Время на прочтение: 23 минут(ы)
Западов В. А. Русская литература XVIII века, 1770-1775. Хрестоматия
М., ‘Просвещение’, 1979.
OCR Бычков М. Н.
Сон, виденный в 1765 году генваря 1-го
Письма Эрнеста и Доравры
СОН, ВИДЕННЫЙ В 1765 ГОДУ ГЕНВАРЯ 1-го
Во сне видел я сухощавую старуху, сидящую на снопе соломы. Колесница ее была во многих местах разломана, которую везли тощие кони. Правая ее рука была привязана к большому камню, а левая поднята к верху, крыльями своими хотела она вознестись на верх, но совы, нетопыри, мышеловы и прочие днем чувства зрения лишенные птицы препятствовали ей в том намерении. Тогда она направила своих бегунов ко мне, сидящему на зеленой дуброве, и велела садиться на свою колесницу. Голос ее сколь был тих, однако столь суров и проницателен, что я не осмелился сделаться ей ослушным и исполнил ее повеление. Она завезла меня на некоторый остров, которого состоянию я теперь, проснувшись, довольно почудиться не могу. Там разного рода животные и скоты разумом одаренными тварями назывались. Там разные собрания и сообщества находятся,— и старуха моя повела меня в ученое собрание, которого главный член был ужасный медведь, ничего не знающий и только в том упражняющийся, чтобы вытаскивать мед из чужих ульев и присвоивать чужие пасеки к своей норе, он же слово ‘науки’ разумел разно: то почитал оное за звание города, то за звание села {Речь идет о президенте Академии наук графе К. Г. Разумовском, до ноября 1764 г. он был гетманом Малороссии.}. Советник сего собрания был прожорливый волк и ненавидел тамошних зверей, ибо он был не того лесу зверь и потому называли его чужелесным {Имеется в виду советник канцелярии Академии наук И. К. Тауберт, немец по происхождению.}. Он, почитая себя за животное весьма разумное, представлял себя везде великим скотом, да и в самом деле он мог назваться разумною скотиной, потому что все вещи умел только понимать, а никогда не разумел основательно. В оном собрании был третий член, который совсем не походил на тамошних зверей и имел вид и душу человеческую, он был весьма разумен и всякого почтения достоин, но всем собранием ненавидим за то, что родился в тамошнем лесу {Речь идет о М. В. Ломоносове, к которому весьма неприязненно относились Тауберт и поддерживавшие его академики-немцы.}, а прочие оного собрания ученые скоты, ищучи своей паствы, зашли на оный остров по случаю. Тогда старуха моя, устремив на меня свой умный взор, так говорила: ‘Посмотри, дитя мое, что делается на острове, находящемся под царством первой богини. Она изобильно истощает свои сокровища для распространения наук, так, как делали славнейшие ее предки, которые из чужих лесов разных зверей призывали, чтоб просветить общество, но те проклятые звери стараются только о своей, а не общественной пользе: еще они ни одного животного ничему не обучили, и все здешнего лесу животные выучили то, что знают, в других лесах, а не в здешних. Этот славный ученого собрания член, которого нет ученее во всем нашем лесу и который один только человек между множеством ученых животных, учился в чужих лесах. В математике два искусные животные тоже в чужих лесах получили великую пользу {С. К. Котельников и С. Я. Руновский, ученики знаменитого математика Л. Эйлера.}, а в астрономии упражняющийся здесь вверь учился в чужих же лесах и выучился считать — два и два сколько сделает, и, подняв свое жирное горло, смотрит на небо, а больше сего знает ли он что-нибудь и теперь? {Н. И. Попов, вопреки Эмину, учился астрономии не за границей, а в Петербурге, под руководством сначала Делили, а затем фон Винцгейма. В 1764 г. Румовский выступил с докладом, в котором подверг сомнению наблюдения Попова в Иркутске над Венерой и Солнцем.} Итак, не думай,— окончила старуха свою речь,— чтобы из чужих лесов прибывшие звери могли нашему обществу принести пользу: они нарочно не хотят обучать наших животных тому, что сами знают, опасаясь, что ежели они нескольких наших животных знанию своему обучат, то и наши животные могут быть учителями и в них мы со временем никакой нужды иметь не будем…’
(Далее старуха везет рассказчика в ‘новозаведенное собрание, где разным художествам разных животных обучали’, т. е. в Академию художеств. Резко высмеивается галломания президента Академии художеств И. И. Бецкого. Затем Эмин осмеивает ‘главных управителей’ общества молодых ‘соболей’ (дворян), т. е. руководство Сухопутного шляхетного кадетского корпуса.)
После сего отвезла меня оная старуха в свое жилище, в котором я нашел множество разного великолепия. Учтивство мое столько ей понравилось, что она сделала меня наследником всего своего имения. Тогда мне представилось, как с бедным человеком обыкновенно случается, будто я был очень богат: множество служителей меня окружали, многие прекрасные девицы сидели возле моей постели, иные из них играли на разных инструментах и приятным своим пением мои услаждали чувства. На одну из них я бросил платок и сделал ее предметом моего удовольствия, сундук, империалами {Империал — золотая монета достоинством в 10 рублей, чеканившаяся в России с 1755 г.} наполненный, будто стоял у моих ног, наконец, велел себе подать хивинской работы златом тканый шлафор и надел на себя. Тут проснулся. Горница у меня была не истоплена, я, согнувшись вдвое, обкутался вместо китайского шлафорка {Шлафор, шлафорк (точнее — шлафрок) — халат.} набойчатым одеялом и, дрожа весь, приткнул рыло свое к грудям моей кухарки, которая в моем недостатке и служанки, и жены должность отправляла. Тогда пришел мне на ум сундук, империалами наполненный, я бросился с постели. Вместо оного увидел сосуд, который стоял в ногах моих для того, что я принимал слабительное лекарство.
1765
(Бедный дворянин Эрнест полюбил Доравру, он пишет ей письма, в которых признается в своем чувстве, она сначала отвечает шутливо, а затем пишет о взаимной любви. Однако брак между ними невозможен: мешает различное положение героев в обществе — Эрнест беден и нечиновен, Доравра — дочь знатного и богатого дворянина. Эрнест получает должность секретаря посла во Франции, перед ним открывается возможность карьеры. Казалось бы, основное препятствие устранено, но неожиданно Эрнест получает от Доравры гневное письмо, в котором она упрекает его в обмане: оказывается, в город, где живет Доравра, приехала жена Эрнеста. Однако Эрнест — не обманщик, дело в том, что он считал свою жену мертвой. Эрнест предлагает Доравре бежать с ним, она согласна, но план влюбленных разрушает отец Доравры, узнавший от жены Эрнеста о любви дочери, он принуждает Доравру выйти замуж. Разлученный с возлюбленной и потерявший надежду Эрнест рассказывает о своих переживаниях и мыслях о разных явлениях общественной жизни друзьям — Ипполиту и Пульхерии. Спустя несколько лет в город, где живет Эрнест, приезжает Доравра, чтобы стать любовницей Эрнеста, но он не желает падения возлюбленной, они вновь расстаются. Эрнест становится писателем, претерпевает гонения за свои сочинения, но мужественно отстаивает право на сатиру ‘на лица’. Доравра овдовела, но соединиться влюбленным не суждено: Доравра разлюбила Эрнеста и вышла замуж вторично за какого-то молодого человека. В последнем письме к Ипполиту Эрнест восклицает: ‘Но чего со смертными не делает судьбина!’ — и горестно замечает: ‘Горячая моя любовь весьма холодными кончилась рассуждениями’.)
Не мало будет таких, кои, посмотря на заглавие сей книжки, скажут, что она их чтения недостойна. …Для ученых людей сия книжка — безделица, строгие добронравия наблюдатели назовут ее развращенною, очень вольно рассуждающие подумают, что в толь великой любви очень много невозможных добродетелей, замужние женщины, узнав, что Эрнест, будучи женат, любил другую, найдут в ней очень много противного своей политике, а особливо те, которые думают, что быть мужем — значит любить свою жену вечно, хотя она его и ненавидит. Девицам любовных книг, говорят, читать не надлежит,— а, по моему мнению, приличнее читать любовные книги девицам, нежели замужним женщинам: ибо девицы должны учиться любить добродетельно, распознавать верность любителей и знать их сложения, дабы после, с ними соединясь, жили благополучно, но, вышед замуж, поздно учиться любви и познавать сложения. Однако я знаю, что и девицам сия книжка причинит досаду по той причине, что описуемая мною любовница не за того вышла замуж, которого любила. Кому ж такое сочинение понравиться может?.. Тому, кто, любя верно, такие в любви своей, как и Эрнест, имел успехи.
Некоторые, в романах и в любовных писаниях хороший вкус познавающие, будут иметь причину сказать, что в некоторых моих начальных письмах есть много излишних нравоучений, но если они рассудят, что врожденное самолюбие каждого любителя побуждает обожаемой особе показать свое знание, то увидят, что гораздо меньше должно винить тех, кои, имея переписку с любовницами, весьма разумными и, по причине строгого воспитания, добродетель выше всех прав природы поставляющими, — философствуют и о разных околичностях тонко рассуждают, чтоб, тем способом пленив прежде строгой особы разум, можно было удобнее и к ее приближиться сердцу.
Можно будет некоторым опорочить мой вкус по причине той, что последние части не соответствуют первым, ибо в первых постоянство в любви почти на высочайшую степень вознесено, а в последней оно вдруг разрушилось. Я и сам то скажу, что такая сильная, добродетельная и разумная любовь не должна бы переменяться. Поверь, благосклонный читатель, что нетрудно бы мне было романическое постоянство еще выше вознести и окончить книгу мою в удовольствие всех, соедини Эрнеста с Дораврою, но такой конец судьбе не понравился, и я принужден написать книгу по ее вкусу…
Большую часть цветущих моих лет препровед в беспрестанных злоключениях, наконец, прибыл я в сей град, надеясь в оном желанное сыскать спокойствие. Но когда несчастных надежда совершается? Без сродственников, без друзей и без благодетелей бедному человеку везде жить горестно и едва сносно до тех пор, доколе его способность не отворит ему пути к началу какого-либо благополучия. Признаюсь искренно, что временем я роптал противу лютости моего рока, иногда безрассудно порочил и ту землю, в которой не мог получить того, чего желал, а иногда, извиняя землю, гнушался народом, чужих несчастий не чувствующим. Такое безумие свойственно почти всем изрядно воспитанным, просвещенным и после того несчастливым людям. Они, находя в себе некоторые достоинства и в горчайшем бедстве погруженны, к высочайшей благополучия степени мысли свои воздвигают, а когда их намерения вожделенных не имеют успехов, тогда ропщут противу своей участи, противу земли, в которой пребывают, и противу народа, с которым обращаются. Какие странные и противные разуму и в просвещенном человеке нетерпеливость производит рассуждения! За что виня ненавидеть народ, о нашей честности, достоинствах, намерениях и способности ничего не знающий? Мало ли было таких нечестивых и по всему свету скитающихся обманщиков, кои, чрез дерзость свою получа великие благодеяния, наконец неблагодарностию, а чаще того бездельством привели в раскаяние благодетелей, им, недостойным, всевозможное вспоможение оказавших? Виноват ли тому народ, ежели и праведным теперь не скоро верить начинает, будучи толикократно лжецами обманут, а особливо в такое время, когда и истина часто ей неприличную на святое свое лицо ухищренного притворства надевает маску?
Такие рассуждения, притом привычка к злополучию, способен вовали мне терпеливо сносить бедность, от недостатка происходящую. Тогда я начал позабывать мое рождение, мое воспитание а счастие, к которому, мне казалось, что рождение меня назначило, рассуждал беспрестанно, что хотя природа нас почитает за законных своего настоящего благополучия наследников, однако всею природою властвующая судьба часто ее опровергает право, делает то, что ей угодно, препоручая чужое счастие бедному, а чужую бедность счастливому. Все сии рассуждения укрощали лютость бедствия моего, и я по нужде начал философствовать, принял намерение включить себя во общество нижайшей степени, думая, что, чем меньшим буду во обществе человеком, тем больше нужного к пропитанию моему сыскать могу и буду жить спокойно. Такое мое намерение весьма было скоропостижное, и весьма скоро я оное исполнил, сделавшись слугою некоторого господина, но еще скорее оно начало меня делать несчастным в той жизни, которую я прежде почел за спокойную. Не трогало меня то, что я отправлял самую грубую работу, но не мог я без внутреннего страстей волнения слушать частой брани, ни природе, ниже тогдашнему моему состоянию приличной потому, что я ни в чем пред моим господином не был виноват, — разве в том, что я был слуга, а он господин.
Тогда я узнал, что благородно воспитанный человек не скоро позабудет о том, чем он был прежде, и что никогда меж подлостию, сколько бы беден ни был, спокойно жить не может. Надобно родиться земледельцем, чтоб оную всем философам завидную жизнь препровождать спокойно, но знатного к оной жизни несчастием приведенного человека не веселят журчащие чрез чистые камни и из прозрачных родников проистекающие воды. Зеленые луга, разными цветами распещренные поля, густые и тихие дубравы, где поселянина ни зной солнечный, ни жестокость ветров беспокоить не может, не могут ему быть уютным местом, блеяние невинных овец слуху его противно, и чистое млеко, нежнейшая всех пастухов и пастушек пища, лишь возмутит желудок его. Куда ни обратится, везде находит уныние. Мысли его к прежнему счастливому состоянию стремятся, и то, что другие называют приятностию сельскою, он почитает за горчайшее в своей жизни злополучие. Причиною тому наше самолюбие, которое когда вкоренилось в нашу породу, то его весьма из оной истребить нелегко. Оставя моего сердитого господина, нанял я угол в слободе за городом, при реке построенной. Купил уду, ловливал рыбу и тем образом кормился несколько дней.
Наступил месяц апрель. От жестокости морозов свобожденные древеса процветать начали, ветви раскинули свои листочки, и мое восцвело благополучие, жестокою судьбою прежде сего замороженное. Я принят в царскую службу с благопристойным чином и с соответственным оному жалованьем, имел случай узнать вашего родителя и увидеть вас. Но как скоро глаза мои с вашими встретились взорами, в ту самую минуту стали видеть прозрачнее, ибо прежде того никого они так ясно, как вас, не видели. Вы, просветя мой зрак, просветили и разум, и он узнал, что нашел в вас такую важность, которая всех его прежних примечаний была достойнее. Разум, согласясь с глазами, сообщил нечто такое и сердцу, которое вдруг востревожилось, вострепетало, заныло, несколько испустило вздохов и в сем горестном и поныне находится состоянии. Не знаете ли, государыня, какая то болезнь, которую взоры ваши мне причинили? Очей ваших собственность вам должна быть известна. И если имя вами мне причиненной болезни вам известно, то не знаете ли и средства к излечению оной?
Смертию я бы загладил мою дерзость, если бы любил другую, а не Доравру. Но кто полюбит сию всеми святыми добродетелями наполненную особу, того сердце подлым никогда сделаться не может, ибо слабому то свойственно духу, чтоб отчаянием прекращать свое мучение, но сердце, отважившееся обожать Доравру, должно иметь в себе больше крепости и постоянства. Внимай, внимай, святилище добродетели, храм вежливости, любезная Доравра, несчастного любовника намерение, которого долговременное ваше молчание и холодное со мной обхождение причиною. Когда вы одним только меня за мою любовь наградили письмом, то сделали для того, чтоб несчастие мое учинить бесконечным. Пойду отселе в отдаленные страны, зароюсь в дикую пещеру, и письмо ваше, которое никогда не отнесу от моих глаз, будет мне книгою всех уставов. В оной будет написана моя судьба. В оной начертано прошедшее, настоящее и будущее мое злополучие, и с нею я, несчастный, войду во врата вечности.
Я ощущаю тягость вашего негодования больше, нежели силы мои оного снести могут. Но поверь, прекрасная Доравра, естество чистое, что я не ропщу против назначенного мне вами наказания. Свою ошибку узнав, на смерть правосудием осужденный виновник унижается пред определением, у него жизнь отнимающим, с почтением наклоняет свою шею под смертоносный меч и без роптания встречает ту смерть, которая навеки с дражайшею его разлучает жизнию. Толикая освященной справедливости есть сила, что и жизнь от оной теряющие правосудие благоговейно почитают. Подобным образом и я почтенно, униженно и благоговейно твое за мою дерзость почитаю истязание. Иду из сего града, куда мне покажет дорогу лютость моего рока. Пролив обильные слезы, оставлю сии места, в которых жизнь души моей остается. Прости, обладательница моей природы, дерзость мою, в коей я признался и за которую уже строжайше, но справедливо наказан. Не негодуй на меня, беспримерная красота, пример вежливости и добродетели. Забудь вину мою и знай, что пожирающая меня любовь наказания, но не презрения достойна. На осужденного на смерть никто не гневается, все о нем сожалеют, и ты, небесная красота, последуя светскому правосудию, сожалей о несчастном, от которого последнее сие получаешь письмо, который тебя больше ничем огорчить не может и который идет на вечное заточение, неся с собою лютейшую о твоих приятностях память, коя бесконечно все его мысли, все чувства и всю природу мучить не перестанет. Уже корабль, с которым отселе ‘ удаляюсь, к пути приготовляется. Возрадовался кормчий, что путь, от которого он своей корысти надеется, уже перед носом его корабля. Все мореплаватели охотно в своей упражняются работе, один я, на брегу стоя, всеми моими страстьми мятуся, дрожу от страха, чтоб сегодни от сего не удалиться града. Куда ни брошу мысль свою, везде встречает она горесть. Предо мною вечная и ужасная с душою души моей разлука, за мною презрение чистейшей склонности, которая ничего иного мне не обещает, кроме беспрестанного томления. О ты, жестокая судьба! Влеки меня отселе поскорее в неизвестные страны! Ты, неудачливая любовь, товарищ моего несчастия, повсюду за мной следуй и соверши то зло, которое я теперь при отъезде моем ощущать начинаю!
Теперь я начинаю познавать народ сего государства, но не знаю, успею ли в моем желании. Ежели французов можно назвать людьми, то я совсем не знаю: что есть человек? Но должно признаться, что они больше, нежели люди. Каждый человек имеет почти особливый нрав. Сколько земель, столько обыкновений, но во Франции не только всех народов нравы и обыкновения найти можно, но сыщется там и то, чего во всем свете нет и о чем и сама природа не знает. Итак, по справедливости должно их назвать больше, нежели людьми. И подлинно, французу стыдно человеком назваться.
Какое было мое удивление, когда я пришел в первый раз в такое место, где разные юноши для своего увеселения собирались! Я там больше нашел искренних друзей, нежели в нашем городе имею знакомых. Каждый из них посвящал себя самого на мои услуги, иной приказывал мне повелевать своим имением, другие говорили, что и в их государстве буду счастлив, были и такие, которые хвалили мою красоту и сановитость возраста {Фигуры, роста.}. Некоторые утверждали, что нельзя тому статься, чтобы я в первый раз, и то недавно, приехал во Францию, а те, которые важнейший показывали вид и которых я почитал за французских философов, потому что ходили с тростьми длинными, в черном коротком платье, с голубыми подшейниками и были ветренее прочих, утверждали, что я с ними шучу и что я, конечно, родился во Франции. Если бы я верил философам, о преселении души утверждавшим, то, конечно бы, подумал, что родился во Франции и что после переродился в другой земле, потом опять достался в прежнее отечество и там нашел всех своих друзей и сограждан, которые толь ласково меня принимают. Я всем моим товарищам, которые приехали с нашим послом, выхвалял сей народ, говоря им, что мы попались в райскую аемлю, в которой все, что ни есть, общественное. ‘О Франция! — вскричал я, — здесь все друзья, и все человеколюбием наполнены. В нашей земле,— продолжал я,— двадцать лет живучи с приятелем, нельзя так верно содружиться, как я в один день со многими здешними знатными познакомился юношами так, что каждый из них хочет со мною пополам делить своим имением’. Признаюсь тебе, любезная Доравра, в моей легковерности, я надеялся скоро быть богатее вашего родителя, думая, что если только часть мне ими обещанного от них получу имения, то всех буду богатее в свете. Но из моего заблуждения вывел меня наш дворянин посольства, который несколько раз был во Франции, сказав, что еще много я таких сыщу друзей, которые, в первый день со мною видясь, всем своим добром делиться захотят. Но если с ними буду знаться несколько лет, то после меня и в лицо не узнают. И подлинно так: чем чаще я с моими мнимыми друзьями виделся, тем больше они меня позабывать начали. Тогда я начал исследовать такие их странные поступки и сложения и узнал, что они то делают не ради обманывания людей для своей собственной пользы, как то прочим ласкателям свойственно, но единственно от врожденной ветрености и охоты к частным переменам. Они говорят и делают случайно, редко повинуясь рассуждению. У нас обыкновения зависят от разума, а там разум зависит от обыкновений, что сделано по моде и по-французски, то сделано весьма разумно и общих достойно похвал.
Опорочивание есть вкус, властвующий французами так, как рассудок без заключения есть свойственное оному народу преимущество. Их книги опорочивают нравы, а часто и правления всех прочих народов, и их разговоры по большей части состоят в том, чтоб порочить чужие недостатки. Сею страстию почти их весь воздух заражен, ибо я видел в шальных {Сумасшедших.} домах их сумасшедших, порядочно рассуждающих о сумасшедстве своего товарища в то время, когда сами о себе ничего не помнят и не знают. Я говаривал со многими их вельможами, в государстве знатные чины имеющими. Что же ты о них, любезная Доравра, заключить можешь? Конечно, скажешь, что ежели французские конюха и их повара, в нашу приезжающие землю, люди весьма разумные и учат детей наших знатных господ всем почти наукам, то все их министры должны быть ученее Сократа. Но нет, те, которые у нас учат всему, сами ничего не знают, они подобны лживым нашим пророкам, которые предвозвещают будущее, сами того не зная, что в день их пророчества пойдут в полицию под пытку. И здесь есть таких много обманщиков, которых шарлатанами называют, из которых каждый во Франции графинчиком воды, чем-нибудь заправленной, лечит все болезни и обещает, что сие его лекарство и худые нравы в наилучшие обыкновения переменить может. Сие бесценное лекарство они продают за гривну. Свет теперь таков, что дерзкие и беспутные люди и разумных обманывают. Но шарлатаны и возницы, в наше государство приезжающие, весьма дорого продают свое невежество и за обучение тому, чего сами не знают, получают от наших господ такую плату, которой и достойные люди, во всю жизнь о пользе отечества стараясь, дослужиться случая не имеют.
Знатные и ученые их люди здраво о обращениях светских рассуждать не умеют. Что принадлежит к благополучию общества, того они не знают и не умеют распознавать тех самых людей, с которыми живут. Но все их искусство состоит в том, чтобы ложь остротою разума и разными хитрыми доказательствами сделать правдою, они под видом философии стараются затмевать начало добродетели, страсти свои учатся прикрывать притворством ласкового виду, тщатся своим порокам дать имя добродетели и согласуют свой разум с обыкновением времени, того не рассуждая, что разумный человек во всякое время должен стараться, чтобы им управляла добродетель, и что одно только наше тело должно согласоваться со временем. Ежели на дворе дождь, то должно надеть епанчу, а когда сухо и тепло, то оную скинуть. Но дух наш всегда равные должен иметь правила и управлять временем, а не оному повиноваться. Добродетельному сердцу должно быть праведну, хотя бы весь город утопал в пороках. Но во Франции, ежели кто не согласуется с обыкновением времени, того никто за добродетельного не почтет, и многие из них скажут, что таковый развращает народ. Но, по несчастию, сия французская добродетель и во многие иные вкоренилась места.
Здесь никто не имеет попечения, чтобы знать склонность и сложение {Склад характера.} своих сограждан, а стараются только о том, чтоб узнать, кому что надобно, чтоб наперед искусно его уведомить, что знают о том, о чем он им говорить хочет, и чрез такую хитрость представляют себя весьма разумными людьми. Ничего тайного у них нет, о чем говорят тайно в парламенте по утру, о том камердинеры и лакеи после обеда будут разговаривать в трактире, узнав тайну от своих господ в то время, когда им чесали волосы и когда об оной сии вельможи с своими приятелями советовали, как им лучше подкреплять надлежало свои намерения. Башмачники и портные, собравшись в вольный дом, решают министерские дела. Один из них рассуждает, что с Англией война надобна, другой перемирие делает. Иной говорит о науках и бредит наизусть выученные дурные стихи, а прочие духовенскую власть или порочат, либо похваляют, из чего заключить можно, что никто из них ничего не думает, а говорят все о том, о чем в городе слух носится, и делают то, что им случаи предлагают.
Что мне всего чуднее — что там почти никто своей должности отправлять или не умеет, или оной стыдится. Шуты, которых там очень много, идучи по улице, показывают кавалерский вид. Придворные знатные юноши стараются философствовать. Попы выдумывают моды и изрядные бывают танцмейстеры, они учат по домам по большей части девушек писать, хорошо обращаться в свете, а часто и танцевать. Великие господа живут у них умеренно, без больших экипажев, а монахи и архиереи великолепствуют и множественными окружены служителями. Авторы иное пишут, иное думают. Чернецы, в пустынях {Монастырях.} живущие, сочиняют любовные романы, а иные делают планы и учат, как строить крепости и города. Словом сказать, нет здесь почти такого художника {Здесь: искусник (в любом деле).}, который бы не представлял себя своим товарищам не тем, что он есть. Я весьма удивляюсь, как многие стараются перенимать нрав у такого народа, который в один час несколько раз переменяет свои мысли, ни о чем не думает основательно и имеет один только вид блистательный, который многие обманывает глаза. Я их по справедливости уподобить могу яблокам в Египте, на земле растущим, которые весьма приятный имеют вид, но когда оные раздавить, то в середине бывает дурная гниль. С кем мне знаться, истинно не знаю. До сих пор я еще все вижу французов, но когда сыщу человека, то о том тебя, любезная Доравра, уведомить не премину.
К Ипполиту я писал письмо и поздравил его с благополучною любовию, но когда себя поздравлю с счастливым к тебе, любезная моя, прибытием!
Писанием о правлении сего государства {Англии.} тебя, любезная Доравра, беспокоить не хочу для того, что оное на вольности основавано. Мы привыкли повиноваться самодержавству, и ты, сердцем моим владея самовластно, не захочешь, чтобы я рассуждал о вольности. Не опасайся, Доравра, я воли теперь не люблю и хочу сердцу твоему всегда быть подвластен. Итак, приемлю намерение уведомить тебя вкратце о некоторых здешних порядках и обыкновениях.
Если меня спросишь, какая у агличан вера, то я тебе на то не скоро отвечать могу. У французов знатных и ученых нет никакой, а у агличан с излишком их много. И как они люди вольные, то каждый из них такою в царство небесное идет дорогою, которую захочет. Мне здесь приметнее всего купечество, для того что в нашей земле я всех их почитал за мужиков и стыдился почти с ними говорить без нужды, но в Англии я принужден совсем поступать инако и не знал, как с аглинскими купцами обходиться, ибо иной купец имеет брата канцлером, другого отец первым членом в парламенте, третьего близкий сродственник повелевает армией или флотом. Знатные господа у них купечествуют, и много есть в Англии купцов, из знатнейших происходящих фамилий. Чрез купечество Англия сделалась вольною землею, купечество взаимно увеличило славу их государей. Если бы у них толь знатного и вольного не было купечества, то Англия не могла бы содержать такого великого флоту, которого ни одно государство не имеет. Потомки наши, может статься, тому дивиться будут, что небольшой остров, ничего кроме олова, свинцу и нечистой шерсти не производящий и в котором земля не весьма плодовита, сделается страшным многим государствам. В Париже хотя купечество гораздо в лучшем, нежели у нас, почтении, однако и там знатные господа купцов презирают. Придворный кавалер стыдится без нужды с купцом говорить, но я не знаю, кого из них предпочесть: того ли, который, одевшись великолепно, распудривши свои волосы, прохаживается во дворце, знает, в которое время король встал, в который час обедает и в который ложится, или того, который, разумом своим и искусством торгуя, обогащает свое отечество, из конторы своей посылает приказы в Англию, в Константинополь и во многие государства и всему свету полезным становится.
Здешний народ кажется весьма строг, для того что не делает толиких излишних учтивостей, которые больше для обману, нежели для сыскания дружества способны. Агличане низких поклонов делать не умеют. Есть такие, что никогда шляпы не снимают, встретясь с своим знакомым, какого бы он чина и звания ни был. Но если кто придет чрез несчастие в бедность, ежели в них кто какую-нибудь имеет нужду, то скорее сыщешь желанное вспоможение, нежели во всех прочих народах.
Многие думали, что агличане от природы не человеколюбивы, для того что бедным, по улицам скитающимся, не подают милостыни. Это правда. Но такая их поступка не от жестокосердия происходит, у них для бедных людей, которые служить и ничего делать не могут, построены многие гопшитали, для сирот сиротские домы, а для больных лазареты. Кто безо всякой нужды по улицам шатается, могучи служить, тот никакого сожаления не достоин. Если агличане таковым не подают милостыни, то делают для того, чтобы они, наскучив голодом, записались либо в солдаты, либо в матросы, в которых оное государство вечную имеет нужду.
Французы порочат их театр, для того что на оном представляются смертоубийства и разные зрению ужасные явления, того не рассуждая, что народ вольный не худо страшными примерами держать в удовольствии. Мне кажется, что полезнее для их общества, что их народ на театре видит разное смертельное орудие, отчего вкореняется в сердца их отвращение к злу и боязнь наказания за оное, нежели что французы влюбляются на своем театре и представляют такие явления, которые в человеке возбуждают страсти к любви и порокам. Может статься, что я дурного вкусу, но для меня лучше видеть виселицу на театре аглинском, быть приведенну в ужас и чувствовать внутреннее омерзение к пороку, нежели зреть на французском театре убивающегося щеголя, который, вонзя кинжал в свою грудь, по смерти еще наблюдает благопристойность, старается пасть и умереть с учтивостию и, собрав прежде под себя ноги или наперед оные выставив, по моде умирать.
Здешние женщины весьма геройский имеют дух, печалей они не знают. Муж жену, жена мужа озлобить не может, обе стороны будучи в своих обхождениях и поступках совершенно вольны. Девицы аглинские к чрезмерной любви весьма склонны. Здесь часто случается, что девица, влюбясь в мореходца, переодевается в мужское платье, записывается в матросы на тот самый корабль, на котором служит ее любитель, отправляет тяжкую работу и часто с ним вместе на войне умирает. Может статься, любезная Доравра, за то мне сей народ больше всех нравится, что толь хорошо любить умеет.
В первый раз, любезный друг, такие читаю твои нравоучения {В предыдущем письме Ипполит советовал другу, которого преследуют sa язвительные сатиры, чтобы он соблюдал умеренность, обличая пороки, показывал бы свету, что его сердце ‘человеколюбием наполнено’, изображал бы добродетель и помнил, что ‘кротость пред строгостию великое всегда имеет почтение’, а высмеивая пороки, не задевал бы порочных, т. е. избегал бы сатиры ‘на лица’.}. Но, вспомня сию пословицу: ‘Кто на чьем возке сидит, того должен петь песню’,— не удивляюсь перемене твоих мыслей, ибо и ты, служа свету, его песнь петь должен. Но что касается до меня, то принужден тебе сказать, что надобно бы и мне жить в свете и любить его притворство, чтоб такие о добродетели иметь мысли. Я всегда презирал и буду презирать такого человека, который старается быть другом чрез ласкательства и делается рабом тому, кому угодить желает…
…Но я уверен, любезный друг, что ты писал не так, как думаешь. Известно мне, как строго ты наблюдаешь добродетель и ненавидишь пороки. Излишняя твоя ко мне любовь тебя ослепила, и ты, опасаясь, чтобы я паки не был подвержен за правду злоключениям, такие мне даешь советы, которым, будь уверен, что я никогда не последую. Тот, который хочет быть верным последователем добродетели и истины, никогда не должен опасаться злых следствий, которые ненависть оной приуготовляет. Кто на один только шаг от оной удалится, тот будет близок к пороку. Должно ее последователям всеми силами защищать ее границы, и лучше пасть под ударами ее неприятелей, нежели малейшую часть ее владения уступить оным…
О Ипполит! видно, что ныне добродетель толь редка, что ее люди ужасаются, так что должно оную в другом представлять виде… Меня добродетель, коль бы жестоки другим ее права ни казались, прельщает, а приводят в ужас пороки, которым я иного имени дать умети не буду, как только такое, которое с их действиями сходно. Но ты мне скажешь, что надобно критиковать пороки, а не людей в лица, ибо то благопристойности противно. Так, любезный друг, ты научился оным речам, может статься, от людей испорченной совести, ибо они, о себе подозревая, не терпят того, чтобы осуждать порочных, опасаясь, чтобы наконец и их злоба наружу выведена не была… Притом такое неправедных людей рассуждение весьма несправедливо, ибо в самом деле надо описывать и осуждать порочных людей, а не пороки. Порок в себе есть ничто, если кто оного не сделает. Например, если критиковать вино, то оно никакому опорочиванию не подлежит, оно же составляет великую часть государственных доходов, следовательно, его хулить не можно, а надобно порочить тех людей, которые с излишеством оное употребляют, теряют свое здоровье, разоряют свой дом и делают смертоубийства. Подобным образом и прочие пороки в себе суть ничто, и не оные, но порочных людей осуждать должно. Я довольно надивиться не могу, от чего в ученых людях такое кривое явилось мнение, что должно писать противу пороков, а не противу людей, они, видно, не взяли себе в пример правосудия, которое вешает вора, а не воровство, наказывает мздоимцев, а не взятки, ибо оные в себе не только не виноваты, но, состоя из золота и серебра, суть полезные вещи обществу, а виновен тот, кто беззаконно оными пользуется, и ежели можно наказать воровство, а простить вора, то льзя критиковать пороки и ласкать людей, преступления делающих.
…Вот каким образом ласкатели получают благодеяния: они продают за серебро все имена добродетели и преимущества тем, в которых имеют нужду, но равно оба умны, как тот, кто дает, так сей, который принимает.
Если обращаю мои мысли в великолепные жилища, то какие странные я там и противные нраву моему я вижу действия. Там обман с ласкательством хотя родные братья, однако всегда спорят, сумнение и боязнь ходят от них недалече, и для того намерения прежних не так видны и не так успешны. Там разных родов каждый своему идолу приносит жертвы, и честь часто от оных не исключая, там каждый похваляет своего защитника и приписывает ему такие действия, о которых оба и понятия не имеют. Сей яд, которым оное место заражено, часто доходит до высочайшей особы, и тьма толиких паров, из разных жертвенников и жертв происходящая, затмевает часто истину. А ты хочешь, Ипполит, чтобы и я знатным господам подобные же делал жертвыприношения и был подобен египтянам, которые жертвы приносят крокодилам и называют их богами, опасаясь, чтобы их не съели.
…Ты тщетно думаешь, что я с ненависти к злым пищу против них. Пишешь, что добродетель должна иметь за основание общественную любовь, и заключаешь, что по той причине строгость ей не прилична. Но сие самое твое мнение доказывает, что ежели строгие добродетели последователи порочат людей злобных, то делают то от любви к обществу. Если я злодея описываю, чрез то значит, что остерегаю общество, чтоб с ним не имело дела, ибо многие, его не зная, могли бы быть им обмануты и равному злодеянию подвержены, притом и злодеево переломится орудие, которым нельзя ему будет действовать, когда оно уже будет всем известно. Поэтому тот не любит свое тело, который антоновым огнем {Гангреной.} зараженный палец от оного отрезывает? А мне кажется, что он то делает от любви…
1766
Биография человека, известного в качестве русского писателя как Федор Александрович Эмин, до недавнего времени была абсолютно неясной, ибо от XVIII в. до нас дошло четыре совершенно разных ‘редакции’ ее. Лишь опубликованные в конце 1976 г. документы показали, что соответствует реальности та биография Эмина, которая считалась самой недостоверной, ‘фантастической’. Национальность его и сегодня определить невозможно. Дед будущего писателя, родом поляк, служил в австрийской кавалерии и ‘по причине некоторого приключения’ бежал в Боснию, находившуюся в то время под властью Турции, в г. Зворник. Здесь он перешел в мусульманство и женился на дочери главного судьи Боснии. Его сын Гуссейн-бей, по прозвищу ‘Голубой глаз’, после смерти губернатора Боснии отправился в Константинополь хлопотать о месте боснийского губернатора, там он женился на купленной им невольнице ‘христианского закона’, от которой у него родился сын Магомет. Не получив назначения в Боснию, Гуссейн-бей вынужден был довольствоваться должностью губернатора Лепанто (в Греции). Спустя пять лет он взял к себе из Константинополя жену и сына. В течение десяти лет он воспитывал сына при себе, обучая его латинскому и польскому языкам, которые он хорошо знал сам, а затем отправил сына учиться в Венецию. Вернувшись из Италии, Магомет узнал, что отец его оклеветан и сослан на один из островов Греческого архипелага. Спустя три года Гуссейн-бей вырвался из ссылки и уехал в Алжир, где был назначен правителем Константины и Бижи, а во время алжиро-тунисской войны 1756 г.— главнокомандующим алжирскими войсками. Принял участие в войне и его сын, получивший за это от алжирского бея чин ‘полковника в кавалерии’. Вскоре Гуссейн-бей скончался от ран, а сын его отправился в Константинополь к матери, которой сообщил о желании ехать в Европу, чтобы ‘воспринять христианский закон’, в коем мать его в малолетстве наставляла. Чтобы не попасть под подозрение, Магомет поехал в Смирну и, погрузив на шведский корабль закупленные товары, под видом купца отплыл в Гибралтар. Однако судно было захвачено корсарами, отведено в марокканский город Дзумуре (Зуммура), где Магомет был приговорен к смерти и избежал ее, ускакав на случайно подвернувшейся лошади в расположенную в пяти верстах португальскую колонию Мазагам на территории Марокко. Оттуда ‘Магомет Эмин турецкого закона дворянин константинопольский’ был доставлен в Лиссабон, где его принял португальский король и, узнав о его желании стать христианином, поручил кардиналу-ректору де Карвалло растолковать основы христианства Эмину. Не желая принять крещение в Португалии, Магомет получил французский паспорт, но спустя пять дней изменил решение и стал обладателем паспорта, выданного английским консулом. 12 февраля 1761 г. Магомет Эмин прибыл в Лондон, а уже 26 февраля был обращен в православную веру, получив при крещении имя Федор, отчество — Александрович (очевидно, по имени ‘восприемника от купели’ — русского посланника в Лондоне князя А. М. Голицына), фамилию же он первоначально писал ‘Эминовский’. Спустя полтора месяца Эмин отплыл в Россию, где подал прошение о зачислении в Коллегию иностранных дел в качестве переводчика с итальянского, португальского, польского, латинского, испанского, английского языков (турецким Эмин, по его словам, владел только разговорно). Прося о принятии его в русское подданство, Эмин представил ряд документов, а кроме того, написал письма в Турцию знакомым и родным, чтобы русское посольство могло убедиться в его личности и правдивости сообщенных им сведений,— матери Рукье Ладен, ее сестре Эмине Ладен и другим лицам. Подпись в этих письмах была такая: ‘Магомет али Алжирский’. В Коллегию иностранных дел Эмина зачислили, но бывший полковник алжирской и турецкой службы в России получил лишь должность переводчика в чине поручика: хотя проверка подтвердила досдавварность сообщенных Эминым сведений, русский посланник в Турции выразил сомнение в полезности ‘выходца’ для Коллегии и вообще посоветовал держать его под подозрением.
Не имея источников дохода кроме незначительного жалования в Коллегии, Эмин преподавал итальянский язык в Сухопутном кадетском корпусе (1762—1763) и в Академии художеств (начало 1763 г.). За весьма короткий срок Эмин в такой мере овладел русским (а затем и французским) языком, что уже в начале 1763 г. отдал в печать произведение ‘Непостоянная фортуна, или Похождение Мирамонда’, роман в трех частях — первый русский оригинальный роман. В том же году из печати вышел второй оригинальный роман Эмина — ‘Приключения Фемистокла’, переведенный с итальянского роман Г. Мартиано ‘Бессчастный Флоридор, история о принце Ракалмуцком’ и названный переводом с португальского роман ‘Любовный вертоград, или Непреоборимое постоянство Камбера и Арисены’. В 1764 г. были опубликованы роман ‘Награжденная постоянность, или Приключения Лизарка и Сарманды’ и означенный как перевод с испанского роман ‘Горестная любовь маркиза де Толедо’ (Эмин указал, что романы ‘Любовный вертоград’ и ‘Горестная любовь’ он получил в Португалии якобы в рукописном виде, а так как португальский и испанский оригиналы до сих пор не обнаружены, то значительная часть исследователей полагает, что эти произведения принадлежат перу самого Эмина). С конца 1763 г. Эмин, уволенный из Коллегии иностранных дел, был определен переводчиком в Кабинет императрицы. В этой должности и в чине титулярного советника он оставался до конца жизни. В 1764 г. Эмин выпустил сборник ‘Нравоучительные басни’, а вскоре сочинил резко сатирический ‘Сон, виденный в 1765 году генваря 1-го’. Памфлет разошелся в рукописи (опубликован лишь в 1873 г.), и 17 мая 1765 г. императрица повелела ‘переводчика Эмина за его продерзость в составлении некоторого пасквильного сочинения …вместо заслуженного им по состоянию вины его и строгости законов наказания, из высочайшего и бесприкладного милосердия своего… посадить его… на две недели’ в тюрьму Петропавловской крепости. В 1766 г. Эмнн опубликовал первый русский сентиментальный роман в четырех частях ‘Письма Эрнеста и Доравры’. Разграничив здесь сатиру ‘на пороки’ и сатиру ‘на лица’, Эмин устами своего героя выступил решительным поборником последней. Примерно в это же время он написал памфлетную комедию ‘Ученая шайка’ (не опубликована). Не менее плодовит Эмин был и как переводчик, известен его перевод с французского ‘Истории польской’ П. Ж. Солиньяка (т. 1—2, СПб., 1766), а в его прошении на имя императрицы, поданном в 1764 г., говорится еще о восьми томах переводимых им с разных языков сочинений. В 1767—1769 гг. вышли в свет три тома ‘Российской истории’ Эмина (это сочинение научно-популярного характера с элементами романического вымысла доведено лишь до 1213 г.). В 1769 г. Эмин выступил как издатель и единоличный автор ‘Адской почты’ — одного из самых боевых сатирических журналов XVIII в. Наконец, ему приписывалось издание журнала 1769 г. ‘Смесь’, который вместе с ‘Адской почтой’ и ‘Трутнем’ Н. И. Новикова противостоял официозной ‘Всякой всячине’. Об издателе ‘Смеси’ в научной литературе выдвигались в другие предположения, называли имена Н. И. Новикова и Л. И. Сичкарева. В настоящее время наиболее убедительной является точка зрения, считающая ‘Смесь’ изданием двух лиц — Эмина и Новикова.
Прочитали? Поделиться с друзьями: