Отчий дом, Чириков Евгений Николаевич, Год: 1931

Время на прочтение: 16 минут(ы)

Евгений Николаевич Чириков

Отчий дом[28]

Семейная хроника

Портрет Е. Н. Чирикова работы художника М. Максалли. 1930 г. []

Портрет Е. Н. Чирикова работы художника М. Максалли. 1930 г.

‘…Сказал им: может ли слепой водить слепого? Не оба ли упадут в яму?’
Еванг. от Луки, гл. 6, ст. 39

Книга первая

I

Никудышевка. Так называлось одно из старых дворянских гнезд в Симбирской губернии…
Владельцы имения — господа Кудышевы, а их имение — Никудышевка.
В начале 80-х годов — время, с которого мы поведем нашу повесть, — Кудышевы вдруг обиделись и переименовали свое имение в ‘Отрадное’, но переименование не привилось: хотя на казенном языке имение стали писать — ‘Отрадное, Никудышевка тож’, но все окрестные жители настойчиво продолжали называть имение Никудышевкой. Жители так привыкли к этому названию, что никому уже, кроме самих владельцев, название это не казалось ни смешным, ни обидным. Никудышевка так Некудышевка!..
Конечно, всякому новому человеку, заезжему из чужих краев, когда он впервые слышал это название, с непривычки делалось смешно, и он мысленно спрашивал себя: какой тайный смысл кроется в этом странном названии, так обидно исковеркавшем подлинную фамилию родовитого дворянского рода?
При желании любознательный человек мог бы докопаться и до этой исторической тайны. Оказывается, что не всегда имение это называлось Никудышевкой. По объяснениям самих владельцев, в стародавние времена все было честь честью: имение носило имя ‘господ’ и называлось, как оно и следовало по старым дворянским традициям, ‘Кудышевом’… Никакой Никудышевки не было, а было село Кудышево. Потом это село сгорело дотла, а крепостные были расселены по другим деревням богатых помещиков. При освобождении крестьян часть мужиков-мечтателей не пожелала платить выкупных платежей за землю и села на маленькие дарственные наделы, твердо надеясь, что вся барская земля вскорости отойдет к народу без всяких выплат. Поблизости от уцелевшей от пожара барской усадьбы образовались выселки дарственников. Так как мужицкая мечтательность не оправдалась, а дарственные наделы были столь малы, что, по меткому выражению толстовского мужика[29], не только скотину, а даже куренка некуда было выпустить, то, по свойственной привычке к юмору, выселенцы и прозвали свою деревеньку ‘Никудышевкой’. Потом и самое имение превратили из Кудышева в Никудышевку, а владельцев окрестили ‘никудышенскими господами’…
Если вы спросите местного мужика: почему — Никудышевка? — он вам ответит, ухмыльнувшись в бороду:
— Господа никудышные… Ну, стало быть, и вышла Никудышевка!
Мужик оглядится по сторонам, почешет в затылке и пояснит:
— Плохого ничего про нонешних не скажешь, а только все они выдумщики, никудышные, стало быть.
Слово ‘никудышный’ в этих местах довольно употребительное. В нем кроется не только насмешка, чаще — соболезнование. Никудышными здесь называют инвалидов, физических уродов, душевнобольных, дурачков и блаженненьких…
Когда-то Кудышево представляло собою нечто вроде удельной вотчины, где проживал впавший в опалу вельможа Екатерининских времен, князь Кудышев, приходившийся сродни одному из придворных фаворитов. Удалившись на покой, он в пику своим врагам решил соорудить себе свой собственный ‘Петергофский[30] дворец’ и престол с собственными придворными и холопами. Развел прекрасный парк, выкопал целую систему прудов, настроил разных бельведеров[31], беседок, мостиков, гротов, населил парк греческими и римскими богинями и нимфами, завел свой театр, оркестр, балет. Говорят, что был он большой развратник и сам сочинял балеты, заимствуя сюжеты из наиболее скабрезных метаморфоз Овидия[32]. И погиб он будто бы жертвою этого специального искусства: дерзнул на великое кощунство — начал переделывать на балеты Библию, вздумал разыграть райское грехопадение, в котором изображал Адама. В момент грехопадения и скончался на подмостках театра от разрыва сердца. Крепостную девку, исполнявшую роль Евы, заподозрили в отравлении барина и загоняли судебной волокитой: утопилась в ‘пруду с лебедями’. Один из прудов в Никудышевке еще в 80-х годах назывался ‘Алёнкиным прудом’, и среди крестьян шла молва, что каждый год в ночь под Иванов день на кочке середь пруда видят голую девку: сидит и расчесывает гребнем свои долгие волосы…
‘Преданья старины глубокой’![33] К началу 80-х годов прошлого столетия в имении сохранились от вельможных затей лишь смутные воспоминания в виде позеленевших развалин, въевшихся в землю каменных плит и фундаментов, заросших камышом и осокою, населенных лягушками прудов, провалившихся ям, источенных временем обломков статуй… От бывшего дворца уцелело лишь одно крыло, послужившее потом основанием к возведению нового барского дома, дважды горевшего и возобновлявшегося все в более и более скромных размерах. Огромная вотчина давно распалась, растаяла и продолжала таять, особенно после падения крепостного права. Кудышево превратилось в Никудышевку, а бывший ‘Петергофский дворец’ — в дворянскую усадьбу с ‘прошлым’, все еще интересную для любителей археологии и лирических поэтов, любящих воскрешать все умирающее в печальных стихах своих. Да и самый род князей Кудышевых давно уже потерял свое княжеское достоинство, и прежнее родовитое дворянское гнездо губернские власти с конца 70-х годов прошлого столетия уже начали в тайных разговорах своих называть не иначе, как ‘гнездом крамолы и революции’…

II

К началу 80-х годов единственным осколком от давно минувших времен, запечатлевшим в себе как бы частицу далекого прошлого князей Кудышевых, была в Никудышевке ‘старая барыня’, Анна Михайловна Кудышева, продолжавшая пользоваться неизменным уважением как местных властей, светских и духовных, так и всего столбового дворянства губернии. Эта старуха, напоминавшая своей импозантной фигурой императрицу Екатерину[34], казалось, не хотела делать никаких уступок духу времени, ни внешних, ни внутренних, а как бы даже бросала вызов современности: она и теперь еще нередко называла своего старшего сына, Павла Николаевича, ‘князем’, а в разговоре с дворней — всегда — ‘Его сиятельством’. Сколько ни воевал с нею этот когда-то крамольник, а теперь только либеральный, или, как тогда называли, ‘передовой земец’, с раздражением откидывая не принадлежащее ему более звание князя, старуха не покорялась…
Рассказывают, что однажды мать назвала его ‘князем’ в присутствии гостей, людей по преимуществу тоже либеральных, передовых. Сын покраснел и почувствовал себя так, словно его публично обругали неприличным словом. Чтобы замять и поправить нетактичность старухи, Павел Николаевич рассказал смешную историю про императора Павла. (Надо сказать, что он любил за рюмкой водки с приятелями отводить душу юмористическими рассказами из жизни высокопоставленных лиц, не делая исключений даже для императоров и императриц и лишь из деликатности именуя их полным титулом: ‘Государь император’ или ‘Государыня императрица’. О губернаторах и говорить нечего: слушая Павла Николаевича, можно было подумать, что среди последних у нас были только или дураки, или мошенники.) Так вот, желая исправить социальную нетактичность своей матушки, Павел Николаевич и рассказал, под водочку и закусочку, такую смешную историю: действительно, когда-то они, Кудышевы, были князьями, но при императоре Павле звание это утратили, и вот по какому поводу. Один из предков его, начитавшийся вольнодумных французских философов, начал добавлять к своей подписи на бумагах слово ‘гражданин’ — гражданин князь Кудышев. Невзирая на то, что император Павел указом своим воспретил своим подданным употреблять в письме и разговоре это вольнодумное, занесенное через ‘окно в Европу’ слово и повелел заменить оное словом ‘обыватель’, вольнодумный предок продолжал подписываться двухэтажным званием. Кто-то из личных недоброжелателей князя, бывших при дворе или имевших там связи, и показал эту двухэтажную подпись государю. Тот вскипел гневом на ослушника, вычеркнул в подписи слово ‘князь’ и начертал такую резолюцию:
Поелику звание гражданин князь Кудышев почитает превыше княжеского, то исключить его со всем родом и потомством из княжеского звания!
Выслушав эту историю, гости, как и сам Павел Николаевич, весело смеялись и над Анной Михайловной, и над императором Павлом, а один из гостей не то в шутку, не то с лукавым намерением испытать демократичность хозяина, посоветовал ему похлопотать где следует о возвращении утраченного звания. Павел Николаевич хотел было обидеться, но как раз в этот момент он приблизил уже рюмку с водкой к губам и не смог приостановиться. А когда водку проглотил, то вытер усы салфеткой и решил не обижаться, а рассказать еще одну смешную историю, и тоже по этому поводу. Оказалось, что при императоре Александре I один из предков Павла Николаевича уже делал такую попытку, но ничего не вышло: пока велась переписка, предок умер без княжеского достоинства, а наследники не пожелали продолжать хлопоты и тратить на них деньги…
И снова весело смеялись над предком, который так хотел предстать на тот свет в княжеском достоинстве. А лукавый гость снова искусил хозяина:
— А любопытно было бы узнать, как ответили бы теперь в высших сферах на ваше ходатайство?
Тут Павел Николаевич решил уже обидеться. Во-первых, он вырос уже из этого звания и предпочитает ему ‘гражданина’, а во-вторых, если бы даже он и вздумал продать свое гражданство за чечевичную похлебку, то из этого ничего бы не вышло:
— Моя политическая физиономия настолько определенна, что княжеское звание все равно не помогло бы нам, — с гордостью ответил Павел Николаевич и напомнил о своем отце, который, хотя и беспокоил Высочайшую власть, но далеко не по таким поводам: вскоре после освобождения крестьян он, отец Павла Николаевича, примкнул к небольшой кучке просвещенных дворян своего времени и подписал адрес к Императору-освободителю, в котором честно и открыто заявлялось, что манифест 19 февраля 1861 года не оправдал надежд народа и не уничтожил всех беззаконий крепостного права. В результате этой гражданской смелости он впал в немилость, вынужден был сложить с себя звание предводителя дворянства и вообще бросить общественное служение и деятельность.
— Возмутительно! — произнес лукавый гость и продекламировал из Пушкина:
Беда стране, где раб и льстец
Одни приближены к престолу![35]
А Павел Николаевич досказал про доблести отца: в пику Государю императору и помещикам он подарил своим мужикам 100 десятин земли, что вызвало острую панику среди крепостников дворян Симбирской губернии, со стороны которых в Питер полетели политические доносы на взбудоражившего мужиков помещика.
— Один бунтик мужички им таки устроили! После этого в имении отца сделали обыск и нашли переписку с Герценом…
Все гости знали об этом случае, потому что Павел Николаевич много раз рассказывал уже про эту историю, но всегда, как и теперь, кто-нибудь да спросит:
— С Искандером Герценом?
— Да, с ним.
— А сохранились у вас эти письма?
— Они пребывают в архивах III Отделения[36].
Тогда один из гостей встал и, протягивая в пространство рюмку, патетически воскликнул:
— Вот именно за эту испорченную репутацию уважаемого гражданина, Павла Николаевича Кудышева, а равно и за всех его предков, помогавших ему в этом деле, я и предлагаю, господа, выпить!
Павел Николаевич растрогался: на его глазах появились слезы. Все подходили к нему, целовали его в мокрые усы и чокались с ним, поплескивая ему на колени водкой из рюмок. Потом произносили тосты за его двух идейных братьев: ‘народовольца’ и ‘толстовца’, а кстати и за Анну Михайловну, ‘родившую трех славных, честных граждан’.
— За это можно простить уважаемой Анне Михайловне все социальные заблуждения.
Анна Михайловна не приняла тоста: она заслезилась и гордо вышла из столовой, сославшись на мигрень, а смущенные гости быстро оправились и продолжали с душевным возбуждением слушать рассказы хозяина про былые его революционные подвиги во дни студенчества. Своими рассказами он всегда пробуждал дремлющий в провинциальном благодушии революционный дух передовой интеллигенции. И теперь многие вспомнили дни своего студенчества, и каждому захотелось рассказать про какой-нибудь собственный подвиг. И вот полились воспоминания, а потом студенческая песня. Пели ‘Из страны, страны далекой'[37], ‘Быстры, как волны, дни нашей жизни'[38], ‘Укажи мне такую обитель, где бы русский мужик не страдал'[39]. А кончили ‘Дубинушкой’…
Но то время придет, и проснется народ,
И, встряхнув вековую кручину,
Он в родимых лесах на врага подберет
Здоровее и толще дубину!
И все под врагом разумели в общем не некое отвлеченное зло и неправду, в которых тонет человечество, а, так сказать, по домашности, министров, губернаторов, исправников, становых, жандармов и вообще всяческое начальство, предержащими властями над ними поставленное. И, конечно, уже никак не мог рассчитывать на ‘дубину’ ни один из присутствовавших печальников народа, особенно сам хозяин, Кудышев, когда-то во младости побывавший в тюрьмах в роли политического преступника, а теперь неустанно сеявший в качестве земца на ниве народной только ‘разумное, доброе, вечное'[40]. Все они считали себя вправе ждать от народа только ‘сердечного спасибо’, ибо одни лечили, другие просвещали, третьи строили мосты и дороги, страховали от пожаров и градобитий, творили правосудие и пр., и пр.

III

Хотя окрестные мужики и бабы продолжали называть владельцев Никудышевки ‘барами’ или ‘господами’, но, в сущности, бары и господа здесь кончились со смертью старого барина, мужа Анны Михайловны. Можно сказать, что покойный Николай Николаевич Кудышев был последним барином в Никудышевке. Помесь крепостника с вольтерьянцем[41], самодура с сентиментальным мечтателем, одинаково способного как к рыцарскому поступку, так и к варварскому своеволию, — таков был отец Павла Николаевича. В этом последнем никудышевском барине как-то ухитрялись сожительствовать подлинный европеизм с самой подлинной азиатчиной. Мужики его боялись, но любили. За что? Если иной раз и поколотит, то, во-первых, всегда за дело, а во-вторых, непременно вознаградит и щедро. Однажды поймал в лесу порубщика и круто с ним расправился: выбил собственноручно три зуба и приказал выпороть. Потом стал мучиться угрызениями совести просвещенного помещика и, вызвавши пострадавшего мужика, просил все забыть и получить за каждый выбитый зуб по пяти рублей. В числе его благородных поступков следует поставить упомянутый уже выше подарок своим только что раскрепощенным мужикам в 100 десятин земли с лесом, за что он не только жестоко пострадал, а, можно сказать, поплатился жизнью, совершив еще один подвиг. О последнем рассказывали так. Отставленный от предводительства, Николай Николаевич Кудышев с той поры подвергался всяческим гонениям от властей. А тут еще помог этому делу и старший сынок, Павел: будучи студентом-первокурсником, Павел снюхался с народниками-революционерами и попал в дело бунтарей, затеявших поднять народ против помещиков с помощью подложного царского манифеста — ‘Золотой грамоты’. Хотя революционная связь Павла с бунтарями оказалась второстепенной и непосредственного участия в Чигиринском бунте[42] он не принимал, но в тюрьме все-таки посидел. Местные же жандармские власти, с которыми Николай Николаевич всегда вздорил, воспользовались случаем и произвели скандал на всю губернию: приехали в Никудышевку, перерыли все в доме, обыскали все постройки, чердаки и подвалы и нашли-таки какие-то ящики с разным хламом и с непонятными предметами, в которых заподозрили части не то типографского станка, не то литографии[43]. Все эти предметы, а также много книг из библиотеки, бумаги и письма, найденные в кабинете и шкафах с разной рухлядью, изъяли, опечатали и увезли в Симбирск вместе с Николаем Николаевичем. Всполошилась не только вся губернская власть, все дворянство и земство, но даже радостно вздрогнули центральные полицейские учреждения. Попался наконец! Однако вся эта шумная история очень быстро лопнула, как мыльный пузырь, выдутый необузданной фантазией престарелого симбирского жандармского полковника. Хотя в бумагах и были обнаружены два письма страшного тогда Герцена, но по содержанию своему эти вещественные доказательства говорили в пользу арестованного, ибо письма Герцена были ответами на раздраженную ругань Николая Николаевича по адресу ‘Колокола'[44], из которых явствовало, что дворянин Кудышев совершенно отвергает всю подпольную работу Герцена. Что же касается остатков типографского станка или литографии, то все это оказалось остатками ткацких и красильно-набивных инструментов, уцелевших еще от крепостной мастерской. Хотя все кончилось как будто бы и благополучно, а Николай Николаевич вернулся в Никудышевку со славой победителя, но торжество его было весьма кратко и закончилось трагически. Объясняясь с приехавшим к нему в имение ‘с извинением’ жандармским полковником, Николай Николаевич так вскипел гневом гражданского достоинства, что не воздержался и ответил на какую-то неуместную шуточку полковника плюхой, после чего сам же и упал и, не прийдя в сознание, часа через два скончался от кровоизлияния в мозг. На похороны почившего со славой героя съехалось множество передовых людей со всей губернии, привезли много венков с вызывающими надписями на лентах, как то: ‘Рыцарю духа’, ‘Мужу чести и справедливости’, ‘Положившему душу за други своя’ и т. п. Была борьба за эти надписи с прибывшими для порядка властями, было и самопожертвование со стороны публики. Молодой земский врач, недавно еще соскочивший со студенческой скамейки и продолжавший носить косоворотку и длинные волосы, произнес дерзкое надгробное слово, которое заканчивалось так:
— Твоя благородная рука поднялась и сделала соответствующий историческому моменту жест. Этим благородным жестом ты как бы крикнул всем нам перед смертью: ‘Довольно рабского молчания и терпения! Очнитесь и громко кричите: Мы выросли! Нам надоело быть рабами и обывателями. Мы чувствуем себя гражданами! Спасибо, честный благородный гражданин земли русской! Мы тебя услышали. Спи спокойно и sit tibi terra levis…'[45]
Николая Николаевича похоронили в фамильном склепе, и он спал там спокойным сном вечности, молодой же человек, земский врач, надолго утратил спокойствие, ибо его в 24 часа выслали в Вологодскую губернию и отдали под надзор полиции.
Так, с большим шумом и треском, ушел из жизни последний никудышевский барин, надолго запечатлев свою личность в памяти властей и передовой интеллигенции всей Симбирской губернии. Что же касается мужиков Никудышевки и ее окрестностей, то они так и не оценили гражданских заслуг покойного барина. После обыска в имении, ареста и освобождения барина по всем окрестным деревням и селам поползли слухи, будто в никудышевской усадьбе начальство открыло фабрикацию фальшивых ассигнаций, но что никудышевские господа откупились настоящими царскими деньгами и потому барина выпустили и дело замяли. Долго потом деревенские бабы боялись барских денег и всякая ассигнация из барского дома внушала сомнения и заставляла советоваться со стариками:
— Погляди-ка, правильная ли! Пес их знает: сказывают, что они сами деньги-то делают…
Прошел год. Мирская молва, что морская волна: пошумела и успокоилась… И семейная скорбь улеглась, притихла. Однако не все умирает с человеком: на юных душах осиротевших детей, один из которых был уже студентом, а два других еще гимназистами, остался неизгладимый след возмущения против… чего? Они и сами не могли бы назвать объекта своего возмущения. Обыск, арест отца, ни в чем не повинного, смерть его, и за всем этим как некий символ: жандарм, полиция, губернатор. Бедный папа ушел от них в ореоле героя и мученика за какую-то поруганную правду и справедливость. Если старший, Павел, уже вкусил от прямолинейной социалистической мудрости и возмущение его направлялось по готовому руслу, то гимназисты были пока еще никакими политическими злобами нетронуты. История с отцом, его смерть, похороны, венки и надмогильные речи, особенно же отказ властей отпустить из тюрьмы на время похорон старшего брата, столкнули их с путей политического неведения и направили их душевное тяготение к тем мыслям и к тем людям, за которые и которых жандармы преследовали… Старшего, Павла, жизнь очень скоро отрезвила от крайних утопий. Оторвавши от всяких прекрасных идеологических призраков, жизнь ткнула его лицом в самую подлинную русскую действительность. Попытка поднять всероссийский мужицкий бунт с помощью царской грамоты кончилась полным крахом, и за нее жестоко пострадали мечтательные обманщики. Только благодаря случайности Павел отделался годом тюрьмы и исключением из университета, с отдачею его, за несовершеннолетием, на поруки матери. Павел надолго засел в имении и должен был как старший мужчина в доме помогать матери распутывать все запутанные узлы финансовой стороны имения и с головою уйти в повседневные кропотливые мелочи сельского хозяйства и деревенского быта. С ранней весны и до глубокой осени ему приходилось пребывать в непрестанном общении с землей, с деревней и мужиком, вплотную подходить к самым устоям народнической веры, — и ее воздушные замки очень скоро рассыпались как карточные домики от дуновения ветра. Эти замки оказались такими же фальшивыми, подложными, какой была ‘Золотая грамота’, за которую он провел целый год в одиночном заключении подлинного, а не воздушного замка. Началась переоценка всех ценностей, приобретенных в нелегальных кружках, где им было получено, так сказать, первоначальное революционное образование. Кстати, под руками оказалась огромная библиотека предков, с креслом, на котором, по семейным преданиям, случалось сиживать историку Карамзину[46].
Зимами, когда Никудышевку заносило глубокими снегами, а вечера становились бесконечно долгими и беззвучными, Павел Николаевич забирался в этот деревенский склеп книжной мудрости, которую до сей поры с таким аппетитом грызли мыши и крысы, и без кружковых указок запоем читал книги по всем отраслям человеческого знания, стремясь все узнать и все понять. Так прошло три с лишком года. Надзор и поруки кончились. Начальство напомнило об исполнении воинской повинности. Отбывал ее в качестве вольноопределяющегося в ближайшем уездном городке Алатыре и здесь в местном клубе на семейно-танцевальном вечере на Святках познакомился и со всем пылом земляного человека, полного здоровья и неистощимой энергии, влюбился в ‘тургеневскую девушку’, дочь уездного предводителя дворянства, Елену Владимировну Замураеву, отвечавшую ему несомненной симпатией и поощрением, несмотря на то, что дворяне Замураевы, закоренелые столпы старины, находились в постоянной вражде с либералами Кудышевыми. Вопреки долгой неприязни этих местных Монтекки и Капулетти, симбирские Ромео и Джульетта спустя год повенчались, и в Никудышевке появилась прекрасная ‘молодая барыня’. Прожили в имении год, и вдруг оба заскучали: потянуло в суету города, к его огням, к театру, к музыке, к танцам. Примирение и родство с генералом Замураевым сильно подняло шансы бывшего ‘политического преступника’ среди местного дворянства: сперва попал в гласные уездного земства, потом губернского и скоро сделался членом губернской земской управы и надолго обосновался в городе Симбирске. Земская деятельность пришлась ему по душе, но зато оторвала от Никудышевки и отчего дома. Никудышевка очутилась снова на руках ‘старой барыни’ и плутоватого хохла, управляющего. Братья, Дмитрий и Григорий, теперь уже студенты, приезжали из Петербурга только на летние каникулы и не проявляли решительно никакой не только склонности, но даже простой любознательности к сельскому хозяйству и к собственному имению. Когда старший, Павел Николаевич, приезжал на время летнего отпуска с молодой женой погостить в Никудышевку и здесь встречался с младшими братьями, студентами, у обеих барынь, молодой и старой, начинались мигрени от бесконечных их споров…

IV

Дети одной семьи, рожденные на протяжении менее одного десятилетия, братья казались людьми трех взаимно отрицающих друг друга поколений…
Хотя над всеми троими почил, так сказать, дух интеллигентского народничества и все трое принадлежали к секте искателей ‘Царства Божьего’ на земле, но в путях и средствах они совершенно расходились друг с другом…
‘Золотая грамота’ столкнула Павла Николаевича с путей революционного народничества с его бунтарством в море народной темноты и невежества, партийная занавесочка спала с глаз его, и он поторопился выйти на большую дорогу легальной общественной деятельности со всеми ее неизбежными компромиссами постепенных достижений. Так понятна стала ему мудрость русской пословицы ‘тише едешь, дальше будешь’. Как человек, на своей шкуре познавший мужика, Павел Николаевич говорил:
— Прав Гоголь: хороша русская тройка! Но все-таки на ней больше двенадцати верст в час не ускачешь, а потому нам так далеко еще до ‘Царствия Божьего’, что некуда торопиться!
Павел Николаевич отвергал путь террора и немедленных переворотов не как моралист, а исключительно — по его собственному выражению — как член партии здравого смысла и логики. Выйдя на большую дорогу, он не сразу пошел твердой походкой уверенного путешественника. На первых порах он частенько-таки оглядывался, ибо душа его не сразу пришла в то гармоническое состояние, которое дается уверенностью в самом себе и в своей работе. Где-то в глубине его интеллигентского существа еще долго не умирал ‘кающийся дворянин’ с его ‘критически мыслящей’ личностью и с ‘долгом перед народом'[47]. Иногда после острых столкновений с государственной властью земского самоуправления, почти всегда кончавшихся поражением последнего, у Павла Николаевича опускались руки, пропадала энергия и самая вера в избранное дело. Вот в такие-то моменты он и оглядывался. Воскресало порой не только сомнение, но и былое озлобление против всех властей, вплоть до царской особы, и просыпались, с одной стороны, симпатия к террористам, а с другой — сознание или, скорей, чувство некоторой своей гражданской виновности перед ‘станом погибающих за великое дело любви'[48]. Желая как-нибудь ослабить эти гражданский угрызения, Павел Николаевич тайно жертвовал деньги на политический ‘Красный Крест'[49]. А случалось и так, что он изливал свое гражданское возмущение в злобной антиправительственной статейке за подписью ‘Здравомыслящего’ и направлял ее через служившего, по его же протекции, в земской управе неблагонадежного интеллигента в заграничную подпольную газетку. Ни в мужика, ни в близкую революцию Павел Николаевич уже не верил.
Пройденный полным молчанием со стороны культурного общества и явным возмущением народных масс призыв революционеров к перевороту после убийства царя-освободителя и ползавшие среди крестьян слухи, что царя убили дворяне за то, что он освободил народ от барской крепости, окончательно убедили Павла Николаевича в том, что избранная им дорога — единственная ведущая к цели. Однако и не веря в революцию, он продолжал считать революционеров героями и помогал им отчасти из чувства злобы и мести, а отчасти во спасение души и в утешение угрызений гражданской совести. Он говорил часто:
— В сущности, все дороги ведут в Царствие Божие. Толцыте и отворится!
Хотя террор он считал теперь не только бесполезным, но и вредным, но о героях 1 марта всегда говорил с благоговением, как о святых мучениках за великую идею, и хранил в потайном месте библиотеки в Никудышевке портрет Софьи Перовской[50], завезенный братом Дмитрием в деревню из Петербурга.
Но все-таки с течением лет эта революционная малярия, полученная им во младости, ослабевала: приступы самоугрызений становились все более редкими и менее продолжительными. Полное выздоровление наступило после того, как Павел Николаевич был избран в члены губернской земской управы, и это обстоятельство, вопреки ожиданиям всех передовых земцев, не встретило протеста со стороны губернатора. Это было принято им как обоюдный компромисс и перемирие. Это обязывало. Чувствуя на своих плечах значительную общественную ношу, надо было идти осторожно и не спотыкаться политически, оберегать земство, это единственное убежище русской гражданственности от нависшей над ним в новое царствование опасности.
Конечно, как большинство русской передовой интеллигенции, Павел Николаевич был в тайниках души своей врагом самодержавия, но юные мечты о прекрасной принцессе Республике давно уже утратил, заменив их деловым устремлением к конституции, со всеми политическими свободами.
Однако времена были таковы, что и о конституции в лучшем случае надо было говорить шепотом, а всего лучше совсем не говорить, а только думать.
Убежденный в том, что народная темнота и невежество являются главным оплотом ‘самодержавного кулака’, Павел Николаевич и направил свою деятельность в это больное место. Он взял в свои руки все школьное дело в губернии, променяв ‘Золотую грамоту’ на самую простую грамотность. Пусть и на этом пути власть на каждом шагу сует палки в колеса, — ‘птичка по зернышку клюет, да сыта бывает!’ И он клевал…
Положение члена губернской земской управы обязывало Павла Николаевича поддерживать приятные отношения со всеми высшими представителями правительственной власти в губернии, гражданской и духовной.
Ничего не поделаешь: приходилось прятать свою наследственную брезгливость даже к жандармам и полиции в карман, приятно улыбаться, когда хотелось… резко оборвать, и вообще пришлось пользоваться языком, чтобы скрывать свои подлинные мысли и чувства. Этого требовали интересы земского благополучия и успехи земских начинаний: ‘ласковый теленок двух маток сосет!’…
Младшие братья Кудышевы, страстный темпераментный Дмитрий, и тихий и глубокий, кроткий и ласковый Григорий, оба студенты Петербургского университета, первый юрист, а второй — математик, захваченные, как и большинство молодежи того времени, деспотическим императивом общечеловеческих идеалов и возжаждавшие ‘Правды и Справедливости’ без всяких рамок места, времени и пространства, с гордым презрением отвергали ‘большую дорогу’ старшего брата. Они оба находили, что эта дорога ведет не в ‘Царствие Божие’ на земле, а в царство торжествующего на земле зла и насилия, не в царство ‘братства, равенства и свободы’, а к закреплению рабства капиталистического. Оба брата начисто отвергали всякую действительность современного государства, говоря, что все человеческие отношения должны быть в корне перестроены, ибо всякий ремонт, а в том числе и тот, которым занимается в земстве Павел Николаевич, только задерживает естественное крушение никуда не годной постройки.
Младшие братья презрительно произносили слово ‘либерал’, к лагерю которых причисляли Павла Николаевича, а резкий Дмитрий однажды в глаза ему сказал:
— Вы, либералы, готовы продать Царствие Божие за полфунта вареной колбасы…
— Колбасы? Что ты хочешь этим сказать?
— Ну, не колбасы, так за полфунта куцей конституции!
Павел Николаевич на Дмитрия не обиделся. Он радостно улыбнулся ему в лицо: ведь и сам он был когда-то вот таким же пылким и убежденным, таким же радикальным и непреклонным мировым бунтарем, как Дмитрий! Молодая кровь, как молодое вино, бродит, пенится, бурлит… И блажен, кто смолоду был молод![51]
— Я, Митя, не либерал, а член партии здравого смысла, — добродушно пошутил Павел Николаевич.
— Знаем мы этот ‘здравый смысл…’ — прошептал Григорий.
— Я не знал, что вы так враждебны здравому смыслу.
Это было в ту пору, когда только что поженившийся и бесконечно счастливый Павел Николаевич готов был обнять весь мир, включительно со всеми ретроградами и даже анархистами, когда его не обижали и не раздражали никакие колкости братьев по адресу либералов и никакие абсурды жизни, ни практические, ни идеологические. Но устоялась взбаламученная счастьем найденной любви душа, и началась братская словесная междоусобица.

V

‘Да, были схватки боевые!'[52] Случалось, на всю ночь, до солнечного восхода.
Обыкновенно задирали младшие. Точь-в-точь как бывало когда-то на Руси при кулачных боях. Бои большей частью происходили в библиотечной комнате, где все сходились посидеть и почитать после ужина журналы и газеты.
Сперва младшие подзадоривали старшего. Вычитает один какую-нибудь новость или пр
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека