Началось это подъ-вечеръ, посл обда. На террас дачи играли квартетъ Гайдна ‘Семь послднихъ словъ Христа’. Мы сидли на скамейк подъ соснами, пахло смолою, окрестный боръ тихо шумлъ, и казалось, что надъ головами медленно волнуется огромное сухое море. А за поляною, на крутомъ берегу Оки, срлъ въ дымк городокъ, надъ скученными, маленькими домиками высоко поднимались блыя церкви.
Въ звукахъ, несшихся съ террасы, росла и развертывалась огромная драма. Чуялось близкое вяніе смертныхъ мукъ, великая душа боролась съ ихъ унижающею силою, побждала ее и вновь изнемогала, на фон сухихъ, колющихъ звуковъ пиччикато звучало скорбное: ‘жажду!’ — и послдній смертный вопль тонулъ въ грохот землетрясенія, въ содроганіи ужаснувшейся природы передъ гибелью творящей жизнь силы, которую жизнь же уничтожала.
— Еще! Еще разъ!
Они начали снова. И снова развертывалась жуткая драма, и она казалась теперь еще глубже и значительне. Кругомъ становилось все тише, сухое море въ вершинахъ сосенъ волновалось все медленне. Стало странно-тихо, какъ будто воздухъ съ растущимъ вниманіемъ вслушивался въ то, что разсказывали звуки.
‘Истинно говорю теб: нын же будешь со мною въ раю!’ — начали скрипки… И вдругъ какіе-то чуждые, широкіе звуки стройно и торжественно влились со стороны въ мелодію. Это было неожиданно и удивительно. Что это, откуда? Воздухъ-ли вдругъ таинственно ожилъ и откликнулся и, пораженный тмъ, что услышалъ, заговорилъ, самъ не замчая, въ одно со скрипками? ‘Бо-омъ! Бо-омъ!’ — продолжалъ звучать воздухъ, и только теперь становилось понятнымъ: въ городк зазвонили къ вечерн, и это звучалъ колоколъ,— звучалъ мрно, увренно, какъ разъ въ тактъ и въ тонъ музык. И это было не мене удивительно.
На террас засмялись, музыка оборвалась.
— Замтили, господа?— въ восторг хохоталъ гимназистъ Сережа, игравшій вторую скрипку.— Прямо, прямо въ тактъ! Бо-омъ, бомъ, ра-бомъ, та-ра… Бомъ!..
Кругомъ смялись, а колоколъ вдали продолжалъ сосредоточенно звенть, онъ какъ будто гнушался этимъ смхомъ и,— серьезный, строгій,— одинъ продолжалъ то дло, которое началъ вмст со скрипками. И другіе колокола подхватили его голосъ и понесли вдаль, черезъ рку и боры.
И вотъ, что-то странное произошло со мною: передъ глазами какъ будто распахнулась какая-то невидимая завса. Все кругомъ вдругъ одухотворилось, природа и люди слились въ единую жизнь, и огромная тайна почуялась въ этой общей, проникающей все жизни. Звуки колоколовъ, дрожа, плыли въ даль,— и тихое, просторное небо наклонялось къ нимъ и ласково принимало въ себя, и даль тянулась имъ навстрчу, и въ чащ бора что-то прислушивалось и пряталось въ зеленую тьму. Люди смялись и пошло острили, но на ихъ лицахъ тоже лежалъ отсвтъ этой одухотворившейся общей жизни.
Играть кончили. Мы сидли на террас за самоваромъ, разговаривали, смялись. И я болталъ и смялся, а въ душ было прежнее необычное ощущеніе, что все кругомъ живо, и что передо мною начинаетъ раскрываться большая, радостная тайна этой всеединой жизни.
Пора было идти. Я простился, перехалъ на паром Оку и вышелъ на большую дорогу. Широкая и прямая, заросшая муравкою, она тянулась межъ старыхъ ивъ и, казалось, вела куда-то безконечно далеко. Былъ конецъ августа, жнивья стояли голыя, густая сроватая дымка затягивала даль. Съ запада дулъ сильный, сухой, удивительно-теплый втеръ, онъ рвался къ тлу и мягко охватывалъ его, хотлось сбросить одежды, всмъ тломъ отдаться этимъ мягкимъ, теплымъ ласкамъ. И теперь вокругъ еще ясне чувствовалась эта близкая, всеобщая и необычная своею одухотворенностью жизнь. Ивы грустно бросали втру свои желтые листья, полынь на межахъ билась и дрожала, охваченная смутнымъ предчувствіемъ, глупыя сухія былинки на краю дороги весело и шаловливо изгибались. А втеръ въ безумной тоск припадалъ къ нимъ и цловалъ, цловалъ безъ конца. Чувствовалось прощаніе надолго. Это лто прощалось со всмъ, что оно родило и вырастило, съ чмъ сжилось, и на что надвигалась убивающая зима.
Въ разсказ это было бы, можетъ быть, недурнымъ ‘поэтическимъ образомъ’. Но я не могъ теперь принять этого, какъ образъ. Мною такъ несомннно ясно ощущалось живое, дйствительное чувство въ безумныхъ ласкахъ втра, такъ ясно ощущалась живая жизнь въ окружавшей природ,— совсмъ, какъ тогда, когда вечеръ всею своею глубокою тишиною вдругъ откликнулся на то великое, о чемъ важно и сосредоточенно зазвонилъ колоколъ. И опять за всмъ, что жило вокругъ, смутно чувствовалась какая-то другая жизнь,— непостижимо-огромная, таинственная и единая, изъ нея исходило все, и все ею объединялось, и передъ нею смущенно отступало сознаніе, потому что она была совершенно чужда всмъ его мркамъ.
Все жило вокругъ. Но что было мучительно,— этой ключомъ забившей отовсюду жизни я не могъ серьезно принять ни умомъ, ни чувствомъ. А между тмъ что-то въ глубин души страстно тянулось къ ней и принимало ее жадно, всю цликомъ. И стремленіе это росло изъ глубины, вздымалось, какъ дымъ изъ расщелины скалы, оно пьянило и властно охватывало душу… Да почему я долженъ принимать то, что мн предписываетъ умъ? Пусть онъ бунтуетъ, пусть разъдаетъ все, его трезвая правда — это лживая правда благо дня, есть высшая правда, которою жива вчно-обманывающая и вчно-чарующая ночь. Умъ холодно говоритъ: ‘нтъ живой цлости и общности всего, все раздльно и самостоятельно, только мертвая, слпая энергія переливается въ безконечныхъ пространствахъ и творитъ разнообразныя формы жизни. Живое же единство міра — лишь въ твоей голов, оно — лишь отвлеченіе и комбинированіе полученныхъ ощущеній’… И завса запахивается, міръ обезцвчивается и распадается на милліоны отдльнаго, тускнютъ люди и природа.
Но почему же такъ неудержимо рвется къ этому единству душа? Почему хочется широко раскрыть руки передъ міровымъ просторомъ и сказать: да, ты живъ, живъ не собраніемъ жизней, а единою, могучею жизнью, способною на великую мысль, на великую радость и скорбь, и въ этой общей жизни братья мои — и тотъ мужикъ, который пашетъ тамъ за погостомъ, и его лошадь, и дубъ надъ оврагомъ, и облачко на неб, и въ этой общей жизни — оправданіе жизни и ея цль. Падаютъ, сами собою ршаясь, самыя ея непонятныя и тяжкія загадки. Какъ можно принять настоящее во имя далекаго будущаго? Чмъ можетъ быть искуплено калченіе или гибель хоть одной жизни? Какъ не отчаяться, видя, что твоя ‘свободная душа’ — только тнь, бросаемая на землю неподвластною теб жизнью? Все становится радостно-понятнымъ, потому что нтъ ничего отдльнаго, нтъ прошедшаго и будущаго, все заключается въ каждомъ и каждое во всемъ… Да, здсь, и только здсь правда, потому что она даетъ душ жизнь.
Огненно-красное солнце уходило въ буро-срую муть горизонта, и эта муть клочьями въдалась снизу въ ясный дискъ. Съ свера медленно росла желто-срая туча,— странная, сверху рзко отчерченная отъ неба, а сама вся ровная, безъ тней, безъ контуровъ внутри, какъ усыпанная желтоватымъ пепломъ пустыня. Солнце скрылось, въ сухомъ, темнвшемъ воздух носился втеръ и покрывалъ своими теплыми поцлуями травку, жнивья, деревья и меня. Я стоялъ и смотрлъ, охваченный раскрывшимся передо мною таинствомъ, чувствомъ великой общности со всмъ, всмъ, что было кругомъ. И какъ могъ я раньше быть такъ слпъ, чтобъ не видть этой проникающей все жизни? А въ дтств я ее чувствовалъ, я ночью подходилъ къ окну и смотрлъ въ садъ: въ смутномъ сумрак таинственно дремали кусты сирени, на блдномъ фон неба шевелились странно-живыя втки, и все жило своею особенною, загадочною жизнью. Отбившійся, забредшій въ сторону, я теперь возвращался къ ней, къ этой недоступной уму, но покорявшей душу свтлой тайн жизни.
Туча на свер росла, захватывая западъ и востокъ, вверху ея, какъ жало зми, быстро и зловще трепыхнулась молнія. Становилось все темне, и втеръ затихалъ, и туча росла, мигая тусклыми молніями и глухо ворча. Я медленно пошелъ дальше. Было тихо и тепло, придорожгыя ивы чуть шевелили листьями, и втеръ украдкою осыпалъ въ темнот землю послдними поцлуями, подъ замутившимися звздами и почернвшею, тупою, злобно-ворчащею тучею. Пушистыя былки дтски-весело трепетали подъ этими поцлуями, не чуя ихъ прощальной тоски, и теплыя капли медленно падали съ неба. Великое свершилось въ душ, міръ коснулся ея своею безконечною душою и поглотилъ ее, какъ свтъ солнца поглощаетъ дневной свтъ звзды. И не было уже между нами границы, и вс мы, съ нашими разными мыслями и чувствами, были одно.
Назавтра утромъ я вышелъ на крыльцо постоялаго двора. Изъ сраго неба лилъ холодный дождь, у канавы болзненно-ярко зеленли мокрые лопухи, два мужика въ намокшихъ зипунахъ угрюмо шли къ коноплянникамъ. Поля и небо вдали сливались въ сырую муть, далеко на дорог бились подъ втромъ придорожныя ивы. Я смотрлъ и, какъ проспавшійся пьяный, съ чуждымъ, отказывающимся чувствомъ вспоминалъ вчерашняго себя. Что это вчера было?..
Дождь тупо и однообразно шумлъ по трав, по листьямъ и по моему клеенчатому плащу. Я шелъ по разсклизшей, глинистой дорог, скользя сапогами на промоинахъ. Вдали дороги, въ просвтахъ полуоголенныхъ ивъ, надъ полями,— везд шевелилась та же сырая муть. Гд она здсь, вчерашняя таинственная, общая жизнь? Втеръ съ мертвымъ шумомъ проносился по жнивьямъ, иззябшія ивы клонились подъ нимъ,— чуждыя ему, ушедшія въ себя, мокрыя, порыжлыя былинки на краю дороги были такія явно-мертвыя. Ничему ни до чего нтъ дла, и мн нтъ дла до этого мертваго, сырого простора, охватывающаго милліоны маленькихъ, одинокихъ, ушедшихъ въ себя жизней. ‘Вышая правда’ обмана… Неужели я хоть на минуту могъ стать такимъ рабомъ, чтобъ подчиниться этой унижающей правд? Изъ безсознательной глубины души рвутся запросы,— значитъ, имъ непремнно должно существовать и удовлетвореніе? И вотъ на мсто высшей правды становится обманъ, а боящаяся своей самостоятельности человческая душа рабски молчитъ…
И глаза съ враждебнымъ вызовомъ устремлялись въ мутную пустоту дали: да, я сумю принять ее такою, какая она есть, со всмъ холоднымъ ужасомъ ея пустоты и со всею завлекательностью этого ужаса, не сумю,— умру, но не склонюсь передъ тою правдою, которая только потому правда, что жить съ нею легко и радостно.