Отзыв об исследовании С. Ф. Платонова ‘Древнерусские сказания и повести о смутном времени XVII в. как исторический источник’, Ключевский Василий Осипович, Год: 1890

Время на прочтение: 24 минут(ы)

В. О. Ключевской

Отзыв об исследовании С. Ф. Платонова ‘Древнерусские сказания и повести о смутном времени XVII в. как исторический источник’

В. О. Ключевской. Сочинения в восьми томах.
Том VII. Исследования, рецензии, речи (1866-1890)
М., Издательство социально-экономической литературы, 1959
Тему, избранную г-ном Платоновым, можно признать рискованною в некоторых отношениях. Литературные произведения, которые могли служить источниками для истории Смутного времени, не только многочисленны, но и очень разнообразны по своим литературным формам, по месту и времени происхождения, по взглядам их составителей на описываемые события, наконец, по целям и побуждениям, которыми вызывалось их составление. Это разнообразие и обилие материала подвергали исследователя опасности лишить свое исследование надлежащей ценности и полноты, затрудняли подбор и группировку данных, порядок изложения и выбор самых приемов изучения. Автор не скрывал от себя этих затруднений, и они заметно отразились на его труде. Поставив себе задачей ‘систематический обзор’ литературных произведений великорусской письменности XVII в., посвященных изображению и обсуждению событий Смутного времени, автор, однако, сам сознается в предисловии, что ему не удалось выдержать ‘единообразного приема’ ни в общем порядке изложения, ни в исследовании отдельных произведений. Лучшей системой обзора своего материала он считал ‘систему хронологическую’, но отсутствие точных сведений о времени составления многих сказаний о Смуте заставило его отказаться от такого порядка изложения. Он принял более сложное деление своего материала, разбив разбираемые им памятники на три отдела, из коих один образовал произведения, составленные до окончания Смуты, другой — важнейшие произведения времени царя Михаила, третий — произведения второстепенные и позднейшие, причем в числе второстепенных разобрана автором одна повесть о убиении царевича Димитрия, составленная, по-видимому, также до окончания Смуты. Притом ‘автор иногда находил более удобным давать отчет в одном месте о разновременных произведениях в силу их внутренней близости и зависимости одного от другого’1. Поэтому обзор произведений, составленных до окончания Смуты, он начал подробным разбором так называемого Иного сказания, состоящего из разновременных частей, и в связи с пятой его частью разобрал служившее ей источником повествование о Смуте хронографа второй редакции, составленного после Смуты.
В таком распорядке материала есть одно неудобство: он помешал автору воспользоваться в надлежащей мере именно той особенностью разбираемых им памятников, которая всего более могла придать единство и цельность его труду. Он замечает в предисловии, что среди разбираемых им памятников часто встречаются произведения публицистические и морально-дидактические. Я думаю, что можно сказать даже больше: на всех этих памятниках заметны более или менее явственные следы политической окраски, все они в известной степени тенденциозны. В этом отношении Смута произвела заметный перелом s древнерусской историографии: она вывела древнерусского повествователя о событиях в родной земле из того эпического бесстрастия, в какое старался, хотя и не всегда удачно, замкнуться древнерусский летописец. Это понятно: Смута поставила русских людей в такое непривычное для них состояние, которое против их воли тревожило их чувства и нервы и через них будило мысль. В этом возбуждении можно даже заметить некоторое движение: чувства удивления и тревоги, вызванные первыми симптомами Смуты, потом переходят в политические страсти и, наконец, когда миновала Смута, превращаются в спокойные политические мнения. Итак, пробуждение и развитие политической мысли под влиянием Смуты — вот вопрос, который составляет центр тяжести избранной автором задачи и разрешение которого могло бы сообщить цельность его исследованию. В разборе некоторых произведений он отмечает, к каким партиям принадлежали, каких политических мнений держались их составители, но благодаря принятому автором распорядку материала эти отметки не складываются в цельную картину. Можно даже заметить у автора наклонность убавлять цену, какую имеет для историка эта публицистическая тенденциозность литературных памятников Смутного времени. Обличительная повесть протопопа Терентия о видении 1606 г. очень любопытна как энергический протест против пороков современного ей русского общества и особенно обнаружившейся в нем падкости к ‘мерзким обычаям и нравам скверных язык’, тем не менее автор отказывает ей в значении исторического источника2. Обо всех сказаниях, составленных до окончания Смуты, исследователь замечает, что они ‘или вовсе не дают фактического материала для историка’, или дают сведения, нуждающиеся в строгой критической проверке3. Нет исторического источника, который бы не нуждался в критической проверке. Притом, что называть фактическим материалом для историка? Исторические факты не одни происшествия, идеи, взгляды, чувства, впечатления людей известного времени — те же факты и очень важные, точно так же требующие критического изучения. Значение, какое приобретало в обществе Смутного времени Иное сказание, политическая роль, едва ли не впервые доставшаяся тогда русскому перу, — это само по себе такой важный факт, который стоило бы усиленно подчеркнуть в исследовании об источниках истории Смутного времени. Повесть Терентия была представлена патриарху, по царскому приказу всенародно читана в московском Успенском соборе и повела к установлению шестидневного поста во всем царстве. Повесть о нижегородском видении 1611 г. ходила по рукам в первом подмосковном ополчении. Сам король Сигизмунд признавал досадную для него силу направленной против него русской патриотической письменности и в 1611 г. и жаловался московским боярам на то, что об нем тогда писали на Руси4.
Можно заметить и другие пробелы в исследовании г-на Платонова, имеющие некоторую связь с указанным. Если в повествовательной письменности о Смутном времени отразились политические партии и мнения, тогда боровшиеся, методологическое удобство требовало бы, чтобы в критическом обзоре этой письменности было объяснено происхождение этих партий и мнений, равно как и значение их в ходе Смуты. Благодаря тому что это требование оставлено без ответа, исследуемые автором исторические источники являются оторванными от исторической почвы, из которой они вытекли, и его критика не исчерпывает всего материала, какой они ей дают. Приведем один пример. Пресечение московской династии сопровождалось важной переменой в московском государственном строе: наследственная отчина Даниловичей стала превращаться в избирательную монархию. Как относилось русское общество первой половины XVII в. к этой смене государей по божьему изволению государями по многомятежному человеческому хотению, как выразился державный московский публицист XVI в. царь Иван в грамоте, посланной им к королю Стефану Баторию, и тот или другой взгляд на различие и значение обоих этих источников власти входил ли в программы политических партий того времени? Автор не возбуждает вопроса об этом, хотя и из его изложения видно, что в разбираемой им письменности можно кое-что найти для ответа на этот вопрос. Так встречаем в ней следы несочувствия к избирательной власти. Нижегородское видение 161! г. не желает царя, поставленного народом ‘по своей воле’, рукопись Филарета считает совершенно правильным воцарение князя Василия Шуйского, возведенного на престол московскими приверженцами без совета всей земли, без участия Земского собора5.
Далее автор замечает в предисловии, что литературный характер произведений о Смуте очень разнообразен. Среди них встречаются повести, или сказания, жития, летописцы, хронографы, видения и один плач. Все это довольно выработанные в древнерусской письменности Литературные формы, различавшиеся выбором предметов, приемами изложения и даже способом понимания изображаемых явлений. Эти особенности необходимо принимать в соображение при критической оценке произведений, облеченных в ту или другую из этих литературных форм, особенно в такую, в которой явления отражались под наибольшим углом преломления. Таковы, например, видения, которых довольно много сохранилось в древнерусской письменности и которые производили особенно сильное впечатление на древнерусского человека. Видение — обыкновенно резкая обличительная проповедь с таинственной обстановкой, вызванная ожиданием или наступлением общественной беды, призывающая общество к покаянию и очищению, плод встревоженного чувства и набожно возбужденного воображения. Можно было бы ожидать, что автор выскажет свое суждение об этих формах, о том, как надобно критику обращаться с ними, и даже укажет, насколько изменился их стереотипный склад под влиянием новых политических понятий и тенденций, которые проводили в этих формах публицисты XVII в. К сожалению, в книге г-на Платонова не находим ни такого суждения, ни таких указаний, которые были тем нужнее, что в Смутное время и частью под его влиянием произошел глубокий перелом в древнерусской историографии. Известны приемы изложения и миросозерцание древнерусских летописцев и составителей ‘сказаний’. Это миросозерцание и эти приемы и стали заметно изменяться с начала XVII в. Автор отмечает в разбираемых им памятниках любопытные новости. Повествование хронографа второй редакции о Смутном времени — уже не тот простой погодный перечень отдельных событий, механически сцепленный моралистическими размышлениями, какой обыкновенно встречаем в древнерусских летописных сводах: это ряд очерков и характеристик, в которых повествователь пытается уловить связь и смысл событий, выдающиеся черты и даже скрытые побуждения деятелей. Повествователь вдумывается в естественные причины явлений, не вовлекая в людскую сумятицу таинственных сил, которыми у летописца направляется жизнь людей и народов. Исторический взгляд секуляризуется. Новые приемы и задачи повествования побуждают искать новых литературных форм, изысканных заглавий. Князь Хворостинин пишет повествование о Смуте под заглавием: ‘Словеса дней и царей’, но это повествование — такой же ряд общих очерков и характеристик, как и повесть хронографа, из него узнаем не столько о лицах и событиях, сколько о том, как повествователь смотрел на лица и события. По мысли новгородского митрополита Исидора, дьяк Тимофеев в начале царствования Михаила составляет Временник, но это далеко не временник старого летописного склада, а скорее историко-политический трактат: составитель его больше размышляет, чем рассказывает о случившемся. Он знает приемы научного изложения и требования исторической объективности и умеет их формулировать, под неуклюжей вычурностью его изложения просвечивают исторические идеи и политические принципы. Все такие проблески политического размышления и исторического прагматизма, рассеянные в сказаниях о Смутном времени, можно было бы соединить в особый цельный очерк, который составил бы главу из истории русской историографии, изображающую один из переломов в ее развитии. Такого очерка, кажется, требовала бы самая задача исследования, посвященного критическому изучению источников нашей истории, и он мог бы повести к возбуждению вопросов, не лишенных научного значения. Укажем на возможность одного из них.
Раскрывая причины означенного перелома в развитии русской историографии, исследователь неизбежно остановит свое внимание на том интересе, с каким относились к Смутному времени русские хронографы XVII в. Статьи об этом времени, написанные самими составителями хронографов или другими писателями, занимают видное место в составе русско-исторического отдела этих хронографов. Замечательное исследование Андрея Попова о хронографах русской редакции дало возможность проследить, с какой последовательностью и настойчивостью рос этот отдел в их составе. Первоначально известия, заимствованные из русских источников, являются в этих хронографах робкими прибавками к византийской истории без органической связи с нею. Потом эти известия приводятся в более тесную связь с византийской историей, являются не механическими приставками к ней, а ее составными частями в синхронистическом изложении с византийскими событиями. В хронографах XVII в. русская история делает еще шаг вперед, выступает из установившихся рамок хронографа или, говоря точнее, расширяет их: Со времени падения Византии она разрывает свою связь с судьбами последней и продолжается в одиноком изложении до царствования Михаила Федоровича. Чем далее развивался, все осложняясь, состав русского хронографа, тем более расширялось и это русское продолжение византийской хроники, пока, наконец, в так называемых хронографах особого состава русская история не выделилась в самостоятельный и притом господствующий отдел: в повествовании до падения Царьграда русские известия исчезают, вырываются из изложения византийской истории и переносятся в русское продолжение хронографа, образуя начало особого русско-исторического отдела, который, постепенно расширяясь, закрывает за собою отдел общеисторический. В этом росте русско-исторического отдела хронографов позволительно видеть отражение поворота, какой совершался в миросозерцании русских книжников, работавших над изложением всемирной истории, которую древнерусские люди изучали по хронографам. Что особенно любопытно, в одно время с этим обособлением русско-исторического отдела и в общеисторический отдел, питавшийся до тех пор почти исключительно библейскими и византийскими источниками, с возрастающим обилием вливаются струи из источников западноевропейских, латинских хроник и космографии. Так с двух сторон расширялся кругозор русской исторической мысли. Был ли связан с этим расширением указанный перелом в русской историографии? Мы видели, что статьи о Смутном времени в хронографе второй редакции, составленном вскоре после Смуты, были одним из первых памятников, если не первым из памятников, в которых заметны и новые приемы исторического изложения и новый взгляд на исторические явления. В какой мере были внушены эти приемы и этот взгляд знакомством с новыми историческими источниками и новыми историческими мерами, какие открывали русскому мыслителю XVII в. польская Всемирная хроника и латинская космография? Вот вопрос, изучение которого, кажется, не было бы лишним в исследовании об историографии Смутного времени.
Но если г-н Платонов допустил некоторые пробелы в изучении того, что разбираемые им памятники дают для истории русской политической мысли и историографии в XVII в., зато он старался извлечь из них все, что находил в них пригодным для ‘истории внешних фактов’ Смутного времени. Эти памятники так разнообразны и так много их еще не издано, рассеяно по рукописям разных древлехранилищ, что едва ли кто решится упрекнуть автора за неполноту его критического обзора, в которой он сам сознается6. Впрочем, он очень заботливо отнесся к рукописному материалу: из приложенного к исследованию перечня видно, что ему пришлось пересмотреть более ста рукописей разных библиотек. В предисловии он перечисляет вопросы, какие он ставил себе при изучении каждого памятника: он старался ‘определить время его составления и указать личность составителя, выяснить цели, какими руководился составитель, и обстоятельства, при которых он писал, найти источники его сведений и, наконец, характеризовать приблизительную степень общей достоверности или правдоподобности его рассказа’7. Такая критическая программа вполне соответствует основной задаче автора указать, что есть в памятнике пригодного для истории внешних фактов, и исследователи Смутного времени, несомненно, будут благодарны г-ну Платонову за его указания, которые помогут им выяснить происхождение и фактическое содержание многих сказаний о том времени, равно как и степень доверия, какого они заслуживают. В разборе большей части памятников, по крайней мере главных, автор обращал особенное внимание на состав их и источники и здесь благодаря критической чуткости и тщательному изучению и сличению текстов и редакций ему удалось добиться новых и надежных выводов. Многие памятники, как, например, Иное сказание и Временник дьяка Тимофеева, еще не были разобраны в нашей литературе с такою обстоятельностью, как это сделал г-н Платонов. Вообще Тщательная разработка критико-библиографических и библиографических подробностей составляет, по нашему мнению, самую сильную сторону исследования г-на Платонова. При чтении в его книге страниц о жизни князей Хворостинина, Катырева-Ростовского и Шаховского внимание невольно останавливается на умении автора мозаически подбирать мелкие данные, рассеянные по разным источникам, и складывать их в цельный очерк, а его привычка точно обозначать источники, из которых он черпает свои сведения, облегчая проверку его выводов, вместе с тем дает возможность видеть, чего стоила ему каждая такая страница: он подобрал в приказных книгах и обозначил в примечании до 60 мест, где упоминается имя князя И. М. Катырева-Ростовского, чтобы на основании этих упоминаний написать в тексте исследования 5 строк о жизни Князя Катырева в 1626—1629 гг.8 Биографии трех названных писателей XVII в. можно считать ценными вкладами г-на Платонова в биографический словарь русской историографии. Все это при основательном знакомстве автора с чужими трудами по избранному им предмету заставляет признать его исследования плодом неторопливой, обдуманно и отчетливо проведенной работы.
Но, внушая доверие к выводам о происхождении, об источниках и составе памятников, исследование г-на Платонова не всегда достаточно убедительно в оценке и характеристике этих памятников как исторических источников. Причина этого в некоторой неопределенности критической мерки, прилагаемой к ним исследователем. Мы уже имели случай заметить, что критика автора недостаточно полно захватывает содержание разбираемых им произведений как источников для истории Смуты. Основывая свою оценку на качестве и количестве ‘фактического материала’, какой дает памятник историку, автор не вводит в состав этого материала политических мнений и тенденций, проводимых в памятнике, считая их только ‘литературными’, а не историческими фактами и, таким образом, смешивая или отождествляя не вполне совпадающие понятия исторического факта и исторического события или происшествия. Трудно согласиться с автором, когда он говорит о келаре Авр. Палицыне и дьяке И. Тимофееве, что оба эти писателя, ‘не только описывая, но и обсуждая пережитую эпоху, нередко выходили из роли историков и вступали на почву публицистических рассуждений’, как будто вдумываться в исторические явления, описывая их,—> значит выходить из роли историка: суждение не тенденция, и попытка уяснить смысл явления себе и другим не пропаганда9. Некоторая шаткость точки зрения чувствуется и в других суждениях автора. В связи с пятой частью Иного сказания он подробно разбирает тожественные с нею статьи хронографа второй редакции о событиях 1607—1613 гг.10 Он очень основательно доказывает мысль, высказанную еще А. Поповым, что эти статьи принадлежат составителю хронографа, следовательно, отсюда перенесены в Иное сказание, а не наоборот. Но он не соглашается с отзывом А. Попова, который признал эти статьи ‘оригинальным цельным сочинением неизвестного русского автора’, т. е. составителя хронографа 1617 г. Он не признает цельности этого сочинения, потому что в нем связные очерки лиц и событий разрываются бессвязными и краткими летописными известиями. Но если даже признать, что эти летописные заметки вставлены в повествование самим составителем его, а не стороннею рукой, то ведь сам г-н Платонов заметил, что эти вставки часты только в начале повествования, идущего с 1534 г., и что, чем более повествователь приближается к своему времени, к началу XVII в., тем менее у него кратких заметок и тем более связен его рассказ. Значит, повествователь, меньше зная о времени, которого не помнил, не умел связно изложить заимствованных сведений. Автор, кажется, смешивает цельность состава, принадлежность сочинения одному перу с литературной стройностью изложения. Он не признает и оригинальности произведения, потому что составитель его ‘не просто сочинял свои показания, а руководился литературными источниками’. Едва ли автор написал здесь то, что хотел сказать: он очень хорошо знает, что быть оригинальным историческим повествователем не значит сочинять показания, не руководствуясь источниками, иначе редкого историка можно признать оригинальным. Таким образом, не видится достаточного повода к полемике с А. Поповым, особенно когда сам автор признает, что на разбираемом повествовании хронографа ‘лежит весьма заметный отпечаток оригинальности слога и взглядов’11.
По той же причине читатель едва ли останется вполне доволен разбором Нового летописца в книге автора. Обращаясь к разбору этого памятника, одного из важнейших источников для истории Смутного времени, г-н Платонов замечает, что ‘до сих пор ничего не сделано’, для того чтобы осветить его происхождение. К сожалению, и колеблющиеся соображения автора недостаточно освещают происхождение памятника. Он ставит вопрос: не есть ли Новый летописец свод данных, официально собранных при патриаршем дворе для истории Смуты? Этот вопрос внушен автору догадкой Татищева, что Летописец составлен патриархом Иовом или его келейником, а также свидетельством патриарха Гермогена, что он записывал ‘в летописцех’ некоторые события своего времени. Наблюдения над текстом памятника приводят г-на Платонова к заключению, что Новый летописец отличается ‘внутренней цельностью’ повествования: он весь проникнут единством взгляда на события, что указывает на труд одного автора, в нем нет и следа личных симпатий и антипатий составителя, что указывает на позднее происхождение памятника, когда успели уже свеяться непосредственные впечатления Смуты. Однако из дальнейших наблюдений автора над памятником оказалось, что на одни и те же события и лица Новый летописец смотрит совершенно различно, что об одном и том же лице он в одном месте говорит официально-спокойно, а в другом иначе. Таким образом, в Летописце не оказывается ни единства взгляда, ни личного бесстрастия составителя, не оказывается, следовательно, и внутренней цельности. Автор объясняет это излишнею зависимостью составителя от различных источников, которыми он пользовался, его неумением слить ‘разнохарактерные части своего свода в цельное литературное произведение’.. К этому автор прибавляет еще, что некоторые статьи Нового летописца по своей отделке и законченности ‘имеют все признаки отдельных сказаний’. Казалось бы, все это значит только то, что Новый летописец есть механическая сшивка статей, написанных в разное время разными лицами, или ‘свод разнохарактерного литературно-исторического материала’, как выразился сам автор. Однако через несколько страниц, сводя итоги своих наблюдений, автор отказывается признать Новый летописец летописью, слагавшеюся постепенно, трудом нескольких лиц, и останавливается на том мнении, что ‘по всем признакам’ он был обработан с начала до конца около 1630 г. и притом одним лицом. Сам автор считает нужным сознаться, что приведенные им данные ‘не решают категорически вопроса о происхождении памятника’ 12. Он не мог решить этого вопроса, ограничившись данными одного списка Летописца, на котором он преимущественно основал свои соображения в уверенности, что этот изданный список ‘счастливо’ воспроизвел первоначальный текст памятника|3. Трудно оправдать такую уверенность в издании, как известно, очень неисправном, и еще труднее винить автора за то, что он не принял на себя действительно ‘громадного труда’ сличения всех многочисленных списков этого памятника, сохранившихся в наших древлехранилищах. Но пожалеть об этом можно. Списки Летописца отличаются значительными вариантами в тексте и составе памятника. Три печатные издания имеют различные начала и концы. Из трех списков, случайно попавшихся нам в руки, один сходен с печатным Никоновским, другой начинается летописным рассказом о разгроме Новгорода в 1570 г., а третий — перечнем бояр, ‘кто из оных были изменники’ с 1534 г. Может быть, изучение списков памятника помогло бы уяснить его происхождение, нашлось же в списках краткой редакции Повести 1606 г. указание на время составления этого сказания.
Наконец, едва ли можно признать прочно установленным принятый автором взгляд на повествование о Смуте, внесенное в состав известного Столяровского списка хронографа. Автор соглашается с г-ном Маркевичем, который считает это повествование довольно полною разрядного книгою частного происхождения, поэтому г-н Платонов думает, что этот памятник до сих пор зачислялся в ряды литературных произведений лишь ‘по недоразумению’14. Итак, это памятник нелитературный и неофициальный. Можно опасаться, есть ли достаточно оснований для такого приговора. Правда, в рассматриваемом повествовании часто встречаем известия, облеченные в форму разрядной записи или росписи. Но известно, как много в московских летописях XV и XVI вв. подробных выписок из разрядных книг, что не мешает им оставаться летописями и даже литературными произведениями. С другой стороны, известия летописного склада иногда вносились в разрядные книги для связи и в пояснение военно-походных или придворно-церемониальных росписей. Но надобно отличать разрядную книгу с летописными вставками от летописи с разрядными вставками. Оба свода сохраняли свои типические особенности в композиции и приемах изложения и имели особые цели. Если среди разрядных росписей помещались известия, не имеющие к ним прямого отношения, обнаруживающие намерение составителя изобразить общий ход дел, значит, имелось в виду составить не канцелярскую книгу для деловых служебных справок, а историческую, литературную повесть для назидания любознательного читателя. Таких известий очень много в рассматриваемом повествовании, и из них даже без разрядных выписок составилась бы довольно обстоятельная и любопытная повесть, по крайней мере до воцарения Михаила. Что касается до отсутствия риторики и ‘всякой попытки к построению стройного литературного изложения’ у неизвестного повествователя, то не видно, почему его изложение кажется автору в литературном отношении ниже, например, летописи по Воскресенскому списку или ниже Нового летописца, с которым, заметим кстати, у него были и общие источники: как Летописец, несомненно, пользовался разрядными росписями, так и некоторые известия неразрядного характера у неизвестного повествователя напоминают рассказ Летописца, изображая одни и те же моменты сходными чертами. Итак, есть некоторые основания видеть в рассматриваемом памятнике не разрядную книгу, а летопись, составленную по разным источникам, преимущественно по разрядным росписям, не без участия и личных наблюдений и воспоминаний составителя. По свойству главного источника и по тону изложения, простому, но вместе сдержанному и форменному, трудно предположить, чтобы эта летопись предпринята была по частному почину, а не по официальному поручению. Легко может быть, что вопреки мнению автора мы имеем здесь перед собою памятник не только литературный, но и официальный.
От разбора отдельных памятников перейдем к общим итогам исследования г-на Платонова и укажем, что им сделано по избранному предмету и что еще остается сделать. В предисловии к своему труду он замечает, что ‘историко-критическое изучение сказаний о Смуте во всей Их совокупности составляло до последнего времени невыполненную задачу в русской историографии’. Без преувеличения можно сказать, что по отношению к ранним и основным сказаниям автор успешно разрешил принятую на себя задачу и тем восполнил один из заметных пробелов в нашей историографии: он осмотрительно разобрался в обширном и разнохарактерном материале, впервые ввел в научный оборот несколько малоизвестных памятников, как Временник Тимофеева, и удачно распутал несколько частных вопросов в историографии Смуты или подготовил их разрешение. Изучающий историю Смуты найдет в его книге достаточно указаний, чтобы знать, что каждое из основных сказаний о Смуте может дать ему и чего там не нужно искать, Автор не оставил без внимания и памятников второстепенных и позднейших, обстоятельно разобрав те из них, которые отнесены им к разряду биографических и не лишены литературной цельности и самобытности15. Но позднейшие компилятивные памятники, равно как и местные сказания о Смуте, характеризованы автором кратко или только перечислены с указанием их источников. Неполнота этого перечня оправдывается обилием таких памятников и трудностью собрать их. Между тем и эти компиляции, составлявшиеся в продолжение XVII в., не лишены научного значения во многих отношениях. Во-первых, самая многочисленность их показывает, как долго и с каким напряжением поддерживалось в русском обществе внимание к эпохе, столь обильной необычайными явлениями. Потом в них можно встретить отрывки более ранних сказаний, до нас не дошедших. Наконец, эта компилятивная письменность знакомит нас с ходом историографии в XVII в., с ее приемами и любимыми темами, с усвоенным ею способом пользоваться источниками и объяснять исторические явления. Укажу в пояснение на одну рукопись (из библиотеки Е. В. Барсова). По своей основе это список хронографа третьей редакции, относящийся ко второму разряду ее списков по классификации А. Попова16. Г-н Платонов справедливо заметил, что в списках хронографа XVII в. нет возможности установить какие-нибудь точные типы компиляций, потому что каждая рукопись имеет свои отличия17. Рукопись, о которой говорим, представляет попытку переделать последнюю часть хронографа третьей редакции, изменив состав, какой она имеет в списках второго разряда. Она начинается прямо 151-й главой, рассказом о нашествии крымского хана на Москву в 1521 г., но не потому, что предшествующие главы в ней были утрачены, — их и не было. Первые листы списка заняты подробным оглавлением, которое точно соответствует главам, в нем помещенным. В рассказ о нашествии хана составитель вставил видения ‘праведного нагоходца’ Василия блаженного и других благочестивых людей города Москвы, по-своему описал последние дни и смерть великого князя Василия, руководствуясь известным летописным сказанием18. Вообще рассказ о временах великого князя Василия и царя Ивана здесь подробнее, чем в списках 2-го разряда третьей редакции хронографа. Смутное время описывается в этих списках по второй редакции хронографа, Иному сказанию и Сказанию А. Палицына, в нашей рукописи встречаем извлечения еще из Сказания, еже содеяся, из Соловецкого хронографа и каких-то нам неизвестных источников19. Так, в рассказе о голоде при царе Борисе встречаем любопытные черты, каких не находим в других сказаниях о том времени. По одной подробности можно догадываться, где составлена эта переделка: грамота о воцарении Василия Шуйского здесь приведена по тому ее списку, какой был прислан в Тверь к воеводе З. Тихменеву, с пометой 19 июня 114 г.20 Собрав подобные указания списков хронографа, можно будет судить о том, где и как перерабатывались в XVII в. сказания о Смуте.
Особенно нуждается в пополнении обзор местных сказаний, сделанный г-ном Платоновым21. Эти сказания служат важным дополнением основных общих источников для истории Смуты. Так, в Новом летописце есть краткий рассказ о поражении Лисовского под Юрьевцем22. В списках пространной редакции жития преподобного Макария Желтоводского находим любопытное подробное сказание об этом эпизоде.
Впрочем, указанные пробелы не мешают признать книгу г-на Платонова ценным вкладом в русскую историографию, вполне заслуживающим искомой автором премии. Такую цену придают сочинению г-на Платонова в высшей степени серьезное отношение автора к своей задаче, основательное изучение материала, критическая наблюдательность и новизна многих выводов.

КОММЕНТАРИИ

В седьмой том Сочинений В. О. Ключевского включены его отдельные монографические исследования, отзывы и рецензии, созданные в период творческого расцвета ученого — с конца 1860-х до начала 1890-х годов. Если ‘Курс русской истории’ дает возможность проследить общие теоретические взгляды В. О. Ключевского на ход русского исторического процесса, то работы, публикуемые в седьмом и восьмом томах его Сочинений, дают представление о В. О. Ключевском как исследователе.
Исследования В. О. Ключевского, помещенные в седьмом томе Сочинений, в основном связаны с двумя проблемами — с положением крестьян в России и происхождением крепостного права {‘Крепостной вопрос накануне законодательного его возбуждения’, ‘Право и факт в истории крестьянского вопроса’, ‘Происхождение крепостного права в России’, ‘Подушная подать и отмена холопства в России’, ‘Отзыв на исследование В. И. Семевского ‘Крестьянский вопрос в России в XVIII и первой половине XIX в.»}. С вопросом экономического развития России {‘Хозяйственная деятельность Соловецкого монастыря в Беломорском крае’, ‘Русский рубль XVI—XVIII вв. в его отношении к нынешнему’.}. Преимущественное внимание вопросам социально-экономического характера и постановка их В. О. Ключевским было новым явлением в русской буржуазной историографии второй половины XIX в.
В своих набросках к выступлению на диспуте, посвященном защите В. И. Семевским диссертации на степень доктора наук, В. О. Ключевский писал: ‘Разве крестьянский вопрос есть только вопрос об ограничении и уничтожении крепостного права?.. Вопрос о крепостном праве до Александра II есть вопрос о его приспособлении к интересам государства и условиям общежития’ {См. стр. 483.}. В. О. Ключевский и в своем отзыве на труд Семевского отмечал сложность и многогранность крестьянского вопроса в России и упрекал автора в том, что ‘слабость исторической критики в исследовании происходит от недостатка исторического взгляда на исследуемый предмет’ {См. стр. 427.}.
Откликаясь на злободневные вопросы пореформенного времени, так или иначе связанные с крестьянским вопросом и реформой 1861 г., отменившей крепостное право, В. О. Ключевский прослеживал этапы в развитии крепостничества в России, причины, как его породившие, так и повлекшие его отмену, характерные явления в боярском, помещичьем, монастырском хозяйстве. В своей трактовке этой проблемы В. О. Ключевский пошел значительно дальше славянофилов и представителей ‘государственной школы’,- прежде всего наиболее крупного ее представителя Б. Н. Чичерина, по мысли которого вся история общественного развития в России заключалась в ‘закрепощении и раскрепощении сословий’, осуществляемом государством в зависимости от его потребностей. В. О. Ключевский, наоборот, считал, что крепостная зависимость в России определялась частноправовым моментом, развивающимся на основе экономической задолженности крестьян землевладельцам, государство же только законодательно санкционировало складывавшиеся отношения. Схема, предложенная В. О. Ключевским, заключалась в следующем. Первичной формой крепостного состояния на Руси {См. стр. 241.} было холопство в различных его видах, развивавшееся в силу ряда причин, в том числе как результат личной службы ранее свободного человека на определенных условиях экономического порядка. В дальнейшем, с развитием крупного частного землевладения, крестьянство, по мысли В. О. Ключевского, в качестве ‘вольного и перехожего съемщика чужой земли’ постепенно теряло право перехода или в силу невозможности вернуть полученную на обзаведение ссуду, или в результате предварительного добровольного отказа от ухода с арендуемой земли за полученную ссуду. Таким образом, крепость крестьянина обусловливалась не прикреплением его к земле как средству производства, а его лично-обязанными отношениями к землевладельцу. Отсюда следовал вывод, что крепостное право — это ‘совокупность крепостных отношений, основанных на крепости, известном частном акте владения или приобретения’ {См. стр. 245.}. Государство в целях обеспечения своих потребностей лишь ‘допустило распространение на крестьян прежде существовавшего крепостного холопского нрава вопреки поземельному прикреплению крестьян, если только последнее было когда-либо им установлено’ {См. стр. 246.}.
Прослеживая параллельно пути развития холопства на Руси, его самобытные формы и процесс развития крепостного права, Ключевский стремился показать, как юридические нормы холопства постепенно распространялись на крестьянство в целом и в ходе закрепощения крестьян холопство в свою очередь теряло свои специфические черты и сливалось с закрепощаемым крестьянством.
Развитие крепостного права В. О. Ключевский относил к XVI в. До того времени, по его мысли, крестьянство, не являвшееся собственником земли, было свободным съемщиком частновладельческой земли. Со второй половины XV в. на Руси в силу хозяйственного перелома, причины которого для Ключевского оставались не ясны, землевладельцы, крайне заинтересованные в рабочих руках, развивают земледельческие хозяйства своих кабальных холопов и усиленно привлекают на свою землю свободных людей, последние ‘не могли поддержать своего хозяйства без помощи чужого капитала’, и их количество ‘чрезвычайно увеличилось’ {См. стр. 252, 257, 280.}. В результате усиливавшаяся задолженность крестьян повела к тому, что землевладельцы по своей воле стали распространять на задолжавших крестьян нормы холопского права, и крепостное право на крестьян явилось новым сочетанием юридических элементов, входивших в состав различных видов холопства, но ‘приноровленных к экономическому и государственному положению сельского населения’ {См. стр. 271, 272, 338, 339.}. ‘Еще не встречая в законодательстве ни малейших следов крепостного состояния крестьян, можно почувствовать, что судьба крестьянской вольности уже решена помимо государственного законодательного учреждения, которому оставалось в надлежащее время оформить и регистрировать это решение, повелительно продиктованное историческим законом’, — писал В. О. Ключевский, усматривая в потере многими крестьянами права перехода ‘колыбель крепостного права’ {См. стр. 280, 278, 383, 384.}. ‘В кругу поземельных отношений все виды холопства уже к концу XVII в. стали сливаться в одно общее понятие крепостного человека’. ‘Этим объясняется юридическое безразличие, с каким землевладельцы во второй половине XVII в. меняли дворовых холопов, полных и кабальных, на крестьян, а крестьян — на задворных людей’ {См. стр. 389—390, 389.}. Этот процесс слияния был завершен с введением подушной подати при Петре I, и воля землевладельцев превратилась в государственное право.
Указанная схема В. О. Ключевского, развитая в дальнейшем М. А. Дьяконовым, для своего времени имела безусловно положительное значение. Несмотря на то, что в своих монографических работах, посвященных истории крепостного права в России, Ключевский, по его же собственным словам, ограничивался исследованием юридических моментов в развитии крепостного права, основное место в схеме Ключевского занимал экономический фактор, независимый от воли правительства. Ключевский уловил связь между холопством (кабальным) и крепостным правом, дал интересную характеристику различных категорий холопства, существовавших в России до XVIII в., и попытался отразить порядок складывавшихся отношений между крестьянами и землевладельцами. Но, отводя основное внимание в разборе причин закабаления крестьянства частноправовым отношениям и рассматривая ссудные записи в качестве единственных документов, определявших потерю независимости крестьян, Ключевский не только недооценивал роль феодального государства как органа классового господства феодалов, но и не признавал, что установление крепостного права являлось следствием развития системы феодальных социально-экономических отношений.
В советской исторической литературе вопрос о закрепощении крестьян явился предметом капитального исследования академика Б. Д. Грекова {См. В. Д. Греков, Крестьяне на Руси с древнейших времен до XVII в., кн. I—II, М. 1952—1954.} и ряда трудов других советских историков {См. Л. В. Черепнин, Актовый материал как источник по истории русского крестьянства XV в., ‘Проблемы источниковедения’. Сб. IV, М. 1955, стр. 307—349, его же, ‘Из истории формирования класса феодально-зависимого крестьянства на Руси’, ‘Исторические записки’, кн. 56, стр. 235—264, В. И. Корецкий, Из истории закрепощения крестьян в России в конце XVI — начале XVII в., ‘История СССР’ No 1, 1957, стр. 161—191.}.
Для истории подготовки реформы 1861 г. представляют интерес две статьи В. О. Ключевского, посвященные разбору сочинений Ю. Ф. Самарина: ‘Крепостной вопрос накануне законодательного его возбуждения’ и ‘Право и факт в истории крестьянского вопроса’. В этих статьях он не без иронии показывает, что даже ‘искренние и добросовестные’ дворянские общественные деятели, когда началась работа по подготовке Положения 1861 г., оставались на позициях ‘идей и событий’ первой половины XIX в. и предполагали предоставление крестьянам земли поставить в рамки ‘добровольного’ соглашения помещиков с крестьянами.
Для характеристики научных интересов В. О. Ключевского необходимо отметить, что свою первую большую монографическую работу ‘Хозяйственная деятельность Соловецкого монастыря в Беломорском крае’, изданную в 1866 г., он посвятил истории колонизации и хозяйства монастырей, что было в дальнейшем им развито и обобщено во второй части ‘Курса русской истории’. В этой работе безусловного внимания заслуживает история возникновения монастырского хозяйства, ‘любопытный процесс сосредоточения в руках соловецкого братства обширных и многочисленных земельных участков в Беломорье’ {См. стр. 14.}, которые переходили к монастырю в результате чисто экономических сделок — заклада, продажи и т. п.
Последнее по времени обстоятельное исследование землевладения и хозяйства вотчины Соловецкого монастыря принадлежит перу А. А. Савича, который всесторонне рассмотрел стяжательную деятельность этого крупнейшего севернорусского феодала XV—XVII вв. {См. А. А. Савич, Соловецкая вотчина XV—XVII вв., Пермь 1927.}
С многолетней работой Ключевского над древнерусскими житиями святых связана статья ‘Псковские споры’ (1877 г.), посвященная некоторым вопросам идеологической жизни на Руси XV—XVI вв. Эта статья Ключевского возникла в условиях усилившейся во второй половине XIX в. полемики между господствующей православной церковью и старообрядцами. Статья содержит материал о бесплодности средневековых споров по церковным вопросам и о правах церковного управления на Руси.
До настоящего времени в полной мере сохранила свое научное значение другая работа В. О. Ключевского ‘Русский рубль XVI—XVIII вв. в его отношении к нынешнему’ {Проверка наблюдений Ключевского о стоимости рубля в первой половине XVIII в., предпринятая недавно Б. Б. Кафенгаузом, показала правильность его основных выводов (См. В. В. Кафенгауз, Очерки внутреннего рынка России первой половины XVIII в., М. 1958, стр. 187, 189, 258, 259).}. Основанная на тонком анализе источников, эта работа свидетельствует об источниковедческом мастерстве В. О. Ключевского, выводы этой работы о сравнительном соотношении денежных единиц в России с начала XVI в. до середины XVIII в. в их отношении к денежным единицам второй половины XIX в. необходимы для выяснения многих экономических явлений в истории России.
Две работы В. О. Ключевского, публикуемые в седьмом томе, связаны с именем великого русского поэта А. С. Пушкина: ‘Речь, произнесенная в торжественном собрании Московского университета 6 июня 1880 г., в день открытия памятника Пушкину’ и ‘Евгений Онегин’. В. О. Ключевскому принадлежит блестящая по форме фраза: ‘О Пушкине всегда хочется сказать слишком много, всегда наговоришь много лишнего и никогда не скажешь всего, что следует’ {См. стр. 421.}. В своих статьях о Пушкине В. О. Ключевский подчеркнул глубокий интерес Пушкина к истории, давшего ‘связную летопись нашего общества в лицах за 100 лет с лишком’ {См. стр. 152.}. Ключевский стремился придать обобщающий характер образам людей XVIII в., очерченным в различных произведениях Пушкина, объяснить условия, в которых они возникали, и на основе этих образов нарисовать живую картину дворянского общества того времени. Такой подход к творчеству А. С. Пушкина нельзя не признать верным. Но в своей трактовке образов дворянского общества XVIII в., как и в пятой части ‘Курса русской истории’, В. О. Ключевский слишком односторонне рассматривал культуру России того времени, не видя в ней передовых тенденций.
Статьи, помещаемые в седьмом томе Сочинений В. О. Ключевского, в целом являются ценным историографическим наследием по ряду важнейших вопросов истории России.

* * *

Более или менее полный список трудов В. О. Ключевского, издававшихся с 1866 по 1914 г., составил С. А. Белокуров {‘Список печатных работ В. О. Ключевского’. Чтения в обществе истории и древностей российских при Московском университете’, кн. I, M. 1914, стр. 442—473.}. Пропуски в этом списке незначительны {Отсутствуют упоминания о работе П. Кирхмана ‘История общественного и частного быта’, М. 1867. Эта книга издана в обработке Ключевского, которым написаны заново разделы о русском быте. Не отмечена рецензия ‘Великие Четьи-Минеи’, опубликованная в газете ‘Москва’, 1868 г., No 90, от 20 июня (переиздана в Третьем сборнике статей). Пропущены замечания о гривне кун, сделанные В. О. Ключевским по докладу А. В. Прахова о фресках Софийского собора в Киеве на заседании Московского археологического общества 20 декабря 1855 г. (‘Древности. Труды Археологического общества’, т. XI, вып. Ill, M. 1887, стр. 86), выступление в ноябре 1897 г по докладу В. И. Холмогорова ‘К вопросу о времени создания писцовых книг’ (‘Древности. Труды Археографической комиссии’, т. I, M. 189S, стр. 182). 24 апреля 1896 г. В. О. Ключевский произнес речь ‘О просветительной роли св. Стефана Пермского’ (Чтения ОИДР, 1898, кн. II, протоколы стр. 14), 26 сентября 1898 г. — речь о А. С. Павлове (Чтения ОИДР, 1899, т. II, протоколы, стр. 16), выступил 13 апреля 1900 г. по докладу П. И. Иванова ‘О переделах у крестьян на севере’ (‘Древности. Труды Археографической комиссии’, т. II, вып. II, М. 1900, стр. 402), 18 марта 1904 г. произнес речь о деятельности ОИДР (Чтения ОИДР, 1905, кн. II, протоколы, стр. 27), О публикации протокольных записей этих выступлений В. О. Ключевскогр С. А. Белокуров не приводит никаких сведений. Нет также у него упоминания о статье В. О. Ключевского ‘М. С. Корелин’ (умер 3 января 1894 г.), опубликованной в приложении к кн.: М. С. Корелин, Очерки из истории философской мысли в эпоху Возрождения, ‘Миросозерцание Франческо Петрарки’, М. 1899, стр. I-XV.}. Некоторые произведения В. О. Ключевского, изданные в 1914 г. и позднее, в список трудов С. А. Белокурова не попали (среди них ‘Отзывы и ответы. Третий сборник статей’, М. 1914, переиздание, М. 1918, переиздания двух первых сборников статей, ‘Курса русской истории’, ‘Истории сословий’, ‘Сказание иностранцев’, ‘Боярской думы’ и др.) {См. также: ‘Письма В. О. Ключевского П. П. Гвоздеву’. В сб.: ‘Труды Всероссийской публичной библиотеки им. Ленина и Государственного Румянцевского музея’, вып. V, М. 1924, сокращенная запись выступлений Ключевского на Петергофском совещании в июне 1905 г. приведена в кн.: ‘Николай II. Материалы для характеристики личности и царствования’, М. 1917, стр. 163—164, 169—170, 193—196, 232—233.}.
Большая часть статей, исследований и рецензий В. О. Ключевского была собрана и издана в трех сборниках. Первый озаглавлен ‘Опыты и исследования’, вышел еще в 1912 г. (вторично в 1915 г.) {В его состав были включены исследования: ‘Хозяйственная деятельность Соловецкого монастыря’, ‘Псковские споры’, ‘Русский рубль XVI—XVIII в. в его отношении к нынешнему’, ‘Происхождение крепостного права в России’, ‘Подушная подать и отмена холопства в России’. ‘Состав представительства на земских соборах древней Руси’.}.
Второй сборник появился в печати в 1913 г. и был назван ‘Очерки и речи’ {Сборник содержал статьи: ‘С. М. Соловьев’, ‘С. М. Соловьев как преподаватель’, ‘Памяти С. М. Соловьева’, ‘Речь в торжественном собрании Московского университета 6 июня 1880 г., в день открытия памятника Пушкину’, ‘Евгений Онегин и его предки’, ‘Содействие церкви успехам русского гражданского права и порядка’, ‘Грусть’, ‘Добрые люди древней Руси’, ‘И. Н. Болтин’, ‘Значение преп. Сергия для русского народа и государства’, ‘Два воспитания’, ‘Воспоминание о Н. И. Новикове и его времени’, ‘Недоросль Фонвизина’, ‘Императрица Екатерина II’, ‘Западное влияние и церковный раскол в России XVII в.’, ‘Петр Великий среди своих сотрудников’.}. Наконец, через год (в 1914 г.) увидел свет третий сборник — ‘Ответы и отзывы’ {В том числе ‘Великие минеи-четии, собранные всероссийским митрополитом Макарием’, ‘Новые исследования по истории древнерусских монастырей’, ‘Разбор сочинения В. Иконникова’, ‘Поправка к одной антикритике. Ответ В. Иконникову’, ‘Рукописная библиотека В. М. Ундольского’, ‘Церковь по отношению к умственному развитию древней Руси’, ‘Разбор сочинений А. Горчакова’, ‘Аллилуиа и Пафнутий’, ‘Академический отзыв о сочинении А. Горчакова’, ‘Докторский диспут Субботина в Московской духовной академии’, ‘Разбор книги Д. Солнцева’, ‘Разбор сочинения Н. Суворова’, ‘Крепостной вопрос накануне его законодательного возбуждения’, ‘Отзыв о книге С. Смирнова’, ‘Г. Рамбо — историк России’. ‘Право и факт в истории крестьянского вопроса, ответ Владимирскому-Буданову’, ‘Академический отзыв об исследовании проф. Платонова’, ‘Академический отзыв об исследовании Чечулина’, ‘Академический отзыв об исследовании Н. Рожнова’ и перевод рецензии на книгу Th. V. Bernhardt, Geschichte Russlands und der europaischen Politik in den Jahren 1814—1837}. Все три сборника статей были переизданы в 1918 г.
Тексты сочинений В. О. Ключевского в настоящем томе воспроизводятся по сборникам его статей или по автографам и журнальным публикациям, когда статьи не включались в сборники его произведений.
Тексты издаются по правилам, изложенным в первом томе ‘Сочинений В. О. Ключевского’. Ссылки на архивные источники в опубликованных трудах Ключевского унифицируются, но с рукописным материалом не сверяются.

* * *

Том выходит под общим наблюдением академика М. Н. Тихомирова, текст подготовлен и комментирован В. А. Александровым и А. А. Зиминым.

ОТЗЫВ ОБ ИССЛЕДОВАНИИ С. Ф. ПЛАТОНОВА ‘ДРЕВНЕРУССКИЕ СКАЗАНИЯ И ПОВЕСТИ О СМУТНОМ ВРЕМЕНИ XVII в. КАК ИСТОРИЧЕСКИЙ ИСТОЧНИК’

Отзыв В. О. Ключевского об исследовании С. Ф. Платонова ‘Древнерусские сказания и повести о Смутном времени XVII в. как исторический источник’ (СПб. 1888) впервые напечатан в кн.: ‘Отчет о 31-м присуждении наград гр. Уварова’, СПб. 1890, стр. 53—66, и отд. СПб. 1890, стр. 1—14. Перепечатан в кн.: В. О. Ключевский, Отзывы и ответы. Третий сборник статей, М. 1914, стр. 388-405.
1 С. Ф. Платонов, Древнерусские сказания и повести о Смутном времени XVII в. как исторический источник [далее — Платонов, Сказания и повести], СПб. 1888, стр. V, 289 и след.
2 Платонов, Сказания и повести, стр. 59, 60.
3 Там же, стр. 127.
4 Там же, стр. 95.
5 Там же, стр. 124, 230.
6 Там же, стр. IV.
7 Там же, стр. V.
8 Там же, стр. 183—191, 208—216, 232—239.
9 Там же, стр. 181.
10 Там же, стр. 65—77.
11 Там же, стр. 71.
12 Там же, стр. 247, 253, 262, 264, 268, 269.
13 Там же, стр. 246, прим. 2, Русская летопись по Никонову списку [далее — Никоновская летопись], ч. VIII, СПб. 1792.
14 Платонов, Сказания и повести, стр. 270.
15 Там же, стр. 274—314.
16 А. Попов, Обзор хронографов русской редакции, вып. 2, М, 1869, стр. 173, 197, Избранник славянских и русских сочинений и статей, внесенных в хронографы русской редакции, собрал и издал А. Попов [далее — Попов, Изборник], М. 1869, стр. 257.
17 Платонов, Сказания и повести, стр. 332.
18 Полное собрание русских летописей, т. VI, СПб. 1853, стр. 267.
19 Попов, Изборник, стр. 437.
20 ‘Сравнить Иное сказание’ — Временник Московского общества истории и древностей российских, кн. 16, 1853. Материалы, стр. 42, 51.
21 Платонов, Сказания и повести, стр. 338—342.
22 Никоновская летопись, ч. VIII, стр. 117—118.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека