Время на прочтение: 5 минут(ы)
Памяти ‘Неистового Виссариона’
Вчера минуло шестьдесят лет с того дня, когда передовая Россия опустила в могилу слабое, измученное тело одного из величайших своих мыслителей и борцов — В. Г. Белинского.
Словно какая-то пророческая рука поставила на грани двух эпох эту могучую фигуру, так ярко отражавшую все чаяния и надежды, все горести и страдания подраставшей ‘безымянной Руси’.
Валился старый строй крепостничества и безначалия, уже сочтены были его дни, и только последние усилия его адептов кое-как сдерживали расшатанное строение. На смену старой России крепостного права и властного произвола, России феодальной шла новая Россия ‘гражданского’ или ‘правового’ порядка, Россия буржуазная.
Но подобно тому, как в недрах старой, феодальной России зародился и окреп отрицающий фактор — Россия либерально-буржуазная, так и в лоне этой последней уже начала зарождаться еще более молодая Россия, та ‘безымянная Русь’, которая потом так ярко окрасила нашу общественность в цвета демократизма и народолюбия.
И как бы для того, чтоб резче подчеркнуть — духовную глубину и силу этого нового, только нарождавшегося слоя, в кружок ‘идеалистов’ 30-х годов попал Белинский.
Парвеню среди дворян, нищий среди богатых людей, самоучка среди образованных и воспитанных, он явился как бы представителем и выразителем той неведомой еще в то время массы, которую отделяли от ‘общества’ ее ‘черная кость’, ее бесправие, ее социально-политическое небытие.
И как бесконечно разнился этот ‘неистовый Виссарион’ от своих привилегированных друзей!
Какими уравновешенными и самодовольными кажутся все эти холеные обеспеченные люди перед этим тщедушным, некрасивым замарашкой, не раз голодавшим под боком у своих богатых ‘друзей’.
Сравните бестолковое метанье М. Бакунина с этим беспокойным исканием истины, сравните салонный блеск ума Герцена с шероховатой пытливостью Белинского, сравните спокойный барски красивый язык Тургенева со страстным, волнующим языком ‘неистового’ — и вы поймете всю громадную разницу между ними.
Грановский был патентованным ученым, Станкевич, Бакунин, Тургенев, Герцен много и основательно изучали философию, все они прекрасно владели языками, а потому могли пользоваться первоисточниками, все они бывали за границей, где слышали выдающихся философов.
Белинский же был самоучкой, языков он не знал. Он знакомился с западноевропейской мыслью по изложению своих друзей, по их рассказам и их толкованиям. И все-таки его громадный, гибкий и пытливый ум сумел по этим обрывкам постичь сущность современных ему философских учений (Фихте и Гегеля) и приложить их к исканию истины. И в то время, как научные труды его образованных, блестящих, талантливых друзей быстро забылись, на трудах этого самоучки воспиталось несколько поколений.
Натура цельная и непосредственная, Белинский не мог взирать на философские вопросы с той созерцательной высоты, с какой обыкновенно на них смотрят. Для него мыслить и значило жить: эти две области у него так же мало разделялись, как общественное и личное. А потому вся жизнь его была беспрерывным исканием философской истины.
Первой системой, с которой познакомился Белинский, была система Фихте. Это совпало с героическим периодом в жизни Белинского. Он увлекался тогда ранними драмами Шиллера периода Sturm und Drang, и на эту восторженно взрыхленную душевную почву пало зерно идеалистической системы Фихте. Что могло казаться тогда естественнее, как признать единственно действительным, реальным мир идеалов, а самую действительность низвести до роли призрака? И Белинский жадно ухватился за это учение и, со свойственной ему последовательностью, начал прилагать его к оценке всей жизни.
Но он недолго мог удержаться на этой точке зрения. Она, правда, очень подходила к его героическому настроению той эпохи, к его, как он называл, ‘абстрактному героизму’. Но самое это настроение было преходящим, временным, не характерным для Белинского.
Белинский, как и следовавшее за ним поколение, был до мозга костей ‘земным’, он был детищем той черной земли, которая рождала столько действительного горя. И надолго никакая система не могла заставить его уверовать в призрачность этого горя. И героизм Белинского — а в нем было много героического — был героизмом не отвлеченного мыслителя, а борца, был, по существу, не ‘абстрактным’, а политическим героизмом.
Не удивительно, что, как только Белинский ознакомился с другой системой, возвращавшей его к действительности, он отрекся от Фихте и обеими руками ухватился за новое откровение.
Этим откровением была система Гегеля, с которой он познакомился тоже через своих друзей.
Гегельянство поразило Белинского своей грандиозностью, своей всеобъемлющей полнотой. Признать действительность действительностью, указать закономерность ее развития, ее ‘разумность’, перекинуть мост через роковое противоречие между сущим и должным, между миром действительности и миром идеала — да это и значило дать то, чего так жаждала ищущая душа Белинского.
Но гегельянство не только открыло глаза Белинскому, оно на первых порах придавило его своей тяжестью. Гегель не только дал метод к изучению и познанию мира, он пристегнул к нему еще свое учение об абсолютной истине, которое ограничивало и парализовало размах диалектической мысли. Самого Гегеля это учение привело к примирению с действительностью, к провозглашению прусской государственности идеальной. Нечто подобное случилось и с Белинским. Его первое знакомство с гегельянством привело его к признанию действительного разумным не в диалектическом смысле, а в метафизическом смысле утверждения существующего. Этот период его развития отмечен известными статьями о Бородине и о Менцеле.
Эта степень развития в жизни Белинского явилась прямым отрицанием предыдущей. От признания действительности призрачной он пришел к признанию ее разумной, отвечающей целям абсолюта. Но и это мировоззрение не могло укрепиться в беспокойном, вечно ищущем истины уме Белинского. Какое отношение к истине и разумности могла иметь русская действительность его времени?
Белинский скоро отделался от этой застойной стороны учения Гегеля. Он раскланялся ‘с философским колпаком Егора Федоровича’, сохранив от его системы только здоровое, прогрессивное ядро ее — диалектическое мышление. И это мышление привело его туда, куда неизбежно должно было привести этого пытливого разночинца, — к увлечению французским социализмом.
Белинский тяжелой внутренней борьбой завоевал себе то мировоззрение, которое сделало его учителем таких людей, как Добролюбов или Чернышевский. Он проделал полный цикл диалектического развития и наконец обрел самого себя. Существует весьма распространенная легенда, связывающая имя Белинского неразрывно с именами Грановского, Бакунина, Герцена, Тургенева и др. Но если и была такая связь, то это была связь чисто внешняя. Белинского и его кружок объединяли общие идейные и политические интересы, вернее, общая борьба, не дававшая им резко оформить их мировоззрения, а следовательно, и различия в них.
Но по духу, по мышлению, по доминирующему настроению между ними и Белинским лежала бездна. Они были последние дворяне, в лучшем значении культурных традиций, он был первым разночинцем. Их психика была принесена из уютных усадеб, где европейское образование питалось крепостническим варварством, его психика сложилась на улице среди таких же разночинцев, среди забот о куске хлеба и сознания своего бесправия. Они несли из своей привилегированной среды протест против устарелой государственности, желание самим участвовать в судьбах страны, он нес крест тысячелетнего рабства, жажду вырваться на волю и вздохнуть свободной грудью.
Современники и либеральные потомки не видели или не хотели видеть громадной разницы между внутренним миром Белинского и его ‘кружка’, лучше их поняла эту разницу серая масса подраставшего поколения разночинцев, которое зачитывалось Белинским, ибо чуяло в его писаниях что-то свое, родное. Еще заметнее стала рознь между либеральными дворянами из кружка Белинского и его прямыми духовными наследниками через двадцать лет после его смерти.
К этому времени сбылись уже многие ожидания людей 40-х годов. Крепостное право пало, шли реформы. ‘Ты победил, Галилеянин’, — восторженно писал Герцен по поводу акта 19 февраля, того самого акта, над которым грустно качали головой разночинцы из ‘Современника’.
Известный разрыв Тургенева с редакцией ‘Современника’, еще более характерный разрыв Герцена с ‘молодыми’, безуспешная поездка Чернышевского для соглашения в Лондон — все это ознаменовало разрыв радикального разночинства с либеральным барством, все это знаменовало разрыв Белинского с его ‘кружком’.
Либералы-идеалисты 30 — 40-х годов дожили только до вожделенных реформ. После этого из них выветрилось все социальное содержание. Разночинцы, напротив, только с этого времени и начали выступать на общественную арену.
Белинский не дожил до того момента, когда появились вскормленные им борцы. Он не дожил и до разрыва со своими друзьями, но это внешнее единение не должно обманывать вдумчивого читателя насчет социального типа Белинского. Это был первый крупный разночинец. Он явился духовным отцом всего громадного движения, которое, пройдя через базаровский индивидуализм, бросилось на поиски соответствующей массы, пережило страдания и мытарства, встретилось с желанной массой в новейшее время в течении, объединившем мыслящего и трудящегося пролетария.
Впервые опубликовано в газете ‘Одесское обозрение’, 1908, 27 мая, за подписью ‘П. Орловский’.
Прочитали? Поделиться с друзьями: