Отрывочное, Гиппиус Зинаида Николаевна, Год: 1924

Время на прочтение: 11 минут(ы)

Зинаида Гиппиус

Отрывочное

О Сологубе

Воспоминания о серебряном веке.
Сост., авт. предисл. и коммент. Вадим Крейд.
М.: Республика, 1993.
OCR Ловецкая Т. Ю.

1

Люблю я грусть твоих просторов,

мой милый край, святая Русь…

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

И все твои пути мне милы.

И пусть грозит безумный путь

И тьмой, и холодом могилы,

Я не хочу с него свернуть.

О Блоке можно было написать почти все, что помнилось: он умер. И о Розанове. Да и о Брюсове: он хуже чем умер, он — большевицкий цензор, сумасшедше-жестокий коммунист, пишет оды на смерть Ленина и превратился, из поэта, в беспомощного рифмоплета… что даже удивительно (или, напротив, не удивительно).
Но могу ли я говорить о Сологубе?
Он в России.
Я его знаю, люблю неизменно, уважаю неизменно, вот уже почти тридцать лет. В последние годы, пожалуй, еще более люблю, еще более уважаю.
Но он в России.
По-прежнему я считаю его одним из лучших русских поэтов и русских прозаиков. Для меня было бы только удовольствием написать еще одну (которую?) статью о его произведениях 1.
Но… он в России. Об это ‘он в России’ — разбиваются, как о камень, все мои намерения. Нельзя писать о его литературе, у нас нет здесь его книг (есть ли они там?). Нет старого, о новом же мы почти и совсем ничего не знаем. Едва настолько, чтобы не сомневаться в непрестанном росте его души и таланта.
Он в России, в России, в родном городе святого Петра — Санкт-Петербурге,— на его глазах разрушенном до последнего камня, до Ленинграда… и одну ли эту потерю видели его глаза? Он в России… и пусть, кто может, поймет, почему мои слова о Сологубе будут сегодня краткими, целомудренно-бледными. Главное — отрывочными.
Даже хотелось бы никаких не говорить… но все равно. Не для себя и не для него — для русских вызову из прошлого милые тени наших встреч.

2

Быть с людьми какое бремя!

О зачем же надо с ними жить,

Отчего нельзя все время

Чары деять, тихо ворожить?

‘Тени’ — первый рассказ Сологуба, напечатанный в ‘Сев. вестн.’. Свежий и сейчас, как тогда. Но ранее там было напечатано его стихотворение — кажется, ‘Ограда’. Коротенькое, но такое, что пройти мимо нельзя. Магия какая-то в каждой вещи Сологуба, даже в более слабой.
Мы уже знали, что это — скромный учитель, школьный. Петербуржец, но служил до сих пор в провинции. Молодой? Даже не очень молодой. А фамилия его — Тетерников.
Н. Минский 2, тогда секретарь ‘Северного вестника’, решил, что с такой фамилией нельзя выступать. Предложил ему наскоро, очевидно, по неудачной ассоциации (выдумать не успел) псевдоним Сологуб. Только и было его выдумки что одно ‘л’ — вместо двух в имени старого, весьма среднего писателя графа Соллогуба.
Не знаю, как понравился псевдоним новому поэту, но он его принял. Минский очень увлекался и псевдонимом, и самим поэтом. В то время (дни декадентства) ‘Сев. вестник’ шел навстречу ‘новым талантам’, даже искал их (добрая память ему за это).
У меня, при моем и тогда неувлекающемся характере, увлечения Сологубом не было, просто он мне очень нравился. Даже он один из всех и нравился, а немало их было, новых, из которых иные пропали, а многие имеют ныне старые, заслуженно или незаслуженно громкие имена.
На Пушкинской улице в Петербурге был громадный, пятиэтажный дом — гостиница, не первоклассная, но и не так чтобы очень затрапезная. Ее почему-то возлюбили литераторы и живали там, особенно несемейные, по месяцам, а то и по годам.
Не избег ее и Минский. Говорил про себя тогда:
Он жил в Пале,
Он пел в Рояле.
Немало интересных собраний повидали на своем веку номерки этого Пале-Рояля, скромные, серым штофом перегороженные. Там впоследствии жил Перцов 3, там бывал Розанов, эстеты ‘Мира искусства’…
Там пришлось мне в первый раз увидать и Сологуба — Тетерникова.
Это было в летний, или весенний, солнечный день. В комнате Минского, на кресле у овального, с обычной бархатной скатертью стола, сидел весь светлый, бледно-рыжеватый человек. Прямая, невьющаяся, борода, такие же бледные падающие усы, со лба лысина, pince-nez на черном шнурочке.
В лице, в глазах с тяжелыми веками, во всей мешковатой фигуре — спокойствие до неподвижности. Человек, который никогда, ни при каких условиях не мог бы ‘суетиться’. Молчание к нему удивительно шло. Когда он говорил — это было несколько внятных слов, сказанных голосом очень ровным, почти монотонным, без тени торопливости. Его речь — такая же спокойная непроницаемость, как и молчание 4.
Минский болтал все время, конечно, Сологуб слушал… а может быть, и не слушал, просто сидел и естественно, спокойно молчал.
— Как же вам понравилась наша восходящая звезда? — пристал ко мне Минский, когда Сологуб, неторопливо простившись, ушел.— Можно ли вообразить менее ‘поэтическую’ наружность? Лысый, да еще каменный… Подумайте!
— Нечего и думать,— отвечаю.— Отличный, никакой ему другой наружности не надо. Он сидит — будто ворожит, или сам заворожен.
В нем, правда, был колдун. Когда мы после подружились, то нередко и в глаза дразнили его этим колдовством.

3

…Приветствую тихие стены

Обители бедной моей…

На Васильевском острове, в одной из дальних линий, где по ночам едва тусклятся редкие фонари, а по веснам извозчик качается на глыбах несколотого льда,— серый деревянный домик с широким мезонином. Городская школа.
Внизу большие низкие горницы, уставленные партами. Там вечером темно и еще носится особый школьный запах: пыли меловой, усыхающих чернил, сапог и мальчишеских затылков.
А наверху — квартира Сологуба, ‘казенная’. Он учитель и директор (или что-то вроде) этой школы.
Совсем они особенные — квартиры в старых деревянных, с мезонинами, домах. Свой лик во всем: в стенах, в порогах, в убранстве… Как милое лицо деревенской девушки исказилось бы под парижской шляпкой, так и уют квартирки исказило бы современство, все равно в чем: в мебели, в занавесах, даже в самих людях, там живущих. Исчезла бы гармония.
Квартира Сологуба воистину была прекрасна, ибо вся гармонична.
Он жил с сестрой, пожилой девушкой, тихой, скромной, худенькой. Сразу было видно, что они очень любят друг друга. Когда собирались гости (Сологуба уже знали тогда) — так заботливо приготовляла чай тихая сестра на тоненьком квадратном столе, и салфеточки были такие белые, блестящие, в кольце света висячей керосиновой лампы.
Точно и везде все было белое: стены, тюль на окнах… Но разноцветные теплились перед образами, в каждой комнате, лампадки: в одной розовая, в другой изумрудная, в третьей, в углу, темно-пурпуровый дышал огонек.
Сестра, тихая, нисколько не дичилась новых людей — литераторов. Она умела приветливо молчать и приветливо и просто говорить.
Я еще как будто вижу ее, тонкую, в черном платье, часто кашляющую: у нее слабое здоровье, и по зимам не проходит ‘бронхит’.
После чая иногда уходили в узкий кабинетик Федора Кузьмича (он всегда писал свое имя с ‘фиты’). В кабинетике много книг и не очень светло: одна лампа под зеленым фарфоровым абажуром (в углу лампадка тоже бледно-зеленая).
Сестру Сологуба, если память не изменяет мне, звали Ольгой, Ольгой Кузьминишной. Иногда помогала разливать чай ее подруга, такая же тихая, в таком же глухом черном платье.
Шли годы, Сологуб становился все известнее. Появлялись, одна за другой, его книжки — первая, тоненькая, стихи, потом роман, ранее напечатанный в ‘Сев. вестнике’, рассказы… Он занял в литературе такое свое место и так твердо стоял на нем, что не понявшие его сначала остались непонимающими и тогда, когда не признавать его уже сделалось нельзя.
Он бывал всюду, везде непроницаемо-спокойный, скупой на слова, подчас зло, без улыбки, остроумный. Всегда немножко волшебник и колдун. Ведь и в романах у него, и в рассказах, и в стихах — одна черта отличающая: тесное сплетение реального, обыденного с волшебным. Сказка ходит в жизни, сказка обедает с нами за столом — и не перестает быть сказкой.
Мечта и действительность в вечном притяжении и в вечной борьбе — вот трагедия Сологуба.
…Хочу конца, ищу начала,
Предвижу роковой предел.
Противоречий я хотел,
Мечта владычицею стала.
Его влечет таинственная ‘звезда M аир’ и — не наша — ‘земля Ойле’ 5… с которой он вдруг опять хочет возвратиться на родную, свою, нашу. Но на ней Дульцинея не превращается ли слишком часто в ‘дебелую Альдонсу’? И Сологуб, как праотец Адам, которому неожиданно была дана Ева, горько тоскует об ушедшей, легкой Лилит.
Когда Сологуб выходил на эстраду, с неподвижным лицом, в pince-nez на черном шнурочке, и совершенно бесстрастным, каменно-спокойным голосом читал действительно волшебные стихи — он сам казался трагическим противоречием своим, сплетением здешнего с нездешним, реального с небывалым. И еще вопрос: может быть, настоящая-то реальность и есть это таинственное сплетение двух изначальных линий?
Сологуб, скажу кстати, совершенно не мог слышать своих собственных стихов, когда их с эстрады читал кто-нибудь другой, ‘с выражением’. Я, впрочем, тоже, и на одном вечере, где читали все его и мои стихи, мы с ним столкнулись в дверях, оба стремясь вон из залы. Но это что! Воображаю, как был бы доволен поэт, если б слышал свои ‘Чертовы качели’, исполнявшиеся раз в Минске (под поляками, в 20-м году) на шумной студенческой вечеринке! Рыжая молодая любительница, ‘дебелая Альдонса’, вопила истошным голосом, мечась по эстраде, а когда зыкнула уже совершенно как труба: ‘Качайся, черт с тобой!’ — зал радостно захохотал и зааплодировал.
Хорошо, что не было Сологуба!
Вспоминается один мой деловой визит на Остров в светлый холодный весенний вечер.
Брат и сестра кончали обед, на том же шатком четырехугольном столе, у окна с тюлевыми занавесями.
Свет бело-зеленый, неумирающий. Виноградная кисточка в стеклянной вазе. Я зову Сологуба участвовать на благотворительном вечере. В частной квартире, ибо цель его не может быть указана. Один из вечеров, которые устраивали постоянно русские писатели в пользу политических заключенных (Полит. Кр. Крест). Богатые люди — аристократия, генералы — охотно давали свои квартиры, рассылая билеты-приглашения ‘на чашку чая’, и эти билеты недурно оплачивались.
Ближайший вечер — в квартире пожилого генерала, литераторам почти незнакомого (погиб, помнится, во время революции).
Объясняю все это Сологубу. Он согласен, конечно, только затрудняется:
— Что же мне прочитать?
— Ну вот, мало ли у вас стихов! Мне куда труднее… Знаете что? Давайте прочтем нашу переписку шутливую? Хотите? Вы свое читайте, а я свое… Будет забавно.
Мы так и решили и действительно прочли на этом вечере нашу краткую переписку в стихах (Сологуб, конечно, читал и другие вещи).
Оба прекрасные, ответные, стихотворения Сологуба вошли потом в его книги, мои не были напечатаны и затерялись. Помню лишь первое, совсем шутливое, поводом к которому послужили разные мелкие ‘колдовства’ Сологуба — над чьими-то калошами, а главное, случай с Вяч. Ивановым: только что приехавший тогда из-за границы поэт-европеец отправился знакомиться с Сологубом. Да так пропал, с утра, что жена тщетно искала его по всему городу. И сидела у нас в ужасе, когда ей дали знать, что он обретен наконец у себя в постели, и в крапивной лихорадке. Словом, смешные пустяки, не знаю, почему и запомнилось6:
Все колдует, все морочит
Лысоглавый наш Кузьмич.
И чего он только хочет
Колдовством своим достичь?
Невысокая природа
Колдовских его забав:
То калоши, то погода,
То Иванов Вячеслав…
Нет, уж ежели ты вещий,
Так не трогай эти вещи,
Потягайся с ведьмой мудрой,
Силу в силе покажи…
О, Кузьмич мой беднокудрый,
Ты меня заворожи!
Он и принялся меня ‘завораживать’ прекрасным стихотворением о ‘Кругах’. Отсюда уж пошла у нас поэтическая геометрия:
…Ты не в круге, весь ты в точке,
Я же в точку не вмещусь…
…будешь умирать,
И тогда поймешь и примешь,
Троецветную печать…
О следующем стихотворении Сологуба помню только, что было оно написано мастерски, в удивительном ритме.
А кто знает здесь его строки, такие загадочные и таинственные, что даже духовные цензора (в журнале ‘Новый путь’) долго сомневались, пропускать ли их:
Водой спокойной отражены,
Они бесстрастно обнажены
При свете тихом ночной луны.
Два отрока, две девы творят ночной обряд…
Эти стихи были специально выучены мною наизусть — чтобы дразнить В. В. Розанова. Он от них в ярость приходил.
Стопами, белых ног едва колеблют струи
И волны, зыбляся у ног, звучат, как поцелуи…
Ерунда, чепуха! Сердится Розанов. Какие это поцелуи?
Огонь, пылавший в теле, томительно погас.
В торжественном пределе настал последний час…
— Да вы скажите, сколько их, сколько их? Двое или четверо? ‘Отражения в воде видны’… значит, двое?
Стопами белых ног, омытыми от пыли,
Таинственный порог они переступили…
Этот ‘порог’ и ‘предел’ приводили Розанова в особый раж. Непременно желал знать, что это такое. Однако самого Сологуба спросить никогда не решался. Со всеми интимничающий Розанов знал, что к Сологубу не очень подъедешь: ‘Кирпич в сюртуке!’ 7

4

…в молчании

Ты постигнешь закон бытия.

Все едино е создании,

Где сознанью возникнуть

Там Я.

…Я все во всем, и кет иного.

Во мне родник живого дня.

Во тьме томления земного

Я верный путь. Люби меня.

Костюмированный вечер.
Небольшая зала изящно отделанного особняка в переулке близ Невского. Розово-рыжие панно на стенах. Много электричества. Есть забавные костюмы. Смех, танцы… В открытые двери виден длинный стол, сервированный к ужину. Цветы.
Что это за бал? Большинство без масок, и какие все знакомые лица! Хозяйка — маленькая, черноволосая, живая, нервная молодая женщина с большими возбужденными глазами. А хозяин — Сологуб.
Он теперь похож на старого римлянина: совсем лысый, гладко выбритый. В черном сюртуке, по-прежнему не суетливый и спокойный, любезный с гостями. Он много принимает. Новый литературный Петербург, пережив неудачную революцию, шумит и веселится, как никогда.
За время моего трехлетнего отсутствия многое изменилось. Умерла тихая сестра Сологуба: не ‘бронхит’ у нее был, а чахотка. Очень выросла известность писателя. Какой он теперь, ‘городской учитель’! Да и есть ли, существует ли еще серенький домик на Острове? Может быть, да, может быть, еще пахнет внизу пылью и мелками, но уж наверху-то, наверно, не теплятся разноцветные лампадки…
Сологуб женился на молодой писательнице и переводчице А. Н. Чеботаревской.
Порывистая, впечатлительная, она окружила его атмосферой самого ревнивого поклонения. Слава Сологуба возрастала: никто не думал ее оспаривать, только любящей жене все казалось, что к нему несправедливы, что у него там или здесь — враги.
Сам Сологуб остался верен себе. Так же он замкнут в кольце холодка — ‘не подступиться’. Так же, если не больше, спокоен, непроницаем, зло остроумен. Если б нужно было одним словом определить узел его существа, первый и главный, то это можно бы сделать даже одной буквой: Я. В самом глубоком смысле, конечно: в смысле понятия личности. Не знаю человека с более острым, подземным, всесторонним ощущением единства человеческой личности.
Каждая строка его стихов, его лирика, его нежность и горечь насмешки, его сказка, вплетенная в обыденность, его лучшие рассказы (и лучший из лучших, Иринушка, ‘Помнишь, не забудешь?’) — все это о том же, о неумирающей памяти, о неумирающей единой любви единого Я. Весь он в этом божественном узле… или в этой одной, воистину божественной, точке.
Да и теперь, в наши неслыханные дни, не то же ли звучит в его отрывочно долетающих к нам строках? То же, и только еще новая какая-то нота, мудрая и сильная. Мне вспомнилось недавно тютчевское ‘непризнание времени’, а в звуках — шиллеровское:
Не узнавай, куда я путь склонила,
В какой предел от мира перешла…
Но лишь вспомнились они, Тютчев и Шиллер, а сравнивать с ними Сологуба я не хочу. Пусть будут они, и пусть будет он, единственный: ведь в этом все, что каждый — единственный. Только этого-то как раз никто и не понимает.
1924

Комментарии

Печатается по кн: Гиппиус З. Живые лица. Т. 2. Прага: Пламя, 1925. С. 95—113. Впервые напечатано в ‘Последних новостях’ 14 апреля 1924 г.
1 В 1908 г. в ‘Речи’ (No 273) была напечатана статья З. Гиппиус о Сологубе ‘Слезинка Передонова’, в 1912 г. З. Гиппиус напечатала статью в ‘Русской мысли’ (No 12) — ‘Иринушка и Ф. Сологуб’.
2 Минский — псевдоним поэта, публициста и переводчика Николая Максимовича Виленкина (1855—1937). Об одной из ранних встреч Сологуба с Минским находим упоминание в дневнике В. Брюсова: ‘…попал к Ф. Сологубу. Были там разные люди — Гиппиус, Минский, Коринфский, Лебедев (человек дикий и угрюмый) и молоденький студент Ореус. Мы с Бальмонтом держались в стороне. Самым замечательным было чтение Ореуса, ибо он прекрасный поэт… Минский посмеивался смешком и говорил не очень глубокомысленные шуточки. Сологуб молчал по обыкновению и не читал ничего, хотя у него есть стихи замечательные…’ (Брюсов В. Дневники. 1891—1910. С. 57).
3 Перцов Петр Петрович (1868—1947) — редактор журнала ‘Новый путь’, критик, мемуарист, автор ‘Литературных воспоминаний. 1890—1902’ (М., Л., 1933), в которых говорится, в частности, и о Ф. Сологубе.
4 Ср. с рассказом В. Ходасевича о его первой встрече с Ф. Сологубом: ‘Я впервые увидел его в начале 1908 года, в Москве, у одного литератора. Это был тот самый Сологуб, которого на известном портрете так схоже изобразил Кустодиев. Сидит мешковато на кресле, нога на ногу, слегка потирает маленькие, очень белые руки. Лысая голова, темя слегка заостренное, крышей, вокруг лысины — седина. Лицо чуть мучнистое, чуть одутловатое. На левой щеке, возле носа с легкой горбинкой,— большая белая бородавка. Рыжевато-седая борода клином, небольшая, и рыжевато-седые висящие вниз усы. Пенсне на тонком шнурке, над переносицей складка, глаза полузакрыты. Когда Сологуб их открывает, их выражение можно бы передать вопросом: ‘А вы все еще существуете?’
Таким выражением глаз встретил и меня Сологуб, когда был я ему представлен. Шел мне двадцать второй год, и я Сологуба испугался. И этот страх никогда уже не проходил’ (Ходасевич В. Некрополь. С. 159—160).
Сравним с этим еще и воспоминания Георгия Иванова о его первой встрече с Сологубом: ‘Движения медленные, натянуто-угловатые. Лысый, огромный череп, маленькие сверлящие глазки. Лицо бледное, неподвижное, гладко выбритое. И даже большая бородавка на этом лице — каменная. И голос такой же…— читает Сологуб, и кажется, что это не человек читает, а молоток о стену выстукивает эти ровные, мерные, ничего не значащие слова. ‘Обращение’ тоже соответствующее… Когда меня впервые подвели к Сологубу и он уставил на меня бесцветные ледяные глазки и протянул мне, не торопясь, каменную ладонь (правда, мне было семнадцать лет), зубы мои слегка щелкнули — такой ‘холодок’ от него распространялся’ (Иванов Г. Петербургские зимы. Нью-Йорк, 1952. С. 177—178).
5 Имеется в виду цикл стихотворений Ф. Сологуба ‘Звезда Маир’.
6 О той же встрече Сологуба с Вяч. Ивановым писал В. Пяст: ‘Приведу здесь рассказывавшийся самим Вячеславом Ивановым анекдот об этой особой силе Федора Сологуба. Только что с ним познакомившись и в первый раз к нему придя, Вячеслав Иванов никак не мог от него выйти: на улице моросило, и ему казалось, что это, т. е. дурную погоду, сделал нарочно Федор Сологуб. Но чтобы выйти под дождь, необходимо было надеть калоши. В передней было много калош, в том числе и его, В. И., в которых он пришел. Однако на всех калошных парах Вячеслав Иванов видел одни и те же буквы: Ф. Т. — настоящая фамилия Сологуба была Тетерников… По этому поводу было написано, между прочим, такое четверостишие:
Невысокая порода
Колдовских его забав,—
То калоши, то погода,
То… Иванов Вячеслав’.
(Пяст В. Встречи. С. 111).
7 Этими словами Розанова начинает свои воспоминания о Сологубе Г. Иванов: ‘Кирпич в сюртуке’ — словцо Розанова о Сологубе. По внешности действительно не человек — камень’ (Петербургские зимы. С. 177).
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека