Пьер-Жан Беранже. Его жизнь и литературная деятельность, Барро Михаил Владиславович, Год: 1891

Время на прочтение: 17 минут(ы)
Михаил Барро

Пьер-Жан Беранже.

Его жизнь и литературная деятельность

Биографический очерк М. Барро

С портретом Беранже, гравированным в Лейпциге Геданом

0x01 graphic

Предисловие

Благочестивые люди не без трепета читали астрологическое предсказание на 1780 год… 1780 год, говорилось там в обычном стиле, находится под покровительством такой-то планеты, имеющие родиться под этой планетой будут обладать такими-то душевными и телесными качествами, между великими державами будет царить мир или война и прочее, и прочее… Удел невежества в XVIII столетии, эти астрологические предсказания в свое время — весьма отдаленное — имели не только место, но и некоторое основание. Тогда думали, что звезды — души умерших великих полководцев, вообще героев то в той, то в другой области социальной жизни, души добрые и злые. Такое воззрение не могло, конечно, не отразиться на людях, разделявших его. Горела на небе звезда, душа доброго героя, и на душе живых царил кроткий отблеск этой звезды, благодушное и мирное настроение, горела другая, в небе реяли лучи мстительной планеты, и таково же было отражение их, этих лучей на людях… В год рождения знаменитого французского писателя Беранже на социальном небе Франции горели свои влиятельные звезды. Имя одной было Вольтер, имя другой — Руссо. При желании можно было предсказать с большой достоверностью, какие младенцы увидят свет в 1780 году. Беранже родился через два года после смерти Руссо и Вольтера, в дни министерских нововведений Неккера, в самый разгар американской войны за освобождение. Неккер был заместителем Тюрго. Тюрго начертал величественный план самоуправления, он проповедовал коренную экономическую реформу, но эта звезда блестела недолго. Ее спектр был тем же самым, что у звезд Вольтера и Руссо… Дух критики и творчества на новых началах царил в атмосфере конца восемнадцатого и начала девятнадцатого столетий. Эта энергия, сперва скрытая, находит свое выражение в личности Беранже. ‘Человек-нация’, как прекрасно определил его Ламартин, Беранже жил желаниями этой нации и проводил их в своих произведениях. Наследник Вольтера, он разрушает ветхие здания французской жизни, наследник Руссо, он проповедует постройку новых на основаниях возможно большего блага и возможно равномерного распределения его между всеми представителями человечества. Он был настоящим апостолом любви, как все великие проповедники, в то же время возвышавшийся до убийственного сарказма… Не в одной только Франции гремело эхо его песен, и если теперь оно потеряло в этой стране характер откровения, — то оно гремит с не меньшею силою для других. Беранже немало влиял у нас на общественные течения тридцатых, сороковых и даже шестидесятых годов. Граф Нулин ездил по России не только ‘с запасом фраков и жилетов, шляп, вееров, плащей, корсетов’, в его багаже находилось еще кое-что другое. Он ездил, по словам Пушкина,
С ужасной книжкою Гизота,
С тетрадью злых карикатур,
С романом новым Вальтер-Скотта,
С bons-mots парижского двора,
С последней песней Беранжера…
Граф Нулин — не помним, есть ли на это указания — несомненно тот же Онегин, а этот последний, как известно, в значительной степени сам Пушкин… Очевидно, багаж самого писателя не лишен был контрабанды, вроде ‘последней песни Беранжера’, и весьма вероятно, что либеральные веяния в пушкинской поэзии были отчасти русским эхом Беранже.

Глава I. Детство и годы учения

Предки Беранже. — Беранже де Фермантелъ и его сын Жан-Франсуа. — Внук Фермантеля. — Жанна Шампи. — Рождение Беранже-поэта. — Первые годы в Бургундии. — Пьер Шампи. — Школа Ваперо. — Беранже в пансионе аббата Шантеро. — 1789 год. — Детские впечатления Беранже. — Беранже в Перонне. — Вдова Тюрбо. — Начало правильного воспитания. — Зачатки патриотического чувства.Беранже обучается мастерству. — Биллю де Белланглиз и его школы. — Приезд Беранже-отца. — Беранже в типографии Пенэ. — Первые вдохновения.

Почти все представители фамилии Беранже считали себя потомками довольно древнего аристократического рода. Это было фамильное помешательство, мания величия, поражавшая главным образом мужское поколение Беранже. Бедные люди, — ремесленники, мелкие торговцы и содержатели трактиров, — они то и дело возвращались к мысли о своем мнимом или действительном благородстве. Они мечтали, что настанет день, когда их аристократическое происхождение будет признано законным порядком. Весьма вероятно, что вследствие этих семейных преданий и надежд Беранже отличались склонностью к мечтательности и пафосу, не лишенному значительной доли благородства. Их мечтаниям не суждено было сбыться, но нельзя не допустить, что эта неиссякающая жажда возвыситься над другими, переходя из рода в род, получила свое выражение в лице аристократа мысли, поэта Беранже…
В начале XVIII века мания аристократизма у членов фамилии Беранже проявляется с особенной яркостью. Один из них, прадед поэта, покинул в это время Францию и поселился в Англии. Во Франции у него были дети от первой жены. Странный отъезд его на чужбину можно объяснить поэтому только внезапным взрывом аристократических тенденций, стремлением начать новую жизнь, в новом звании. И действительно, в Англии этот сумасброд вступил во второй брак и стал называть себя Беранже де Фермантелем. Покинутый отцом сын этого Беранже де Фермантеля от первого брака, Жан-Людовик, в 1749 году, 29 лет от роду, женился на Марии Левассер, дочери подмастерья-пивовара, и поселился в местечке Фламикуре близ Перонны, в провинции Пикардия. Он открыл там винный погреб, но торговлею не занимался, предоставив заботы о ней своей жене. Подобно своему отцу, он считал себя дворянином и проводил время в размышлениях и рассказах о своем благородстве да в неумеренном потреблении вина. ‘Мой муж, — говорила раздосадованная этим Мария Левассер, — никогда не ударял палец о палец. Он только и делал, что напивался вином из своего кабачка, как настоящий дворянин-помещик…’ Жан Беранже умер в 1763 году, оставив вдову с шестерыми детьми. Старший из них назывался Жан-Франсуа. Он получил кое-какое образование, довольно хорошо писал и притом в фамильном напыщенном тоне. Жизнь он вел беспорядочную, не по средствам и постоянно влезал в долги. Несмотря на неуменье вести свои дела, Жан отличался недюжинными финансовыми способностями. До 1773 года он исполнял обязанность писца у нотариуса в Перонне, а в следующем году поселился в Париже и занял там место бухгалтера у бакалейного торговца на улице Монторгейль. Здесь, в серенькой обстановке, перебиваясь со дня на день и все-таки не покидая надежды вырваться на более широкую дорогу, Жан познакомился с одним из тех милых, живых и вечно веселых созданий, к которым так легко привязывается сердце бедняка. Это была Жанна Шампи. Сидя за своими счетами, Жан каждое утро видел, как она проходила мимо в модный магазин, где занималась шитьем. Знакомство между ними завязалось быстро, и немного спустя Беранже стал женихом, а вскоре затем и мужем Жанны Шампи. Ей было девятнадцать лет, ему около тридцати. Отец невесты, портной по профессии, имел еще других детей, он с удовольствием принял поэтому предложение Беранже и дал за дочерью приличное приданое. Семейное счастье молодой четы было, однако, непродолжительным. Между супругами очень быстро установились самые холодные отношения. При безалаберности обоих начались материальные затруднения. В первые же два-три месяца после свадьбы Беранже прожили все, что получили в приданое, и наделали долгов. Уплатить эти долги они были не в состоянии. Оставалось одно спасение: жене вернуться к родителям, мужу — бежать из Парижа… Спасаясь от кредиторов и тюрьмы, Беранже направился в Бельгию, а потом, может быть, под давлением новых денежных обязательств, перебрался в Голландию. История его похождений на чужбине почти слово в слово повторяет историю его деда Беранже де Фермантеля. Местом жительства в Бельгии он избрал столицу. Свою жизнь в этом городе он начал прежде всего с перемены фамилии и стал называться Беранже де Мерсисом. Не довольствуясь этим, терпя страшную нужду, полуголодный фанатик аристократизма, он занялся составлением подробной генеалогии своего рода, причем вел свое происхождение по прямой линии от жившего в XV веке флорентийского дворянина Джованни Беранжери… Подлинная ли или вымышленная, эта генеалогия была составлена. Ничто не было забыто в ней из того, что требуется в таких случаях: ни хронологические, ни биографические данные, ни гербы. Одно обстоятельство не благоприятствовало этой родословной: Франция быстро приближалась к роковому 89-му году… Покинутая мужем на шестом месяце брачной жизни Жанна Шампи вернулась под родительский кров и 19 августа 1780 года родила сына. Роды были тяжелые и окончились благополучно лишь при помощи акушерских щипцов. Ребенок был слабый, все боялись, что он не выживет, и решили крестить на следующий день. Крестным отцом был его дед, Пьер Шампи, крестною матерью — прабабушка, вдова портного, Мария Дюпре. Новорожденному дали имя Пьера-Жана, в церковных книгах перед его фамилией была поставлена частица де. Этот новый представитель фамилии Беранже был знаменитый впоследствии поэт и гражданин, которому посвящается этот очерк.
Тяжкое состояние матери не позволяло ей кормить ребенка, нанять кормилицу в городе не позволяли средства, а потому пришлось прибегнуть к более дешевому средству — отдать младенца в деревню. Надежда на укрепление его здоровья могла быть другим мотивом этого решения.
Название деревни, куда Беранже был помещен в качестве питомца, неизвестно, известно лишь, что она лежала вблизи Оссера, в Бургундии. ‘Я почти бургундец’, — говорил впоследствии Беранже, будучи уже стариком. Он любил вспоминать в ту пору ранние годы своей жизни и хорошо помнил мужа кормилицы. Его тоже называли Жаном. Он часто брал ребенка на руки, кормил его хлебом, смоченным в вине, и даже поил этим вином из большого железного кубка. Припоминал еще Беранже двенадцатилетнюю девочку. Она присматривала за ним на улице и дома, но сама кормилица не давалась его воображению. Объясняется это очень просто: она с первых же дней, как взяла питомца, лишилась молока. Виновником этого обстоятельства и сам Беранже в своей песне ‘Кормилица’, и его биографы называют францисканского монаха, — история несколько фривольного оттенка, но не вполне достоверная. Как бы там ни было, лишенный молока и довольствуясь его суррогатами — вином и хлебом, — Беранже пробыл в деревне около пяти лет. Его содержание оплачивалось дедом Шампи, но весьма неаккуратно. Часто целый год из Парижа не присылали ничего. Несмотря на это, когда настал час разлуки, бедные бургундцы и девочка-нянька обливались слезами, как будто у них отнимали их собственного ребенка. Муж и жена даже поссорились из-за того, кому отвозить Беранже. Наконец, за это взялся муж. Сдав ребенка и прощаясь с ним в Париже, он сам ревел, как ребенок, и ни за что не хотел брать причитавшихся ему денег. ‘Как будто я продаю его’, — говорил он сквозь слезы, и его насилу успокоили.
В Париже Беранже до девяти лет оставался на попечении в доме своего деда и крестного отца Пьера Шампи. Шампи был чрезвычайно строг в семейной жизни, но для внука его нежность не знала пределов. Его собственные дети, дяди и тетки Беранже, сделались покорнейшими слугами своего племянника, ‘господина внука’. Все его капризы считались законом. Молчаливый, с красивыми голубыми глазами, болезненный и слабый, он часто страдал мигренями и другими недугами. Весь дом переворачивался в таких случаях вверх дном. Оба Шампи, муж и жена, наперерыв уговаривали внука принять какое-нибудь лекарство и, чтобы сломить его нежелание, сулили ему всякие удовольствия. Раздосадованные этим упрямством тетки и дяди говорили, что ‘господин внук’ капризничает и требует внушения по некоторым частям тела. ‘Как бы не так, — отвечал на это добряк Шампи, — этот ребенок не то, что другие, с ним надо обращаться иначе…’ Были ли эти слова результатом веры в аристократическое происхождение Беранже или предчувствия, по некоторым данным, выдающихся способностей ребенка, — неизвестно… Если дело не касалось лекарства, Беранже был самым тихим ребенком. Он по целым часам просиживал в углу, не подавая голоса, и либо вырезал что-нибудь из бумаги, либо рисовал, конечно, по мере сил и разумения, а то делал корзинки из вишневых косточек. Приготовлению этих корзинок он посвящал целые дни, искусно вынимая из косточек их содержимое и покрывая скорлупу различными узорами.
Как раз против дома, где жили Шампи, только перейти улицу, в глухом переулке Делябутейль, находилась школа старика учителя Вапро. Он преподавал по системе шевалье Павле (Pawlet). Трагик Тальма и комик Брюне были его учениками. Тем не менее школа была грязна и очень плохо обставлена. Несколько столов и деревянных скамеек трактирного типа, недостаток воздуха и света не могли расположить к этой школе питомца деревни Беранже. Посещение школы, куда отдал его Шампи, было для него хуже самого худого лекарства. Он под всяким предлогом уклонялся от этого. Ему стоило только заикнуться, например, о головной боли, как Шампи сейчас же запрещал ему идти к Вапро. Таким образом, у последователя Павле мальчик Беранже был не более двадцати раз.
Шампи были люди небогатые, но трудолюбивые. Кое-какой запас на черный день позволял им разрешать себе небольшие отдыхи. В праздники или вечером в будни, если окрестные петиметры не заваливали их заказами, они занимались чтением и читали вслух, сопровождая прочитанное различными комментариями. Любимыми их писателями были Прево, автор романа ‘Манон Леско’, Рейналь и Вольтер, в особенности последний. Новые веяния захватывали уже и ремесленную среду… Так сказал ‘господин’ Вольтер, так думает ‘господин’ Вольтер и целые цитаты из сочинений этого писателя можно было слышать каждый день в помещении Шампи. Вольтер был для них домашним философом, хотя они понимали его в значительной степени по-своему и часто вопреки самому автору. Весьма вероятно, что этот важный господин, на которого постоянно ссылались воспитатели Беранже, производил немалое впечатление на ум ребенка. Он с большим вниманием следил за чтением старших и потом, под живым впечатлением от слышанного, с не меньшей охотой разбирал под руководством деда ‘Генриаду’ все того же Вольтера и ‘Освобожденный Иерусалим’ Тассо в переводе Мирабо. Надо сказать, однако, что это чтение было совсем особенного сорта. Беранже читал глазами, как по нотам, т. е. просто заучивал слова с голоса деда и приурочивал их к печатному тексту, добросовестно следя за указательным перстом своего наставника. Он кончил этот курс, заучив наизусть всю ‘Генриаду’ и почти весь ‘Освобожденный Иерусалим’, но всякая другая книга была для него совершенно непостижима.
Со своей матерью Беранже виделся очень редко. Она жила отдельно, на улице Нотр-Дам-де-Назарет и по-прежнему занималась шитьем. К Шампи она приходила обыкновенно по праздникам, забирала сына и водила его либо в театры на бульваре Дютампль, либо куда-нибудь за город, в Романвиль, Баньоле и Венсенн. Дело шло не столько об удовольствии для ребенка, сколько о ее собственном.
Что касается Беранже-отца, то в 1781 году мы его опять встречаем на французской территории. Он управляет в это время имениями графини Эстиссак в Дюртале и состоит поверенным соборного прихода в Анжере. В 1786 или 1787 году он появляется в Париже. Между ним и его женою временно устанавливаются в эту пору более близкие отношения. В 1787 году у них родилась дочь София, — впоследствии сестра Мария в монастыре Des Oiseaux. Как и первенец Беранже, она была отдана на воспитание в деревню. Подарив свету другого ребенка, Беранже-отец снова скрывается в провинции, ничем не обнаруживая своих родительских чувств и обязанностей до 1789 года. В этот знаменитый в истории Франции год он снова заглядывает в Париж по делам своих доверителей. Результатом этого приезда было помещение будущего поэта в пансион аббата Шантеро, на улице Буле. Пансион находился в самой высокой части Сент-Антуанского предместья: с крыши пансиона вместе с другими учениками Беранже видел взятие Бастилии. Это было 14 июля 1789 года. После долгих проливных дождей наступила великолепная погода. Точно такая же погода была в сороковую годовщину этого события в 1829 году. Беранже сидел тогда в тюрьме Лафорс. ‘Для узника нет краше и милей воспоминанья об этом дне, — говорит он в песне ‘Четырнадцатое июля’, — я был совсем дитя, кругом меня кричали: ‘Отомстим, в Бастилию, к оружию, скорей к оружию!’ и все бежали на этот зов: купцы, буржуа, мастеровые…’ В той же песне ‘Четырнадцатое июля’ Беранже вспоминает, что какой-то старик, вероятно, Шампи, водил его на развалины Бастилии и говорил ему о причинах народного гнева… Этот урок крепко врезался, конечно, в память девятилетнего слушателя и читателя Вольтера.
Совсем иначе было с уроками у Шантеро. Взятие Бастилии и вести о других признаках надвигающейся грозы причиняли аббату немало труда в деле водворения дисциплины среди его пансионеров. В дортуарах и во время рекреаций маленькие языки усердно болтали с голоса старших о наступлении анархии и, вероятно, немало радовались этому наступлению, твердо веря, что вместе с другими дисциплинами должна рушиться также и школьная. Возвращение из праздничного отпуска каждый раз приносило в стены заведения новую пищу для подобных разговоров. Администрация и педагоги пансиона заметно теряли голову. О новичке Беранже они забыли почти совсем и вовсе не думали о приобщении его к обильному яствами столу науки. По крайней мере, так можно заключить из слов самого Беранже. ‘Это была единственная наука, которую я вынес из пансиона, так как не помню, чтобы мне задавали уроки чтения или письма’, — так говорит он по поводу виденного им взятия Бастилии, и нет никакого основания думать, что он забыл о плодах науки, если бы его действительно угощали этими плодами.
В числе питомцев аббата Шантеро находился внук Фавара, основателя Комической оперы и автора наделавших шуму пьес ‘Аннета и Любен’, ‘Искательница духа’ и ‘Три султанши’. Восьмидесятилетний поэт часто посещал своего внука. Это был один из великовозрастных учеников, пользовавшийся благодаря деду некоторыми привилегиями. Ему принадлежал угол пансионского сада с беседкой из вьющихся растений. В этой беседке происходили обыкновенно свидания Фавара с его внуком, и Беранже никогда не упускал случая взглянуть сквозь сетку настурций и душистого горошка на восьмидесяти летнего старца. Причиною этого любопытства были пансионские толки о заслугах Фавара и, наконец, то почтение к литераторам, которое воспитали в Беранже его дед и бабка Шампи.
Вообще, у Шантеро находилось немало свежих отпрысков различных парижских знаменитостей. Таковы были, между прочим, сыновья Граммона, актера-трагика из Французского театра. Самый младший из них был товарищем и другом Беранже. Оба отличались спокойным и тихим характером, оба любили уединение и мечтательную лень. В этой дружбе со стороны Беранже была еще значительная доля преклонения перед его юным товарищем. Дело в том, что, еще сидя на школьной скамье, Граммон уже выступал на сцене. Он часто повторял в пансионе свою роль, причем у Беранже захватывало дух от восторга.
Совсем другие чувства внушал ему старший брат Граммона. Беранже попал в пансион благодаря хлопотам своей дальней родственницы, старой знакомой аббата. Эта протекция была для него причиной различных поблажек со стороны начальства в виде частых освобождений от классных занятий в случае головной боли и в то же время причиной зависти его сверстников и больше всего Граммона-старшего. Благонравные ученики получали у Шантеро различные поощрительные награды для большей важности, в довольно торжественной обстановке. И вот в один из таких торжественных дней на Беранже обрушилась ненависть Граммона. ‘При раздаче наград, — говорит поэт в своей автобиографии, — на которые я не имел ни малейшего притязания и на которые смотрел без сожаления, когда они раздавались товарищам моложе меня, я имел ни с чем не сравнимое несчастие быть награжденным знаком отличия за хорошее поведение, этим обыкновенным уделом ослов всякого училища. Впрочем, говоря откровенно, я имел на него некоторое право, потому что не был ни игроком, ни крикуном, ни упрямцем. Несмотря на это, ученики не упустили такого благоприятного случая покричать: ‘Ура, осел!’ — в то время, когда начальство украшало меня несносным крестом. Если при этом я почувствовал гордость, то она была непродолжительна. В тот же самый день на дворе, во время рекреации, собрались ученики всех возрастов, которых родители еще не взяли на вакации, я стоял у решетки на улицу и смотрел на торговцев пирожками и яблоками, этих искусителей тощего кошелька всех учеников. Маленькие суммы, которые родители давали своим детям под названием недельных, очень скоро переходили в руки торговцев такого лакомого товара. Увы! Я был осужден на одно только удовольствие рассматривать их, потому что у меня не было недельных. Огромное румяное яблоко исключительно возбуждало мой аппетит. Я пожирал его моими детскими глазами, когда грубый голос закричал мне на ухо: ‘Возьми яблоко, возьми! Или я дам тебе затрещину!..’ Это был не змей-искуситель, это был ужасный Граммон. Его железная рука прижала меня к решетке. Что происходило тогда в моей невинной душе? Я не осмеливался, но страх, присоединившись к желанию иметь яблоко, восторжествовал до такой степени, что, уступая наконец настоятельному требованию моего врага, я протянул трепещущую руку и схватил роковое яблоко…’ Этого и ждал Граммон. Он взял Беранже за шиворот и потащил к начальству. Крест был снят с кавалера, обливавшегося слезами, но торжество Граммона продолжалось недолго: начальство не замедлило открыть его жестокую проделку. Вообще, жестокость была в характере старшего Граммона, он походил в этом отношении на своего отца. В 1793 году они оба стояли во главе революционного отряда, наводившего ужас на западные департаменты Франции. Их кровавые подвиги обратили на себя внимание комитета общественной безопасности, который приказал, в пример другим, казнить обоих Граммонов. В обозе своего отряда они постоянно возили гильотину и на ней же сложили свои головы.
Пока Беранже подбирал у Шантеро кое-какие крохи от стола науки, революционная драма продолжала свое развитие. Был октябрь 1789 года. Господин Omnes (все), как говорил о народе Лютер, многотысячною толпою, в хвосте которой на спасение короля шел Лафайет с национальной гвардией, едва не разгромил Сен-Клу и перерезал часть королевской стражи. 6-го или 7 октября, по случаю праздника, Беранже был отпущен домой. Он переходил улицу с одной из своих теток и вдруг очутился в толпе женщин и мужчин, настоящих фурий народного гнева. Они несли на пиках окровавленные головы убитых в Сен-Клу гвардейцев. Это зрелище так поразило Беранже, что он всю жизнь не мог забыть этой встречи, и всякий раз, при мысли о ней, в его воображении восставала одна из окровавленных голов… Дальнейшие ужасы надвигавшегося террора ему не пришлось увидеть. Казнь короля и королевы, кровавая расправа с их действительными и мнимыми сторонниками, наконец, с теми, кто оказывался других убеждений, — все это произошло, когда Беранже не было уже в Париже. Он был обязан этим своему отцу, все затеи которого постоянно оказывались несостоятельными. Временный наплыв денег сейчас же толкал его на какое-нибудь предприятие, но дело не доводилось до конца, потому что те же деньги быстро растрачивались на другие затеи. То же самое случилось и с учебой Беранже в пансионе Шантеро.
Как ни мала была там плата благодаря протекции родственницы, она вскоре оказалась не по силам отцу будущего поэта, и в первых числах 1790 года Беранже покинул пансион. Сдать его на попечение Шампи на этот раз не пришлось. Его не было в Париже. Разбитый параличом, он удалился в Самуа и там кое-как существовал на свои сбережения вместе с женой. О поручении ребенка заботам матери нечего было и говорить. Она сама нуждалась и влачила жалкое существование. Но Беранже-отец раздумывал недолго. Он снарядил сына в дорогу, сдал его на руки престарелой кузине, этой последней вручил письмо для передачи по адресу и затем усадил обоих в дилижанс, отходивший в Перонну. В Перонне жила тетка будущего поэта, Мария-Виктория Беранже, по мужу Тюрбо. Тридцати пяти лет от роду, она вдовела с января 1788 года и, как при муже, содержала в одном из предместий Перонны гостиницу под вывеской ‘Королевская шпага’. К ней-то и был направлен десятилетний Беранже. Неожиданный приезд племянника поверг ее в величайшее смущение. Хотя отец Беранже уверял ее в своем письме, что ребенок может оказать ей помощь в хозяйстве, она все-таки решительно отказалась принять племянника, но потом, увидев смущенную этим решением фигуру ребенка, сейчас же переменила свое намерение. Она обласкала своего малолетнего родственника и тут же обещала заменить ему мать. ‘Она никогда не была матерью и все-таки оставила детей, которые оплакивают ее’. Так гласила впоследствии эпитафия на могиле этой женщины. Она сама продиктовала эту надпись, и, действительно, среди льстивых произведений подобного рода, если они не саркастические, эта надпись одна из немногих вполне правдивых. Поселившись в Перонне, Беранже впервые почувствовал, что такое разумная и заботливая любовь.
По какой-то странной игре природы, почти все женщины из фамилии Беранже отличались здравостью понятий и преданностью своему делу. Напротив, почти все мужчины были безалаберные люди, мечтатели, претенденты на дворянское звание, слабые волей, почти сумасшедшие. Вдова Тюрбо была лучшей представительницей женской ветви своего рода. Она отличалась выдающимся, можно сказать, возвышенным умом. Воспитание от родителей она получила скудное, как говорится, на медные деньги: читать, писать и сводить немудрые счеты. Она сама пополнила впоследствии недостатки своего образования избранным чтением лучших французских писателей. Встретив ее где-нибудь в другом месте, не под вывеской ‘Королевской шпаги’, никто не признал бы в ней содержательницу гостиницы довольно невысокого разбора. Все великое увлекало ее живейшим образом, ее умственный горизонт простирался далеко за пределами Перонны. На закате своих дней, восьмидесятилетняя старуха, она с неиссякавшим интересом следила за новыми открытиями и за развитием промышленности. Она была религиозна без всякой примеси нетерпимости и притом глубоко гуманна. Молодая Французская республика нашла в ней искреннюю и горячую сторонницу.
Под руководством этой женщины Беранже научился, наконец, читать. Он читал вместе с нею ‘Телемака’, произведения Расина и Вольтера. Комментарии тетки и к тому, и к другому, и к третьему удваивали значение этих занятий. Письму и арифметике Беранже обучался у соседа вдовы Тюрбо. Он был когда-то учителем, но познаниями не блистал, и потому правописание и арифметика очень долго были слабым местом Беранже. Ограниченные средства содержательницы ‘Королевской шпаги’ не позволяли ей дать племяннику более совершенное образование, к тому же в это самое время в Перонне прекратило свое существование единственное училище. Недостаток в деньгах помешал также усовершенствованию Беранже в рисовании. Он обнаруживал любовь к этому искусству еще в Париже, у Шампи, и в десять лет был недурным рисовальщиком.
В умственном отношении он развивался в эту пору чрезвычайно быстро. Все, что он молчаливо наблюдал до сих пор, теперь как бы кристаллизировалось в нем, принимало определенные, ясные формы. Немного времени спустя по приезде в Перонну он сделался постоянным советником тетки в затруднительных случаях. Что касается нравственного воспитания его, — оно шло параллельно с умственным, и также под влиянием тетки. Она старалась развить в племяннике сострадание к несчастным и чувство справедливости. Когда во время террора некоторые из ее знакомых по ложному доносу были схвачены и посажены в пероннскую тюрьму, вдова Тюрбо водила к ним племянника, чтобы ‘показать, говорила она, каким преследованиям подвергается добродетель во время политических смут’. В одном терпела она неудачу — в своем желании развить у Беранже религиозное чувство. Без сомнения, он был религиозен, как ребенок, но без всякого интереса к обрядам. Каждый праздник, пока были открыты церкви, тетка обязательно посылала его туда и даже пристроила певчим у знакомого священника. Для этого надо было заучить несколько латинских фраз, но Беранже никак не мог запомнить их, хотя обладал прекрасною памятью. Даже исповедуя и причащая его в первый раз, священник, вопреки церковным постановлениям, принужден был разрешить ему прочесть молитвы по-французски. Певческие обязанности и услуги в алтаре Беранже исполнял неважно. Он путал ответы на возгласы или искажал их так, как только мог это сделать ребенок, не знавший латыни. С той же ‘ловкостью’ подавал он священнику сосуды и весьма неумело расходовал вино. Это окончательно взбесило священника во время одной мессы. ‘Он дал мне, — рассказывает Беранже, — такой эпитет, в котором не было ровно ничего священного, окончил наскоро обедню, ушел в ризницу и поклялся, что с нынешнего дня лишает меня чести прислуживать в алтаре’. Это обстоятельство совсем не опечалило Беранже. Его занимали и всецело поглощали совсем другие мысли. Вокруг него, не исключая посетителей ‘Королевской шпаги’, все говорили о борьбе Франции с войсками союзников. В шести лье от Перонны англичане и австрийцы осаждали Валансьен. Гул канонады доносился по вечерам до гостиницы вдовы Тюрбо, и, сидя на пороге, Беранже с трепетом прислушивался к этим ударам. Он знал, что эти удары должны сокрушить неокрепшее здание обновленной Франции, если восторжествуют ее противники. Генерал Бонапарт осаждал в это время Тулон, пытаясь возвратить его отчизне, и когда пушечная пальба возвестила жителям Перонны, что Тулон опять принадлежит французам, Беранже не помнил себя от радости. Он был в эту минуту на городском валу. При каждом выстреле мальчик не мог от восторга стоять на ногах и садился на землю, чтобы прийти в себя.
Как рассчитывал его отец, Беранже действительно оказывал некоторую помощь своей тетке по делам гостиницы. Он прислуживал посетителям, подавал им кушанья и напитки и присматривал на конюшне за лошадьми. Роль трактирного полового, однако, никак не соответствовала созерцательной натуре Беранже. Будущий поэт с увлечением слушал политические толки посетителей, а также их песни, полные остроумия и наблюдательности. Он быстро запоминал и мотивы, и слова этих песен, потом напевал их на досуге и, вероятно, чувствовал уже влечение к этому роду поэзии. Его маленькая гордость немало страдала от всего остального. Тетка скоро заметила это и решила приискать для племянника более подходящее занятие. Она хотела отдать его к часовщику: у него было острое зрение и большая ловкость в исполнении кропотливых работ. Но в мае 1792 года этот план пришлось оставить.
В один из дней этого месяца Беранже стоял на пороге гостиницы и любовался приближавшейся грозой. Его тетка ходила по комнатам и, читая молитвы, кропила стены святою водой, чтобы предохранить себя от грозы. Как вдруг удар молнии поблизости свалил Беранже на землю. Он лежал, как мертвый, когда к нему подбежала тетка. Молния наделала в доме немало повреждений, но вдова Тюрбо, не заботясь о доме, хлопотала около племянника. Она вынесла его на улицу, под дождь и, не видя в нем признаков жизни, решила, что он умер. Беранже слышал, как она вскрикивала: ‘Он умер, умер!’ — но долго не мог сделать ни малейшего движения. Наконец, придя в себя, мальчик с улыбкою заметил обрадованной тетке: ‘А святая-то вода не помогла!’ Он недаром слушал и читал Вольтера. Беранже не скоро оправился после удара молнии и навсегда сделался близоруким. Вот почему не могло быть исполнено намерение отдать его к часовщику. Тетка поместила его у золотых дел мастера. Но этот мастер на самом деле приготовлял лишь медные вещи и притом в ограниченном размере. Он располагал поэтому весьма большим досугом и убивал время рассказами о своих любовных похождениях. Беранже был взят от этого мастера и сделался рассыльным у бывшего нотариуса, а потом мирового судьи Баллю де Белланглиза. Вдова Тюрбо была хорошо известна этому почтенному человеку. Он высоко ценил ее ум и принял живейшее участие в судьбе Беранже.
Баллю де Белланглиз был страстным поклонником Жан-Жака Руссо и в такой же степени ‘партизаном революции’. Он осуждал крайности некоторых представителей нового режима и никогда не упускал случая напомнить имеющим власть о бесчеловечности смертно
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека