Он лежит еще в гробу, когда я пишу эти строки. ‘Недвижим он лежит, и странен томный мир его чела’. Наконец-то это усталое, натруженное думами чело дождалось выражения мира и покоя…
Вечером он скончался, а еще в полдень я видел его у письменного стола, — правда, уже страдающего после почти бессонной ночи, но все еще на ногах. Он имел еще силы для разговора о текущих редакционных заботах, соображал, что послать в типографию, что отложить. С одного взгляда было видно, что он опасно болен, но он еще прочитал рукопись передовой статьи и коснеющей рукой сделал пометку для типографии. Это был последний его рабочий час… Название последней им читанной статьи ‘Мировая жизнь’ вышло настоящим предвестием его слияния с мировой жизнью, а последние строки, которые он читал — конец статьи — были как бы предсмертными его мыслями, как журналиста. Хотя эти строки и не им написаны, но он их одобрил, вот они:
‘Не одною политикою полна мировая жизнь: под волнующеюся поверхностью ее незримо движется, по-прежнему, развитие цивилизации, просвещение все глубже и глубже проникает в народные массы, народная энергия приобретает все более совершенные орудия, расширяется обмен знаний и богатств. Это созревание цивилизации начинает могущественно влиять и на грубые формы политики, умеряя ненависть, примиряя интересы на почве высшего человеческого единства. Любопытнейшим и плодотворнейшим явлением этого невидимого культурного процесса является глубокое недовольство лучших людей теми материальными благами, которые в таком обилии дает цивилизация. Всюду в Европе господствует духовная неудовлетворенность, томительная жажда чего-то лучшего, и в разных странах это ‘святое недовольство’ выливается в горячее нравственное движение, в потребность любви к страждущим и обездоленным, в потребность осуществления идеалов истинного христианства. Это прекрасное движение, едва начавшееся, дает поразительные результаты, а главное оно дает надежды, без которых не может жить ни отдельный человек, ни общество, ни народ, ни человечество’.
Эти строки, мне кажется, случайно охарактеризовали заветное настроение покойного, как журналиста.
Так кончил свое литературное поприще П.А. Гайдебуров, создатель ‘Недели’. У ‘Недели’ много искренних и доброжелательных читателей, которые смотрят на журнал не как на что-то постороннее, а как на друга и члена семьи. П.А. Гайдебуров и сам так же смотрел на своих читателей, он чувствовал к ним родственные симпатии и старался поддерживать их. Старомодно это было несколько, патриархально, но было свойственно его доброму сердцу. Так вот, во имя этих близких, сердечных отношений журнала с читателями я позволю себе теперь же, пред раскрытою могилой, сказать несколько слов о дорогом покойнике.
‘Не говорите мне — он умер, он живет!’… Он достоин жизни — в воспоминании людей, и если дружба не пустой звук, мы обязаны восстановить в памяти своей душу покойного, дав ей приют в своей душе, и пусть она живет, пока мы живы. Слившись с нашею душою, пусть она, не умирая, перейдет в память тех, кто любить нас будет и за гробом. Будемте, господа, бороться с забвением, будемте вспоминать отшедших близких, не расставаясь с ними духовно — это в нашей власти, вопреки самому року! Позвольте же вспомнить здесь П.А. Гайдебурова в нескольких словах, которые приходят в голову в эти горестные минуты.
*
Застал я лишь небольшую часть 35-летней литературной деятельности Павла Александровича, но почти четыре последних года видел его ежедневно, работал с ним и знаком с его задушевными литературными мечтами. Добросовестность в работе была, как мне кажется, самою выдающеюся чертою его характера. Подобного ему труженика я не видывал на своем веку. Когда бы вы ни зашли в редакцию — утром, днем, вечером, — через двери кабинета издалека виднелась его большая, голая голова, склоненная низко над столом. Отдыхал он разве минутами, за обеденным столом, да если кто-нибудь зайдет из сотрудников. Тогда голова отрывалась на несколько минут от рукописей и на желтом, часто истомленном лице, в усталых глазах через очки вы видели внутреннее продолжение той же работы. Худое, тощее тело в скромном стареньком сюртуке совершенно было отдано во власть головы, служило ей вспомогательной машиной и ни малейшего внимания на себя не обращало. С сотрудниками П.А. разговаривал охотно, от природы добрый и сердечный, с бодрою и мягкою душой, он чувствовал, быть может, более чем кто-либо, потребность в общении с людьми, но когда же ему было! Совершенно некогда: он, как каторжник на галерах, невидимыми, но крепче железных цепями был прикован к редакторскому столу. Часто он изнемогал под бременем рукописей, писем, корректур, заметок и отписок, огромный стол изображал из себя гору бумаги, и он бессильно разводил руками: ‘Не могу разобраться, да и только… Совершенно тонешь в бумаге’.
Нет сомнения, что по крайней мере три четверти этой работы он мог бы сложить на помощников, но он слагал на них лишь одну четверть, а три брал на себя. Он сам лично читал каждую строчку в газете и журнале по крайней мере раза по три, по четыре: в рукописи (хотя бы исправленной уже помощником), в гранках и сверстке раза по два. Он в частной жизни был доверчив и всегда склонен был думать лучше о человеке, чем хуже, но как редактор он не доверял никому, решительно никому, и даже самому себе, постоянно проверяя себя и напрягая внимание, чтобы не пропустить даже малейшую неловкость или опечатку. В этом отношении — кропотливейшей, внимательнейшей обработки своего дела — он напоминал художника, пишущего картину. Откуда у него бралось это страшное терпение — постичь трудно. Многие читатели не знают, что такое представляет большинство рукописей, доставляемых в редакцию, и думают, что дело редактора — прочесть статью, восхититься и отослать в типографию, а автору немедленно выслать гонорар. Бывают подобные случаи, но очень редко. Это уж целое событие, появление такой рукописи, об этом событии в редакции долго говорят и не наговорятся. Чаще всего — особенно провинция — поставляет материал другого рода, который достаточно развернуть и окинуть глазом, чтобы вздохнуть с грустью и бросить в сторону. Но это еще не самый неприятный материал. Короткая операция с ним и оттенок грусти за безграмотность и бездарность автора придают таким рукописям безобидный вид. Но есть материал иной, не безграмотный и не бездарный, а лишь неумело составленный. Вот такого рода рукописи составляют истинное мученье для редакции, египетскую казнь для переутомленных тружеников — редакторов. Раз в статье чувствуется искра таланта (а изощренный глаз видит ее даже в микроскопическом проблеске), — жаль бросить рукопись, но искра таланта завалена целым возом мусора, несносными длиннотами, околичностями, заездами в ‘другую оперу’, все это нужно выправить, а выправить такую вещь иной раз все равно, что выправить кривое дубовое бревно: труд возможный, но каторжный. Случается и так, что таланта в рукописи нет, но написано литературно, до такой степени литературно, что даже опытный глаз не разбирает, можно пустить рукопись, или нет. Колебания эти, отнимающие время, мучительны, как и те колебания, когда рукопись обнаруживает несомненный талант в авторе, но без всякого содержания. Над иною рукописью, которую ‘жаль бросить’, приходится сидеть несравненно больше времени, чем употребил сам автор на сочинение ее. Приходится читать рукопись два-три раза, выпуская из нее воду и сжимая до размеров ее настоящего, внутреннего содержимого. Содержание обеспечено — приходится бороться еще с корявым языком, с варварским почерком автора, с вставками, небрежностями, недописками, с отсутствием ‘еров’, которым многие доказывают свой либерализм, с отсутствием целых флексий, не говоря уже об орфографии. Нельзя отправлять в типографию рукопись с искаженным текстом, — иначе все искажения его и отпечатаются, — а выправить их не так-то легко. Покойный П.А. Гайдебуров много страдал от таких истинно-жестоких авторов. Как ни мягок он был от природы, как ни перенослив, но сам признавался, что один вид рукописей NN, одно имя ZZ приводит его в содрогание. А NN или ZZ даже не какие-нибудь захолустные корреспонденты, а люди с всероссийскою известностью, приобретенною иногда исключительно работами в ‘Неделе’. — ‘Подумал бы кто-нибудь из незнающих, — восклицал часто Павел Александрович, — что эта рукопись такого-то! Ведь ни за что на свете не поверят, если показать, что тут делается со статьями NN!’. Действительно, мало-даровитые, плохо-пишущие, хотя и дельные авторы должны быть обязаны вечной благодарностью П.А., его художественно-редакторскому участию в их статьях. Печатайся последние в неприкосновенном виде — они возбуждали бы, что называется, ‘и смех, и грех’. Может быть, именно такие-то статьи по преимуществу его измучили, особенно в старые годы, когда не приходилось быть слишком разборчивым в сотрудниках. В последний еще разговор мой, пред самой смертью, П.А. вспомнил об одной подобной статье: ‘Можно напечатать, бесспорно, но просто страшно приступиться к ней, — придется работать над ней целый вечер…’. Так вот что такое значит для редакции ‘читать рукописи’. Даже при многолетней привычке и очень опытном глазе это работа утомительная, требующая, кроме дорогого времени, много нервной силы, внимания и даже творчества. Ведь кроме ампутации негодных, так сказать, членов статьи приходится создавать новые, годные органы, иначе статья выйдет калекой, без ног или без головы. ‘Исправить’ страницу иного очень гордого собою автора значит иногда, побившись с нею, зачеркнуть ее сплошь и написать собственную страницу — в стиле, содержании и духе всей статьи. Это надо уметь, и редактор должен уметь это сделать так, чтобы для читателя операция осталась совершенно незаметной. Но кроме рукописей есть еще тяжелая работа: чтение редакционной корректуры. Тут текст выправляется еще раз и уже окончательно, эта окончательность мучит нервного редактора, заставляет его впиваться в текст, если можно так выразиться, кончиками нервов, дабы в последний раз не пропустить шероховатостей или опечаток. Тут, кроме авторских грехов, на редактора валятся и типографские, так как на типографского корректора надежда всегда плохая. Творческий элемент в редактировании требует, как и всякое творчество, подходящего настроения, раз нет его, редакция чувствует, что что-то неладно, а исправить не может. Иногда требуется одно слово, одно только словечко, — а словечка как раз и нет. Вертится на языке, а не ухватишь его. Случается иногда терять часы за поисками ‘словечка’, даже соединенными усилиями всех членов редакции, — и все-таки искомое не всегда находится, редактор не удовлетворен, даже опечален. Если иной читатель сочтет эти поиски подходящего слова забавными — ‘Ну, выразились бы иначе как-нибудь!’, — я напомню выражение Гоголя, что ‘слово писателя есть его дело’, и что для всякой мысли есть в природе только одна совершенно подходящая форма, и ее необходимо найти, потому что приблизительная, менее подходящая форма будет выражать собою уже некоторую другую мысль. Особенно нелегко бывает давать удачные заглавия для статей, такие, которые определяли бы содержание, не исчерпывая его. Огромное большинство авторов-публицистов озаглавливают свои статьи стереотипной канцелярской фразой: ‘По поводу вопроса об…’ или ‘К вопросу об…’. Художественный вкус П.А. Гайдебурова этого не переносил. Заглавие не мертвый привесок, не ярлык, а живая, органическая часть статьи и самая тонкая ее черта: в ней должна сквозить ее душа. Но вот корректура, вторая, иногда третья и четвертая прочитаны и подписаны. Редактору приходится просмотреть и в пятый раз, в готовом, отпечатанном виде — все ли вышло благополучно и не перепутал ли наборщик буквы в последнюю минуту. Сообразите, какая уйма чтения, чтения беспрерывного, бесконечного, всегда с напряженным вниманием и к смыслу статей, и к форме их, и к архитектуре, и к скульптуре. Разве это не изнурительный труд? Я говорю, конечно, о добросовестном редакторе, о таком, каким был покойный П.А. Гайдебуров. На нем, издававшем газету и литературный журнал, лежало двойное редакторское бремя: работа и над публицистическими статьями, и над беллетристикой, и над стихотворениями. Да, даже над стихотворениями — и притом очень известных молодых поэтов — приходилось ему сидеть целыми часами, часто в присутствии их же авторов, формируя и развивая их не совсем доношенные детища. Несомненно, над некоторыми стихотвореньями Павлу Александровичу приходилось просиживать больше, чем их авторам, и последние обыкновенно не обижались. Неизменная простота и приветливость покойного позволяла ему говорить авторам горькие истины, ничуть не оскорбляя их часто дьявольских самолюбий. Правда, истины эти не шли впрок, на следующий раз поэт являлся с точь-в-точь таким же выкидышем своей музы, и приходилось снова напрягать усилия, чтобы вдохнуть жизнь в этот эмбрион, заставить его дышать и говорить. Как ни тягостен этот труд, он скрашивался для Павла Александровича его собственным художническим инстинктом, когда-то в молодости он сам писал стихи, и некоторые из них, как говорят, отличаются замечательною задушевностью. Поэзию он любил и тонко ценил ее, об этой черте Павла Александровича мне передавал однажды даже такой изящный и тонкий мастер стиха, как Я.П. Полонский.
Но тяготы редакторские не оканчиваются теми, которые я перечислил. Сюда нужно прибавить еще бесконечные разговоры с посетителями, с людьми, упавшими часто с луны, из Астрахани или Ташкента, и привезшими с собой целый обоз самых необходимых фактов и соображений, — например, о производстве ревизии богоугодных заведений или о пререканиях комиссии такой-то с членами управы такими-то. Дорвавшись раз в жизни до редактора, провинциал считает долгом начать историю издалека, — если не от Адама, то по крайней мере со дня своего рождения, не позволяя себе упустить ни малейшей черты из того, что случилось в жизни с ним или с его родственниками или знакомыми. Оторванный от всегда спешной и срочной работы, дорожащий каждою минутою, редактор обязан погружаться в целый мир каких-то имен и отношений, каких-то Степан Егорычей и Иван Григорьичей, судебных препирательств, обличений и оплеваний в каком-нибудь Новоржеве или Чухломе. — Вы бы потрудились написать все это, только, пожалуйста, как можно короче, умоляет посетителя измученный редактор. — ‘Позвольте еще минутку, — говорит на это провинциал, беря редактора за рукав, — обратите внимание на действие секретаря сиротского суда Иванова. Он, знаете, в очень подозрительной дружбе с письмоводителем консистории Сидоровым’, и пр. и пр. — ‘минуточка’ тянется на четверть часа бессвязнейшей, несосветимой болтовни. А иной привезет с собою ворох бумаг, копий с целых канцелярских дел, прошений и протоколов и просит сейчас же просмотреть, дать совет, помочь напечатанием, ‘если можно, без сокращений’, всего этого хлама бумаг. Другой, промучив редактора целый час разговором, из которого ничего понять нельзя, вдруг спохватывается, что в его кармане есть рукопись, ‘из которой вы узнаете, в чем дело’. Это — обличители, что касается ‘писателей’ из провинции, они иногда везут свои труды, заметки и статейки, напечатанные в газете ‘Грайворонская Пчела’, и просят сказать, есть ли в них какой-нибудь талант. За писателями идут просители — ‘хоть какой-нибудь работы’, даровой высылки газеты, участия в благотворительных взносах и т.д. и т.д. За просителями являются оскорбленные невинности, считающие себя позорно оклеветанными газетой и требующие восстановления своего ‘доброго, честного имени’, хотя бы и давно приобретшего репутацию вполне мошенническую. Далее являются ‘дамы’, начинающие писательницы, переведшие или еще собирающиеся перевести нисколько строк из Гейне, путешественники, еще не путешествовавшие, но пришедшие поговорить с редактором о путевых впечатлениях будущей поездки и о том, какой причтется гонорар за них в случае помещения, и нельзя ли часть гонорара выдать теперь же. Является молодой ученый из Уфы, собирающийся ‘обработать вопрос о крейсерском вопросе’ и предлагающий редакции этот труд, когда он будет написан, при этом присоединяется просьба — указать ему, автору, источники, которыми он мог бы воспользоваться, и подходящий материал. Или является дряхлый старец, принесший стихотворения своей семилетней внучки с большими, просто удивительными, по его словам, способностями. Является гранд-дама с портфелем писем своей двоюродной тетки, графини Z., бывшей в связи с ‘известным губернатором N.’. Приходит спирит с проектом уничтожения всех несчастий на земле в какие-нибудь полтора года, если будет ассигнована на этот предмет надлежащая сумма из министерства финансов. Являются изобретатели, вегетарианцы, поклонники Л.Н. Толстого, его ненавистники и обличители, являются собратья журналисты, ищущие работы и пр. и пр. Я далеко не исчерпал всех видов посетителей, осаждающих редактора от времени до времени, со всеми нужно вести разговор, стараться уразуметь каждого и что-нибудь ответить удовлетворительное. Времени и сил на это тратится немало, и большею частью совершенно бесплодно. На обязанности же редактора лежит переписка с сотрудниками, корреспондентами, подписчиками и читателями. Редактор ‘Недели’ был во всем пунктуален, ко всем одинаково внимателен и джентльменски вежлив — черта его малороссийского происхождения, а может быть и душевное наследие матери его, кроткой и добросердечной, о которой П.А. вспоминал всегда с умилением. Пунктуальность же и энергию свою он наследовал, как кажется, от отца.
Таков был редакторский труд покойного П.А. Гайдебурова в течение 26 лет издания ‘Недели’, причем первые годы ‘Недели’ ему приходилось быть еще ближайшим сотрудником и сочленом редакции Коршевских ‘Петербургских Ведомостей’, да кроме того вести и редактировать внутренний отдел в журнале ‘Дело’. О напряженнейшем труде покойного в ту, для него критическую, пору он рассказывал сам с выражением ужаса и изумления: как он мог выдерживать эту каторгу. Заведыванье целыми отделами в двух изданиях, редактированье, писанье статей и фельетонов, ведение наконец своей газеты, где, по бедности средств, приходилось ‘все делать самому’, — все это надорвало от природы сильный организм П.А. еще в молодые его годы. ‘Бывало так, — говорил он, — что сидишь поздней ночью, измученный, опустошенный, — пишешь, и замечаешь, что выходит не то, страдаешь, напрягаешься, и наконец точно что-то прорвется: дело налаживается прекрасно, строки бегут, и чувствуешь, что выходит ярко, искренно, умно. Но зато на другой день встаешь больной, совершенно разбитый и тупой, весь, так сказать, исчерпанный, а работа не ждет: нужно опять садиться и писать, писать без конца…’. Передовые, например, в старые годы ‘Недели’ П.А. вел чуть ли не пятнадцать лет подряд, фельетоны — девять лет и т.п. В последние годы он уже почти ничего не писал, для него уже составляло мученье писать что-нибудь и уже чувствовалось сильное утомление самого писательского дарования в нем, — хотя, например, еще нынче летом вдруг появилась как-то в ‘Неделе’ блестящая передовая статья, которая остальных членов редакции удивила смелостью, горячностью и остроумием — совершенно в стиле 60-х годов. Оказалось, что эту статью писал сам П.А., и кажется, она была последнею им написанной статьей (‘Заботливая опека’, No 32 ‘Недели’ 1893 года). Нужно прибавить вскользь, что от природы П.А. обладал выдающимся литературным талантом, как это свидетельствуют многие его статьи, особенно его прекрасные фельетоны (‘Литературно-житейские заметки’), даже некоторые рассказы и стихотворения времен юности. Сам он считал себя в душе беллетристом более, нежели публицистом, и еще незадолго до смерти передавал мне свое заветное желание написать роман, — конечно, бросив журнальную каторгу и хорошенько отдохнув. Но не удалось ему бросить эту каторгу до последнего вздоха, и природный художественный талант, всю жизнь насилуемый публицистической и редакторской работой, так и не проявился, так и погиб вместе с ним: предостережение грозное для нынешних талантливых людей, завязающих в газетной текущей работе из-за ее кажущейся легкости и выгодности.
Я говорил до сих пор о редакторском труде, но П.А. Гайдебуров совмещал в себе и издателя, и здесь он ‘сам все делал’, начиная от усовершенствования внутреннего своих изданий до внешнего, придавая каждой мелочи величайшее значение. Сверх всего этого, у него была на руках большая семья, и даже две их, если под второю разуметь литературный фонд, которого он был ревностнейшим и заботливейшим членом.
Так много и безустанно работал Павел Александрович, что этой работы хватило бы на две жизни, но он вместил ее в одно тридцатилетие, сердце не выдержало, остановилось. Анатом, вскрывавший тело покойного, нашёл все органы в полной исправности, кроме сердца, совершенно износившегося, одряхлевшего. Я думаю, что подобный труд и есть ошибка, но ошибка благородная, она похожа на самопожертвование. В самом деле Гайдебурову некогда было самому жить, свое время, талант, энергию, знания — все, все что было ему дано для украшения личного существования, он вложил в чужую жизнь, в создание органа, нужного не ему, а тем десяткам тысяч читателей, которых имеет ‘Неделя’. — Но ведь ‘Неделя’ давала ему средства к жизни, — заметит иной читатель. Средства к жизни! Эта-то скромная квартира, этот скромный обед, да возможность видеть детей не голодными! ‘Средства’ после 35-летней каторжной работы явились лишь в последние три, четыре года. А бывали в жизни Павла Александровича времена и тяжкой нужды, такой нужды, о которой трудно и поверить, если бы он сам не говорил о ней. Представьте себе, читатель, литератора, редактора газеты ‘весьма уважаемой’ и пр. и пр., человека, имя которого известно всей читающей России. Можно подумать, сидит он себе в Петербурге в уютном кабинете да пожинает лавры, деньги льются в его карман ручьями со всех концов России, он сознает свое значение в обществе, влияние на лучший круг читателей. Счастливец! Умирать не надо! А на самом деле этот ‘счастливец’ сидит, точно отверженный от миpa, погруженный в выматыванье из себя мыслей и вдохновений, когда хочется пойти к больной жене, к детям, когда из соседней комнаты слышится за душу хватающий плач ребенка. Он пишет, зажавши, как говорится, сердце рукой, он, может быть, болен и сам: переутомление, нейрастения, несварение желудка от сидячей жизни, слабость от постоянно спертого воздуха. ‘В голове, вот тут, точно гвоздь сидит и давит, все в одной точке, днями, неделями’, — говаривал Павел Александрович, — а делать нечего: пиши о египетском вопросе, о земских выборах в Торжке, о драме Островского или Потехина, пиши фельетон, — с остроумием, блеском и весельем, веди себя как занимательный, счастливейший человек. Вот оно, ‘счастье’ журналиста!
Виноват, я говорю о честном журналисте, о той журнальной швее, которая сидит ночами на чердаке и строчит, строчит на машинке, не желая выйти на троттуар, где нашла бы легкий и сладкий хлеб. Журналисты бывают и не честные. Есть род печати, очень напоминающей проституцию. Издатель, чаще всего совершенно невежественный кулак, издает уличный листок, юмористическо-порнографическую газетку, или заказывает литературным подмастерьям пошлейшие ‘исторические’ романы, чувствительные лубочные повестушки, собрания всяких глупостей с картинками, приложениями, премиями, модами, календарями… Вам, читатель, что угодно? Жестокий роман? Извольте! Пожалуйте! Останетесь довольны! А вам — голую женщину? Извольте! Прелестный рисунок, разлюли малина! Пожалуйте, пожалуйте!
Вот такие издатели очень скоро наживают большие деньги. Приспособляясь к вкусам необразованной, граждански-неразвитой, похотливой и жаждущей зрелищ толпы, эти издатели дают все, что может понравиться рынку, и если бы не полиция, то поверьте, завтра же эти журнальчики завели бы порнографические отделы. Ведь покушения на это идут постоянно и даже при бдительности полиции не безуспешно. Издатели подобной уличной печати открыто торгуют рекламами, готовы поддерживать самые сомнительные промышленные фирмы и самых зазорных дельцов, лишь бы за это было заплачено. Как же таким издателям не богатеть? Они и делаются миллионерами, ездят в колясках чуть не на тиграх, заводят себе гаремы, строят дворцы и яхты…
Ни тени сравнения с этими гадинами печати не может быть допущено для немногих честных, оставшихся еще у нас изданий. Какие бы времена ни застигали П.А. Гайдебурова, он никогда не спекулировал на дурные инстинкты читателей. Как двадцать пять лет назад, так и в последний год он оставался верен своей публике, — небольшому, скромному кругу преимущественно провинциальной интеллигенции, публике образованной, отзывчивой на все доброе, желающей искренно помочь и народу и общественному устроенью. Друг-читатель для него был захолустный учитель, священник, доктор, офицер, лесничий, студент, чиновник, профессор, земский деятель. Какому-нибудь ‘идиоту с моноклем’, выражаясь языком Макса Нордау, какому-нибудь хлыщу, аферисту, ‘кукуевцу’, ‘ташкентцу’, ‘помпадуру’, каким-нибудь современным Чичиковым и Ноздревым совершенно нечего читать в ‘Неделе’, и Гайдебуров тщательно берегся от подобных читателей. Отнюдь не спекуляция, не сословное фанфаронство, отнюдь не раздраженные инстинкты богача или карьериста, а скромное внимание человека совестливого и ищущего света в современных сумерках — вот что дорого было Павлу Александровичу. Я ему всем сердцем сочувствовал в этой привязанности к типу ‘честного читателя’, и мы не раз беседовали на эту тему, — о том, как необходимо сохранять за ‘Неделей’ характер идейного и сердечного органа, друга порядочных и просвещенных людей, посредника между ними и гуманными откровениями цивилизации. — ‘Надо писать так, чтобы газета вносила хорошее настроение в читающую семью, — говаривал он, — чтобы со страниц газеты дышала бодрость, вера в добро, побуждение на честный труд, чтобы интеллигентная, искренняя речь возмещала читателю отсутствие интеллигентного общества’.
Вот эта черта — непоколебимая литературная честность, — черта идеальной настроенности, была не менее характерною для Павла Александровича, чем его удивительная работоспособность. Он был — насколько я его понимаю — необыкновенно искренний человек: всякую фальшь он ненавидел, всякое лицедейство, притворство, манерность — он их чувствовал в зародыше и избегал всячески. Конечно, ‘несть человек иже поживет и не согрешит’, как говорится в погребальной молитве, но в грехах сознательных, вольных он не был повинен. Когда он впадал в ошибку, он впадал в нее как в правду, считая несомненной правдой. Я даже думаю, что эта правдивость была основною душевною силой, поддерживавшей его энергию. Он любил все доброе и не уставал тянуться к нему всю жизнь. Едва ли кого-нибудь он серьезно обидел, — обидеть он, кажется, не умел, и это не было бы на него похоже. При крайней нервности, он сдерживал раздражение легко, — доброе сердце скоро брало верх над дурною вспышкой. А сколько нежности у него было к семье, к детям, сколько привязанности к друзьям! Последних у него было немного, но такие друзья, как Кавелин и Костомаров, не говоря о живых, имена которых мы, щадя их скромность, не назовем, — имена таких друзей говорят, что нравилось Гайдебурову в людях, что он ценил в них. Видя его иногда в обществе блестящих имен с высоким общественным положением, можно было подумать, что либеральный редактор ищет связей, желает втереться в круг ‘сильных миpa’. Но стоило всмотреться в этих ‘сильных мира’, чтобы увидеть, что это на подбор самые порядочные, самые задушевные, самые простые люди, люди, выдвинувшиеся высоко не заслугами ‘ma tante’, а собственными талантами и таким же неустанным трудом, как и Гайдебуров. Ни одного фальшивого человека мне не приходилось встречать в его гостиной, может быть, они и появлялись случайно, но тотчас же исчезали, находя себя здесь не ко двору. С сотрудниками отношения у него были самые сердечные, не стесняясь говорить о недостатках статьи и неумолимо настаивая, чтобы их не было, — с сотрудниками талантливыми и знающими дело он обращался крайне деликатно, щадя их самолюбие и свободу мысли. Если и бывали случаи, когда он у таких сотрудников изменял что-нибудь, в видах обыкновенно цензурных, — он всегда предупреждал об этом и просил самого автора изменить фразу. Случалось, он не сходился даже во мнениях с автором, но если это было умно, талантливо, искренне, — он не позволял себе стеснять сотрудника, его свободу мысли и выражения. — ‘По-моему, это не так, но если вы убеждены, что это так, и если вам очень хочется, оставьте по-вашему’, — говорил он. С таким редактором работать было можно. Правда, он был очень скуп на похвалы. ‘Это у вас хорошо вышло живо, одушевленно’, — ‘это у вас недурно вышло’, — более этого от него трудно было добиться: он ужасно боялся, чтобы молодой автор не зазнался, не поднял бы нос, не вообразил бы себя гением, так как по горькому опыту знал, что за сокровище подобные гении. Сейчас же за первыми лаврами вновь испеченный гений начинает небрежничать, начинает бросать на бумагу не слова и мысли, а какие-то кляксы — в уверенности, что и это уже с его стороны одолжение человечеству. Затем, гениальный автор оценивает себя на вес бриллианта чистой воды и требует несообразного ни с чем гонорара. А Павел Александрович был крайне бережлив, безукоризненно расплачиваясь за статьи, он не любил выходить из скромной мерки. Он сам был скромен и желал видеть и сотрудников скромными и непритязательными. Вообще на личную порядочность сотрудника он смотрел как на необходимое условие участия в ‘Неделе’: есть целый ряд очень талантливых, но сомнительных имен в литературе, которые настойчиво стремились проникнуть в ‘Неделю’, но Гайдебуров систематически отказывал ими: эти господа, пожалуй, единственные его журнальные враги. — ‘Вот пригласить бы XX, — говаривал он, — давно добивается и был бы чрезвычайно подходящ по таланту, образованию, журнальному опыту, — а нельзя! Хлыщ и сомнительный человек!..’. На том же основании он отказывался печатать переводы талантливых и сенсационных, но не совсем чистых романов, отказывался помещать объявления прогорающих банкиров и аферистов, как бы они хорошо ни оплачивались, и пр. и пр. И что было в нем особенно приятно — он нисколько не рисовался этою чертою, а ‘соблюдал себя’ молча и просто.
Я должен сказать еще о литературном миросозерцании П.А. Гайдебурова, об оригинальном, совершенно особом журнальном типе, который он, с помощью сотрудников, создал. Этот тип имел единственным пока представителем ‘Неделю’, миросозерцание которой иногда называли ‘гайдебуровщиной’. Примыкая душой и сердцем к либеральному лагерю, это направление, однако, широко отворяло двери всем ‘ересям’ и из других лагерей, лишь бы эти ‘ереси’ совпадали бы с любовью к человеку, с настоящей, доподлинной правдой. Глубоко скорбя об узости и пошлости ультра-консерваторов, П.А. Гайдебуров скорбел за те же явления и в либеральном лагере. Будучи человеком ‘шестидесятых годов’, получив крещение в тогдашних кружках, в ‘Современнике’ времен Чернышевского и Добролюбова, будучи сверстником и даже товарищем Писарева по университету, работая у радикала Благосветлова и в химически-либеральных ‘Ведомостях’ Корша, — Гайдебуров вынес не совсем восторженное отношение к этой эпохе, он своими глазами видел и слышал многое такое в ней, чему лучше бы не быть. Они вынес из того времени убеждение, что не столько в теориях суть, сколько в честных людях, а таких людей у нас и тогда недоставало. Были идеальнейшие люди, были герои, но они тонули в толпе лицемеров и аферистов, в толпе глупых и бездарных людей, в существе своем грубо-эгоистичных. Нигилизм в его дурном, наиболее распространенном смысле был голый эгоизм и в сущности представлял собою детище крепостного рабства. Мягкая, добрая душа Гайдебурова не годилась для озлобленных настроений, ей чувствовалось, что настоящая сила — в добре, в творчестве любовно-настроенных инстинктов. С своей ‘Неделей’ он не впал в тогдашнюю рутину, а выработал оригинальный народническо-прогрессивный журнал, в котором примирялось искреннее западничество Миртова и Кавелина с искренним народничеством Юзова, искренний либерализм Шелгунова с нравственным учением Л.Н. Толстого. Но о характере этого направления нужно было бы говорить больше, чем я имею места и времени. К этой теме я возвращусь в особой статье, а здесь хотел лишь сказать несколько слов над могилой человека, столь внезапно похищенного смертью, столь преждевременно погибшего. Ведь ему было всего 52 года! Ведь Гладстон на 32 года старше П.А. Гайдебурова — и еще работает неутомимо!
Но как ни печальна эта потеря, именно в этой печали кроется и утешение. Не стоило бы печалиться о ничтожном человеке, тот же, кто заслужил искреннее уважение читателей, горячую любовь друзей, кто, проработав не более половины человеческой жизни, вложил в нее столько доброй силы, кто оставил, наконец, за собой живое, благотворное дело, огромное общество людей, связанных одним хорошим настроением, — тот не совершенно погиб. Дух его живет, и как по природе добрый дух, продолжает свою работу.