OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru), 24 июля 2003 года
——————————————————————————-
I
Спирька сидел у окна своей избушки, смотрел в сторону башкирской деревни Кульмяковой и думал вслух:
— И отчего бы это дыму идти у башкир, а?.. Вот так штука… Не иначе, што где-нибудь барана скрали, а то и цельную лошадь. Верно!.. Ах, неумытые рыла!
Он заслонил рукой глаза от весеннего горячего солнца и еще раз убедился, что действительно над Кульмяковой, засевшей под горкой на берегу озера Карагай-Куль, тоненькою струйкой поднимается синий дымок. В следующий момент Спирька выругался, — выругался вообще, в пространство. Ему почему-то показалось обидным, что башкиры могут есть, а он должен смотреть, как у них дым идет.
— Ах, черти немаканые, удумали какую штуку!..
По веснам Спирька испытывал какое-то озлобленное настроение. Им овладевала смутная тоска и неопределенное желание выкинуть какую-нибудь такую штуку, чтобы чертям было тошно. ‘А ты чувствуй, ежели на то пошло… да. Понимай своей башкой, каков есть человек Спирька… да’. Мысли Спирьки перекатывались в его голове, как тяжелые камни, когда заиграет по косогорам вешняя полая вода. Озлобленное настроение объяснялось, может быть, тем, что Спирька после смерти жены жил бобылем. Он давно разорил все хозяйство, — какое же хозяйство без бабы? — и не принимал весной никакого участия в трудовой и радостной суете своей деревни Расстани. Другие пахали и сеяли, бабы готовили свои огороды, старики налаживали всякую снасть к страде, а Спирька сидел в своей избушке и ничего не хотел знать. Из всей скотины у него была одна гнедая лошадь, происхождение которой терялось во мраке неизвестности, — другими словами, все были уверены, что она краденая. Лошадь была бы совсем хорошая, если б ее кормить, но Спирька к последнему относился совершенно равнодушно. Вон башкиры тоже не кормят лошадей, а живут… В свое оправдание, впрочем, он мог сказать то, что решительно не знал, чем бывал сыт сам. Будет день — будет хлеб. А без лошади какой же мужик? Это было последнее воспоминание о хозяйственном существовании, как когда-то жил Спирька женатым и когда у него все было. Не хуже других-прочих жил, а с женой ушло и все крестьянское хозяйство, и Спирька попал в разряд лишних деревенских людей, которых на Руси достаточно. Вот и скучно делалось непутевому человеку, когда занималась весна.
— Беспременно башкиры собираются есть, — повторял Спирька с нараставшим озлоблением. — Ну и нар-родец!
Окончательно Спирька был выведен из себя, когда в конце грязной, еще не просохшей улицы показалась Дунька. Он ее узнал сразу еще издали. Некому быть, кроме Дуньки… Вон как выступает, точно корова холмогорская.
— Куда бы ей идти утром, — соображал вслух Спирька. — Гладкая баба, нечего сказать.
Спирька еще раз выругался, теперь уже по адресу Дуньки.
— Ну куда ее черт несет? Ишь как по грязи-то вышлепывает.
А Дунька себе шла и, кажется, не желала ничего знать. По костюму в ней сразу можно было узнать расейскую бабу-переселенку. Белая рубаха с широко вырезанным воротом, домашней работы черная юбка, на плечи накинута белая свитка из домашнего сукна, платок на голове намотан тоже по-расейски, — одним словом, все по-своему. Красивое женское лицо было полно какого-то подкупающего спокойствия. Ни одного суетливого движения, ни одного лишнего взгляда.
— Куда это тебя понесло, Дунька? — окликнул ее Спирька.
Дунька вздрогнула и остановилась. На Спирьку посмотрели чудные, серые, большие глаза.
— А ты все отдыхаешь, Спирька? — проговорила она, подбирая юбку, чтобы перешагнуть через лужу. — Замаялся, лежавши на печи…
— А тебе какая печаль?
— Пожалела тебя… Другие мужики на пашне, а ты дома маешься. Пожалел бы хоть подоконник-то, лежебок.
Спирька обругал Дуньку и даже погрозил ей кулаком. Она спокойно пошла дальше, и Спирька долго следил за ее белыми босыми ногами, месившими грязь.
— Тьфу, окаянная душа!.. — ругался Спирька. — Бить вас некому, бабенок… За телушкой пошла?! Тьфу! Я бы тебе показал телушку… Я бы тебя разуважил, гладкую!.. Тоже разговаривает… Лежебок! Ну, и буду лежать… Не укажешь. Кто может Спирьке препятствовать? Ни в жисть…
В результате этого монолога Спирька схватил подвернувшийся под руку топор и швырнул его в угол.
А дым над башкирской деревней продолжал подниматься тоненькой синею струйкой, точно кто курил трубку. Спирька опять занялся вопросом, что это могло значить. Во всяком случае, нужно было идти и обследовать все дело на месте. Спирьке даже начинало казаться, что как будто пахло вкусной маханиной*. Потихоньку от своих Спирька любил поесть кобылятины с башкирами. Что же, такие же люди, хоть и живут по своему закону. Другой башкир получше будет русского, даром что кобылятник.
— Нечего делать, надо будет идти… — решил наконец Спирька.
Он накинул на одно плечо рваный татарский бешмет и вышел. До Кульмяковой было битых версты три, но расстояние для Спирьки не служило препятствием. Впрочем, выходя, он посмотрел на пустой двор, напрасно отыскивая своего ‘живота’ — способнее бы верхом в Кульмякову-то прокатить! — но умудренный голодом конь ‘воспитывался’ где-то на весенних зеленях. Обругав лукавого ‘живота’, Спирька побрел пешком. Ему пришлось идти по той же дороге, по которой только что прошла Дунька, и это казалось Спирьке обидным. Чего уж хорошего, когда баба дорогу перешла.
— Ах, ты… — ругался Спирька. — Не стало ей время.
Он шагал по грязи, закинув бешмет на спину. Небольшого роста, плечистый и жилистый, Спирька был в самой поре. Кудлатая голова глядела суровыми темными глазами. Обличье у Спирьки было уже не расейское, а с явными признаками сибирской помеси: борода была маловата, скулы приподняты, лицо как будто сплюснутое. И ходил он не по-расейски на своих выгнутых ногах, как настоящий кавалерист. На Южном Урале попадаются часто такие типы, как результат далекого умыканья первыми русскими насельниками татарских ‘женок’ из недалекой степи. Народ собрался сюда со всех сторон, и недостаток в своей бабе чувствовался долго.
Весеннее солнце так и пригревало, несмотря на раннее утро. ‘Зелени’ взялись необыкновенно дружно, и только березы стояли еще голыми. По низинам пушилась верба. Открытые места, где шли пашни и покосы, тянулись по долине реки Чигодой, делавшей расширение у озера Карагай-Куль. Горизонт замыкала разорванная линия перепутавшихся между собой отрогов Южного Урала. Башкирская деревушка Кульмякова засела на берегу озера, прикрытая со стороны Расстани березовым лесом. Русская стройка была плотная, и ряды изб стояли, как новые зубы. За Расстанью, в полуверсте, раскинулась Ольховка, где лет пять тому назад устроились переселенцы, выходцы из Рязанской и Тамбовской губерний. Тут наполовину новые избы стояли еще без крыш, надворные постройки были еще в зародыше, а кое-где сохранялись еще переселенческие землянки, напоминавшие кротовые норы. Дунька была из Ольховки.
Дорога из Расстани в Кульмякову огибала березовый лес, и Спирька не пошел по ней, не желая вязнуть в грязи. Он не торопясь брел по меже прямо к лесу — так было прямее. Тут ему вышла неприятность: попались два расстанских мужика, ехавших с сохами.
— Бог на помощь, Спирька! — крикнул один. — Куда наклался спозаранку?.. Смотри, вывихаешь ноги-то.
Односельчане относились к Спирьке свысока, как к замотавшемуся, непутевому мужику, и это его злило.
— Челдоны желторылые… — ворчал он.
II
Главная неприятность ожидала Спирьку именно в лесу. Не успел он сделать несколько шагов, как увидел Дуньку. Она шла прямо на него, помахивая длинной хворостиной. Спирька остановился, посмотрел на нее и плюнул.
— Тьфу, окаянная!..
Дунька тоже остановилась. Эта неожиданная встреча тоже поразила ее не особенно приятно. Беспутный Спирька и без того не давал ей проходу и при каждой встрече считал своим долгом обругать. А тут, в лесу, с глазу на глаз — кто знает, что у него на уме, у шалого. Еще как раз наозорничает… Ей хотелось убежать, но было как-то совестно. Он тоже совестился свернуть в сторону. Какой же мужик, который бабы испугался. После Дунька же и осмеет при всем народе. Баба бойкая и за словом в карман не полезет.
— Ну, чего ты стоишь, как березовый пень? — сурово проговорил Спирька.
— А тебе какое дело?.. Иди своей дорогой…
— И пойду. Тоже не укажешь…
Он сделал несколько шагов. Дунька продолжала стоять. Спирька опять остановился.
— Послушай, Дунька, кабы я был твой муж, я бы взял орясину да орясиной тебя. Разе теперь по лесу телок ищут? Ах, ты… Скотина вся на зеленях воспитывается.
— А ежели я была на зеленях! Умен тоже…
— Все-таки ты круглая дура, Дунька. Зачем по лесу шляешься?
— Ближе лесом-то… Да што ты пристал ко мне, смола? Сказано: иди своей дорогой.
— И пойду… Думаешь, испугался? Тоже не укажешь, чертова кукла… У! взял бы да так взвеселил…
Он прошел в двух шагах от нее, а потом опять остановился. Дунька шла своей дорогой, не оглядываясь.
— Дунька… постой… — крикнул он изменившимся голосом, точно кто сдавил ему горло. — Словечко надо тебе одно сказать…
Дунька, не оглядываясь, вдруг бросилась бежать. Это выражение бабьего страха окончательно вышибло Спирьку из ума. Он догнал ее в несколько прыжков и схватил за руку.
— Не замай… Спирька, да ты в уме ли?
— Постой, говорят… Што ты дуром-то бросилась бежать? Не разбойник ведь…
— Отпусти, говорят!..
— А не пущу…
Он тяжело дышал… Она смотрела на него испуганными глазами и сделалась еще красивее.
— Дунька… Дуня… Зачем ты постоянно сердишься на меня?
— А зачем ты постоянно меня ругаешь? Проходу от тебя нет, от непутевого…
— Я ругаю? — удивился Спирька, выпуская ее руку: — Вот опять ты и вышла круглая дура… Как есть ничего не понимаешь!.. Да я… ах, боже мой!.. Да я, кажется… Што я, зверь я, што ли, лесной? Изверг?
— Известно, каков человек. Недалеко ушел от разбойника-то, коли чужих баб в лесу останавливаешь.
— А ты была у меня на уме, кикимора? А, была?..
Спирька опять озлился, а потом прибавил сдавленным голосом:
— Всех вас взять, Новожилов, так вы пальца одного Спирьки не стоите… Поняла? Вот каков есть человек Спирька…
— Уж очень ты дорожишься… Прощай.
Она хотела уйти, но он опять удержал ее.
— Спирька, не замай!.. Вот ужо скажу мужу…
— Мужу? Ха-ха… Испугала до смерти. Да я из твоего мужа и крупы и муки намелю. Слышала? А я к тебе с добром, Дуня…
Она опять со страхом посмотрела на него.
— Ну?
— Ты вот говоришь, что я тебя все ругаю, ну… А что у меня на уме… сердце горит… Кажется, взял бы да пополам и разорвал тебя: на, не доставайся никому… И себя порешить… Ничего, значит, не надо…
Эти несвязные слова окончательно перепугали Дуньку, и она вся затряслась.
— Спирька, шалый, кому ты выговариваешь такие-то слова? Забыл, что я мужняя жена?.. Вот я свекру ужо пожалуюсь, так ён тебя выучит…
— Свекру?
У Спирьки помутилось в голове, точно у быка, которого ударили по лбу обухом. Он посмотрел на Дуньку воспаленными дикими глазами и схатил в охапку.
— Свекру, а?.. Мужу, а?.. — шептал он задыхавшимся голосом. — Я же тебе покажу.
Она как-то жалко пискнула в железных объятиях Спирьки и начала отчаянно защищаться. Борьба происходила с молчаливым ожесточением. У Дуньки свалился платок с головы и рассыпались косы из-под сбившегося повойника. Это ничтожное обстоятельство привело в себя Спирьку. Дунька воспользовалась мгновеньем, вырвалась и заорала благим матом. Спирька бросился было за ней, но увидал издали ехавших по пашне деревенских мужиков.
— Дунька!.. — крикнул он вслед, грозя кулаком. — Ведь ты душу из меня вынула, змея подколодная!
Дунька остановилась на опушке, чтобы привести в порядок свой костюм, а главное — волосы. Спирька только сейчас сообразил, как все вышло безобразно. Ехавшие по пашне мужики слышали женский крик, а тут выскочила, как полоумная, Дунька. Нехорошо, главное, было то, что она была простоволосая, что для мужней жены величайший позор. Но Спирька ошибся. Дунька вовремя сообразила все и спряталась за деревьями, так что мужики не могли ее разглядеть.
— Вот тебе и фунт, — проговорил Спирька, окончательно падая духом: на земле валялся в качестве вещественного доказательства Дунькин платок. — Эй, Дунька, воротись! Возьми платок-то, дура…
Она обернулась и только покачала головой. Дело выходило совсем плохо. Простоволосить мужних жен не полагается по строгому деревенскому обычаю.
Спирька долго стоял на одном месте, провожая глазами уходившую Дуньку. Вот она делается все меньше и меньше, вот совсем маленькая, вот и совсем разобрать ничего нельзя, а только белеет одна свитка. Наконец все пропало. Спирька чувствовал, как тяжело бьется его сердце, слышал, как ласково шумят над его головой еще голые березы, точно что выговаривают, видел, как солнце бродит по сырой земле золотыми пятнами, точно что отыскивает… И опять на его душе закипела обида, и ему хотелось плакать. Да, теперь уж все кончено. Придет Дунька домой без платка и все обскажет мужу, — нет, хуже, нажалуется свекру. Муж-то еще стерпит и не захочет срамить жену, а свекор ухватится обеими руками. Старичонка бедовый, ему это только и нужно. Спирька чувствовал, что вперед краснеет от будущего срама.
— А ежели Дунька не скажет никому? — думал он вслух. — И никто бы ничего не узнал.
Но эта мысль обрывается в самом начале, и Спирька окончательно погружается в бездну отчаяния.
— Дура она круглая… Одним словом, баба.
У Спирьки выступают на глазах слезы, и он сжимает кулаки. Надо было прямо задушить ее, Дуньку. Все одно, семь бед — один ответ. Разве он хотел ее обижать? Да он для нее не знаю что готов сделать… Ах, Дунька, Дунька, ежели бы ты не была дура! Ежели бы она хоть чуточку понимала, что у Спирьки делалось на душе. И опять ему хочется ее убить, чтобы хоть этим путем снять с души каменную гору.
Спирька поднял валявшийся на земле Дунькин платок и спрятал его за пазуху. Вот через этот платок он и погибнет напрасно. Спирька побрел своей дорогой в Кульмякову, но не успел он сделать нескольких шагов, как его осенила мысль. Теперь ему сделалось ясно все, что он даже захохотал.
— Ведьма она, эта самая Дунька, — вот и конец делу. Конечно, ведьма вполне… Убить ее мало.
Припомнив разные подробности своего знакомства с Дунькой, Спирька убедился окончательно в своем предположении. Ведь с первого разу она оказала себя ведьмой, еще тогда, когда он встретил ее на дороге. Она и подвела всех.
— Ведьма… Вот как обошла. Конешно, платок у меня, а она все-таки заправская ведьма… Так и скажу: ‘Было дело, действительно, а Дунька — ведьма’. Ее надо осиновым колом пришибить, а не то што разговоры разговаривать.
III
Дунька пришла в себя только у околицы. Она решила, что никому и ничего не скажет. Но беда была в том, что ее платок остался у Спирьки. Вернуться домой без платка было невозможно. Первая свекровь заметит и подымет дым коромыслом. В этих расчетах она не пошла Расстанью, где ее видели в платке, а обошла деревню задами и в свою избу прошла огородами. На счастье, ее встретила одна младшая сноха Лукерья, глуповатая и несообразительная бабенка. Свекровь убиралась в избе и ничего не видела. Все вышло хорошо.
— Господь пронес… — думала про себя Дунька. — Этакий озорник этот Спирька. Вот как бы надо его поучить, чтобы не охальничал с мужними женами. Не стало своих девок в Расстани, или вон две солдатки живут.
Вечером ни с того ни с сего накинулся на нее свекор.
— Где телушка? — приставал старик. — Куда она ушла?
— Не знаю, батюшка.
Несмотря на покорство, Дуньке все-таки досталось. Старик побил ее для ‘прилику’, а Дунька для ‘прилику’ голосила, точно ее резали. Все это входило в распорядки строгой расейской семьи. Даже когда потерявшаяся телушка вечером пришла сама домой, старик сердито кинул снохе:
— Вот скотина, а поумнее тебя будет. Свой дом знает.
День прошел, одним словом, как сотни и тысячи других деревенских дней. Все знали отлично, что так нужно. Переселенцы только ‘строились’ на новых местах, и требовалась сугубая строгость. Батюшка-свекор постоянно указывал на Расстань, как пример не настоящего житья зазнавшихся сибиряков. Разве это правильная деревня? Разве это правильные мужики, а тем больше — бабы? На последних старик особенно нападал, потому что бабой дом держится, а сибирская баба не имеет настоящей острастки.
Муж Дуньки вернулся с пашни только вечером и сейчас же завалился после ужина спать. Намаялся человек за день, ну и отдохнуть надо. Дунька убралась и в избе с ребятами, и на дворе со скотиной и улеглась спать последней, как и следует снохе-большухе. Она сильно притомилась за день, но заснуть никак не могла. Ее взяло особенное ночное раздумье. Главное, Дуньку начала мучить совесть. Зачем она скрыла от всех давешнее? Ведь она ни в чем не виновата и все-таки скрыла. Раздумавшись, она припомнила, что ее платок остался в руках у Спирьки. А вдруг он где-нибудь напьется и вздумает похвастать. ‘Вот он, Дунькин-то платок!’ Ведь тогда все мужики на нее остребенятся и как дохлую кошку разорвут, потому как это первый случай с расейской бабой, которая не умела себя соблюсти.
Чем больше думала Дунька, тем ей делалось хуже. Ей казалось, что кто-то уж крадется к ихней избе. Вот-вот подойдет и стукнет в окно пьяная рука: ‘Эй, Дунька, выходи… Вот он, твой-то платок!’ Бедная баба тряслась в лихорадке и про себя творила молитву. Наконец она не вытерпела и разбудила мужа:
— Степан… а Степан!
Спросонья Степан очень плохо понял, что говорила жена. Буркнул что-то в ответ и снова захрапел, как зарезанный. Так и промаялась Дунька вплоть до белого утра. Батюшка-свекор поднимался чуть свет и бродил по двору, как домовой. Дунька смело подошла к нему и с бабьими причетами кинулась прямо в ноги.
— Батюшка, Антон Максимыч, согрешила… Не вели казнить — прикажи слово вымолвить. Обманула я тебя вечор, раба последняя.
— Ну… говори!
Старик был спокоен и только пнул Дуньку ногой, чтобы не валялась.
— Ну, ну!
С причетами и рыданиями Дунька рассказала все, как вышло дело, и даже прибавила на свою голову. Еще заканчивая эту исповедь, Дунька как-то всем телом почувствовала, какую она сделала глупость, но было уже поздно. Свекор взял ее за руку, поставил к столбу и велел ждать. Через минуту он вынес новенький сыромятный чересседельник, скрутил его жгутом и принялся им бить Дуньку по плечам и по спине. На ее крик выбежала старуха свекровь.
— Ты это што, отец, делаешь-то? — накинулась она на мужа.
— Я-то? А мы разговоры разговариваем.
На шум и крик во дворе скоро собралась вся семья.
Степан пробовал было заступиться за жену, но в ответ получил от родителя удар кулаком по лицу. Старуха свекровь тоже впала в неистовство, когда услыхала про исчезнувший платок. Она несколько раз подскакивала к Дуньке с кулаками и шипела беззубым ртом:
— Подавай платок… где платок? Гадина, давай платок… Степка, ты чего смотришь? Учи жену.
Степану было жаль жены, но он в угоду матери ударил ее по лицу несколько раз. Дунька стояла на одном месте и смотрела на всех округлившимися от страха глазами. Она никак не ждала такого исхода своей исповеди.
— По какой такой причине Спирька к тебе приставал? — наступал на нее свекор. — Мало ли баб в Расстани и в Ольховке, — других он не трогает небойсь. Сама виновата, подлая… может, сама подманивала его.
Дунька молчала. Это еще больше злило старика, и он снова принимался ее бить чересседельником, так что на рубашке показалась кровь.
Подогретый науськиваньями матери, Степан поусердствовал. Он остервенился до того, что принялся таскать Дуньку за волосы и топтать ее ногами.
— Так… так… — тоном специалиста одобрял свекор, с невозмутимым спокойствием наблюдавший эту сцену. — Пусть чувствует, какой такой муж бывает.
От дальнейших побоев Дуньку спасло только беспамятство, хотя свекровь и уверяла, что ‘ёна’ притворяется порченой. Избитая Дунька очнулась только благодаря снохе Лукерье, которая спрыснула ее холодной водой. Старики ушли, и Лукерья шепотом причитала:
— Ох, смертынька, Дунюшка. Ведь этак-то живого человека и убить можно до смерти.
— Молчи уже лучше, а то и тебе достанется… — посоветовала Дунька, вытирая окровавленное лицо. — Дуры мы, вот што.
— Степан-то как расстервенился. А матушка-свекровушка еще его же науськивает.
Дунька молчала. У нее болело все тело, каждая косточка. В избу она не пошла, а попросила Лукерью принести к ней полугодового ребенка. Это был здоровенький мальчик Тишка, родившийся уже на Урале. Его в семье называли ‘новиком’.
— Этот уже не наш расейский… — с грустью говорил дедушка. — И не узнает, какая такая Расея есть. Желторотым сибиряком будет расти.
Над маленьким Тишкой избитая Дунька и выплакала все свои дешевые бабьи слезы.
Обиднее всего для Дуньки было то, что при всем желании она не могла пожаловаться на свою семью, хотя и выходила замуж круглою сиротой. Семья была настоящая, строгая, мужики работящие, а свекор пользовался особенным почетом в Ольховке, потому что он вывел всех на Урал, на вольную башкирскую землю. Около него сплачивались все остальные мужики, и старик стоял всегда в голове Новожилов. Проявленное над Дунькой семейное зверство, в сущности, ничего особенного не представляло, как самое заурядное проявление родительской и мужниной власти. Вот вырастет Тишка большой, женится и тоже будет учить жену. Это было для Дуньки чем-то вроде утешения. Ведь в свое время и она будет лютой свекровью-матушкой.
В следующие дни в семье наступило тяжелое затишье. Степану, очевидно, было совестно, и он молча ухаживал за женой, скрывая последнее от грозного батюшки. Впрочем, старик, кажется, забыл о Дуньке. Он замышлял что-то новое. Дунька со страхом следила за ним. Очевидно, старик подбирался к Спирьке и подбивал других Новожилов действовать заодно.
— Растерзают они его… — со страхом говорила Дунька снохе Лукерье.
— Так и надо озорнику! Не балуй… Ты-то что его жалеешь?
— А сама не знаю… Просто дура. Спирька недаром меня дурой-то навеличивает.
IV
Спирька пропадал в Кульмяковой дня два, а потом появился в окне своей избушки. Он по целым часам лежал на подоконнике и смотрел на улицу. По некоторым признакам он имел полное основание догадываться, что дело неладно. Во-первых, мимо его избушки без всякой цели прошли три бабы и рассчитанно громким голосом говорили:
— Ох, бабоньки, и били же ее, сердечную… Сперва свекор утюжил, а потом муж по тому же месту. В чем душа осталась… Сказывают, пластом лежит.
— Чуть до смерти не заколотили бабенку. А какая такая в ней вина? Все он, змей…
Затем Спирька заметил, что около ворот собираются мужики и о чем-то толкуют между собой. Ему казалось, что несколько раз прямо указывали на его избушку. Наконец, он видел, что приходили ольховские мужики и о чем-то долго толковали с расстанскими. До него долетали только отдельные слова: ‘ён’, ‘ёна’, ‘озорник’ и т.д. Вообще, заваривалась каша, и Спирька только крутил головой. На всякий случай он приготовился дать с первого раза сильный отпор: ‘А ежели она ведьма, ваша Дунька?.. Ну-ка поговорите теперь со мной… Прямо ведьма. Она и на вас на всех сухоту напустит…’
Не раз случалось Спирьке выдерживать напор всего деревенского мира, и он, собственно, был спокоен. Ведьма — и все тут. Уж ежели кому отвечать, так им же, новожилам, зачем ‘ведьмов’ разводят.
— Ну, ну, идите сюды! — кричал Спирька в окно. — Я вам поккажу… Я вас произведу!..
Правда, эта храбрость Спирьки сильно уменьшилась, когда он раз заметил в толпе мужиков старика Антона. Этот не испугается. Самый вредный старичонка, ежели разобрать, цеплястый, как клещ вопьется.
Дело вышло ранним утром, когда Спирька еще спал. Под окном его избушки показался волостной.
— Эй, ты, лежебок, дай отдохнуть печке-то…
Спирька выглянул в окно. Перед избой толпилась целая кучка переминавшихся мужиков.
— Вам чего, галманы? — дерзко спросил Спирька.
— А надо с тобой поговорить, хороший ты человек. Выходи ужо на улицу…
— А думашь, не выйду? И выйду… Сдел милость. Тоже, подумаешь, испугали…
— И выходи, приятный ты человек…
— Да платок-то Дунькин захвати, — прибавил голос из толпы. — В дружках не был, чтобы чужие платки брать…
В ответ из окна полетел скомканный Дунькин платок. Спирька накинул свой армяк и храбро вышел за ворота, где его сейчас же и подхватил под руку волостной.
— Вот так, Спирька… Честь завсегда лучше бесчестья, приятный ты человек. Чего тут бояться добрых людей… Просто, значит, волостные старички хотят с тобой разговор поговорить.
Спирька понял, что его ожидает, и всю дорогу ругался самым отчаянным образом. Около волости его поджидала уже целая толпа, состоявшая из старожилов и Новожилов. Спирька струсил, когда увидел в толпе худенькое лицо старичка Антона.
— Ён самый… озорник… — перешептывались в толпе, когда Спирьку вводили на крыльцо волостного правления.
В волости уже дожидались волостные старички, в руках которых сейчас была судьба Спирьки. Однако он не потерялся (слава богу, не впервой было судиться у старичков!) и довольно развязно проговорил:
— Старичкам почтение…
Старички сидели хмурые, как следует быть ареопагу, и ничего не ответили. Волостной предъявил им Дунькин платок в качестве corpus delicti*. Изба скоро набилась народом. Слышно было тяжелое дыхание и угнетенные вздохи.
______________
* Главная улика (лат.).
— Спирька, а што ты скажешь насчет Дунькина платка? — предложил вопрос старшина, не прибегая к предисловиям.
— Платок? — замялся Спирька и прибавил уже бойко: — И очень просто, господа старички… Эта самая Дунька просто ведьма. Да… Присушку мне сделала, не иначе.
Старички переглянулись, и старшина ответил за всех:
— Так, так, приятный человек… А мы, значит, эту самую Дунькину присушку тебе отмочим, штобы вперед не повадно было охальничать. Так я говорю, старички? Ну, Спирька, показывай все на совесть…
— Нечего мне и показывать… Дело известное. Ежели бы я был женатый, так оно тово… поиграл малость с бабенкой, а она себя и оказала ведьмой. Мне бы раньше об этом самом догадаться… А что касается платка, так это самое дело прямо наплевать.
— Прыток ты на словах, приятный человек… Только напрасно путляешь, говори настоящее.
При всем желании сказать что-нибудь настоящее Спирька только развел руками. Старички переглянулись и сделали знак каморнику. Толпа молча расступилась, и пред стариками очутилась Дунька, бледная, испуганная, со свежими синяками на лице. Она комом повалилась в ноги судьям и заголосила:
— Ничего я не знаю, господа старички… Не взыщите на дуре-бабе. Как есть ничего…
Благодаря этим наводящим вопросам, Дунька рассказала по порядку все происшествие. Новожилы были довольны этим показанием, а старожилы были смущены Спирькиным озорством. Тоже не полагается простоволосить мужних-то жен… Спирька слушал, переминаясь с ноги на ногу, и только проворчал, когда Дунька сказала, что он чуть ее не задушил:
— И надо было задавить… Вас, ведьмов, нечего жалеть, ежели вы присушку делаете.
Обстоятельства дела были ясны для всех. Обвиняемый в свое оправдание решительно ничего не мог сказать и только твердил, что Дунька — ведьма.
— А хоша бы и ведьма, — заметил резонно один старичок: — и с ведьмов платки-то не полагается рвать. А ты вот того, озорник, не понимаешь, что всю деревню острамил… Што теперь новожилы-то про нас будут говорить?
Выдвинулся самый больной вопрос о розни между Расстанью и Ольховкой. Новожилы являлись потерпевшей стороной, и требовалось возмездие, чтобы восстановить честь и доброе имя старожилов. Спирька являлся своего рода козлом отпущения. Старожилы на нем как будто делали невольную уступку и косвенно признавали права Новожилов. Спирькой замирялись вперед поводы к взаимным недоразумениям, и волостные старички, как опытные политики, отлично это понимали, как понимал и Спирька, которого выдали головой. Мир от него отступался.
— Ну, приятный человек, што мы теперь с тобой будем делать? — заговорил старшина. — Своим-то озорством ты вот до чего всех довел…
— А ты помолчи, дедко… — остановили его судьи, сохраняя собственное достоинство. — Мы дело ведем на совесть… Ну, Спирька, што мы с тобой должны делать теперь?
В судьях было еще некоторое колебание, но Спирька сам себя предал — вместо ответа взял и плюнул. Он до конца остался озорником, и участь его была решена по безмолвному соглашению. Для видимости старички пошептались между собой, а потом старшина проговорил:
— Нечего делать, приятный человек… Довел ты нас донельзя… Дядя Петра, и ты, Ларивон…
Когда Спирька возвращался домой, ребятишки показывали ему язык и кричали:
— Драный-сеченый!..
Спирька только встряхивал волосами, но не смущался. Как это господа старички поддались этой ведьме — даже удивительно. Вот до чего их довела Дунька… Дерут живого человека и думают, что сами это придумали. А новожилы-то чему обрадовались?
V
Только вернувшись в свою избушку, Спирька в первый раз почувствовал приступ жгучего стыда. Вот в этих самых стенах жил он справным мужиком, пока не померла жена, а теперь… Спирька забрался в темный угол на полатях и пролежал там до ночи, снедаемый немым отчаянием. Он тысячу раз повторял про себя все случившееся и приходил к одному и тому же заключению, что во всем виновата Дунька, и она одна. Как ведь ловко она с первого разу обошла его — никто и не заметил!
Припомнился Спирьке жаркий летний день. Он ехал откуда-то с помочи, пьяный свалился с лошади и тут же заснул в зеленой душистой траве. Лошадь наелась около него. Потом Спирьке показалось, что кто-то тащит у него из-за пояса ременный чумбур, на котором привязана была лошадь.
— Стой!.. Врешь… убью! — заорал Спирька, напрасно стараясь подняться на ноги. — Эй, не подходи!..
— Ну, слава богу, живой, — проговорил над ним участливый женский голос. — А мы думали, што ты расшибся али убитой.
Это и была Дунька. Она шла с свекром впереди переселенческого обоза. Старик Антон спутал какую-то повертку и обратился к Спирьке:
— Мил-друг, как нам проехать на Томск?
— На Томск? Ха-ха… Да ведь до Томска-то тыщи две верстов будет. Ах, ты, старый черт… Может, тыщи дорог на Томск идут: любую-лучшую выбирай. Да вы кто такие будете? Переселенцы?
— Около этого, мил-человек… Рязанские, значит, Рязанской губернии, вообче, значит, выходит, расейские.
— Та-ак… — соображал Спирька. — А я думал — конокрады.
Пока шел этот разговор, Дунька стояла и с жалостью смотрела на Спирьку. Этакий здоровый мужик, а морда в грязи, рубаха испластана, — она не стерпела и проговорила:
— А ты бы рожу-то себе вымыл, да и рубаху надо починить… Видно, нету жены-то?..
Ах, как она хорошо все это сказала… Спирька и теперь точно слышит этот ласковый бабий голос и видит жалостливые бабьи глаза. Ведь вот поди ты, сразу угадала все… И хорошо Спирьке сделалось, и стыдно, а Дунька смотрит на него так прямо и так просто.
Старик еще что-то расспрашивал, а потом подошел переселенческий обоз. Уж только и народ… Притомились все за дорогу-то, обносились, затощали — смотреть жаль. А видно, что народ все хороший, правильный народ, не чета сибирскому. Этакому-то народу дай-ка вольную сибирскую землю, так работа огнем загорит. И бабы все хорошие, хотя и в лаптях.
Когда обоз уже прошел, Спирька заметил, что Дунька оглянулась на него. Эти большие серые глаза точно позвали его. Спирька сел на лошадь, догнал обоз и обратился к старику:
— Ты, видно, дедко, ходоком будешь?
— Ён самый.
— Словечко я тебе одно скажу, дедко… Эх, дорогое словечко, а вся цена — полуштоф водки.
Обоз остановился. Около Спирьки собрались мужики.
— Куда в Томскую губернию тащитесь? — заговорил Спирька, мотаясь в седле. — Экую даль тащиться, да это помереть.
— Нужда, мил-человек, гонит… Не сами идем. Нужда устигла…
— Эх, вы…
Спирька обругался, а потом прибавил:
— Вот что я вам скажу, расейские мужички… Сделаем дельце так: вы мне выставите, напримерно, полуштоф водки, а я, напримерно, отведу вам тыщу десятин вольной земли. На, пользуйся да поминай Спирьку… Все будете благодарить, а у которых ежели есть дети, так и дети будут чувствовать, каков есть человек Спирька.
Переселенцы выслушали и сначала не поверили Спирьке: пьяный человек зря болтает. Да и вид у него совсем шалый. Погалдели расейские лапотники, посмеялись над Спирькой и хотели идти дальше, но остановила всех Дунька:
— Полуштоф с миру пустое, а может, ён и в сам деле может определить…
Началась жестокая ряда. Спирька стоял на своем.
— Да ты скажи наперед, а потом мы тебе бочку этого проклятого вина укупим.
— Не могу, — артачился Спирька. — Самому дороже стоит, и притом у меня свой карахтер… Не хотите своей пользы понимать…
Старик Антон подумал-подумал и решил в свою голову:
— Вот што, мил-человек, так и быть: сделаю тебе уважение. Понимаешь, распоследнее отдаю.
Только теперь Спирька догадался, что такое решение старика Антона было внушено Дунькой. Дело ясно, как день… Она видела всех насквозь.
Водки в обозе, конечно, не оказалось, и пришлось ехать до первой деревни, где был кабак. Измученный жестоким похмельем, Спирька выпил всю бутылку дрянной кабацкой водки чуть не залпом, прямо из горлышка. Потом Спирька крякнул, вытер лицо рукавом рубахи и заявил:
— Ну, дедко, твое счастье… Купил ты меня.
Они отошли в сторону, и Спирька действительно обсказал все на совесть.
— Вы, дедко, вот как сделайте… Тут есть Кульмяцкая башкирская волость, земли видимо-невидимо — понял? У них такое правило: башкиру-вотчиннику полагается тридцать десятин на душу, а башкиру-припущеннику всего пятнадцать…
Голова старика Антона закачалась от удивления: всего пятнадцать десятин?..
— А дело не в этом, дедко, — объяснял дальше Спирька. — Башкирскую-то землю пьяный черт мерял после дождичка в четверг… Сколько этой земли — никто не знает. И еще есть причина: мрут эти башкиры, как мухи, а земля-то остается тоже. Понял?
— А ты не омманываешь?
— Ну, вот тоже скажет человек… Што мне тебя обманывать, когда у нас своя деревня стоит на башкирской земле. Пришли и осели… Пятьдесят лет теперь судимся с башкирами, и никакое начальство ничего разобрать не может. По-моему, этой самой земли и вам хватит, да еще от вас останется… Понял? Значит, башкирская деревня Кульмякова — понял? Мы уж к ней приспособились, ну, а вы к нашей деревне приспособляйтесь.
— Как же это на чужую землю возможно.
— Ах ты, ежовая голова: сказано — земля ничья, божья, значит. Ничего не известно, кому и что следствует… Я тебя и научу, дедко, как наших расстанских мужиков обойти, только за это ты мне второй полуштоф потом выставишь. Ты приезжай завтра к нам в волость и сторгуй три десятины травы у волостных старичков, будто лошадей выправить… У нас трава по двугривенному с десятины… Ну, а как вас пустят, вы уж не зевайте: сейчас налаживайте и балаганы и землянки. Понял? А потом будто вы перезимовать только хотите… Так? А потом с кульмяцкими башкирами сговоритесь, будто вы у них эту самую землю покупаете… Да тут конца-края не будет, и никто ничего не разберет.
— Ну, и сказал ты словечко, мил-человек…
— А то как же? У нас, брат, в Сибири добром ничего не возьмешь… Божья земля-то. Понял? Так оно и пойдет год за годом, а там, глядишь, башкиры все вымрут, — ну, тогда с Расстанью и разделите землю пополам. Вот каков есть человек Спирька!