Памяти Болеслава Пруса, Амфитеатров Александр Валентинович, Год: 1914

Время на прочтение: 10 минут(ы)
Амфитеатров А.В. Собрание сочинений: В 10 т.
Т. 8. Наследники. Злые призраки. Очерки, статьи
М.: НПК ‘Интелвак’, 2005.

ПАМЯТИ БОЛЕСЛАВА ПРУСА

Столько смертей, что, того гляди, траур в привычку войдет и сам не заметишь, как из писателя обратишься в плакальщицу…
Стриндберга я плохо знаю и не очень люблю, как вообще писателей-скандинавов, но уж очень жаль Болеслава Пруса.
Мы, русские, владеем Б. Прусом только в отвратительных ремесленных переводах. Покойным специалистом переводов с польского языка, В.М. Лавровым, которому так много обязаны своим русским успехом Г. Сенкевич и Э. Ожешко, из Пруса переведено сравнительно мало. Наиболее распространенное русское издание Пруса — Иогансона в Киеве — безграмотно до бессмыслия и делалось, очевидно, грошовыми перепирателями, не имевшими понятия ни о польском, ни о русском языке. Поэтому русский читатель, собственно говоря, понятия не имеет о том, что такое являл собою Болеслав Прус как литературная сила и чем он был для Польши как литературный символ.
Двое было их: Генрих Сенкевич и Болеслав Прус. Начинали они оба одинаково, в одном лагере, яркими демократами-народниками. Кружок их в семидесятых годах сильно напоминает ту передовую группу московской интеллигенции сороковых годов, из которой жизнь выделила впоследствии налево Белинского и Герцена с Бакуниным, направо — Каткова.
Генрих Сенкевич, быстро взлетев на вершину успеха и славы, забыл гнездо, откуда он вышел. Путешествием в Америку простился он со своей демократической молодостью, и по возвращении в Европу — острила польская левая, уподобляя Сенкевича Савлу на пути в Дамаск — ‘осияла его милосцьпаньска’. (Игра слов, потому что ‘милосць паньска’ значит и ‘благодать Господня’, и ‘благоволение панов, аристократов’.) Автор ‘Эскиза углем’ и ‘Бартека победителя’ превращается в художника и певца шляхетной Польши. И так как ее настоящее не дает радостных и ободряющих картин, которых от него потребовало усталое, удрученное своим бесправием общество, а громадный талант Сенкевича слишком реалист, чтобы лгать в настоящем, то, разделавшись со шляхетною современностью гениальным пессимистическим романом ‘Без догмата’ и очень хорошим романом ‘Семья Поланецких’, Сенкевич нырнул в глубь шляхетных легенд славного прошлого и ударился в ‘чародейство красных вымыслов’. И слава ‘Трилогии’ (‘Огнем и мечом’, ‘Потопа’ и ‘Пана Володыевского’), ‘Крыжаков’ и ‘Quo vadis’ совершенно поглотила первую славу поэта: шляхтич съел демократа, патриот — художника. Грубый, мнимо исторический мазок тенденциозного внушителя покрыл тонкую, узорочную работу аналитика-реалиста — и, собственно говоря, для литературы ‘Сенкевич кончился’. Со времени ‘Трех мушкетеров’ Александра Дюма ни один роман похождений не был написан так блестяще, как ‘Огнем и мечом’, и не имел такого яркого всемирного успеха. Но и ‘Три мушкетера’, и ‘Трилогия’ — одного поля ягоды, на одинаковую публику рассчитан, и одинаковое мировоззрение приняло их с восторгом, как бы национальное евангелие. Грубейшая проповедь национализма, облеченного в шовинистическое хвастовство, расшевелила поминками боевого прошлого сонную, разочарованную, усталую после 1863 года шляхту и тяготеющую к ней новый торгово-промышленный класс консервативных буржуа. У меня несколько раз в жизни возникали несогласия с друзьями-поляками из-за ‘Трилогии’ Сенкевича, причем, в конце концов, соглашаясь с антихудожественностью этого польского ‘Юрия Милославского’, они все-таки заключали: ‘Надо быть поляком, чтобы оценить патриотическую заслугу Сенкевича в этих романах. Он наши умершие души живою водою взбрызнул’.
Этому я охотно верю и рад отдать справедливость. Но думаю, что слова ‘надо быть поляком’ следует еще немножко сузить в более тесную специализацию: надо быть не только поляком, но и поляком шляхтичем, со старинным историческим идеалом аристократической республики, с мировоззрением, выработанным панско-католическою культурою, с рыцарскою грезою XVII века… Новой демократической Польше, Польше холопа-землероба, мещанина, рабочего и еврея, нечего делать с ‘Трилогией’ Сенкевича. Каким красноречием ни одень его блестящий талант какого-нибудь Ерему Вишневецкого, не пленит Ерема век ‘Червоне его Штандара’…
А колер йего есть червоны,
Бо на ним роботникув крев…
И, в конце концов, все произведения позднейшего Сенкевича будут положены новою Польшею в тот же кошель патриотической полезности, отслужившей свою службу, в который русская литература сдала ‘Юрия Милославского’ и ‘Рославлева’, французская — романы Александра Дюма, германская — поэзию Арндта и Кернера и т.д. Вечным же из Сенкевича останется в польской литературе как раз то, что теперь забыто, не читается и, можно сказать, в грош не ставится: его первые народные рассказы, путешествие по Америке, гениальный анализ ‘Без догмата’. Все это вечно, потому что создано союзом двух вечно живых сил: глубокою народностью и художественною правдою бесстрашного реализма. Эта часть Сенкевича — жизнь и останется в жизни. Остальное отпадает в археологию и ляжет в музей.
Думаю, что иная судьба ждет Болеслава Пруса. Нет сомнения, что исполинский прогресс польской демократии обогнал и его. Но это лишь тот обгон, который испытал у нас… ну, хотя бы Тургенев, когда думал ‘Новью’ дать передовую вещь, которая стала бы в челе молодого политического движения, ан, она уже отстала и от хвоста… Это обгон на одной и той же дороге молодыми, сильными, свежими ходоками пешеходов старых, слабеющих, усталых. Но дорога-то у тех и других одна — и Болеслав Прус как стал на нее в молодости, так и шел по ней прямиком, не сбивался на проселки и боковые тропинки. Демократом-народником двинулся он в путь свой, демократом-народником и лег он в могилу, когда она путь перегородила…
Я считаю талант и творчество Болеслава Пруса таким же историческим показателем национальной эпохи, как в России для сороковых и пятидесятых годов деятельность великого автора ‘Записок охотника’, романы Григоровича и рассказы Писемского. Но, конечно, не слабому и внешнему Григоровичу равняться с Болеславом Прусом ни в правде наблюдения, ни в художестве изображения. В последнем Прус близкая родня с Тургеневым, в первой он так же честен, прям, народолюбив и народознающ, как Писемский, но мягче его, ласковее, светлее, не ипохондрик. Из ближайшей к нам литературы русских своих современников Болеслав Прус, несомненно, стоит в теснейшем идейном родстве с Г.И. Успенским, а в родстве литературной манеры — одинаково у обоих писателей, выработанной совместным влиянием русского народничества и польского воспитания — с В.Г. Короленко.
В 1896 году, в эпоху, когда часть польского общества, руководимая Пильцем и Спасовичем, усердно проповедовала политику примирения с русскими, я посетил Варшаву с целью ознакомиться с этим течением и встретил в ней необыкновенно милый, ласковый и радушный прием. Эти немногие дни — одно из лучших воспоминаний моей жизни и очень много в ней значили. Познакомился я тогда с крупнейшими звездами польской мысли, художественного и публицистического слова. На одном обеде, дать который сделали мне честь друзья-поляки, рядом со мною за столом оказался господин скромной наружности, по манерам, по одежде типичный русский демократ-семидесятник… Перед обедом нас, конечно, познакомили, но в эти дни столько фамилий на -цкий скользнуло по моему вниманию, что новая в одно ухо вошла, а в другое вышла. И, правду сказать, я даже не совсем-то был доволен, что очутился рядом со мною этот господин, так как я рассчитывал воспользоваться обедом, чтобы интервьюировать Свентоховского… Но — вот — обменялись несколькими фразами… и ответы скромного человека заставили меня насторожиться. Что такое? Что ни скажет сосед мой, все — как-то исключительно умно, метко, задушевно, хорошо… Не говорят так люди обыкновенного уровня. Большой талант, большой, привычный облекать мысль в строгую логическую точность, внимательный ум сказывается в каждой фразе, великое изящество в каждой шутке, тонкий, ласковым теплом льющийся юмор в остротах… Антон Павлович Чехов, когда приотворял двери в замкнутую душу свою, бывал вполне в духе и позволял себе искренне распахнуться, говорил в таком роде… Но — не спрашивать же мне было соседа: ‘Вы кажетесь мне замечательным человеком… Как, собственно, вас зовут?’
Тем более что вскоре коротенький тост, предложенный распорядителем обеда, объяснил мне и эту тайну. Соседа моего звали паном Александром Гловацким. Имя и фамилия опять-таки ровно ничего не сказали мне, я не слыхал их прежде. Однако по дружному, не шумному, но необыкновенно подчеркнуто сердечному отклику всего стола на этот тост я мог понять, что сосед мой — человек и любимый, и уважаемый, и действительно играющий заметную роль в данном кругу.
После обеда я отозвал в сторону публициста Людовика Страшевича и спросил его:
— Кто такой этот Александр Гловацкий, рядом с которым я сидел?
— А что?
— Да уж очень умен и симпатичен.
— Наш известный писатель, один из редакторов ‘Слова’.
— Ага, ну тогда понятно…
Страшевич посмотрел на меня с недоверием.
— Да неужели вы никогда о нем не слыхали?
— Решительно нет…
— Странно! Его много переводили на русский язык… Вот — ‘Форпост’, например…
— Позвольте, ‘Форпост’ я читал, это изумительная вещь, но ‘Форпост’ — Болеслава Пруса…
— Ну да… Александр Гловацкий и есть Болеслав Прус… Болеслав Прус — его псевдоним…
Если бы на меня ушат кипятку вылили, я чувствовал бы себя меньше ошпаренным, чем при этом ответе… Просидеть битый час рядом с любимым своим писателем, говорить с ним — и не знать, кто он!.. В конце концов, может быть, это было даже к лучшему в смысле правдивости впечатления. Подготовленный к встрече с Болеславом Прусом именем Болеслава Пруса, я, естественно, ожидал бы, в какой форме великий писатель проявит свое ‘я’, а такое ожидание всегда несколько смежно с критическим предубеждением. Здесь же вышло напротив — что в приятной последовательности я сперва познакомился с необыкновенно умным человеком без имени, а затем уже имел удовольствие узнать, что и имя его необыкновенно и вполне достойно того ума и таланта, которые сквозили из каждого слова Александра Гловацкого alias {Зд.: то есть (лат.).} Болеслава Пруса.
Совершенно такая же история повторилась у меня впоследствии — у М.М. Ковалевского — с А.И. Эртелем. Но здесь я был более несчастен, потому что, просидев с Эртелем тоже с час и не зная, кто он (ведь у нас, русских, знакомя и знакомясь, не говорят фамилии, а что-то смутно мурлычут себе под нос), я узнал, что это был Эртель, только после его ухода. С Болеславом же Прусом мы провели еще часа два-три и даже под его руководством бродили потом под вековыми, обросшими мохом и селитрою сводами Фукерова погреба на Старем Мясте…
Меня приятно изумила тогда товарищеская простота, которая окружала Болеслава Пруса, несомненно, если не первого по чину, то второго литературного генерала тогдашней Польши. Изумила отчасти именно потому, что я был уже у первого генерала, т.е. Генриха Сенкевича. И со мною-то, как с гостем-иностранцем, он был очаровательно мил и любезен, но было слишком ясно, что окружающие видят в нем полубога и приучили его быть и чувствовать себя национальным кумиром. Сопровождавший меня весьма известный польский журналист, войдя к Сенкевичу, отвесил поклон придворного пред государем и просиял от счастья, когда знаменитый писатель не только кивнул ему ласково, но и руку подал… Здесь же, наоборот, с величием Болеслава Пруса решительно никто не считался, и меньше всех сам он. И опять-таки это живо напоминало разночинцев в семидесятых и восьмидесятых годах, в которых ни один писатель, ученый, профессор, хотя бы он был семи пядей во лбу, не позволял себе внешним образом возвышаться над средою и все были вровень с людьми, которых звали Глебом Успенским, Златовратским, Карониным, Короленко, Астыревым…
Простота, тихий, естественный ход, незнание или отрицание других средств к успеху, кроме собственных сил, уклонение от всего, что может походить на ухаживание за обществом и угодничество пред ним, отличали литературную карьеру Болеслава Пруса в той же мере, как его житейскую личность. Надо отдать полную справедливость полякам: они своих писателей любят и, однажды заметив человека, делающего талантом своим честь и славу родине, в свою очередь, окружают его славой и честью, иногда даже сверх заслуг, может быть, и справедливо полагая, что в этом случае пересолить лучше, чем недосолить. Болеслав Прус даже в этом отношении был, пожалуй, исключением. Вокруг его имени никогда не было шумно. Известность его не была криклива. Он мог сказать о себе словами Гейне:
Ich bin ein polnischer Dichter,
Bekannt im polnischen Land,
Nennt man die besten Namen,
So wird auch der meine genannt*.
* Я польский поэт,
Известный в Польше,
Когда назовут лучшие имена,
То будет названо и мое (нем.).
Но не более того. Пруса все знали, все уважали, все любили. Прусом гордились, но с Прусом не ‘носились’… И, как водится в таких случаях, только смерть его обнаружила всю величину места, которое занимал он в жизни народа, и обширность пустоты, которую эта потеря в польской культуре оставила.
Разница в судьбе писателей, с которыми современность ‘носится’, и писателей, которые от этого счастия уклоняются, выразительно выяснилась, например, на историческом романе Болеслава Пруса ‘Фараон’, появившемся почти одновременно с ‘Quo vadis’ Сенкевича. ‘Quo vadis’ — эффектный, блестяще-декоративный, но поверхностный, мнимоисторический и жалкий по идее роман-балет — лучше всего характеризуется тем обстоятельством, что из него немедленно вслед за его появлением наделаны были оперы, мелодрамы, балеты и феерии. Но в вопле патриотической и католической рекламы он обошел весь мир, и вряд ли есть на земле какая-либо не чуждая цивилизации нация, на язык которой ‘Quo vadis’ не переведен. ‘Фараон’ — серьезный труд, полный глубокого исторического изучения и понимания, пропитанный громадной социальной идеей, тонкий и остроумный опытосветить древность земледельческой долины Нила как колыбель ‘власти земли’ и найти к ней начала тех аграрных движений, которыми сложилась и еще слагается история мировой цивилизации, не испытал и сотой доли подобного торжества. Он пользуется известностью, правда, весьма солидною и почетною в передовых кругах самой Польши и в России, но на том и конец. Ни блеск рассказа, ни психологическая правда и глубина его, ни волшебная красота описательных страниц не примирили публику, ‘осиянную милостью панскою’ (а она тогда еще повелевала литературными вкусами и успехами), с резким антиклерикальным направлением ‘Фараона’ и разлитым в нем ‘революционным’ духом. Уважение к Болеславу Прусу сделало только, что ‘Фараону’ не помешали идти по крайней мере тем ходом, как он сам по себе, без труб и фанфар восторженной патриотической критики мог и успевал идти. Другой автор, не Болеслав Прус, более дерзкий и предприимчивый, быть может, сумел бы превратить это католико-аристократическое замалчивание в контррекламу, которая с избытком вознаградила бы его слева за вражду правых сил… Но Болеслав Прус был жречески свят в служении литературе. Возложив свою рукопись на алтарь ее, он считал свое писательское участие в этой жертве конченным и благоговейно и трудолюбиво приступал к приготовлению другой жертвы, новой.
Смерть этого благородного художника — не только польская, но всеславянская утрата и отозвалась одинаковым горем в Москве и Праге, в Белграде и Софии, в Дубровнике и Полтаве. Но бедная Польша! Как безжалостно грабит в последние годы ее литературу смерть, какие силы гибнут и выбывают из строя. Конопницкая, Ожешко, Прус. Подлинно уж: у счастливого недруги мрут, у несчастного друг умирает!
А нам, русским, хорошо было бы подумать о памятнике Болеславу Прусу. Не из камня и металла, а об истинно литературном переводе на русский язык всех его сочинений, который упразднил бы всю ту безграмотную макулатуру, что продается на русском книжном рынке под самозваным заглавием сочинений Болеслава Пруса, и был бы достоин имени великого писателя и братства двух великих славянских народов и культур. Этим мы воздадим наилучшую честь памяти Болеслава Пруса да и обогатим собственную литературу. Потому что писатель, нашедший в чужой стране хороший литературный перевод, становится ее писателем.

ПРИМЕЧАНИЯ

Печ. по изд.: Амфитеатров А.В. Собр. соч. Т. 22. Властители дум. М.: Просвещение, &lt,1914&gt,.
С. 682. Болеслав Прус (наст. имя и фам. Александр Гловацкий, 1847—1912) — польский прозаик, критик, публицист.
С. 683. Стриндберг Юхан Август (1849—1912) — шведский прозаик, поэт, драматург.
Лавров Вукол Михайлович (1852—1912) — журналист, переводчик. В 1880—1907 гг. издатель и редактор журнала ‘Русская мысль’.
Бакунин Михаил Александрович (1814—1876) — философ, публицист, революционер, идеолог анархизма.
Катков М.Н.— см. примеч. к с. 641.
Савлу на пути в Дамаск...— Савл — еврейское имя апостола Павла. Его обращение в христианство свершилось на пути в сирийский город Дамаск.
‘Эскиз углем’, ‘Бартек победитель’ — рассказы Г. Сенкевича.
С. 684. Александр Дюма-отец (1802—1870) — французский прозаик и драматург, автор знаменитых историко-авантюрных романов ‘Три мушкетера’ (1844), ‘Двадцать лет спустя’ (1845), ‘Виконт де Бражелон’ (1848—1850), ‘Королева Марго’ (1845), ‘Граф Монте-Кристо'(1845—1846) и др.
...после 1863 г.— После восстания в Польше, завершившегося его кровавым подавлением.
‘Юрий Милославский, или Русские в 1612 году’ (1829) — исторический роман Михаила Николаевича Загоскина (1789—1852), выдержавший восемь прижизненных переизданий и переведенный на шесть европейских языков.
С. 685. ‘Рославлев, или Русские в 1812 году’ (1831) — роман М.Н. Загоскина
С. 686. ‘Записки охотника’ (1847—1852) — сборник очерков и рассказов И.С. Тургенева.
Короленко Владимир Галактионович (1853—1921) — прозаик, публицист.
Пильи Эразм Иванович (1851—?) — польский публицист, издававший с 1882 г. в Петербурге газету ‘Kraj’.
Спасович Владимир Данилович (1829—1906) —юрист, специалист в области уголовного права, С 185 7 г. профессор Петербургского университета. Известный судебный оратор. В 1876—1901 гг. издатель польского журнала в Варшаве ‘Athenaeum’, сотрудник польской газеты в Петербурге ‘Kraj’.
С. 688. Ковалевский Максим Максимович (1851—1916) — историк, этнограф, юрист, социолог, профессор Московского университета. Депутат I Государственной думы. С 1907 г. член Государственного совета. С 1909 г. издатель и активный сотрудник журнала ‘Вестник Европы’. С 1914 г. академик по разряду историко-политических наук.
Эртель Александр Иванович (1855—1908) — прозаик, автор известного романа ‘Гарденины, их дворня, приверженцы и враги’ (1889).
Златовратский Николай Николаевич (1845—1911) — прозаик, публицист, мемуарист.
Каронин С.— под этим псевдонимом печатался прозаик Николай Елпидифорович Петропавловский (1853—1892), проведший почти 12 лет в заключении и ссылке за хранение запрещенной литературы.
Астырев Николай Михайлович (1857—1894) — публицист, общественный деятель. Автор книг ‘В волостных писарях. Очерки крестьянского самоуправления’ (1886), ‘Деревенские типы и картинки’ (1891).
С. 691. Конопницкая Мария (1842—1910) — польская поэтесса, прозаик, критик.
Ожешко Элиза (1841—1910) — польская писательница. Автор социально-бытовых романов.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека