Перед урожаем, Шилов Степан Самойлович, Год: 1912

Время на прочтение: 4 минут(ы)
Шилов С. С. Месть Сухой протоки (рассказы и повести).
Благовещенск, Амурское отд. Хабаровского кн. изд., 1960

ПЕРЕД УРОЖАЕМ

Когда последняя борозда осталась позади, Корней, черный и мокрый от поту, сказал, прочищая светлый лемех:
— Ну, сын, кончили одну. Теперь забороним, потом еще одну пашенку счередим — и домой, к матери.
Долго еще, много еще дней пахали и боронили они — отец с сыном.
Солнце нещадно палило хворого, костлявого мужичонку, целыми днями таскавшегося за сохой, солнце нестерпимо палило лохматого Лютика и его бессловесного Пегашку.
Иссохли ручьи, исчезли бабочки, тонкие тучки чуть темнели далеко-далеко, над лесистыми горами. Только изредка, крадучись, пробирались они по небу — и то лишь вечерком или утреннею зарей.
Тяжко было на земле и в воздухе. Молчали добрые друзья пахаря — жаворонки. Печально чернела елань. И даже терпеливый мученик Корней роптал:
— О господи, твоя воля! Глушит как… Помочи, сын, голову-то!
И долго, и жадно глотал из чайника мутную, нагревшуюся воду. И так тряслись у него при этом руки и ноги, что Лютику становилось горько, нехорошо.
На кой ляд, думал паренек, его старый, только что вышедший из лазарета отец так надрывается? Кому это нужно? Для чего, с какой стати, и он, Лютик, еле живой от усталости, должен каждый день торчать на костлявом хребте взмыленного, замученного Пегашки. Отец мог бы лежать сейчас дома на ленивке и курить трубку. Пегашка и кобыла стояли бы покойно в стойле, а он, Лютик, с приятелями бултыхался бы в речке или забрел бы в прохладу густого и зеленого лесочка, что за Волчьей горой…
Но изо дня в день они шли на пашню, изо дня в день пекло их солнце.
— Ну, падеры! — злился на лошадей отец. — Сс-ю, черт горбатый!.. Только бы жрала! Лиха ти болесть-то! Ну, падеры!..
И хлестал то и дело останавливавшихся конишек длинным узловатым бичом.
К вечеру солнце уходило, наконец, за гору, долину затягивала сероватая, прозрачная пелена, пропитанный речной сыростью, запахом камышей, цветов и сена ветерок тянул из колка, только тогда оживали люди.
— Ну, сын,— примиренно и почему-то виновато говорил Корней,— поработали, слава богу,— отдыхать будем!
Суетился — старый и разбитый — у костра, ‘гоношил едушку’ {Готовил еду.}.
Морщась, бормотал:
— Ничего — на чайке поживем… Вот к празднику домой — наварит мать мяса!.. Страсть!
И когда полдничали и вечеровали, добавлял одно и то же:
— Тихоновски, вон, круглый год на одном черненьком живут… А у нас, паря, дивно: корова домашняя происходит.
Лютик думал про деревню, про удочки, про Терешку, про мать. Схлебывал горький чай, жевал черствый, местами плесневелый хлеб и молчал.
Потом, когда черное покрывало падало на долину и наступала особенная тишь, Корней долго, оборотись лицом к востоку, молился, и они ложились спать. Корней укутывал сына, разводил в изголовье от комаров костер из ‘аргала’ и бормотал сонным голосом:
— Спи, сын,— утри рано вставать надо… Ох-хо-хо!
А сам — зевал и курил, курил и зевал.
Пели над ними комары. За шалашом носились какие-то звуки… Высоко-высоко не то это звезды светят, не то чьи-то глаза глядят на них — на шалаш, на костер, на Лютика.
И Лютик тоже таращит глаза, таращит изо всех сил — и засыпает.
Корней же долго не спит, все курит трубку и бормочет без конца:
— О господи, помоги! Заступись, царица небесная!..
Может, и впрямь царица небесная услышала Корнея. Да и не только Корнея. Все пашни покрылись такими всходами, каких не запомнят маковцы уже давно.
Корней только что вернулся с поля и, улыбаясь, показывал подбодрившейся старухе и Лютику зелень:
— Как бархат! Сплошь… И ‘селезней’ мы с тобой, сын, не наделали… Как картинка — ровно!
Вертел меж пальцев сорванный стебель, зачем-то растирал его и даже нюхал, будто уже пшеничная булка у него в руках!
И все на деревне ходили весёлые, приветливо перекликаясь:
— Слава богу… Смотри, кум, опять заносит с сивера!
— Благодать!
В воскресенье зашел старый Симон — самый грамотный, самый почтенный мужик на селе. Шумел дождь, и гром так отрадно погромыхивал.
— Ну вот ты, братан, все толмил ‘господи’, ‘богородица’,— говорил он, отирая мокрую голову: — Смотри-ка, как тарзыкает… Доброго здоровья!
Он долго и наставительно говорил, что всемогущего учить не нужно: он сам знает, когда и что дать человеку.
Корней виновато-умильно улыбался и вовсю потчевал старшего:
— Кушан еще чашечку, дедушка Симон… Оно, конечно… человек я слабый… куда уж!
Каждый день приносил все новые отрады: ладно шли и овсы, и пшеница, и греча. И вот уже колос стал наливаться зерном, и уже не было у людей ни сомнений, ни страха — только нетерпеливое радостное ожидание…
И тут вдруг ударила засуха.
Засуха злобная, нестерпимая. Такая страшная жарища стояла, что мужики забоялись за свое счастье:
— Так и свертывается трубочкой!
— Этак еще неделька — и конец!
Корней пришел на людную завалинку:
— Беспременно доставить отца Аполлинария: все горьмя выгорит!
— Конечно, молебен надо! — подхватили многие.
Сам Корней вызвался съездить за священником.
И вот назавтра под безоблачным, синим, раскаленным от зноя небом на высокой горе уже пел и кадил отец Аполлинарий. Тихая толпа печально внимала его словам и молилась: ‘Даждь дождь земле жаждущей, спасе!’
Больше ничего не просили, больше ни о чем не думали, больше ничего не желали. Только бы дождь, благодатный дождь…
На второй день, в полдень, показались с запада черные тучи, а к вечеру разразилась такая гроза, какой не помнил и дед Симон. С барабанным грохотом рвался гром, с такой силой били молнии, что в лесу валились и загорались деревья, и перепуганные сельчане каждую минуту крестились. Шел такой дождь, что между небом и землей, казалось, выросла водяная стена.
Всю ночь бушевала гроза.
Страшным было пробуждение маковцев.
Во всей деревне не осталось ни одной гряды — все сровняла и затопила вода. У Лаврентьевых утонула ценная собака — затопило конуру. Ткачев поднял среди ограды, около согнутых шин, мертвую, опаленную молнией корову. Варфаломеевна оглохла на оба уха. У Симоновских ‘прошило’ крышу и стену…
Вой поднялся на деревне. Бросились в поле…
Корней — при виде жидкой потрескавшейся глины вперемешку с грязной травой — присел на меже и заплакал. Да не так, как плачут бабы,— Громко и обильно, а молча, внутренними слезами, и будто кровь сама ушла в те слезы…
Потом пришел домой. Старуха сидела на лавке и молчала. А Лютик смотрел, не отрываясь, в окошко. Было тихо и тягостно. И вдруг чей-то крик — страшный, горестный.
Это старый Симон, у которого погибло пятнадцать десятин, загремел в ограде:
— Намолили?! Это ты все!.. Бога учить вздумали?!
Он ворвался в избу. На бледном лице по-звериному дико горели глаза.
— Бога учить вздумали?! Бога!
И он замахнулся на Корнея тяжелым посохом. Лютик заревел и бросился к отцу. Дед Симон опустил посох’ повернулся и с воем выбежал из избы…
Солнце показалось — веселое, смеющееся в окружении розовььх облаков. Беззаботно кидало оно светлые лучи на долину, на речку, на пашни, на опустелую деревенскую улицу — будто не было здесь ни слез, ни горя, ни нужды…
1912

ПРИМЕЧАНИЯ

Первая публикация — в газете ‘Думы Забайкалья’ (No 372, 17 июня 1912 г.).
Один из лучших рассказов Шилова, посвященных дореволюционной жизни сибирской деревни.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека