В крымских горах, по ущельям, над синим морем живут маленькие добруши.
Ростом они не больше зайца, когда тот, услышав свист, сядет на хвост, подняв одно ухо, ноги у добрушей покрыты красной шерстью, а голова и грудь женские.
В сумерки быстро влезают добруши вверх на острые скалы и, вертя, как птицы, головой, высматривают — не заснул ли где-нибудь на плоской лужайке молодой пастух.
И, если увидят, скатываются клубком вниз, и одна ляжет кошкой на грудь пастуху, другая гладит ему ладошками щеки, третья шепчет на ухо:
— Что ты, пастух, спишь? В долине на песке сидит девушка и глядит на синее море, которое унесло девятой волной ее одежду.
Засмеется пастух во сне на такие слова, подумает — наверно, это бриз зашелестел сухим кизилем — и так, сонный, захочет спуститься в долину. Хорошо ему, если все тропы знакомы, — сойдет без труда, разве обдерет на сучке холщовые портки, а заблудится — сорвется под кручу и, растопырив руки, долго будет лететь по острым камням, пока, ахнув, не ударится насмерть у морского прилучья.
Рады тогда добруши, пляшут на козлиных ногах и, ложась, заглядывают вниз на глупого человека, покатываясь птичьим смехом, а из ущелья отвечает им позык.
Весело добрушам и в лунные ночи… и также, когда ветер, долетев с пенного моря, бьет камнем о скалы, и рвет кусты, и хлещет дождь.
У костра сидели Михайло и его дед, а овцы легли на склоне, а выше всех стоял неподвижный, словно камень, сторожевой козел с крутыми рогами, выше звезд.
Много доброго говорил дед Михаиле: про огонь в море разбойничьего баркаса, что летит, не касаясь волны, по ветру и против ветра, про звезды, о которых никто ничего не знает, про огонь рассказывал дед, беря пальцами уголек, чтобы закурить трубку, а Михайло молчал, гневя этим деда.
— Что же ты заклеил рот, — сказал дед, — или добруши тебе нашептали глупые сказки? Смотри, как бы не побил я тебя…
— Не весело мне, — ответил Михайло, — должно быть, я скоро помру…
— Я знал, что ты дурак, — сказал дед, — неужто я не могу различить весеннего козла, когда он воняет шерстью, мычит и лезет куда ни попало, от козла осенью, борода у него тогда в репейниках и брюхо гора горой. Я тоже был молодой, и мне хотелось в долину к девчонкам бегать, но отец хорошо меня учил ременной уздечкой. Я слышал, как ты кричал давеча: ‘Маринка, не нужно ли тебе козьего молока?’ Подивился я, думаю — зачем это девке молока понадобилось, когда она купается…
Михайло, глядя на огонь, засмеялся, и козел наверху медленно повернул рогатую голову.
Луна в эту ночь, задолго еще до вечерней зари выйдя из моря, ясная и полная, стояла над острыми пиками синеватых скал, тени которых, черные, как смола, покрывали костер, заснувшего деда и многих овец, другие же овцы лежали на свету неподвижные и белые, как валуны. Но напрасно добруши, вытягиваясь на козлиных ножках, высматривали с вершин, заслонясь от лунного света, спящего пастуха Михаилу, — быстро сходил он по крутым тропинкам в долину, то перехватываясь за корни и выступы камней, то, сев на палку, скатывался вниз вместе с землей и травою.
Направо от него, внизу, от берега до окоема, играла ясная полоса света, и по обеим сторонам вода казалась черной и тяжелой, но Михайло и не оглядывался даже на море, он выбирал такие тропки, чтобы ни разу ни скала, ни дерево не закрыли от его глаз белой сакли, у окна которой сидела Маринка.
А Маринка, лежа грудью на окне, пела песню, волосы ее были перевязаны широкой тесьмой на красной шерсти, а в темных, как вода, глазах горели два лунных зрачка.
Михайло перескочил каменную изгородь, нагибаясь, чтобы не видно было, проскользнул виноградником до угла белой сакли и присел, слушая Маринку. Маринка пела негромко:
Сухая трава пахнет полынью,
А земля вечерним солнцем,
Я люблю запах водорослей…
А ветер — с берега на море,
И томит меня полная луна…
Потянулся из-за угла Михайло и посмотрел: у Маринки лицо бело, тяжелые брови насуплены, и темные губы ее, и голые руки, и вся она словно налилась черной кровью.
— Маринушка, — позвал Михайло, — это я, не бойся…
Марина резко повернулась, отыскала зрачками глаза пастуха и откинулась, а когда Михайло подбежал к окну, створка упала, и изнутри завесились шерстяной юбкой.
Крякнул Михаило — так ему было досадно, даже руками себя ударил по бедрам, пошел потом и лег у изгороди за куст, на котором висели красные барбарисы.
Против гор, по другую сторону лукоморья, лежали коричневые и голые холмы. Когда заре настало время и зазеленели звезды, над холмами снизу поднялись и раскинулись два оранжевых крыла, затрещали цикады, и птицы, которых было мало у морского берега, просыпаясь, запели… Крылья растаяли в свете, разлившемся на полнеба, над жесткой травой, по солончакам и по водомоинам поднялись пауки, и солнце встало, безжалостное и сухое…
Когда освободилось оно совсем от морской прохлады и обожгло не отдохнувшую за ночь землю, вышла Маринка на берег полоскать белье.
Легкие волны, набегая, мочили песок, Маринка сняла рубашку, зашла по пояс в море и окунула всю охапку белья, вынесла его потом на песок и ногами стала засыпать и топтать.
Михаило, сидя за барбарисовым кустом, видел то спину девушки, по которой шевелилась черная коса, то высокую грудь, белое лоно и тугие колени.
Колени поднимались и опускались в мерной пляске Маринки по белью, и ступни ее ног звонко пришлепывали.
И захотел тогда Михаило, чтобы рожала от него Маринка детей, вышел из-за куста и, глядя в сторону, пошел мимо девки.
Увидев Михаилу, присела Маринка, спросив:
— Ты зачем сюда пришел?
— За солью, — ответил Михайло.
— Знаю я, как ты врешь. — Маринка бросила в пастуха песком, поглядела на солнце и сказала: — Уходи отсюда, мне стыдно!
Михайло и в самом деле, не зная, что делать дальше, пошел вдоль берега, где не вязла нога, к подножью гор…
Там, высоко над обрывом, посреди стада, стоял, опираясь на посох, дед и кричал:
— Михаило, эй, вернись в горы! — И овцы, опустив над пропастью головы, блеяли.
Михаило поглядел вверх, потом на то место, где белела вдалеке Маринка, сел на землю и стал скрести в голове…
В полдень, когда солнце раскалилось, как белый уголь, все живое затихло и заснуло, кроме пауков, лежащих, наливаясь ядом, на каменьях, обогнул Михайло Маринкин дом и, зайдя с теневой стороны, увидел девку, которая, не мигая, строго смотрела ему в глаза и ела вишни.
Дыша, как баран на солнцепеке, потоптался Михайло и подошел, тогда Маринка, бросив вишни, сорвалась и полетела по винограднику, а Михайло за ней. У забора он нагнал девку, схватил под мышками и обернул лицом к себе… Маринка открыла рот, чтобы укусить, но, промахнувшись, зубы ее только щелкнули.
— Пусти! — сказала она. — Ты мне не любый…
— Все равно, — ответил Михайло, — здесь нет парня красивее и сильней меня…
— Дурак, — помолчав, молвила Маринка и вдруг закричала…
— Не услышит никто в этакий жар, — сказал Михайло, не помня себя, и подставлял Маринке ногу, пока она и он не упали.
Маринка не оттолкнула Михаилу, но и не поцеловала его ни разу.
Михайло не пошел больше в горы, а с того полудня стал жить в Маринкиной сакле, рано поутру ловил сетью рыбу, искал крабов между камней, а днем перекапывал виноград.
Хорошо ему было жить, но стало бы лучше, когда хоть раз улыбнулась бы Маринка, разжала суровые свои брови.
Луна пошла на ущерб, скоро и совсем пропала, а ночь так быстро стала опускаться, темная и звездная, будто землю сразу накрыли дырявой шкурой…
Крепко спала Маринка в эти ночи рядом с Михайлой на кровати, покрытой кошмой. И заметил пастух, к большой своей радости, что жена его тяжела. Когда Маринка узнала об этом, — отвернулась от Михаилы и заплакала, словно бы со злости.
Утром вышла она на порог и запела:
Кто взрастил тебя, милое мое тело, —
Земля взрастила.
Кто золотом тебя осыпал —
Белое солнце.
А кто навел синие жилы —
Синее море…
— Чего ты ждешь, Маринка, чего ты хочешь? — спросил ее Михайло…
Маринка посмотрела на море и ответила, словно не мужу, а самой себе:
— Родится новая луна, тогда увидишь.
Новая луна родилась из черных туч, выскользнув красным серпом, будто разрезала их, облилась кровью и поплыла между звезд.
Маринка как раз доила козу в медную дойницу, когда на меди блеснул алый свет, подняла баба голову, ахнула, увидев запрокинутые ввысь два лунных рога, пролила ведро и пошла, как слепая, к морю.
Михайло, увидев козу с веревкой на рогах и пролитое молоко, понял, что неладное стряслось, и стал звать Маринку громким голосом…
Тучи в ту пору надвигались, грудились над морем, и первый вестник-ветер сорвал пену с волн.
Тучи открылись, осветились синим светом, и выпал из них на вольный простор гром. Второй ветер, сильнее, поднял валы, кинул на берег, и глухо зашумело море, разбивая лунный свет…
Михайло нашел Маринку на берегу, стоя лицом к ветру, кричала она непонятное, махая, словно — зазывая, рукой…
Побоялся подойти к ней Михайло и, прищурясь, стал глядеть — кого это она зовет…
Между пенных гребней — показалось ему — опускались и поднимались как будто зеленые волосы: не то чайки там плавали, не то белые раковины, а к луне из-за тучи протягивался черный рукав.
Увидела это Маринка, пуще закричала и по колено вошла в воду. И вот уже явственно видит Михайло русалку, которая силится подняться над водой и, смеясь, падает навзничь от удара волны. На Маринке волосы растрепались, и она зовет:
— Сестрица, скорей… Тяжело мне.
Упало сердце у Михаилы, зажмурился он и, забежав в воду, схватил Маринку за край рубахи, крича:
— Идем домой, оставь свои проклятые дела…
И не понял Михайло, как случилось, — испугалась, видно, его Маринка, закричала, вырвала подол и канула в море — и она и русалка, а вслед им налетела волна.
А луну закрыл черный рукав, и ветер грохотал один по вольному раздолью.
Костер давно разнесло ветром, тесно прижимались друг к другу овцы, посреди их, завернувшись с головой в чапан, сидел, прислонясь к валуну, дед, охая понемножку, потому что очень ломило от холода старые колени.
Думал дед о черном ягненке, что сорвался с кручи, о чабанском своем псе, убежавшем от стада за барсуком, о Михаиле же совсем не думал, не желая даже имени его вспоминать ночью.
— Куда это пес мой забежал? — проворчал дед и свистнул. Ветер сорвал свист, понес в ущелье, ударил и растрепал, как птицу.
А в ответ свысока долетел слабый крик:
— Дед, где ты? Я ничего не вижу…
Всполохнулся дед, живо приподнялся, прислушиваясь, ответил было ‘ого-го’, но ветер опрокинул старика на старое место.
Ударился старик спиной о валун и лежал, не двигаясь, до утра.
А под утро заморосил дождь, и солнце, поднявшись из-за гор, ускользнуло прямо в серые тучи.
Отряхивая шерсть, заблеяли мокрые овцы, вставали сначала на передние ноги, потом на задние и брели в ущелье к ручью, где мягче была трава.
А позади, плохо разгибая застывшие колени, шел дед и вдыхал запах шерсти…
Но вот передние овцы шарахнулись, сбились в кучу и затоптали.
Дед, держась рукой за ветку, перегнулся над кручей и посмотрел, уронив и посох и шапку.
На дне ущелья, ничком, раскинув руки, лежал Михайло, и около него в сырой земле, словно от веселого танца, остались вдавленными двукопытные следы, слишком маленькие, чтобы быть овечьими.
Комментарии
Впервые напечатан во ‘Всеобщем журнале литературы, искусства, науки и общественной жизни’, 1911, No 2, январь.
Общий колорит рассказа, пейзаж в нем навеяны впечатлениями жизни в Коктебеле, где А. Толстой провел лето 1909 года. При жизни автора рассказ больше не публиковался.
Печатается по тексту первой публикации.
Источник текста: Толстой А. Н. Собрание сочинений в десяти томах. Том 1. — Москва, Гослитиздат, 1958.