Долина (падь) реки Кары, в которой более пятидесяти лет сосредоточивалась Нерчинская каторга, стала известной по золоту с 1832 года.
В 1872 году, помимо стариков-каторжных, доживавших свой век в Усть-Каринской богадельне и помнивших начало каторжных работ на Каре,— на Нижней Каре проживал восьмидесятилетний старик, Яков Семенович Костылев, в звании штейгера участвовавший в открытии карийского золота. Проживал он нанебольшую пенсию, получаемую от горного ведомства за открытие Кары и долговременную службу.
Выше среднего роста, крепкий, коренастый, с круглым, мясистым лицом, трясущимися головой и руками, с выбритой бородой и усами, Яков Семенович был вдов и бездетен. Проживал старик в собственном домике, построенном на верхней террасе карийской отлогости, у основания конусообразной горы (сопки), на вершине которой его иждивением была выстроена деревянная часовенка как благодарственная жертва ‘за сохранение живота своего’ в течение пятидесятилетней службы.
При крепком сложении, одиночестве, нелюдимом характере и невольной отчужденности от текущих каторжных и промысловых событий, Яков Семенович не отказывался при случае пожаловаться, посетовать на свое одиночество и старческие недуги. Как один из старожилов каторги, как очевидец сорокалетней своеобразной карийской жизни, Костылев интересовал меня с первых же дней моего приезда на службу в Кару.
— Заходи! Заходи, милый человек, если время позволяет: поговорить с тобой хочется о своей болезни! — проходя мимо его дома, услышал я голос с балкончика.
Приглашение было принято, и знакомство завязалось.
— Какой ты молодой, доктор! Зачем в Кару приехал?— осматривая меня с головы до ног, добродушно спрашивал старик.
— Служить приехал, Яков Семенович, служить где-нибудь необходимо.
— Служить-то служить, мы тоже служили, да служба бывает разная… Однако тебя в Кару за провинку послали, в Кару всех за провинки шлют, мне видно с балкончика, делать нечего десятый год,— сижу и наблюдаю… Водки выпить хочешь?
— Можно выпить и водки, Яков Семенович!
— Можно-то можно, это я знаю: слышал,— много пьешь водки, зачем балуешься? Много хороших людей погибло в Каре от водки,— много от плетей, много и от водки. Ну, да это твое дело: чужая душа потемки… Побеспокоил тебя по делу: полечи меня, спасибо скажу, век прожил, состарился, голова трясется, а умирать не хочется…
Сделавшись частым посетителем дома Якова Семеновича, я с понятным любопытством слушал его бесчисленные рассказы о старых, давних временах рудниковой и карийско-каторжной жизни, об его участии в открытии карийского золота. Он рассказывал о своих житейских и служебных эпизодах без всякой злобы и ненависти к кому—либо, рассказывал как о чем-то посторонним, до него не относящемся. И рассказывал одинаково и о том, как его били нещадно, и о том, как он бил других, попадавших к нему в подчинение…
— Времена таковы были, милый человек, против воли бить приходилось: кто приказывал бить, кем заведен был такой порядок, тот и будет в ответе перед богом на страшном суде…
— Да-а-а, милый человек, мы с инженером Павлуцкнм золото по реке Каре разыскивали, наших рук было дело. Не думали, не гадали, что на место серебряной золотую каторгу изловили…
— Молодым я тогда был, подневольным, горным служителем!..— начал старик рассказ из своего далекого прошлого. — В горных рудниках дед мой и отец родились, я был потомственным крепостным Акатуевского рудника, с материнского порождения обучался под палкой горному делу, к тридцати почти годам произвели в штейгерское звание. Все мы, горняки, по руднично-серебряному делу работали, о золоте не слыхивали, золотые деньги видывали, а где и как добывается золото, не знали. Первые слухи о карийским золоте были перехвачены от орочен, выезжавших на оленях из якутской тайги на реку Шилку в Екатерининский рудник и Шилкинское селение. Выезжали орочены верст за тысячу с бабами, ребятами, привозилисоболей, лисиц, меняли на порох, свинец, табак и разную домашнюю утварь, проживут неделю, другую, уезжают обратно. В то время от Сретенска до Горбины тайга была непроглядная, с реки Горбины всего сто шестьдесят верст от Сретенска,— до муравьевских сплавов,— тайга к Амуру считалась не российской землей, а китайской или монгольской,— бог ее знает чья она была, чему принадлежала! Горбическое селение считалось пограничной крепостью: десятка дна конных казаков в ней домами жили с женами, ребятами, получали казенные пайки, оберегали границу…
— Как же вы, Яков Семенович, карийское золото открыли? — постарался я навести старика на интересовавшую меня историю открытия Кары.
— Кару-то как открыли? — встрепенувшись, переспросил он.— Очень просто, милый человек,— открыли и вся недолга! В начале зимы 1831 года пошли мы партией из Нерчинского завода к правому берегу Шилки, снега в падях, лесах бывали глубокие, мороз уши, носы обрывал, мы мерзлую землю огнями грели, ломами били, шурфы пробивали. Дело розыска золота было нам незнакомое, не слыхивали, где и как золото сбывается: серебро знали, золото не знали. До карийского золота в Сибири о добыче его не слыхивали, было ли золото в России — не знаю.
В половине декабря, у крепости Горбицы перебрались мы, милый человек, с правого берега на левый берег Шилки, начали подвигаться вверх по реке, добрались до устья Кары, остановку делали — обрадовались! К дому, к Большому заводу, начали сдвигаться, к родным, к сродственникам… Надоело по морозу, по снегам, лесным трущобам голодным, холодным бродить, ломы, лопаты с собой таскать, под снегом спать, подчас одним снегом питаться. Главное, никто из нас, рабочих, да и сам инженер Павлуцкий, в золото не верил: ходили, мерзли, землю копали по приказу горного начальника. Сейчас розыски золота дело обыкновенное: всякий горняк-рабочий знает, где и как его разыскивать, а в 1831 году инженеры не знали, как за него браться. Серебро в рудниках с царя Петра Первого начали добывать, сколько годов прошло, пожалуй, не сосчитаешь! Рудничная каторга основалась с испокон веков: там ее били, шахты копать заставляли, серебряную руду добывать, под землей умирать, под завалами, в шахтах задыхаться… Крестьян к рудникам приписали, обязательных горных служителей развели и началась двойная каторга! Каторжному срок полагался, горному служителю от рождения до смерти каторга полагалась: образовалась потомственная каторга, подобие дворянского звания, только шиворот навыворот!
— Да, милый человек,— вдумчиво, сосредоточенно продолжал рассказ старик,— многое я видел, пережил, испытал на себе… С меня самого не одну кожу сняли, в которой мать родила на белый снег,— в помине не осталось. На плетях, розгах, шпицрутенах по кусочкам содрали,— недаром кости болят, все суставы говорят, в особенности к ненастной погоде… Старая, давняя жизнь костями вспоминается,— полечил бы меня, спасибо скажу… Подумаешь, как добрый-то человек, который собакой не был, не зверствовал, давал людям передышку, долго людьми вспоминается! Были таковые и в наше время, царство им небесное, место упокойное… Да-а, милый человек, добрые, хорошие люди навсегда помнятся: зверю — осиновый кол, добрые помнятся!
— Пошли мы с устья Кары,— после минутного раздумье продолжал рассказывать старик,— вверх по течению, нас и партии было человек пятнадцать: я из Акатуя, другие из Нерчинского завода, Алгачей, Кутомары, Александровского Завода,— всем сестрам по серьгам, начальство в обиде никого не оставляло… Я считался в партии старшим, имел штейгерское звание, заправлял работами. Шли по карийской пади по колено в снегу, по бокам горы, леса дремучие, каменные россыпи, кустарник, вся падь, кроме снега, буреломом завалена. Шли мы левым берегом, правый к горам прижимался, шурфы пробивать было негде.
Ты не подумай, милый человек, что мы встали и пошли напроход,— знай пошагивай, не оглядывайся! От устья Кары до нынешнего Нижнего промысла — пятнадцать верст — шли мы полтора месяца, тут шурф пробьем, в другом месте, в третьем. Шурфы пробивали по три, четыре сажени глубины,— помашешь руками с пудовым ломом от зари до зари целую неделю. Дрова приходилось рубить для протопки земли, цельного дерева в шурф не спустишь, не зажжешь его в узком колодце. Спали в холщевых палатках, от волков кругом огни разводили, в палатках было тепло, при сорока градусах мороза не мерзли.
— Тепло при сорока градусах мороза в холщевых палатках?!— невольно вырвался у меня удивленный вопрос. — Трудно, Яков Семенович, в холщевую палатку тепло загнать!
— Нужда заставит, милый человек, калачи в снегу печь: съесть калач всякий дурак сумеет, для этого ума не надо, а ты его испеки да и хвастай! Нужда скачет, нужда пляшет, нужда песенки поет, да она же и выдумывает, чтобы не околеть с голоду, не замерзнуть в зимнее время. Днем работаешь, без огня жарко, долгую зимнюю ночь скоротать, в тепле проспать в холщевой палатке,— для этого требуется смекалка. На месте, где ставится палатка, снег разгребали до земли примерно сажени на четыре в квадрате. Часа за три, за четыре до вечер, на очищенном месте разжигали костер из цельных бревен, земля протаивала, высыхала, нагревалась, при усердии прямо раскалялась, золу, угли отбрасывали лопатами в стороны и ставили палатку. Постелим войлок и ложимся спать, как на нагретую печь, с боку на бок поворачиваемся: сухо, тепло от земли, сверху шубой оденешься,— царства небесного не надо! В бане парились в тех же палатках: сложим из булыжника печь, раскалим камни докрасна, надернем палатку и баня готова. Бросишь лопаты две-три снегу на каменку, дух захватывает от жары, парься, сколько душе угодно! Веники заменялись мокрой рубахой, штанами: плотно пристают к телу, обжигают грязь. Выскочишь парной из бани, окунешься в снег головой, с боку на бок раза два перевернешься в снегу и снова в баньке паришься. Без бани, милым человек, партию вши бы заели, все бы окоростились, разбросаем печь, спать ложимся на теплую землю, так и жили, бога славили!
— Добрались и мы до золота, до ‘крупки’, милый ты человек, что божьим светом ворочает, в ад людей тянет,— возбужденно заговорил старик. — Через золото в царство небесное не попадешь! К земле оно тянет, совесть убивает своей тяжестью… Была каторга руднично-серебряная, железная, солеварничная, мы разыскали золотую: новая каторга дороже обошлась православному миру, как золото дороже серебра!
Находился я на пятом шурфе, когда прибежал с крайнего шурфа рабочий: испуганный, бледный, бьет его лихоманка, кричит, что сумасшедший.
— Яков Семенович! Яков Семенович! Господин штейгер! золото разыскали! Вот тебе Христос, золото! Крупинками в лотке видится…
— Врешь ты, собачий сын,— говорю,— какое в грязи может быть золото?! Померещилось вам с похмелья…
— Вот тебе Христос, господин штейгер, золото разыскали! Федька промывальщик послал, чтобы вы сейчас приходили: сидит с лотком в руках, обмер на месте.
Нечего делать, пошел я, поторапливаюсь… Инженера Павлуцкого в партии не случилось: уезжал для отдыха верст за тридцать, в Шилкинское селение, я оставался за старшего. Подхожу я, милый человек,— какое тебе подхожу! Бегом подбегаю.— Старик оживился, глаза расширились, засверкали, голова затряслась. — И… ве-е-рно-о! Сидит Федька на корточках, в левой руке лоток (деревянное корытце) держит, ладонью правой руки водой в лотке булькает, человек десяток рабочих кругом сидят, глазами уставились, молчат, что убитые… Выхватил я лоток из рук Федьки, смотрю! Перевертываю лоток с боку на бок: на дне корытца блестят желтенькие крупиночки, переливаются… Одурманило меня! К носу лоток поднес, пальцами трогаю крупиночки,— твердые, тяжелые, на зубы положил, погрыз… Рабочие на ноги повскакали, переглядываются, я на них гляжу…
— Да золото ли это, ребята?!. Не верится! Золото, не золото — пес его знает…
Отдохнул я, опомнился, на весках взвесили, оказалось ползолотника,— тяже-е-ло-о-е!
— Ну, ребята,— говорю,— пожалуй, мы золото разыскали, что-то будет?! К худу, к добру, а, пожалуй, разыскали… Случилось это в феврале 1832 года, сорок лет минуло!
К Павлуцкому нарочного послал, работы побросали, только и дела было — я не отставал от других — золото в корытце рассматривать… Верим и не верим: вдруг окажется не золото? Не перепало бы в затылок за напрасное беспокойство… Никто из нас золота не видывал. Чудом нам казалось: в грязи, мути, песке золото разыскали… Налетел Павлуцкий: осмотрел, испробовал царской водкой, взвесил — оказалось золото! Рад радехонек, ходуном заходил, на месте усидеть не может, нас всех расцеловал, слезы на глазах, дивились мы этому много. Закипела работа, спирту пей сколько хочешь, только работай… Где ни промоем шурф — золото, за два месяца стоянки шурфов десяток было пробито, мы их и заканчивали.
Уехал инженер в Нерчинский Завод с докладом, я с рабочими остался. Скоро мы приспособились к промывке: нагребешь в лоток породы, воды нальешь, ладонью разотрешь, глядим — золото. Самородков много попадалось, с горошину, таракана, золотников по пяти-десяти вытягивали, желтые, тяжелые. Попадется рабочим самородок, и руках повертят, осмотрят со всех сторон, зубами погрызут и… несут штейгеру!
— Господин штейгер, получайте! Хорошая золотина под рукупопалась, не меньше таракана, выпить с радости позвольте!
Подашь порцию спирту, папуху табаку — тем и дело оканчивалось. Куда он с золотом? Ни я, ни рабочие цены ему не знали… Закончим дневную работу, соберемся артельно, гуторим про между себя: Павлуцкий большие награды обещал за труды.
— Наградят вас, ребята,— буду хлопотать,— наградят по-царски: вольную всем дадут, будете свободными с вашими женами и детьми!
Надеялись волю получить, из кожи лезли, не жалели себя на работе. Воля кому не мила? Вместо обещанной воли артель наша, кроме меня, года через два от цынги вымерла на той же промывке карийского золота! Работали, умирали вместе с каторжными, обещанную награду получили…
— Э-эх! — вздохнул старик. — Простота, незнанье наше было: давался клад в руки, не умели пользоваться, не дал господь разумения! Сейчас золото каких денег стоит… Не умели, милый человек, пользоваться… Серебро знали, воровали, скупщикам давай серебра сколько угодно, с руками оборвут, цена на серебро стоила хорошая. Золото не брали, говорили: — Нам не подходит! Может эта ‘крупа’ медного гроша не стоит: с серебром милости просим, с нашим превеликим удовольствием!
Года два-три прошло после открытия золота, кое-что разобрали, понаехали для скупа: по полтине медной золотник покупали, рад народ был рабочий полтину выручить! Через мои руки без всякого учета пудов пять золота перешло: я такой же дурак был, что другие, не сообразил, в чем дело…
До чего доходила простота, неведение, хотя бы той же каторги: народ бывалый, прожженный, натуральный народ по всем статьям, одно слово — каторга, а и они маху давали. Нагнали с рудников в Кару каторгу скорехонько: тюрьмы для себя сами построили, железные решетки и окна поили — пожалуйте! Началась золотая каторга: разрезы копали, торбы снимали, болели цынгой, умирали под плетью и розгами, десятками убегали в тайгу, пошла работа, милый человек, по правилам, по положению…
Промывали золото на бутарах, породу на носилках носили: двести носилок на артель в восемь человек урок полагался, накопай, нагреби, уноси на бутарку тысячу пудом породы,— не исполнишь — порка всей артели! Штейгер сидит на бутарке, поименно отмечает в списках принесенные носилки. Я сам много раз рассиживал на приеме, рассказываю бывальщину. Попадется каторжной артели самородок золота золотников в тридцать, повертят в руках, подивуются, иной в руки не возьмет ‘пустяковину’, кладут поверх породы на носилки, на видное мест.
— Неси,— ребята, штейгеру, проси сбавить десяток носилок за находку!
— Самородочек разыскали, господин штейгер, артель просит у вашей милости сбавки на уроке, не откажите в просьбе, вечно будем бога молить за наше здоровье!
Случалось, сбавишь, случалось, обругаешь, случалось, по шеям прогонишь… Как все спохватились, да поздно! Разобрало дело и начальство, пошли строгости, надзоры, учеты: за пуд золота сотни человеческих жизней не жалели…
Да-а-а, милый человек, с того самого места, где мы в 1832 голу золото разыскали, каторжная Кара началась,— когда она окончится, одному Господу известно! Сорок лет минуло, вторую тысячу пудов начали промывать, крови, слез человеческих море-океан пролилось на этом месте, а я все живу на белом свете, вижу ту же каторгу, плети, кандалы, тюрьмы… Золото в большой цене оказалось, не серебру чета! Люди в цене сбавились: цена жизни человеческой, против золота, медного гроша не стоит…
— Заходи, милый человек, не забывай старика,— закончил рассказчик. — Будешь слушать, расскажу, что видывал: хорошего мало, все больше тягота каторжная, горно-служительская… Разгильдеева Ивана Евграфовича очень хорошо знал, служил под его начальством, каторга его очень хорошо помнит, песню про его правленье поет, не забывает… Заходи милый человек, полечи старика: ломота моя может и уменьшится…
ПРИМЕЧАНИЯ *)
*) Список произведений В. Я. Колосова дан в книге Е. Д. Петряева ‘Исследователи и литераторы старого Забайкалья’, Чита, 1954. Стр. 203—204.
Впервые напечатано с подзаголовком ‘Из воспоминаний врача’ в газете ‘Волгарь’, 1907, No 306, 16 дек.