В. В. Розанов. Полное собрание сочинений. В 35 томах. Серия ‘Литература и художество’. В 7 томах
Том четвертый. О писательстве и писателях
Статьи 1908-1911 гг.
Санкт-Петербург, 2016
ПАМЯТКИ О В. О. КЛЮЧЕВСКОМ
II
Как выразить в одном слове новизну, особенность и заслугу Ключевского в науке?
Он соединил Соловьёва и Буслаева. В личности своей, в духе, в лекциях, в изданных ‘Курсах’, во всем. Это-то именно соединение, совершенно бессознательно и непреднамеренно происшедшее, и составляет ‘метод Ключевского’ — опять же метод совершенно безотчетный, невольный. ‘Перло из натуры’ у него Соловьёвым и Буслаевым.
Ранее это казалось несовместимым, и вообще это трудно совмещается. Один — систематик, другой — поэт. Один — деловой излагатель, другой — художник, сновидец, фантазер. Я говорю, ставя эпитеты резче, чем следует, чтобы оттенить свою мысль: но зерно дела было именно таково у разных до противоположности этих ученых. Как же их соединить? Как слить воду и огонь, не ‘потушив всего’, не ‘испортив’ и воды и огня? В Ключевском это маленькое чудо, эта психологическая загадка и совершилось.
Особенность его ‘Курса лекций’ состояла в том, что он великие процессы русской истории, ее вековые течения, как и еще более ее частности, ее подробности, наконец, совершенно конкретные лица и единичные происшествия обнял не только схематическою мыслью, которая в нем была (досюда — Соловьёв), но обнял и поэтическим сочувствием, художественною восприимчивостью и художественно сказанным словом, обнял душою, обнял талантом (все это — Буслаев). И получилось ‘Ключевский’: явление совершенно новое на кафедре и в книге.
Приведу пример. Славянские и чудские племена мешаются, язычество и пришлое христианство мешается. Ключевский объясняет:
Приведенные из Летописца рассказы воспроизводят наглядно процесс взаимодействия русских пришельцев на север и чудских или финских туземцев, живших по большим озерам Новгородской земли — в области религиозных поверий. Сближение обеих сторон и в этой области было столь же мирно, как и в общежитии: вражды, непримиримой противоположности своих верований не почувствовали встретившиеся стороны. То и другое племя нашло в своем мифологическом созерцании подобающее место тем и другим верованиям, финским и славянским, языческим и христианским. Боги обоих племен поделились между собою полюбовно: финские боги сели пониже, в бездне, русские повыше, на небе, и так поделившись, они долго жили дружно между собою, не мешая один другим, даже умея ценить друг друга. Финские ‘боги бездны’ были возведены в звание ‘бесов’, и под кровом этого звания получили место в русско-христианском культе, обрусели, потеряли в глазах Руси свой иноплеменный финский характер: с ними произошло то же самое, что с их первоначальными поклонниками финнами, охваченными Русью. Вот почему русский летописец XI века, говоря о волхвах, о поверьях или обычаях очевидно финских, не делает и намека на то, что ведет речь о чужом племени, о чуди: язычество, поганство русское или финское, для него совершенно одно и то же, его нисколько не занимает племенное происхождение или этнографическое различие языческих верований. Для пояснения этого племенного безразличия верований приведу коротенький рассказ, сохранившийся в рукописи Соловецкого монастыря, единственный в своем роде по форме и содержанию. Здесь простодушно и в легендарном полусвете описано построение первой церкви в Белозерской стране на реке Шексне. Церковь оказалась на месте языческого мольбища, очевидно, финского. В Белозерском краю обитало финское племя весь, камень и береза — предметы финского культа, но в рассказе нет и намека на что-нибудь инородческое, чудское. Вот этот рассказ:
‘А на Белеозере жили люди некрещеные, и как учали креститися и веру христианскую спознавати, и они поставили церковь, а не ведают, во имя которого святого. И на утро собрались да пошли церковь свящати да нарещи, которого святого, и как пришли к церкви, оже в речке под церковью стоит челнок, в челноке стулец, а на стульце икона Василий Великий, а пред иконою просфира. И они икону взяли, а церковь нарекли во имя Великого Василия. И некто невежа взял просфиру ту да хотел укусить ее, ино его от просфиры той шибло, а просфира окаменела. И они церковь свещали да учали обедню пети, да как начали Евангелие чести, ино грянуло и не по обычаю, как бы страшный, великий гром грянул, и все люди уполошилися (перепугались), чаяли, что церковь пала, и они скочили и учали смотрети: ино в прежний лета тут было мольбище за олтарем, береза да камень, и ту березу вырвало и с корнем, да и камень взяло из земли да в Шексну и потопило. И на Белеозере то первая церковь Василий Великий от такова времени как вера стала’.
Но христианство, — продолжает профессор летописный рассказ, — не вырвало с корнем чудских языческих поверий, народные христианские верования, не вытесняя языческих, строились над ними, образуя верхний слой религиозных представлений, ложившихся на языческую основу. Для мешавшегося русско-чудского населения христианство и язычество — не противоположные, одна другую отрицающие религии, а только восполняющие друг друга части одной и той же веры, относящиеся к различным порядкам жизни, к двум мірам, — одна к міру горнему, небесному, другая к преисподней, к ‘бездне’. По народным поверьям и религиозным обрядам, до недавнего времени сохранившимся в мордовских и соседних с ними русских селениях приволжских губерний, можно видеть наглядно, как складывалось такое отношение: религиозный процесс, завязавшийся когда-то при первой встрече восточного славянства с чудью, без существенных изменений продолжается на протяжении веков, пока длится обрусение восточных финнов. Мордовские праздники, большие моляны, приурочивались к русским народным или церковным празднествам, Семику, Троицыну дню, Рождеству, Новому году. В молитвы, обращенные к мордовским богам, верховному творцу Чампасу, к матери богов Анге-Патяй и ее детям, по мере усвоения русского языка вставлялись русские слова: рядом с ванимань монь (помилуй нас) слышалось давай нам добра здоровья. Вслед за словами заимствовали и религиозные представления: Чампаса величали ‘верхним богом’, Анге-Патяй ‘матушкой богородицей’, ее сына Нишкипаса (пас-бог) Ильей Великим, в день Нового года, обращаясь к богу свиней, молились: Тауньки Бельки Васяй (Василий Великий), давая поросят герных и белых, каких сам любишь. Языческая молитва, обращенная к стихии, облекалась в русско-христианскую форму: Вода-матушка! Подай всем хрещеным людям добрый здоровья. Вместе с тем языческие символы заменялись христианскими: вместо березового венка, увешанного платками и полотенцами, ставили в переднем углу икону с зажженной перед ней восковой свечой и на коленях произносили молитвы своим Чампасам и Анге-Пятам по-русски, забыв старинные мордовские их тексты. Видя в мордовских публичных молянах столько своего, русского и христианского, русские соседи начинали при них присутствовать, а потом в них участвовать и даже повторять у себя отдельные их обряды и петь сопровождавшие их песни (Лекция XVII, том I).
Сколько здесь света — и не выберешь! Главное — этот мягкий тон, тон универсальной любви и универсального понимания. Таким языком не умели говорить, объяснять, описывать ни Каченовский, ни Карамзин, ни Костомаров, ни Соловьёв, ни Милюков. Хочется прибавить, что возможность этого тона и этого понимания могла возникнуть ни в первой, а только во второй половине XIX века, как зрелый плод всего ‘натурального’ развития нашей литературы, и вместе — развития психологического. Тут есть штрихи Буслаева, сказал я, — с его погружением в легенды: но есть тут и ‘штрихи’ Толстого и его ‘Войны и мира’, а главное — всей его личности, всей его народности, и ‘штрихи’ Достоевского и Лескова, с их легендами, с их всею психологией, с ‘русскою способностью перевоплощаться в дух всех народностей’ (Достоевский). Тут есть, наконец, и ‘землицы’ Островского… Ключевский тем и замечателен, что совершенно безотчетно он вобрал в себя, в свою талантливую душу, стихии всей русской литературы, всех ее противоположных течений: и светом, образовавшимся из такой сложности, осветил русскую историю, осветил летописи и ‘жития святых’. Вот его заслуга, вот его особенность. Через это он стал естественно первым русским историком, и теперь и в будущем нельзя представить русского ‘историка’ иначе как чего-то ‘вроде Ключевского’, с его простотою, с его старой мудростью. Он был современный нам ‘многоверный человек’, вместе ‘бесформенный человек’, способный принимать ‘все формы’ (протей). Может быть, отсюда его подвижность, гибкость в самой фигуре: точно это лиана или русская трава ‘павилика’, вьющаяся около всяких растений, около забора, около всякого прута, бумажки, сора. ‘Гнусь, стелюсь, около всего вьюсь, все люблю, везде солнышко и всемірное и мое… И все меня греет, а я все сцепляю (история, связь событий) собою’. Вот Ключевский.
Незабываемая личность. И да будет ему вечная память. С Ключевским выросло русское самосознание. Скажем его языком: с Ключевским русские люди поумнели. Желательно, чтобы его ‘лекции’ не только были ‘употребительны’ в университетах и на женских курсах, а чтобы они вообще сделались любимым чтением, чтобы оне разошлись в обществе, в публике. ‘Стыдно не знать Ключевского’, как и Кольцова, Даля, Островского, Лескова, Толстого.
КОММЕНТАРИИ
Автограф неизвестен.
Сохранились гранки статьи, представляющей вторую ее часть — РГАЛИ. Ф. 419. Оп. 1. Ед. хр. 182. Л. 8, 9.
Печатается впервые по тексту гранок.
С. 670. Семик — народный праздник на седьмой день Пасхи.
...’русскую способность перевоплощаться в дух всех народностей‘ — пересказ речи Ф. М. Достоевского о Пушкине.