Отчет, Шеллер-Михайлов Александр Константинович, Год: 1889

Время на прочтение: 18 минут(ы)

ПОЛНОЕ СОБРАНЕ
СОЧИНЕНЙ
А. К. ШЕЛЛЕРА-МИХАЙЛОВА.

ИЗДАНЕ ВТОРОЕ
подъ редакцею и съ критико-бографическимъ очеркомъ А. М. Скабичевскаго и съ приложенемъ портрета Шеллера.

ТОМЪ ДЕВЯТЫЙ.

Приложене къ журналу ‘Нива’ на 1905 г.
С.-ПЕТЕРБУРГЪ.
Издане А. Ф. МАРКСА.
1905.

ОТЧЕТЪ

I.

На двор стоитъ звздная апрльская ночь. Городъ тоже блеститъ, какъ звздами, вечерними огнями. Въ каждомъ окн мерцаетъ свтъ свчей, лампъ, лампадъ. Почти никто не спитъ. Везд ждутъ той минуты, когда въ сонномъ воздух мрно загудятъ колокола, призывая къ пасхальной заутрен. Вс люди нсколько возбуждены, взволнованы, начиная съ тхъ, которымъ придется побывать въ эту ночь во дворц, и кончая тми, кто посл долгаго Великаго поста разговется въ какой-нибудь жалкой квартиренк дома приготовленными куличами и пасхами. Въ кухн такой маленькой квартиры, состоящей изъ двухъ комнатъ и занимаемой пожилой прачкой, собралась вся живущая здсь семья: сама прачка Олимпада Васильевна Иванова, ея десятилтнй сынишка Вася, ея восемнадцатилтняя дочь Ольга и женихъ Ольги, молодой подмастерье золотыхъ длъ мастера Ивинъ. Всхъ ихъ занимаетъ и то, насколько удались куличъ, пасха и пестро-раскрашенныя лоскутьями яйца, и то, какъ бы не опоздать къ заутрен, ради которой спшатъ принарядиться двушка и мальчуганъ. Хозяйка квартиры, зажигая лампаду, торопитъ ихъ завязать куличъ, пасху и яйца въ чистую салфетку и идти въ церковь.
— А ты разв не пойдешь, мама?— спрашиваетъ сынишка.
— А съ кмъ же баринъ-то Петръ Петровичъ останется?— вмсто отвта говоритъ она.
Она беретъ затепленную лампаду и бережно несетъ ее изъ кухни черезъ просторную ‘чистую’ комнату, гд уже теплится въ переднемъ углу другая ломпада. Комната застлана блыми половиками, на комод и на стол передъ диваномъ краснаго дерева постланы чистыя скатерти съ красными коймами, на окнахъ висятъ только что вымытыя и подкрахмаленныя тюлевыя занавси, за ними виднются тоже недавно вымытые олеандры, кактусы, китайскя розы, золотыя деревья, мюскъ, распространяющй свой ароматъ въ комнат. Жирная срая кошка лежитъ неподвижно на бломъ половик, сладко нжась и дремотно поглядывая жмурящимися глазами на горящую ровнымъ свтомъ въ углу лампаду. Хозяйка, осторожно неся другую лампаду, проходитъ въ сосднюю узенькую комнату, погруженную въ полный мракъ. Скрипъ двери и свтъ лампады пробуждаетъ спящаго здсь человка, не по лтамъ изможденнаго, обросшаго сдою бородою, съ всклоченными сдыми кудрями. Онъ открываетъ больше глубоко впалые глаза и, недоумвая, спрашиваетъ:
— Что, Васильевна?
— Лампадочку-отъ затеплила,— отвчаетъ она, ставя лампаду въ переднй уголъ передъ образомъ Христа.— Заутреня сейчасъ начнется.
— А-а!— протяжно говоритъ онъ, точно что-то вспомнивъ.— Идете въ церковь?
— Я-то не иду, а мои ужъ собрались…
— А что же вы-то?
— Да какъ же васъ однихъ оставить?
— Меня?.. Что я?.. Живой покойникъ… Нтъ, идите. Свтлое Воскресенье разъ въ году.
Она пробуетъ протестовать, хотя ей и хочется побывать въ церкви.
— Все же, понадобится вамъ что-нибудь,— говоритъ она.
— Нтъ, нтъ… Я засну… Что мн можетъ понадобиться?.. Идите!..
— Ну, такъ я замкну васъ,— соглашается она и спшитъ успокоить его:— Я скоро вернусь… Только заутреню отстою… И то, гршница, рдко въ церковь хожу… Все дла, дла, а и поскорбть бы пора…
Онъ еще шире открываетъ глаза, какъ бы не понимая ея, и вопросительно говорить:
— Поскорбть?
— Да какъ же, смерть-то не за горами тоже, надо бы и о душ подумать, а тутъ вертишься, да изворачиваешься, все для утробы… все это прахъ, прахомъ и останотся!
Она вздыхаетъ и произноситъ:
— Ну, такъ я пойду, не надолго… какъ отойдетъ заутреня, сейчасъ и прибгу.
Онъ закрываетъ глаза, уже не слушая ее и, повидимому, засыпая. Онъ уже давно проводитъ большую пасть времени въ полудремот. Женщина выходить на цыпочкахъ изъ его комнаты и, обрадованная возможностью побывать въ церкви, спшитъ переодться…

II.

Надъ Невой раздался рзкй звукъ сигнальной ракеты — и вслдъ за нимъ въ воздух полились со всхъ колоколенъ мрные гармоничные переливы торжественнаго колокольнаго звона. Задремавшй Петръ Петровичъ широко открылъ впалые глаза, какъ бы недоумвая, что значить этотъ звонъ, стоящй въ воздух. Его взглядъ съ страннымъ выраженемъ устремился на теплящуюся лампаду, на озаренный ея свтомъ ликъ Спасителя въ терновомъ внц. Казалось, онъ что-то спрашивалъ, хотть сообразить и припомнить. Голова больного старика, повидимому, работала уже плохо, медленно и не сразу соображала.
— Воскресъ!— наконецъ, тихо проговорилъ онъ сухими, едва шевелящимися губами, не отрывая взгляда отъ передняго угла.
— Христосъ… воскресъ!
Не спуская глазъ съ изображеня Христа, онъ началъ о чемъ-то думать.
Въ голов медленно зароились воспоминаня, поплыли образы, картины, сцены давно прошедшаго…
Передъ глазами больного внезапно возстали большой барскй домъ въ деревн, ярко освщенныя комнаты, длинные столы съ куличами, пасхами, окороками и яйцами, суета и хлопоты цлаго полчища принарядившихся по праздничному дворовыхъ и среди всего этого нарядная румяная старушка съ добродушнымъ лицомъ, съ сдыми волосами, обходящая вокругъ столовъ, осматривающая, все ли въ порядк. Держась за ея юбку, не отставая отъ нея ни на шагъ, ходитъ рядомъ съ ней курчавый мальчуганъ въ бархатныхъ шароварахъ, въ сафьяйыхъ сапожкахъ съ красной оторочкой, въ шелковой красной рубашонк съ золотымъ поясомъ.
— Бабушка, теперь въ церковь? Бабушка, а потомъ христосоваться? Бабушка, а потомъ разговляться?— пристаетъ онъ къ ней.
— Да, да, Петушокъ!— отвчаетъ она, гладя его мягкой и пухлой выхоленной рукою, незнакомой съ черной работой.— Скажи Власьевн, чтобы одла тебя. Пора хать. Слышишь, лошади ждутъ.
Его одваютъ въ теплую одежду, онъ усаживается съ бабушкой и гувернанткой въ экипажъ и детъ въ церковь за дв версты отъ барской усадьбы. Церковь уже полна народа, но вс разступаются передъ его бабушкой и передъ нимъ, вс низко кланяются имъ, пока они проходятъ на клиросъ и на коврик останавливаются передъ иконостасомъ, усяннымъ горящими свчами. Его и бабушку окружаютъ уже съхавшеся въ церковь родные — кузины и кузены, дяди и тетки, вс заискивающе цлуютъ у бабушки руки и вс восхищаются имъ, точно лучше его нтъ на свт ни одного ребенка, а чмъ боле кто хвалитъ его, къ тому и благосклонне относится его бабушка…
Въ половин службы онъ уже сладко спитъ, сидя на поставленномъ для него стул, и когда просыпается — вс уже цлуются между собою, вс подходятъ къ ручк бабушки, и она раздаетъ христосующимся яйца, вынимая ихъ изъ стоящей около нея корзинки.
— Бабушка, и я, и я хочу!— говоритъ онъ, протирая глазенки, и тоже цлуется съ людьми и раздаетъ яйца.
— А что же ты хотлъ дать Лип?— спрашиваетъ бабушка, видя, что онъ христосуется съ подошедшей къ нему маленькой двочкой въ красномъ сарафанчик.
Онъ смется, вытаскиваетъ изъ кармана шароваръ новенькй серебряный рубль и суетъ его въ руку двочки. Она наклоняется и цлуетъ его барскую ручку. Это его ‘крестовая’ сестра. Если бы ее одть въ мужское платье, ее можно бы принятъ за самого Петушка, такъ поразительно они похожи другъ на друга. Но онъ барчукъ, а она простая дворовая, дочь красавца Василья-буфетчика, котораго когда-то отецъ Петушка внезапно сдалъ безъ очереди въ солдаты, а его рябую некрасивую жену и ребенка-дочь сослалъ на скотный дворъ. Только посл смерти спившагося съ круга отца Петушка — матери Петушокъ лишился тотчасъ посл своего рожденя — ршилась бабушка вернуть въ барскй домъ и жену, и дочь Василья, а самъ Василй пропалъ безъ всти. Липа приходила каждый день играть съ Петушкомъ въ господске покои, и бабушка говорила ему:
— Это твоя крестовая сестра!
Потомъ вздыхала и тихо замчала:
— Несчастныя дти!..
Кто были эти несчастныя дти — объ этомъ Петушокъ тогда не задумывался, такъ какъ во всякомъ случа это, вроятно, говорилось не про него и не про Липу. Не видавъ никогда своей матери, онъ не могъ оплакивать ее, объ отц онъ тоже не горевалъ, сохранивъ объ немъ одно воспоминане, что это былъ человкъ, отъ котораго его старались всегда увести, и который при встрчахъ съ нимъ кричалъ ему: ‘убирайся прочь’, бабушка замнила ему и мать, и отца, и любила его такъ, какъ будто хотла за что-то вознаградить, что-то загладить. Липа тоже пользовалась особенною любовью бабушки Петушка и была предметомъ тайной зависти для всей дворни и даже для всхъ родныхъ Петушка, съзжавшихся къ бабушк въ таке велике праздники, какъ Пасха, и осыпавшихъ, при бабушк, поцлуями этихъ ‘прелестныхъ дтей’…
Какъ хороши были эти велике праздники его дтства!
Онъ сталъ вспоминать вс мелочи, лица, бабушку, бородатаго старосту, старичка-священника съ трясущимися руками и слезящимися глазами, толстую матушку-попадью, краснощекую Липу, и всхъ этихъ кузеновъ и кузинъ, щебетавшихъ приторными голосками вокругъ бабушки, вокругъ него и его любимицы Липы.
— Счастье невдня!— съ горькимъ вздохомъ пробормоталъ больной.
И вдругъ вс свтлые образы исчезли во мрак. Тьма, непроглядная тьма окутываетъ передъ нимъ цлый рядъ годовъ и ничего не можетъ онъ вспомнить изъ нихъ, точно ихъ не было въ его жизни, точно какая-то невдомая сила вычеркнула ихъ изъ его жизни. Каке-то незнакомые дома открываются и закрываются передъ нимъ, каке-то незнакомые люди смняютъ около него другъ друга, онъ не можетъ припомнить видъ этихъ домовъ, возстановить въ памяти физономи этихъ людей, это его немного раздражаетъ, точно передъ его глазами чья-то посторонняя рука безостановочно и досадливо вертитъ калейдоскопъ, ежеминутно измняя форму и сочетане цвтныхъ стеклышекъ.
Что же это было за время?
Это была борьба между собою опекуновъ, добивающихся права опекать богатаго сироту. Казалось, они готовы были разорвать его на куски, чтобы только имть право поживиться хотя частью его богатства. Отрывками проносятся въ его голов чьи-то полныя ненависти и непонятныя для него въ то время фразы:
— Петръ Ивановичъ,— говоритъ кто-то про его отца:— долженъ былъ не признавать его, тогда все сложилось бы иначе. Какой онъ ему сынъ?
— Ахъ, разв этотъ развратникъ и негодяй былъ способенъ на какое-нибудь энергичное ршене,— возражаетъ другой злобный голосъ.
— Но бабушка, бабушка, какъ она могла простить это своей дочери!— возмущаются, негодуя, третьи.— Это ршительно не понятно!
— Да разв можно понять логику набожной идотки!— шипятъ по-зминому четвертые.— Она не стыдилась даже держать въ дом эту двчонку, похожую съ нимъ, какъ дв капли воды! Простила проступокъ дочери и позорила въ то же время ея память этимъ ходячимъ доказательствомъ проступка!
Какъ шипне гадовъ, скрывающихся во мрак, проносятся въ его памяти эти отрывки негодующихъ хищниковъ, но онъ тщетно старается припомнить, кто были эти хищники, какъ смотрли ихъ лица.
— Люди!— тихо, съ иронической усмшкой шепчетъ онъ.— Люди!..
Но вотъ тьма разсивается, и изъ нея выплываетъ яркая картина. Большой, модный частный пансонъ, обширные дортуары и классы, избалованные и испорченные мальчики-богачи, войны съ гувернерами, съ учителями, съ директоромъ, а главное, съ женой директора, содержащаго модный пансонъ и трепещущаго передъ своей женой воительницей.
— Каролинка поганая!— проносится въ голов старика прозвище, данное школярами жен директора.
Въ каждомъ вступающемъ въ пансонъ она видла дойную корову, и каждый поступающй въ пансонъ считалъ долгомъ вступить въ семилтнюю войну съ Каролиной. Она старалась утянуть провизю, дать прогорклое масло, подсунуть черствыя булки, а школьники стремились перепортить ея скатерти, разодрать ея салфетки, поломать ея ножи и вилки, досадить ей грязными продлками, обличавшими изумительную изобртательность и жестокость враговъ. Эти войны хуже всего отзывались на Петр Давыдов, такъ какъ онъ былъ заброшенъ, забытъ, оставался въ пансон безвыходно въ будни и въ праздники, зимой и лтомъ, и даже не зналъ, кому пожаловаться на свое положене. Когда онъ былъ малъ — Каролинка била его ремнемъ, давала ему пощечины, когда онъ подросъ — его запирали на цлые дни въ карцеръ на хлбъ и на воду, длая сбережене на порцяхъ его завтраковъ и обдовъ. Онъ чувствовалъ себя глубоко оскорбленнымъ, безмрно несчастнымъ, нердко ему приходила въ голову мысль бжать, и притомъ непремнно въ Америку, часто онъ, рыдая въ карцер, твердилъ:
— Повшусь! Повшусь!
Онъ сотни разъ задумывался, почему его отдали къ Каролинк? Въ гимназяхъ, въ Лице, въ Правовдни брали не больше, чмъ брала Каролинка?
— Потому отдали къ ней, что ты не былъ подготовленъ,— сказалъ ему кто-то изъ товарищей.— Изъ лтъ вышелъ для казенныхъ училищъ. Сюда, извстно, хоть жениха возьмутъ въ низшй классъ, лишь бы платилъ хорошо.
— А тоже и для того сюда отдали, чтобы получше обобрать тебя,— пояснилъ другой изъ боле опытныхъ.— Тутъ никто не провритъ, сколько на твое образоване идетъ. Каролинку можно заставить каке угодно счеты подписать, дай ей только взятку. А у тебя есть изъ чего платить. Мой отецъ говорилъ, что хоть твое состояне и порастрясли, а все же ты еще богачъ…
Это была роковая всть для него: у него явилось желане воспользоваться своимъ богатствомъ, у товарищей явилась жажда покутить на его счетъ, у опекуновъ явилось сознане, что чмъ шире будетъ ‘негодяй’ — они уже почему-то ршили, что онъ ‘негодяй’ — мотать деньги, тмъ выгодне будетъ имъ.
Да будетъ проклятъ тотъ день, когда онъ узналъ, что онъ богатъ! Да будетъ проклята та ночь, когда онъ узналъ, что за деньги можно купить все!
Точно какой-то ураганъ подхватилъ его тогда, закружилъ и понесъ въ омутъ паденя, пьянства, разгула, разврата. Недоучившйся, не знающй жизни, не занятый ничмъ, самовольно бросившй пансонъ юноша, онъ охмеллъ отъ наслажденй. Отъ наслажденй? Нтъ, онъ даже не испытывалъ ихъ, а только ощущалъ угаръ, мшавшй думать, разсчитывать, соображать. Его тошнило отъ сигаръ, но онъ швырялъ на нихъ сотни рублей, потому что вс курятъ, крпкое и терпкое вино было ему не по вкусу, такъ какъ онъ былъ сластена и любилъ боле всего конфеты, но у него было всегда разливное море вина, потому что безъ вина обходятся только ребятишки, устрицы возбуждали въ немъ отвращене своимъ видомъ, но онъ истреблялъ ихъ, потому что какъ же обойтись богатому кутил за ужиномъ безъ устрицъ или шампанскаго. Ему непремнно хотлось казаться передъ людьми среднихъ лтъ пожившимъ и все испытавшимъ человкомъ, оти люди понимали хорошо его жажду казаться выше своего роста и старше своего возраста и, когда онъ былъ имъ нуженъ, длали видъ, что они врятъ его изношенности и пресыщеню,— и въ то же время, ненавидя его за свое пресмыкане передъ нимъ, за его спиною говорили съ презрнемъ:
— Мы еще увидимъ этого скандалиста на скамь подсудимыхъ.
Вообще, что за люди окружали его — онъ этого самъ не понималъ, онъ только кружился и путался съ ними въ какомъ-то чаду. Это былъ своего рода danse macabre ходячихъ мертвецовъ общества.
Силясь теперь разобраться въ хаос воспоминанй, онъ вдругъ снова услышалъ колокольный звонъ и въ ужас припомнилъ одну Пасху,— припомнилъ живо, ярко, до мельчайшихъ, отвратительныхъ подробностей. Къ нему собрались тогда его прятели по кутежу пить, безобразничать, играть въ карты. Вдругъ кто-то крикнулъ:
— Господа, сегодня вдь мясное розговнье! Что же мы-то не разговляемся?
— Да, да!— подхватили хоромъ друге.— Разгавливаться!
И они разговлись.
Онъ вспомнилъ всю эту кощунствующую оргю, и на его лбу проступилъ холодный потъ:
— Простится ли это?
Его уже пугала загробная жизнь.

III.

Больной, утомленный напряженемъ мозга, дремалъ. Въ маленькой квартирк царствовала могильная тишина. Вдругъ въ этой тишин послышался слабый, едва слышный шорохъ. Больной открылъ глаза и съ ужасомъ увидалъ, что неплотно запертая дверь въ его комнату начинаетъ слегка протворяться. Онъ зналъ, что квартира пуста, что входная дверь замкнута снаружи, но тмъ не мене ясно видлъ, какъ протворяется дверь въ его комнату. У него началось знакомое ему неровное сердцебене съ толчками и перебоями,— то сердцебене, отъ котораго, какъ казалось ему во время его болзни, онъ долженъ умереть. Онъ расширенными глазами сталъ всматриваться въ отворившуюся наполовину дверь и увидалъ какя-то дв искры, сверкнувшя передъ нимъ фосфорическимъ блескомъ. Онъ понялъ, что испугался пустяковъ, но сердце все еще продолжало биться неровно, точно прыгая и колотясь въ груди. Въ комнату медленной походкою, изгибая грацозно спину и вытягивая передня лапы, вошла кошка, сладко поеживаясь, медленно виляя изъ стороны въ сторону поднятымъ вверхъ хвостомъ, она начала жмуриться на огонь въ переднемъ углу, на больного, и потомъ, точно въ истом, упала на бокъ, снова сладко потягиваясь уже всми четырьмя лапами въ какой-то лнивой нг и чуть слышно пвуче мурлыча. Въ голов Петра Петровича мелькнула мысль:
— Кошачья граця!
Этого было довольно, чтобы онъ разомъ вспомнилъ цлый рядъ сценъ, цлую вереницу дней и лтъ, когда онъ и любовался такой же кошачьей грацей, и проклиналъ ее.
— Милый, люби меня, какъ я люблю тебя? Ты видишь, я вся твоя!— слышитъ онъ тихй вкрадчивый шопотъ, похожй на вздохъ, и чьи-то блыя выхоленныя руки обвиваются вокругъ его шеи.
Это она, его жена, его Дина, просящая у него ласкъ, ласкъ и только ласкъ, точно вся жизнь должна быть сплошнымъ и сластолюбивымъ наслажденемъ.
Кто сдлалъ ее одалискою? Кто воспиталъ ее для гарема? Кто развилъ въ ней чувственность и только чувственность? Природа ли, сама не знающая, что она творитъ? Родители ли, приготовлявше изъ подраставшей дочери только годную для сбыта невсту? Общество ли, кружившее ей голову комплиментами и ухаживаньями на балахъ, куда она являлась, едва прикрытая газомъ, показывать въ поискахъ за покупателями свою красоту, свое тло? Онъ ли, развратничавшй во время холостой жизни и утомленный развратомъ до желаня вылчиться отъ этого женитьбой? Или, можетъ-быть, природа, родители, общество приготовили только тучную почву, а онъ, испорченный до мозга костей, явился сятелемъ, котораго, въ конц концовъ, испугали плоды его собственнаго посва? Онъ не могъ бы отвтить на эти вопросы тогда, не могъ отвтить на нихъ и теперь. Онъ даже не задавалъ этихъ вопросовъ тогда, покуда она была одалиской исключительно для него, они встали въ его голов тогда, когда онъ, пресыщенный и усталый, сидя въ дтской у колыбели своего сынишки, сталъ, мало-по-малу, задумываться о томъ, гд же находится мать этого ребенка, почему она такъ рдко остается въ этой святой святыхъ женщины, съ кмъ проводитъ она эти часы, забывая о брошенныхъ муж и сын? Въ голов бродили мысли: не задавали ли себ этихъ же вопросовъ друге мужья, съ женами которыхъ онъ еще такъ недавно проводилъ цлые вечера, цлыя ночи? Какой неисчерпаемый матералъ для остротъ, шутокъ и смха давали молодой холостежи эти мужья! Что если и она, его жена…
— О, мой ревнивецъ! О, мой Отелло!— слышится ему нжный шопотъ, и снова блыя выхоленныя руки змями обвиваютъ его шею, а горячя губы поцлуями зажимаютъ ему ротъ…
— Кто тебя научилъ этому?— крикнулъ онъ ей однажды.
Она вдругъ поблднла, испугалась и заторопилась:
— Какъ научилъ?.. Я сама… Я же такъ люблю тебя…
— Лгунья!— крикнулъ онъ ей.
Ея ласки уже не опьяняли его, онъ чувствовалъ въ ней развращенную женщину и только добивался одного — узнать, кто развращаетъ ее, кто учитъ ее.
— Мы должны думать о ребенк!— началъ онъ сухо говорить ей.
Его денежныя дла были окончательно разстроены, и онъ уже искалъ частныхъ занятй, мста, службы.
Всхъ ужасно смшило, когда онъ, Пьеръ Давыдовъ, сталъ заговаривать о занятяхъ, о мст, о служб. Этотъ смхъ начиналъ его бсить, выводить изъ себя, онъ чувствовалъ, что люди считаютъ его ‘безструнною балалайкой’, ‘шутомъ гороховымъ’, неспособнымъ ни на какое дло. Это было тмъ раздражительне, что внутри его самого какой-то голосъ началъ спрашивать его съ насмшкой: ‘а и точно, на какое дло ты способенъ?’ Никто не врилъ и тому, что его денежныя средства истощились, и вс длали презрительныя гримасы, когда онъ, ‘мщански скаредничая’, отказывалъ дать взаймы тому или другому изъ прятелей. Это его, впрочемъ, уже не задвало за живое среди боле серьезныхъ заботъ. Разъ только онъ смутился при мысли: что онъ не можетъ боле швырять денегъ по сторонамъ. Это было именно тогда, когда онъ увидалъ посл долгихъ лтъ разлуки Липу. Ему доложили, что къ нему пришла какая-то женщина-старуха. Онъ приказалъ позвать ее и увидалъ мать Липы, съ изрытымъ оспою лицомъ, состарвшуюся, сгорбившуюся, съ красными рабочими руками. Она повалилась ему въ ноги.
— Батюшка, баринъ, Петръ Петровичъ, къ теб, какъ къ отцу родному,— слезливо заговорила она.— Отыскала адресъ и осмлилась…
Онъ вспомнилъ прошлое, свтлое дтство, бабушку, деревню, взволновался, поднялъ старуху, сталъ разспрашивать. У нея и у Липы посл воли не осталось ни кола, ни двора, ни земли, ни мста, хоть по мру иди. Онъ этого не зналъ прежде, не думалъ объ этомъ до настоящей минуты. Тамъ въ далекомъ захолустьи, выняньчивше его люди превратились чуть не въ нищихъ, а онъ швырялъ направо и налво деньги, пьянствуя и развратничая здсь. Старуха продолжала разсказывать. Пошла она съ дочерью въ Петербургъ, и Господь сжалился надъ ними, сиротами, ее взяли въ прачечное заведене, гд она и до сихъ поръ служитъ съ дочерью. Тяжело, но все же сыты. Надо и за то благодарить Бога. Только вотъ теперь… Старуха снова повалилась ему въ ноги. За дочь сватается подмастерье золотыхъ длъ мастера. Человкъ молодой, хорошй, не пьющй. Но у нихъ нтъ денегъ на свадьбу, на одежонку, на первое обзаведене. Ршилась она, старуха, обезпокоить его, своего батюшку-барина, Петра Петровича. Некого ей, кром его, просить, на него вся надежда. Не чужой… Его точно обожгло чмъ-то. Вспомнилось, сколько денегъ бросалъ онъ зря, а теперь его стсняетъ выдача какихъ-нибудь ста рублей на свадьбу Липы, его ‘крестовой’ сеетры.
— Я думаю, и не узналъ бы я теперь Липу,— заговорилъ онъ, спша скрыть свое смущене.
— Какъ не узнать, какъ не узнать, батюшка-баринъ, вамъ-то!— восклицала старуха, глядя на него какимъ-то особеннымъ взглядомъ.— Вся она въ покойнаго своего отца, ровно живой Василй…
— Да я же его не зналъ,— отвтилъ онъ.
Она вздохнула, потупилась.
— Точно что не знали,— согласилась она:— точно… а все же… Я покличу вотъ ее… Боялась она сама войти, у воротъ ждетъ…
— Такъ зови же, зови ее!— обрадовался онъ, услыхавъ, что она, Липа, неизмнная подруга его дтства, тутъ, близко.— Чего она, чудачка, боится… Зови ее!…
Когда Липа и ея мать, благословляя его за сотню рублей, полученныхъ отъ него, вышли изъ его кабинета, видвшая ихъ его жена съ любопытствомъ спросила его:
— Кто это такя?
— Наши бывшя дворовыя,— отвтилъ онъ коротко.
— Должно-быть, незаконная дочь твоего отца?— съ усмшкой спросила жена.— Молодая двушка поразительно похожа на тебя.
Онъ отрывисто отвтилъ:
— Вроятно!
И ему стало стыдно, почти страшно отвтить правду, сказать, что не она незаконная, дочь его отца, а онъ незаконный сынъ ея отца. Его вдругъ охватила непонятная злоба, и онъ въ какомъ-то бшенств подумалъ. ‘У тебя-то такихъ дтей не будетъ’.
Теперь уже каждая мелочь служила для него предлогомъ въ чемъ-то заподозрить жену, за что-то взбситься на нее, почему-то придраться къ ней и сдлать ей сцену. Разъ онъ чуть не сломалъ ей ея тонкихъ и гибкихъ пальцевъ, съ крикомъ допрашивая ее:
— Отчего отъ тебя пахнетъ жокей-клубомъ? Откуда у тебя эти духи? Говори, откуда у тебя эти духи?
И поводомъ къ этой безумной сцен послужило только то, что за четверть часа передъ тмъ къ нему зазжалъ одинъ изъ его прятелей-шалопаевъ, надушенный тми же духами.
Добромъ это не могло кончиться…
Разъ, когда у него уже совсмъ подобрались денежныя средства, когда уже стало закладываться серебро, когда уже стиравшая на него теперь блье мать Липы не всегда получала своевременно деньги, когда онъ доходилъ иногда до отчаяня въ поискахъ мста, когда онъ, повидимому, пересталъ даже ревновать жену, признавъ въ душ, что это ‘тварь’, у него внезапно заболлъ сынъ. Петръ Петровичъ былъ одинъ дома, сидлъ безъ денегъ. Онъ послалъ горничную за докторомъ, онъ отправилъ кухарку съ письмомъ къ одному изъ прятелей, прося взаймы десятка рублей до утра. Сидя у кроватки сына, онъ пережилъ то, чего не переживалъ за всю жизнь. Онъ давно забылъ, когда онъ исповдывался и какъ исповдывался. Въ этотъ вечеръ онъ узналъ ужасъ исповди передъ лицомъ Бога. Въ передней раздался звонокъ. Это звонила горничная. Слдомъ за ней пришелъ докторъ. Онъ осмотрлъ ребенка, заторопился, помощь была нужна немедленная. Давыдовъ стоялъ въ какомъ-то оцпенни, такъ какъ у него не было даже рубля, чтобы послать въ аптеку, а кухарка все еще не возвращалась. Онъ что-то началъ лгать доктору о томъ, что жена въ разсянности увезла ключи, и онъ сидитъ безъ гроша денегъ. Пресмшная исторя и въ то же время ужасная, потому что не на что послать въ аптеку! Онъ лгалъ, стараясь быть развязнымъ, попробовалъ даже иронически улыбнуться, а горло сдавливали рыданя. Докторъ вынулъ деньги, даже не подозрвая лжи, такъ какъ обстановка квартиры еще говорила о богатств: дорогя при покупк и не стоящя ни гроша при распродаж бездлушки и ненужности еще пестрили столы, этажерки, стны. Докторъ остался сидть при больномъ и мелькомъ замтилъ Давыдову:
— Но, вы послали бы за женой… Я не стану скрывать отъ васъ, что болзнь очень опасна…
‘Послать? Куда? Гд она, эта тварь? Она бросаетъ мужа, она бросаетъ ребенка. Какъ знать, можетъ-быть, потому и умираетъ дитя, что его бросила мать…’
Было два часа ночи, когда уже ухалъ докторъ, когда Петръ Петровичъ уже вышелъ изъ ‘бывшей’ дтской, гд еще нсколько минутъ тому назадъ у него былъ сынъ…
Въ передней зазвонили. Кто-то вошелъ. Раздался чей-то безпечный веселый голосъ.
— Какъ, баринъ еще не спитъ? Разв есть кто-нибудь изъ гостей?
Петра Петровича точно ударилъ, точно рзнулъ ножомъ по сердцу этотъ безпечный веселый голосъ. Онъ стремительно выбжалъ въ переднюю, увидалъ улыбающееся широкой тупой улыбкой румяное лицо, почувствовалъ запахъ жокей-клуба и шампанскаго, схватилъ, какъ разсвирпвшй зврь, жену за руку, потащилъ ее къ трупу ребенка, волоча, какъ тряпку, и неистово крича:
— Убить! убить тебя надо, какъ собаку!..

IV.

Воспоминаня больного прервались: ихъ прервали сильныя боли. Когда начинались эти боли, онъ забывалъ все и помнилъ только одн свои невыносимыя муки, кричалъ, стоналъ, поднималъ всхъ на ноги, становился почти жестокимъ къ другимъ, которые не страдали, какъ онъ. Доктора давно знали, что у него ракъ въ почк и желудк. Но больному они сказали, что у него блуждающая почка, и онъ вполн поврилъ этому, онъ даже лежалъ постоянно на одномъ боку для того, какъ онъ говорилъ, чтобы почка не мшала пищ проходить въ желудокъ, утшая себя, онъ создалъ свою собственную анатомю и твердо врилъ въ то, что ему легче, когда почка не заслоняетъ желудка. Только сегодня утромъ онъ случайно уловилъ, какъ докторъ осторожно сказалъ въ другой комнат жениху Ольги новыя слова:
— У него ракъ: никакого сомння быть не можетъ!
Больной не испугался и даже усмхнулся, ясно сознавая, что докторъ ошибается. Раньше это извсте страшно вляло бы на него, а теперь — теперь онъ лучше всякаго доктора знаетъ свою болзнь. Рака у него не могло бы такъ какъ онъ ясно понимаетъ, что у него блуждающая почка, иначе онъ не чувствовалъ бы облегченя въ т минуты, когда онъ лежитъ на одномъ боку, освобождая для нея проходъ въ желудокъ. Ясне, чмъ когда-нибудь, онъ сознавалъ это именно теперь, когда принялъ свое обычное положене и почувствовалъ облегчене болей: воспоминаня встревожили его, заставили его безсознательно повернуться на спину, и онъ тотчасъ почувствовалъ нестерпимыя боли теперь онъ лежитъ на боку, почка не мшаетъ желудку, а ему легче, если бы у него былъ ракъ,— легче не стало бы какя положеня ни принимай. Да, ракъ неизлчимъ, блуждающая почка — онъ зналъ одну двушку, которая страдала этой болзнью, а потомъ замужъ вышла — и какъ рукой сняло болзнь. Онъ усмхнулся при этой мысли: онъ вдь замужъ не выйдетъ. Да, а все же поправится: весна настала — тепло, воздухъ сдлаютъ свое дло. Да когда и пожить, какъ не теперь: двадцать лтъ онъ перерождался, работалъ надъ собою.
Съ чего это началось? Онъ началъ вспоминать съ трудомъ, точно все было давно имъ вычеркнуто изъ его памяти.
— Ахъ, да, жену онъ покушался убить! Держали его въ тюрьм, судили, оправдали. Его шельмовалъ на суд прокуроръ, ее топталъ въ грязь его защитникъ. Оба,— и прокуроръ, и защитникъ,— казалось, хотли перещеголять другъ друга, разворачивая помойку свтской жизни, рисуя грязную изнанку полированныхъ снаружи людей, бичуя и клеймя, какъ злйшихъ враговъ, всхъ тхъ, съ кмъ, быть-можетъ, чуть не вчера они сами вели одну и ту же жизнь, просиживая ночи за картами, рыща по ресторанамъ, пикникамъ, собранямъ, маскарадамъ. Или они-то, обвинители, лучше? Когда ему вынесли оправдательный приговоръ чувствительная на всякихъ представленяхъ публика плакала и аплодировала, а его жену, какъ какой-то драгоцнный кладъ, бережно увезъ въ своей карет какой-то богатый развратникъ. Для него началось искуплене грховъ темной труженической жизнью, для нея начались трумфы побдъ надъ людьми, добивавшимися рдкаго счастья обладать хоть на время такою женщиною, которую чуть не убилъ мужъ за развратъ.
Онъ горько усмхнулся.
Какъ онъ, проматывавшй прежде тысячи въ вечеръ, не умеръ потомъ съ голоду, не остался безъ сапогъ, добившись мста въ банк въ тридцать рублей? Объ этомъ надо сдросить Олимпаду Васильевну, прютившую его у себя, какъ брошеннаго больного ребенка: она и поила, и кормила, и одвала его, и умла длать сбереженя для него. Когда же она осталась вдовой, а онъ сталъ получать уже шестьдесятъ рублей жалованья,— она стала даже говорить, что она съ дочерью живетъ на его счетъ, что онъ ихъ благодтель, батюшка-баринъ. Баринъ? Какъ странно теперь слышать ему это прозвище. Онъ давно забылъ, что онъ баринъ, и вс это забыли, кром Васильевны. Какъ-то недавно одинъ изъ его прежнихъ школьныхъ товарищей, дослужившйся до генеральскаго чина, увидавъ его въ банк сосредоточенно и заботливо перевязывающимъ и заклеивающимъ пачки денегъ, дружески воскликнулъ:
— Давыдовъ, ты ли это?
— Точно такъ, ваше превосходительство,— безсознательно отвтилъ онъ.
Прятель, милый, вжливый, всмъ говорившй ‘вы’, смутился, точно сдлалъ непростительную грубость.
Да, прошлое для Давыдова умерло, и онъ умеръ для прошлаго. Какъ-то разъ онъ прочиталъ въ газетахъ о самоубйств двухъ молодыхъ людей изъ-за женщины, потомъ ему назвали и фамилю этой женщины: эта была его бывшая жена. Онъ не взволновался, не встревожился и только пожаллъ этихъ самоубйцъ: ‘Жалке юноши’. Казалось, изъ его памяти изгладился самый образъ этой женщины. Онъ теперь даже ходитъ, смотритъ, говоритъ не такъ, какъ прежде: онъ голову держитъ немного опущенною, говоритъ безъ самоувренности, взглядъ кротокъ и задумчивъ, по лицу часто блуждаетъ скорбная улыбка. Порой онъ смотритъ ребенкомъ, подчасъ кажется немного поврежденнымъ. Такое впечатлне производитъ онъ особенно тогда, когда сидитъ одинъ дома и перечиниваетъ себ что-нибудь изъ одежды или шьетъ сапоги. Онъ какъ-то незамтно для самого себя среди трудящихся людей втянулся въ этотъ трудъ и полюбилъ его, его никуда не тянетъ изъ дома отъ этой работы. Да и куда ему ходить? Вс люди, слывше его друзьями и прятелями, давно отвернулись отъ него и перестали узнавать его. Несчастнымъ онъ не чувствуетъ себя отъ этого. И какой же онъ имъ товарищъ, какой же баринъ? И никогда не былъ бариномъ. Случайно только человкъ, считавшйся офицально его отцомъ, не ршился признать его незаконнорожденнымъ, не будь этой случайности, онъ былъ бы незаконнорожденнымъ сыномъ какого-то крпостного человка Василья. Можетъ-быть, тогда жизнь сложилась бы иначе, естественне, проще, честне. Не было бы этихъ проклятыхъ лтъ нравственнаго паденя. Это они отозвались теперь на его организм, за нихъ и предстоитъ тамъ расплата. Онъ въ страх взглянулъ въ переднй уголъ на изображене Христа въ терновомъ внц.
— Пора бы и поскорбть,— вспомнились ему вдругъ слова Олимпады Васильевны.
— Да, да, пора! смерть не за горами! Теперь это и возможно.
Какъ съ неба, недавно выпало ему наслдство въ четыре тысячи рублей. Онъ отнесся довольно равнодушно къ деньгамъ, обрадовался только возможности серьезне лчиться, болзнь давно уже стала поглощать вс его мысли, и онъ смотрлъ равнодушно на все, кром своей блуждающей почки. Деньги онъ отдалъ Олимпад Васильевн на сохранене, какъ отдавалъ ей на сохранене всяке гроши, не умя распоряжаться ими.
— На мои похороны, если не вылчусь, и на свадьбу Оли пригодятся,— сказалъ онъ ей, передавая эти тысячи.
— Зачмъ, батюшка, Петръ Петровичъ, на похороны!— проговорила она, пораженная этой ‘кучей деньжищъ’.— Мы вотъ домикъ съ садомъ, да огородомъ на нихъ гд-нибудь въ провинци купимъ, да и заживемъ припваючи. Тутъ вдь на вкъ хватитъ! Пора тоже и отдохнуть вамъ.
‘Да, пора и отдохнуть, и поскорбть, помолиться, искупить старое, а то…’ Его вдругъ охватилъ паническй страхъ: ‘Что если онъ не успетъ поскорбть? Грховъ не перечтешь: грабилъ, позорилъ, губилъ, кощунствовалъ. Какое гнусное создане человкъ!..’ Снова вс ужасы прошлаго воскресли въ его голов. Все совершенное на протяжени извстнаго времени смшалось теперь въ одну тсную кучу грязи, подлостей, жестокостей. Въ душ было омерзне къ самому себ — омерзне къ тому самому себ, передъ которымъ унижались, пресмыкались, раболпствовали люди изъ-за лишней подачки, иногда даже и не изъ-за подачки, а просто изъ-за чести слыть его прятелями, раскланиваться съ нимъ на Невскомъ проспект или на Дворцовой набережной. Онъ заволновался, повернулся на спину и застоналъ отъ нестерпимой боли. Въ голов мелькнула мысль, что надо скоре-скоре повернуться снова на бокъ. Это опять почка заслонила желудокъ. Онъ заторопился, сдлалъ страшное усиле, чтобы принять привычное положене, и все-таки не могъ никакъ повернуться: на лбу проступилъ холодный потъ, изъ глазъ брызнули слезы.
— А-ахъ!— протяжно на всю квартиру вскрикнулъ онъ, упираясь затылкомъ въ подушку и высоко выпятивъ кверху грудь.
И вдругъ, посл этого страшно тяжелаго вздоха, ему стало легко — легко, какъ никогда! Онъ словно утонулъ въ перин, руки вытянулись вдоль тла, блаженная улыбка озарила его исхудалое лицо, чувство сладкаго отдыха охватило его всего…

V.

Въ комнату больного на цыпочкахъ вошелъ Вася, раскраснвшйся, вспотвшй, растрепавшйся, съ краснымъ яйцомъ въ рук. Онъ подошелъ къ постели больного и, положивъ ему въ руку яйцо, склоняясь къ его лицу, проговорилъ:
— Христосъ воскресе, Петръ Петровичъ!
Петръ Петровичъ уже не могъ отвтить ему ничего: онъ съ застывшею улыбкой на лиц смотрлъ тусклыми неподвижными глазами въ никому не вдомую даль.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека