Генеральша Бедрягина была удивлена,— она не ожидала такой откровенности отъ будущаго мужа своей внучки. Гурьевъ, сухо, дловымъ тономъ сдлавъ предложеніе, откинулся на спинку кресла съ такимъ видомъ, будто ожидаемый отвтъ нисколько его не интересуетъ. Этотъ видъ не то чтобы раздражалъ генеральшу, а какъ бы досадливо нарушалъ ея обычное и давно усвоенное безразличное отношеніе ко всему, что не касалось ея лично.
— Voyons!— замтила она, съ нкоторымъ любопытствомъ взглядывая на свжее, красивое лицо Гурьева, обрамленное совершенно сдыми волосами.— Вы говорите, что не влюблены въ Паночку?
— Боже мой, я ее знаю съ дтства!— небрежно промолвилъ онъ, проводя рукой по темнымъ шелковистымъ усамъ и не сводя чуть-чуть насмшливыхъ глазъ съ наблннаго лица генеральши.
— Ce n’est pas une raison! Сдина въ бороду…
— А бсъ въ ребро!— серьезно закончилъ Гурьевъ.— Бса въ себ я не чувствую.
Генеральша сомнительно покачала головой.
— Вы вдвое старше Паночки…
— Позвольте!…— Гурьевъ поднялъ глаза къ потолку.— Даже съ хвостикомъ!— продолжалъ онъ, снова переводя глаза на генеральшу.— Мн — 42, а ей — 19… Она родилась какъ разъ въ тотъ годъ, когда меня отправили на Кавказъ, а именно въ 1855 году. Считайте.
— Вы не думаете, что это рискованно?— все съ тмъ же любопытствомъ промолвила генеральша.
— Въ смысл нкотораго посторонняго украшенія на лбу вашего покорнаго слуги?— невинно спросилъ онъ.— Кто же отъ этого застрахованъ? Прошлое моихъ знакомыхъ безжалостно разсеваетъ всякія на этотъ счетъ иллюзіи.
— Я бы хотла знать, что же отъ меня требуется?— уже совсмъ ворчливо произнесла генеральша.
— Прежде всего, ваше согласіе…
— Вы говорили съ Паночкой?
— То-есть… она говорила со мной.
— Ужь не хотите ли вы сказать, что она объяснилась въ любви?!— съ негодованіемъ вскрикнула генеральша.
— Нтъ, но она спросила, не хочу ли я на ней жениться.
Насурмленныя брови Бедрягиной высоко поднялись. Она посмотрла на Гурьева, затмъ схватила стоявшій близъ нея на столик серебряный колокольчикъ и сердито позвонила.
— Попроси ко мн барышню Парасковью Александровну,— приказала она вошедшему лакею.
— Чего вы волнуетесь, ваше превосходительство?— шутливо произнесъ Гурьевъ.— Не мн, старику, было заговорить первому. Да и не все ли равно, кто первый заговорилъ? Суть въ томъ, что мы просимъ васъ назначить день свадьбы.
— Я должна спросить… Нельзя же позволять двчонк длать глупости… А потомъ я умою руки… Les mariages….
— Se font dandles cieux,— подхватилъ Гурьевъ.— Врно, и потому умойте ужь руки теперь.
— Вы звали, бабушка?— раздался звонкій голосокъ, и передъ генеральшей предстала нарядная фигурка небольшаго роста, тоненькая, вся въ бантикахъ, кружевцахъ, оборочкахъ. Бантики были у нея въ черныхъ вьющихся волосахъ, бантики на узенькахъ плечикахъ, бантики на рукавахъ, на плать. Вс эти бантики при малйшемъ движеніи взмахивали концами лентъ, какъ крылышками, и вся она съ своею маленькою кудрявою головкой, большими, черными, будто удивленными глазами и длиннымъ тонкимъ носикомъ была похожа на красивенькую птичку, которая вотъ вотъ сейчасъ улетитъ, но она не улетла, а твердо стояла на высокихъ каблучкахъ передъ бабушкой и, скромно сложивъ ручки, шаловливо смотрла на нее.
— Ты просила Валерьяна Ипполитовича на теб жениться?— строго спросила генеральша.
Большіе глаза съ укоромъ остановились на улыбающемся лиц Гурьева. Онъ лукаво прищурилъ глазъ.
— Просила!— задорно сказала Паночка, взглядывая снова на бабушку.
— Vous n’avez pas le sens commun!— возмущаясь, заговорила генеральша.— Гд вы это видли? гд вычитали?
— Я знала, что онъ не откажется,— увренно замтила Паночка.
— Онъ теб говорилъ,— она глазами указала на Гурьева,— что женится на теб не по любви?
Паночка недоврчиво взглянула на Гурьева. Лицо перестало улыбаться и хранило непроницаемое выраженіе. Паночка нкоторое время колебалась, потомъ вдругъ точно ее оснила мысль:
— Что онъ не влюбленъ въ меня?— вскрикнула она.— Знаю, знаю, говорилъ! Я совсмъ не хочу, чтобы онъ стоялъ на колняхъ и цловалъ мн руки…
— Говорилъ онъ теб, что женится потому, что дла его разстроены, а ты богата, и будь ты бдна…
— Говорилъ, все говорилъ!— сіяя улыбкой, защебетала Паночка.
— А ты… тоже выходишь не по любви?— неумолимо продолжала генеральша, все боле и боле возмущаясь неприличною, по ея мннію, выходкой внучки.
Паночка вся зардлась, даже маленькія ушки покраснли и на глазахъ неожиданно показались слезы.
— Я… я… тоже,— пробормотала она, растерявшись.
Гурьевъ поспшилъ ей на помощь.
— Марья оминишна, что за допросъ!— сказалъ онъ, смясь.— Эти щекотливые вопросы касаются однихъ насъ…
Но Марья оминишна не унималась.
— Ты, можетъ, думаешь, что горе или тамъ несчастье покрыло сдинами его голову?… Двчонки часто этимъ увлекаются…
— Нтъ. Онъ говоритъ, это у нихъ фамильное свойство,— возразила Паночка, оправясь отъ своего смущенія.— Бабушка, что вамъ до того, за кого я выйду замужъ? Вы сами говорили, что никого не знаете умне Валерьяна Ипполитовича.
— И повторяю,— торжественно произнесла генеральша.
— Ну, вотъ, и я считаю его умне всхъ!— вскрикнула Паночка съ прежнею шаловливостью, взглядывая то на бабушку, то на Гурьева.
— По мн, какъ хотите,— сказала она уже усталымъ голосомъ.— За послдствія я не отвчаю.
Паночка, не дослушавъ послднихъ словъ, подбжала къ Гурьеву, примостилась на ручк его кресла, какъ она это длала и раньше, и звонко заговорила:
— Ну, теперь разсказывайте!… Куда мы подемъ посл свадьбы?… За границу, да?… въ Италію? А потомъ поселимся на дач вашей… на островахъ, да?…
II.
Старая дача Гурьевыхъ, передланная и подновленная, оживилась. Заброшенныя клумбы покрылись цвтами, аллеи и тропинки очистились отъ сорной травы, подъ деревьями снова размстились садовые диванчики и столики. Подновился и ‘павильонъ забвенія’, гд прежнее мужское поколніе Гурьевыхъ въ утхахъ любви и пирушкахъ съ успхомъ забывало женъ, дочерей и сестеръ, влачившихъ скучное, однообразное существованіе въ пышномъ большомъ дом. Въ этомъ павильон продалось и проживалось громадное нкогда состояніе господъ Гурьевыхъ, владльцевъ нсколькихъ тысячъ душъ и многихъ помстій. Но теперь и здсь зародилась новая жизнь.
Въ бывшей столовой, гд когда-то пировала золотая молодежь и красовались доморощенныя и чужеземныя Фрины того времени, водворилась мастерская художника. Вдоль стнъ укромныхъ уголковъ, носившихъ причудливыя названія: Mon bijou, Asile d’amour et de la beaut и прочее, потянулись витрины и шкафы съ книгами и коллекціями гравюръ, кое-какія уцлвшія случайно отъ продажи драпировки, отоманки и пуфы съ выцвтшею отъ времени и мстами потертою шелковою обивкой были, ради художественной цлей, перетащены въ мастерскую и разбросаны тамъ въ художественномъ безпорядк.
На одной изъ такихъ отоманокъ, въ костюм неаполитанскаго рыбака, лежала Паночка и, болтая по-дтски тоненькими, обнаженными до колнъ ножками, съ аппетитомъ ла сочную грушу. юльское солнце, пробиваясь сквозь густую листву старыхъ липъ, загоралось искорками по красному колпачку, ухарски надтому на чернокудрую головку Паночки. Гурьевъ съ папиросой въ зубахъ стоялъ передъ мольбертомъ и кистью подправлялъ наброшенную на полотн картину.
— Отдохнула?— спросилъ онъ, не оборачиваясь.
— Нтъ еще,— отвтила Паночка, додая свою грушу.
Гурьевъ положилъ кисть на край мольберта и, напвая въ полголоса итальянскую народную псенку ‘О bello Napoli’, принялся растирать краски на палитр.
— А я бы хотла знать, какъ они тутъ пили, пли, пировали,— сказала вдругъ Паночка посл продолжительнаго молчанія.
Она дола грушу и, закинувъ об руки подъ голову, смотрла на обвитыхъ гирляндами толстощекихъ амуровъ, разбросанныхъ въ различныхъ позахъ по потолку. Одни, схватившись за руки, кружились въ бшеной пляск, другіе летли въ пространство, разбрасывая по пути цвты, третьи, съ коварною улыбкой, пускали внизъ стрлы.
Гурьевъ, не прерывая псенки, пошарилъ въ ящик, отыскивая нужную ему краску.
— Я бы не могла жить жизнью твоей матери,— задумчиво промолвила Паночка.
— Мать моя была сама добродтель,— сентенціозно замтилъ Гурьевъ, растирая на палитр найденную краску.
Шаловливая улыбка показалась на губахъ Паночки.
— О твоя тетка была сама добродтель, и твоя бабушка…
— Да, все женское поколніе Гурьевыхъ отличалось добродтелью.
— Что и заставляло ихъ жить отдльно отъ мужей.
— Тому причиной порочность мужскаго поколнія Гурьевыхъ.
— Я предпочитаю мужское поколніе Гурьевыхъ, — задорно произнесла Паночка.— Здсь мн было бы веселе, чмъ тамъ.
Паночка жестомъ указала въ окно по направленію большаго дома.
— Что бы на это сказалъ Павелъ!— замтилъ, улыбаясь, Гурьевъ.
Тнь скользнула по шаловливо-кокетливому личику. На минуту Паночка замолкла. Гурьевъ оглянулся, положилъ кисть и палитру на столъ и подошелъ къ жен.
— Совсмъ мальчишко!— сказалъ онъ, посмиваясь, и слъ на отоманку.— Признайся, Паночка, ты очень его боишься?— спросилъ онъ.
— Твоего брата?— переспросила Паночка.— Не то что боюсь, а онъ меня стсняетъ.
— Это, пожалуй, выходитъ на одно и то же…
— Онъ насъ не одобряетъ.
— То-есть меня не одобряетъ!
— Вы такъ не похожи другъ на друга…
— Онъ моложе меня на цлыхъ пятнадцать лтъ, красиве…
Паночка отрицательно покачала головой.
— Вы пристрастны, сударыня!… Погодите! Коварный брать откроетъ вамъ глаза на порочность вашего супруга и въ благодарность за свою услугу заставитъ васъ въ себя влюбиться…
— Ничего онъ меня не заставитъ!— почти сердито вскрикнула Паночка, встряхивая головой.
Гурьевъ разсмялся.
— Ну, а если…
Паночка приподнялась на локт и жадно впилась большими глазами въ лицо мужа.
— А если я влюблюсь?
— Въ Павла?
— Не въ него, а въ кого-нибудь другаго, все равно въ кого…
— У тебя уже есть кто на примт?
— Я не шучу! я серьезно говорю.
— А, серьезно! Ну, я теб серьезно скажу: что-жь, на доброе здоровье!
— Что-жь изъ этого?— пылко проговорила Паночка.— Вдь, это было бы съ моей стороны мерзко, гадко, безнравственно, наконецъ!
— О нравственности ты толкуй съ Павломъ. Я въ этой метафизик — пасъ!
— Ты не признаешь нравственности?— глубокомысленно спросила Паночка, широко раскрывая глаза.
Гурьевъ съ улыбкой смотрлъ на нее.
— Въ эту минуту я признаю, что этотъ красный колпачокъ чрезвычайно идетъ моей хорошенькой жен!— сказалъ онъ, приподнимая Паночку.
— Оставимъ вс эти сантиментальности! Лучше взгляни сюда.
Онъ указалъ на два женскіе, писанные масляными красками, портрета, висвшіе бокъ-о-бокъ на стн, въ глубин мастерской.
— Этакая втренница!— шутливо произнесъ онъ.— Я все жду, когда она, наконецъ, обратитъ вниманіе на мои новинки… Вертится, шалитъ, болтаетъ всякій вздоръ и ничего вокругъ себя не видитъ!
Разительный контрастъ представляли эти два женскіе портрета. На одномъ — величественной наружности женщина, въ черномъ бархатномъ плать съ блымъ кружевомъ на роскошныхъ, изящно причесанныхъ каштановыхъ волосахъ. Срые съ синимъ отливомъ глаза глядятъ вдумчиво изъ-подъ длинныхъ рсницъ, чуть замтная складка около губъ, прелестно очерченныхъ и плотно сжатыхъ, придаетъ скорбное, горькое выраженіе нжнымъ чертамъ прекраснаго, блдно-матоваго лица.
— Моя мать,— замтилъ Гурьевъ.
— Гд былъ этотъ портретъ, что я его раньше не видала?— порывисто спросила Паночка.
— Оба портрета были съ прочимъ гурьевскимъ хламомъ у жида-старьвщика… По возвращеніи изъ-за границы я ихъ выкупилъ и веллъ вставить въ новыя рамы. Старыя жидъ счелъ выгоднымъ продать… Только сегодня утромъ получилъ я ихъ отъ Даціаро.
— Говорятъ, она была еще лучше. Но вглядись въ эту.
Та — была простая русская мщанка, въ дурно сшитомъ бломъ плать съ пунцовою шалью на аппетитныхъ плечахъ. Свжее, все въ ямочкахъ лицо смялось, смялись сочныя, разовыя губы, изъ-подъ которыхъ едва замтно выступали острые, блые, какъ миндалины, зубы. Задоръ и чувственность выступали въ каждой черт этого неправильнаго, но чрезвычайно миловиднаго лица.
— Это извстная теб по моимъ разсказамъ Дунюшка. Не иронія ли судьбы, что эти два портрета были оба свалены въ одну общую кучу жидовской рухляди?
— Paul такъ уважаетъ свою мать!… Ты ужасно оскорбишь его.
— Я ее не мене уважаю,— невозмутимо возразилъ Гурьевъ.— Вотъ эта Дунюшка,— спокойно продолжалъ онъ,— своими миндалевидными зубками скушала остатки нашего состоянія, а мать моя съ маленькимъ Павломъ жила въ это время въ Дрезден, въ строгомъ одиночеств, лицомъ къ лицу съ нанесеннымъ ей оскорбленіемъ, которое она не могла ни забыть, ни простить, ни переработать въ снисходительное равнодушіе къ человческой слабости. Наружно она презирала моего порочнаго отца, но въ душ томительно ожидала его возвращенія… Я былъ тогда уже юношей и все видлъ и понималъ.
— Она его любила?— спросила Паночка.
Гурьевъ усмхнулся.
— Можетъ быть, она полюбила бы и другаго, еслибъ вмст съ молокомъ не впитала строгихъ понятій о долг… Ей дозволялось любить только законнаго супруга и, какъ онъ ни былъ пороченъ, по ея мннію и по мннію другихъ, она ждала его…
— И не дождалась?
— Не дождалась… Онъ ее пережилъ…
— Вы тутъ?… къ вамъ можно?— крикнулъ изъ сада подъ окномъ молодой мужской голосъ.
Паночка съ испугомъ взглянула на портреты, а потомъ на свои голыя ножки.
— Это Paul!… Какъ быть?
— А такъ, какъ ты есть,— сказалъ Гурьевъ.— Конечно, можно!— крикнулъ онъ.— Влзай въ окно, если лнь дойти до двери.
Подъ окномъ послышался шорохъ, съ карниза посыпалась штукатурка и въ окн показалась темнорусая голова съ загорлымъ лицомъ, густо обросшимъ темною бородой, а вслдъ за головой — широкія плечи и все остальное туловище, крпкое, коренастое, плотное, облеченное въ блузу небленаго полотна и подпоясанное кожанымъ ремнемъ.
— Наше вамъ почтеніе!— сказалъ громко Павелъ Гурьевъ.— Э! да вы за художественными упражненіями, и Прасковья Александровна во всеоружіи!
Паночка слегка покраснла.
— Не помшалъ ли я?
— Нисколько,— возразилъ Валерьянъ, отходя къ мольберту.— На сегодня мы, пожалуй, и кончили.
Павелъ приблизился къ мольберту. Какою грубой, неотесанной показалась Паночк фигура деверя бокъ-о-бокъ съ изящною фигурой мужа! Какъ грубы черты молодаго, но обвтреннаго, загорлаго лица близъ свжаго, изысканнымъ образомъ одухотвореннаго лица старшаго брата! Какъ некрасивы коротко остриженные волоса по сравненію съ волнистыми, сдыми, душистыми волосами Валерьяна! Паночка увренне расположилась на отоманк и не пыталась больше скрыть подъ бархатною скатертью столика свои голыя ноги.
Павелъ постоялъ немного передъ мольбертомъ, неодобрительно поджалъ губы и отвернулся. Глаза его, окинувъ бглымъ взглядомъ мастерскую, остановились на портретахъ Гурьевой и Дунюшки. Густая краска выступила у него на лбу.
— Для чего этотъ цинизмъ?— рзко сказалъ онъ.
Валерьянъ обернулся.
— Ты разумешь эти портреты?— нжно промолвилъ онъ.— Они повшены здсь для нагляднаго обученія Паночки.
— Это возмутительно! Я сейчасъ велю унести отсюда портретъ матери!— гнвно вскрикнулъ Павелъ.— Ты не имешь права!… Это… это…
— Пожалуйста, не волнуйся. Портретъ будетъ унесенъ отсюда и безъ твоего приказанія. Ему здсь не мсто, но не потому,— прибавилъ Валерьянъ съ усмшкой,— не потому, почему ты думаешь… оба портрета другъ подл друга только выигрываютъ въ экспрессіи… а потому, что онъ займетъ прежнее свое мсто въ кабинет, то-есть то мсто, которое онъ занималъ до гурьевскаго погрома!…
Павелъ угрюмо смотрлъ на брата.
— Ну, я вижу, что я лишній среди вашихъ утонченностей и изощреній… У васъ тутъ не поймешь, гд начинается нравственность, гд кончается безнравственность.
Онъ быстро шагнулъ къ окну и схватилъ брошенную на подоконникъ шляпу.
— Paul! куда? пойдите сюда!— позвала его Паночка.
Онъ оглянулся. Паночка головой поманила его къ себ. Красный колпачокъ забавно качнулся внизъ и вверхъ, а большіе птичьи глазки не то шаловливо, не то заискивающе смотрли на Павла. Онъ презрительно окинулъ взоромъ мальчишескую фигурку невстки, однако, подошелъ, позволилъ взять у себя изъ рукъ шляпу и слъ рядомъ съ Паночкой.
— Я бы никогда не допустилъ свою жену надть такой костюмъ!— съ сердцемъ замтилъ онъ.
— Потому что это неприлично, неженственно,— почти грубо возразилъ Павелъ.
Паночка съ нкоторымъ смущеніемъ посмотрла на свои голыя ножки, протянула было ихъ подъ скатерть, но тотчасъ же, хотя и не безъ замиранія сердца, снова вытянула впередъ.
— Вамъ бы прописи писать!— сказала она капризно.— Такое все говорите, какъ въ прописяхъ.
Павелъ съ сожалніемъ посмотрлъ на нее.
— За все то, что вы теперь думаете и чувствуете, отвтить вашъ мужъ.
— А за то, что ты возстановляешь ее противъ мужа, кто отвтитъ?— спросилъ съ обычною спокойною усмшкой Валерьянъ.
— У васъ прескверный характеръ, Paul!— ввернула въ свою очередь Паночка, шутливо овладвая загрублою, загорлою рукой деверя.— Горе вашей будущей жен!
— И еще,— продолжалъ въ томъ же тон Валерьянъ,— возвращаясь къ нашему вчерашнему спору… Что лучше по-твоему: открыто признать право человка на наслажденіе, въ какой бы форм оно ему ни далось… богатому — въ одной, бдному — въ другой… или подавленіемъ естественныхъ влеченій исказить натуру, а самое подавленіе лицемрно называть добродтелью?!… Мене ли гршили противъ духа католическіе монахи, обуздывая возмущеніе плоти?… Я полагаю, что ни одна куртизанка мысленно такъ не гршила!… И вотъ, я нехочу, чтобы Паночка бокъ-о-бокъ со старымъ мужемъ гршила мысленно… Пусть гршитъ дйствіемъ, но пусть мысль ея будетъ чиста…— закончилъ онъ, отчетливо выговаривая каждое слово.
— Портретъ матери рядомъ съ той…— угрюмо промолвилъ Павелъ,— является, значитъ, какъ бы нагляднымъ примромъ добродтели?!
— Не совсмъ такъ. Я вотъ сейчасъ говорилъ жен, что мать жила въ оковахъ долга и любила завдомо порочнаго мужа только потому, что другихъ ей запрещалось любить… А любила она его страстно, ты самъ знаешь!… Къ чему она тратила душевныя свои силы? Зачмъ въ напрасномъ ожиданіи поблекла ея молодость и красота? На эти жестокіе вопросы врядъ ли ты сможешь отвтить удовлетворительно. Отецъ по-своему былъ счастливъ, а такъ какъ счастье длаетъ добродушне, съ нимъ, около него жилось легко… Ты самъ знаешь, легко ли было жить съ матерью!… А она, безъ сомннія, въ душевномъ отношеніи могла дать больше.
— Я знаю только,— сказалъ пылко Павелъ,— что я безконечно благодаренъ матери за то, что она во-очію показала мн, чмъ должна и можетъ быть женщина!
— Я не мене тебя высоко цню мать, но сожалю, что она исказила свою прекрасную, изящную натуру тмъ, что вообразила себя несчастной.
— Не вообразила, а глубоко чувствовала… Если бы она чувствовала иначе, она бы умалилась въ моихъ глазахъ.
Паночка внимательно слдила за разговоромъ и выраженіемъ лицъ обоихъ братьевъ. Она жадно ловила каждое слово мужа, съ восторгомъ глядя на него и не переставая мысленно сравнивать тонкія черты его съ грубыми, мужицкими, какъ она себ говорила, чертами деверя. Возраженія Павла побуждали ее къ противорчію. Она не понимала, какъ можно возражать на такіе неотразимые доводы.
— По-вашему, Paul, весь міръ долженъ превратиться въ юдоль печали и слезъ?— сказала она съ обычнымъ задоромъ.
Павелъ снова съ сожалніемъ посмотрлъ на нее. Въ своемъ костюм она казалась такою крошечной, миніатюрной, а птичьи глазки такъ забавно, по-дтски смотрли ему прямо въ лицо. Не продолжая разговора, онъ всталъ и, пройдясь по мастерской, остановился передъ портретами. Густая краска вновь выступила у него на лбу.
— По-моему, преступленіе,— сказалъ онъ сдержанно,— развнчивать передъ юнымъ, не знающимъ еще жизни существомъ прекрасную личность, давая ея страданіямъ пошлое объясненіе.
— То-есть правдивое, хочешь ты сказать,— невозмутимо замтилъ Гурьевъ.
— И указывать въ лиц другой женщины на радости жизни, не поясняя, что за этими радостями кроется… Какой позоръ… какая грязь!…
— Уравновшенная натура, соблюдая мру, легко обойдетъ грязь…
— И это въ девятнадцать лтъ? При жажд наслажденій, при поощреніи къ нимъ и при полной свобод дйствій?…
— Ни поощренія, ни порицанія нтъ… Бери, что твоей натур требуется… Не ломай, не калчь себя…
Павелъ не возражалъ. Онъ подошелъ къ окну. Валерьянъ вернулся къ мольберту. Паночка, подпирая рукой голову, не спускала глазъ съ сдой головы мужа. Каждое слово казалось ей такимъ умнымъ, каждое слово западало въ самую глубь души ея, тогда какъ возраженія деверя она находила просто забавными. Ей, однако, хотлось бы точне узнать, что хорошо и что дурно. Валерьянъ, повидимому, ничего въ жизни не находилъ дйствительно дурнымъ и ничего дйствительно хорошимъ… ‘Все относительно’,— говорилъ онъ. Паночка рада была бы разобраться въ этихъ вопросахъ, но Гурьевъ отдлывался шуткой. Изъ его разговоровъ съ братомъ и другими она знаетъ только, что онъ цнитъ, прежде всего, уравновшенную натуру и чувство мры… Уравновшенная ли она натура и есть ли въ ней чувство мры?…
III.
Девизъ старой генеральши былъ: не стсняй и не стсняйся. Валерьянъ Гурьевъ въ жизни придерживался того же самаго. Паночка, перейдя изъ дома бабушки въ домъ мужа, осталась въ той же нравственной атмосфер. Бабушка ни въ чемъ ее не стсняла и мужъ не стсняетъ. Бабушка наряжала, баловала — и мужъ поступаетъ приблизительно такъ же. Положеніе замужней женщины, однако, по мннію Паночки, было несравненно пріятне. Дозволялось вызжать безъ провожатаго, принимать въ своемъ будуар молодыхъ людей, кокетничать съ этими молодыми людьми… И Паночка пользовалась дозволенными молодой дам удовольствіями и кружилась въ свт, веселилась и кокетничала. Ей завидовали, и Паночк казалось, что она необыкновенно счастлива.
Прошли три года. Гурьевы, побывавъ и въ Крыму, и на Кавказ, и за границей, снова проводятъ лто на старой Гурьевской дач. Паночк, утомленной выздами, предписали безусловный покой. Но отдыхъ былъ возможенъ только посл большаго праздника по случаю дня рожденія Паночки. Праздникъ удался въ совершенств. Избранное общество признало живыя картины въ саду и балъ на вольномъ воздух, при свт разноцвтныхъ, скрытыхъ въ чащ деревьевъ огней, вполн художественными, а Паночку, въ ея неподлежащемъ описанію костюм королевы Мабъ, присутствовавшій на праздник секретарь французскаго посольства назвалъ ‘очаровательною грзой’. Теплая августовская ночь, тишина воздуха, звзды, сверкающія на темномъ неб,— все способствовало удач праздника. Тмъ тоскливе казалось наступившее посл этой ночи пасмурное, дождливое утро.
Паночка спала плохо, короткій, прерывистый сонъ не освжилъ ее, а еще больше утомилъ. Блдная, усталая, съ синевой подъ глазами, лежала она на низенькой кушетк въ своемъ будуар. Блая, шелковая, затканная розовыми букетами обивка мебели казалась желтой при сромъ освщеніи дождливаго дня, желтоватымъ казался и дорогой, отдланный кружевами, блый пеньюаръ Паночки и сама Паночка, желтая, исхудалая, въ изнеможеніи лежала на кушетк. Худенькія ручки прятались въ складкахъ мягкой ткани пеньюара. Большіе, лихорадочно-блестящіе глаза упорно смотрли на спущенную драппировку двери, ведущей изъ будуара въ гостиную. Принесенный горничною шоколатъ остылъ, нетронутый, въ крошечной фарфоровой чашечк. Паночка не двигалась. Вся жизнь, повидимому, сосредоточилась въ большихъ, устремленныхъ на дверь глазахъ. Наконецъ, въ сосдней комнат послышались ровные, спокойные шаги. Паночка встрепенулась, приподняла было съ подушки голову, но снова опустила ее, тоненькіе пальчики, съ хлябающими на нихъ перстнями, нервно сжались. Въ будуаръ вошелъ Гурьевъ, какъ всегда, свжій, розовый, душистый. Длинныя сдыя кудри живописно ложились на черную бархатную блузу, глаза свтились спокойнымъ, мягкимъ свтомъ.
— А, ты уже встала!— сказалъ онъ безпечно.— Что такъ рано? Онъ приблизился къ жен и поцловалъ ее въ лобъ.
— Я почти не спала,— возразила Паночка, впиваясь въ мужа пытливо-тревожнымъ взглядомъ.
— Переутомилась! Я теб предлагалъ отложить нашъ праздникъ!— замтилъ Гурьевъ, разсянно взглядывая на желтое, утомленное лицо жены.— Видишь, какая ты блдная? Теб слдовало бы сегодня весь день оставаться въ постели.
Паночка какъ бы въ изнеможеніи закрыла глаза.
— Отвратительное сегодня освщеніе!— продолжалъ Гурьевъ, бросаясь въ кресло.— Я было слъ за работу… Невозможно!… Все иметъ срый, грязный оттнокъ!…
Паночка молчала.
— Ты хочешь спать?… И прекрасно сдлаешь, если уснешь… Я уйду…
— Нтъ, постой!— сказала она дрожащимъ голосомъ.— Я хочу… я должна…
— Что это, опять нервы?— съ неудовольствіемъ перебилъ ее Гурьевъ.
Паночка больно прикусила губы, стараясь, но напрасно, подавить слезы. Гурьевъ съ досадой смотрлъ на нее.
— Я не узнаю въ послднее время моей маленькой, веселой Паночки!— рзко сказалъ онъ.— Что апрльскій день — сейчасъ смется, сейчасъ и плачетъ!
Сдержанная раздражительность Гурьева, больше чмъ до крови искусанныя губы, помогла Паночк овладть собою. Она приподнялась.
— Ты вчера ничего не замтилъ?— спросила она страннымъ голосомъ.
— Ничего. Художественная сторона вечера очень занимала меня. Наша голубоносая графиня была прелестною Джульеттой, а Рыковъ съ его жгучими глазами — несравненный Ромео!… Вс барыни такъ и млли! Удивительно моложавъ этотъ человкъ! Кто скажетъ, что ему уже подъ тридцать?
Блдныя щеки Паночки заалли.
— Я просила тебя не принимать его!— запальчиво сказала она.
— Почему? У него чудесная голова… Такой модели мн не найти!… Чего, чего только я не списалъ съ этой характерной головы!…
— Ты думаешь, онъ охотно позируетъ?… Онъ терпть не можетъ твоихъ картинъ!— злобно проговорила Паночка.
Гурьевъ слегка перемнился въ лиц.
— Въ самомъ дл?… Впрочемъ, мнніе господина Рыкова меня не интересуетъ. Я, вдь, не говорилъ, что онъ такъ же интересенъ въ умственномъ отношеніи, какъ въ физическомъ.
— Не для того, чтобы позировать, бываетъ онъ здсь каждый день и цлые дни!— задыхаясь, продолжала Паночка.
— Вроятно. Очень естественно, если онъ бываетъ здсь ради тебя…— замтилъ Гурьевъ, съ трудомъ скрывая обиду подъ ироніей. Ничто не могло боле уязвить его самолюбія, какъ неодобрительный отзывъ объ его картинахъ.— Ты, кажется, намекала разъ, что онъ къ теб неравнодушенъ?
— Я просила тебя избавить меня отъ него, удалить его!— вскричала вн себя Паночка.
— За то, что онъ влюбленъ?… Слишкомъ много чести для подобнаго осла!
Паночка выпрямилась, точно ей нанесли ударъ.
— Его такимъ никто не считаетъ,— сказала она сдавленнымъ голосомъ.— Ты самъ говорилъ, что онъ долженъ нравиться.
— Женщинамъ. Это еще не служитъ доказательствомъ его умственнаго превосходства.
Кровь то приливала къ щекамъ, то отливала отъ щекъ Паночки. Она сидла, сложивъ руки на колняхъ, глаза ея сумрачно, почти враждебно смотрли на мужа.
— Я просила,— повторила она жестко,— я молила, но…
— Если ты непремнно настаиваешь, если онъ такъ теб непріятенъ…
Паночка откинулась на кушетку и закрыла лицо руками. Худенькое тло вздрагивало отъ подавленнаго смха, сквозь который слышались рыданія.
— Выпей воды,— холодно предложилъ Гурьевъ.
Паночка отняла руки отъ искаженнаго страданіемъ лица.
— Если бы ты тогда хотлъ, если бы ты помогъ,— начала она прерываемымъ отъ сдержанныхъ всхлипываній голосомъ.
— Что хотлъ?… Пожалуйста, не длай сценъ, Паночка!— сухо промолвилъ Гурьевъ.
— Ну, такъ я же теб скажу!— вскрикнула Паночка, выведенная изъ себя холодно-насмшливымъ тономъ мужа.— Потому что не хочу тебя обманывать, не хочу дйствовать за спиной…— Паночка перевела дыханіе.— Посл ужина ты меня спрашивалъ и другіе также, а я была съ нимъ… одна… тамъ… у рки…
Паночка не договорила. Воспаленные глаза ея смотрли черезъ голову мужа, точно она видла еще темную чащу деревьевъ, ту скамью, на которой они сидли, прижавшись другъ въ другу. Чудною грезой пронеслись передъ Паночкой та душистая, темная снь, и тихій плескъ рки, и отдаленные звуки бальной музыки, и жгучія слова, и поцлуи… Подавленный вздохъ вырвался у нея изъ груди, съ рыданіями закрыла она вновь лицо руками и низко склонила голову.
Гурьевъ не спускалъ съ нея холодныхъ глазъ.
— А, вотъ что!— промолвилъ онъ медленно, съ легкою ироніей въ голос.— Рубиконъ перейденъ… Этого слдовало ожидать. Странно, еслибы ты составила исключеніе!… Вс вы на одинъ покрой… До первой оказіи… до первой оказіи…
Если бы онъ взялъ хлыстъ и ударилъ ее, Паночка не чувствовала бы себя боле униженной. Съ болзненнымъ стономъ склонила она еще ниже голову.
— Я думалъ, однако, что твой выборъ обличитъ боле вкуса… А, впрочемъ,— продолжалъ онъ, въ томъ же тон,— чмъ Рыковъ хуже другихъ?
Каждое слово наносило новый и новый ударъ Паночк. Не отрывая рукъ отъ лица, сидла она, уничтоженная, подавленная. Замолкъ на минуту и Гурьевъ. Съ холоднымъ презрніемъ смотрлъ онъ на склоненную голову жены.
— Трагическаго, впрочемъ, ничего нтъ. Все въ порядк вещей… Только о слдующихъ ты ужь не трудись сообщать, — цинично прибавилъ онъ.— Не стоитъ!
Это было ужь слишкомъ. Паночка, какъ ужаленная, вскочила на ноги, но, встртивъ холодно-презрительный взглядъ мужа, съ глухимъ, раздирающимъ душу рыданіемъ, какъ подкошенная, упала на кушетку.
— Я пришлю горничную,— сдержанно произнесъ Гурьевъ.— Вс он одинаковы, вс одинаковы!— брезгливо пробормоталъ онъ, выходя изъ будуара жены.
IV.
Въ лтній теплый вечеръ, незадолго передъ закатомъ, у маленькой, принадлежащей Гурьевской дач, пристани остановился переполненный дачными пассажирами пароходъ, высадилъ одного пассажира и, пыхтя, отправился дальше. Павелъ Гурьевъ, единственный, оставленный на этой пристани пассажиръ, поднялся по лстниц на набережную и направился къ чугунной ршетк, за которою тянулся обширный тнистый садъ Гурьевской дачи. Онъ уже подходилъ къ рзнымъ настежь отвореннымъ воротамъ, когда изъ-подъ воротъ, побрякивая серебряными бубенцами, вылетла четверка вороныхъ пони, запряженныхъ цугомъ въ высокій англійскій dog-cart. Передъ глазами Павла вихремъ мелькнула Паночка въ широкополой фантастической шляпк, блые зубы, сидвшаго съ нею рядомъ, смющагося военнаго въ фуражк съ желтымъ околышемъ, пунцовые помпончики въ подстриженныхъ гривахъ и чолкахъ пони, крошечный грумъ на задней скамейк dog-cart’а.
— Paul!— звонко закричала Паночка.— Arrte! Arrte!
Смющійся господинъ привычною рукой осадилъ разгоряченныхъ пони и, прежде чмъ Павелъ опомнился отъ оглушившаго его звона бубенцовъ и стука колесъ промчавшагося dog cart’а, Паночка уже соскочила на землю, подбжала къ нему и схватила его руки въ свои маленькія, обтянутыя длинными шведскими перчатками ручки. Большіе глаза, казавшіеся еще больше прежняго, радостно взглянули на него изъ-подъ спускавшейся вплоть до бровей завитой чолки.
— Вы, вы!— говорила она, задыхаясь.— Какъ я рада! Васъ-то мн было нужно, именно васъ!… Позжайте одни, я останусь!— крикнула она, оборачиваясь къ своему спутнику.— Это мой beaufrè,re,— пояснила она и, головой указывая на военнаго, лаконически прибавила:— Талаевъ.
Блые зубы снова сверкнули изъ-подъ темныхъ усиковъ Талаева. Онъ вжливо приложилъ руку къ околышу фуражки въ отвтъ на поклонъ Павла.
— Значитъ, я даромъ потерялъ вечеръ,— сказалъ онъ, сдерживая улыбку на губахъ, въ то время какъ глаза его съ досадой остановились на Паночк.
— О, не все ли вамъ равно? Зазжайте за Тата, если вамъ скучно хать на Стрлку одному!— небрежно замтила Паночка.— Къ чаю можете пріхать съ нею или одинъ, какъ хотите!
— Или совсмъ не прізжать?— все съ тою же улыбкой на губахъ и съ тою же досадой въ глазахъ спросилъ Талаевъ, подбирая возжи.
— Какъ хотите!— равнодушно повторила Паночка, поворачиваясь къ нему спиной.
Талаевъ черезъ плечо посмотрлъ на нее, недружелюбно покосился на Павла и щелкнулъ языкомъ. Пони рванули и dog-cart исчезъ за поворотомъ набережной.
Паночка вошла подъ-руку съ деверемъ въ ворота. Нсколько шаговъ прошла она молча, съ довольною улыбкой поглядывала на него и, повидимому, не замчала смущенныхъ взглядовъ, бросаемыхъ на нее Павломъ.
— Какъ давно мы не видались!— промолвила она.
— Давно. Шесть лтъ!
— Неужто шесть? Очень я измнилась?
Паночка выдернула руку изъ-подъ локтя Павла и съ задорною улыбкой, вытянувъ руки по швамъ, какъ солдатъ во фронт, стала передъ нимъ.
Въ шелковомъ, пышно отдланномъ плать, цвта saumon, длинный корсажъ котораго туго стягивалъ тоненькую, какъ стебелекъ, талія и рельефно обрисовывалъ бюстъ и плечи, въ широкой кружевной фрез la Marie Tudor, прикрпленной у полуоткрытаго ворота огромнымъ кружевнымъ бантомъ, въ высокой широкополой шляп съ длиннымъ блымъ страусовымъ перомъ, надтой на шиньонъ изъ косъ и локоновъ, она казалась выше, полне. Угловатость, сухость формъ исчезла, исчезла и неподдльная свжесть лица. Павелъ молча смотрлъ на свою невстку, дивясь произшедшей въ ней перемн.
— Очень я измнилась?— нетерпливо повторилаПаночка.
— Очень. Не узнаешь! Мальчонка превратился…
Павелъ остановился.
— Въ кого?— поспшно спросила Паночка.
— Въ молодую львицу… Этотъ костюмъ, эта прическа!… Наконецъ, эти косметики!…
— Да, да, да!— точно обрадовавшись, подхватила Паночка.— Вы думаете, я скрываю?… Въ нашемъ свт вс подкрашиваются… это ужь обычай!… Если бы вы знали, какая я желтая безъ этого… страшно на себя смотрть.
Павелъ не отвчалъ. Паночка взяла его снова подъ руку и повела въ глубь сада.
— Посидимъ здсь, потолкуемъ. Вашъ братъ замкнулся у себя… Гршно нарушать его покой… Можетъ, какъ разъ въ эту минуту на него нашло вдохновеніе!— съ злою усмшкой прибавила Паночка.