От Ибсена к Стриндбергу, Блок Александр Александрович, Год: 1912

Время на прочтение: 8 минут(ы)
Александр Блок

Маленький норвежский городок. 3000 жителей. Разговаривают все о коммерции. Везде щелкают счеты — кроме тех мест, где нечего считать и не о чем разговаривать, зато там также нечего есть. Иногда, пожалуй, читают Библию. Остальные занятия считаются неприличными, да вряд ли там кто и знает, что у людей бывают другие занятия.
В домике на городской площади без единого дерева живет купец с семьей. Против окна — церковь с высокой папертью, направо — позорный столб, налево — тюрьма и сумасшедший дом. Круглые сутки — грохот и гул далеких водопадов, в дневные часы прорезываемый ‘еще чем-то вроде то хриплых, то визгливых, то стонущих женских криков’.
Странные звуки, странный вид из окна, странная жизнь, не для нас, впрочем, каждый из нас непростительно солжет, если скажет, что не видал в жизни чего-нибудь позорного, чего-нибудь тюремного, чего-нибудь сумасшедшего, что какая-нибудь ‘высокая паперть’ вечным тупиком не упиралась в его окно, что он не слыхал ничего ‘хриплого, визгливого и стонущего’.
Все это мы видали и слыхали не раз.
В купеческом семействе рождается сын: Генрих Ибсен. Все описанное глубоко врезается ему в память. Хриплые звуки, — объясняет он впоследствии, — это ‘работали на водопадах сотни лесопилок. Читая о гильотине, я всегда вспоминал об этих лесопилках’.
Таких ‘благодарных’ воспоминаний и у нас не занимать стать. Для многих из нас — жить среди современной жестокости и нелепости, ‘у позорного столба, под стон лесопилок’, — значит ожесточить то, что в душе должно быть нежным, размягчить то, что должно быть твердым: живую ткань сердца превратить в железное сито, легко отбрасывающее от себя людские пени, огонь воли залить водой, опустить руки, решить, что жизнь есть роковая, хотя и тяжелая необходимость. Но — ‘с волками жить, по-волчьи выть’.
С Ибсеном этого не случилось. Будущее его покажет нам, сохранил ли он нежную ткань сердца. Возрос и возмужал он по крайней мере в воззрениях человеческих, а воли ему хватило на то, чтобы свершить путь, напоминающий, хоть и смутно и нелепо, путь героя. С Ибсеном произошло то же, что с Зигфридом, только не в дремучем лесу, не в молниях и радугах Валгаллы, не в огненном кольце Валкирии,- а в нашем будничном и сером свете (припомним однако: полуденная скука в дремучем лесу, Зигфрид тупо строгает прутик, зевки Фафнера в пещере, в Рейне скучно плещутся глупые рыбы).
Ибсен, с последовательностью, конечно роковой, порывает связь с родительским домом, где ему нечего делать, в самом деле, что делать ‘герою’ со старым карлой, который думает только о золоте (о коммерции, о сельдях) и варит сыну мерзкое зелье — готовит ему торговую карьеру. Ибсен ушел. Покидая родной городишко шестнадцати лет от роду, он, как бы в награду, или в предвестие, увидал впервые Северное море. Так Зигфрид,, впервые прислушавшийся к шуму леса, не различил сначала отдельных голосов, только остановился очарованный.
Через несколько лет, после упорной борьбы с обществом и отчаянья при виде упадка родины, Ибсен с тою же роковой последовательностью покидает и родину и общество. ‘Будут норвежцы брести еле-еле по полю жизни!..’ — восклицает он. Конечно, кто такие норвежцы, как не ‘общество’ злых и корявых Нибелунгов, пребывающих в домашних спорах? Кто посильней, бьет того, кто послабее: Фафнер — Альбериха, Альберих — Миме, Миме — своих карликов. Купец Олаксен строит спичечную фабрику и для этого разрушает лавочку торгаша Торлаксена.
Ибсен поднимает над своими Нибелунгами бич сатиры: ‘Я поднял бич сатиры над любовью и браком, потому вполне в порядке вещей, что раздалось столько воплей в защиту и брака и любви’ (из предисловия к ‘Комедии любви’). Нибелунги разозлились и восстали. ‘Слушай, сыночек Зигфрид, я ведь всегда от души тебя ненавидел и хочу срубить тебе голову’, — говорит глупый Миме Зигфриду. В ответ он получает удар меча.
Ибсен ‘повертывает свои корабли кормами к северу’. Родительский дом, родина, общество — позади. Так кончается первый период деятельности Ибсена, такова его жизнь до зрелого возраста. Не правда ли, она подобна первым шагам героя саги.
Что же происходит теперь?
Теперь Ибсен — автор Бранда. Его воля напряжена до предела. Его мозг искушен в вопросах о долге, о призвании, о личности, о жертве, о народе, о национальности. Его сердце знает сомнения и любовь, ужас и сладость одиночества. Впрочем, более одиноким, чем теперь, он не был никогда — как среди друзей, так и среди врагов: он прославленный писатель. Ему под сорок лет. Это — ‘жених, идущий навстречу невесте’, носитель ‘королевской мысли’ о духовной жизни Норвегии, — говорит биограф Ибсена.
В творчестве Ибсена происходит коренной переворот. Сатирическому задору юности, историческому и легендарному жанру пришел конец. Наступают события.
Какой-то упрямый пастор Бранд гибнет в горах, во мраке метели. Отвергнутую церковь земную заменила ему ‘снежная церковь’ — лавина. Перед гибелью является ему призрак мертвой жены.
Какой-то взбалмошный бродяга Пер Гюнт достигает лесной хижины и умирает усталый, убаюканный песней Сольвейг — песней Вечности.
Так Зигфрид, понявший голос птицы, достигает вершины скалы, разрывает огненное кольцо и обретает свою любовь и гибель близ дочери Хаоса, которую он разбудил.
Страшен холод вершин. Что происходит на вершинах с теми, кто остается там один, лицом к лицу с ‘Богом Милосердия’ (Deus Caritatis)?
Здесь я ставлю вопросительный знак: может быть, с этой минуты пути героя и человека расходятся: юноша Зигфрид вступает на свой последний, ясный и крестный, не омрачаемый даже изменой путь. Зрелый муж Ибсен вступает на путь, который нам до сих пор непонятен. Мы еще его не измерили. Это — путь, самим Ибсеном названный ‘долгой-долгой Страстной неделей’, путь, может быть, тоже ясный и крестный. Но этот путь соблазнял многих из нас. Спасибо за соблазны, хвала Ибсену!
В горах с Брэндом и в лесу с Пер Гюнтом произошло нечто, стоящее вне известных нам измерений. Явным и, так сказать, ‘материальным’ следствием этих событий было возвращение писателя Ибсена на родину. Он воротился не таким, каким уезжал. Появляется любезный, сухой и злой Ибсен, в щегольском и всегда застегнутом сюртуке и в перчатках. Ибсен говорит речи. Он говорит, что ‘нельзя влачить корабль к светлому будущему, когда есть труп в трюме’ (‘труп в трюме’ — какой зловещий и… красивый образ!). Нельзя, говорит Ибсен, вечно твердить о ‘Третьем Царстве’, когда современное человечество и, в частности, норвежский народ не может войти в широкие ворота вечных идеалов, минуя узкие двери тяжелого и черного труда.
Итак, Ибсен возвращается ‘к родной и близкой’ (как говорится) действительности. Он анализирует и врачует ‘язвы общества’. В руках у него — микроскоп и скальпель.
Разве не тревожили Ибсена давно уже общественные вопросы? Разве он был когда-нибудь вне национальности, вне родных? Разве не вопрошал он еще в ранней юности норвежских скальдов, ‘не на пользу ли народу дан им поэтический дар’?
Мораль и польза! Виват! Ибсен стал реформатором! Ибсен перестал быть ‘чистым художником’! — К нему бросается свора публицистов, критиков. Он повторяет им: ‘Столпы общества’ — раз! ‘Кукольный дом’ — два! ‘Доктор Стокман’ — три. Голодные критики хапают, не разбирая, нет ли в каком-нибудь из этих вкусных ‘вопросов’ — кусочка иглы. Пятьдесят Нор выходят из себя, чтобы острее, больнее, талантливее изобразить в лицах проклятый женский вопрос. Для одной из них галантный Ибсен даже меняет конец ‘Норы’ (шутка сказать — наоборот!).
Herr Ibsen пишет, гуляет, делает указания актерам. К назойливо лезущему не вовремя гостю Herr Ibsen выходит с пером в руках. С пера капают чернила.
Это единственный знак досады, ни слова нелюбезного, — и гость сконфужен. Fru Ibsen блюдет покой и пищеварение супруга. Когда на улице наберется достаточно народу, она отдергивает занавеску: взорам зевак представляется Ибсен, погруженный в работу.
Теперь Ибсен роняет бездонные, многозначные, не всем одинаково понятные слова:
Знакома мне паденья глубина.
Весенних басен книга прочтена.
Мне время есть размыслить о морали.
Что значит ‘глубина паденья’? Если сопоставить эти слова с ‘трупом в трюме’ (чей труп?), становится жутковато. Слышите грохот лавины, погребающей под собою Бранда? И голос Сольвейг, баюкающий усталого путника?
Ибсен уходил от родины, чтобы увидать солнце, которого он ‘дома никогда не видал’. Вот он опять на своей бессолнечной родине, но в какой-то новой броне.
Он весь закован был в броню
Оруженосец — Смерть…
Изменились темы и приемы Ибсена, изменились даже наружность и почерк. Отказавшись быть ‘женихом в брачной одежде’, он стал ‘великим чернорабочим’. Он стал ‘понятным’… Какою мерою излить толпе и слугам ее, критикам, благодарность на писателя, который ‘отрезвел’ и, ‘как все’, занялся женским и всеми прочими вопросами?
Под гром рукоплесканий Ибсен проходит эту вторичную часть своего пути. Наступает ‘действие третье’.
Внешним образом ничто не переменяется. То же приличие, любезность, речи, перебиваемые иногда ‘нелюдимостью’ или ‘странностями писателя’ (‘странностями’ называются просьбы не приставать с глупостями). И вдруг (для публики ‘вдруг’, потому что годы дум и сомнений — для публики один миг) Ибсен опять превращается во что-то новое и перестает быть понятным. Иначе говоря, не только его новые произведения уже менее питательны для публицистов, но они заставляют подозревать, что и ‘Кукольный дом’ не был так прост, что в кусках, бросаемых критикам, были иголки. Публика и критики начинают ахать и давиться. Теперь в драмах Ибсена явственно бьет какой-то незнакомый ключ. Его происхождение объясняют на все лады. Но ведь и мы не знаем доселе, сколько в этом ключе живой и сколько мертвой воды…
Кто это — Гедда Габлер? Любит или ненавидит ее автор? Влюблен или презирает, или — и то и другое вместе? Что такое ‘белые кони’ Росмерсгольма? И гибель от рока, тяготеющего над домом? Бывают разве Женщины моря? Разве это не бесполые наяды, глупые рыбы с ликами прекрасных дев? Почему Эллида бежит по берегу моря и, как птица, хлопает обрезанными крыльями? Почему она вдруг, именно как птица, смешно и неуклюже бросается назад в клетку? — Действительно ли сумасшедший или только притворяется таким Строитель Сольнес? Почему какая-то глупая девчонка, стучащая в дверь, заставляет воздвигать нелепую башню, требует какое-то ‘королевство на стол’ и при этом называется ‘юностью’? Или мозг Строителя разгорячен, и все это только его бред?
Мы побывали ‘где-то там‘ и уже не принадлежим к разряду тех крепколобых, которые до сих пор объясняют все это ‘по-норвежски’, или ‘по-международному’, или психологией, или моралью, или… женским вопросом. Но, побывав там, мы возвратились сюда. Сегодня мы здесь.
И я спрашиваю себя: если я захочу сейчас строить дом, неужели ко мне придет какая-то девчонка, которую я видел всего раз в жизни, заставит меня построить нелепую башню и… при помощи каких-то роковых флюидов заставит меня полететь вниз головой во славу… юности, носительницей которой она является, потому что у нее хорошенькое личико и дорожная палка в руках?
Мы не страдаем тупостью, мы не скрываем от себя, что может быть — и так. До подробностей так, как описано в драме Генриха Ибсена. Но, может быть, и не так? Страшно, Генрих Ибсен, мы не совсем ясно видели твое лицо и не совсем отчетливо слышали твое слово… Куда ты нас завел?
Современный Ибсену критик Шлентер говорит по поводу последней драмы (‘Когда мы, мертвые, пробуждаемся’): ‘Если бывали вообще коварные художественные произведения, так это новейшие драмы Ибсена’. Можно прибавить: новейшие драмы Ибсена обнаружили только, что все его творчество подобно стремительному бурному потоку, в котором много подводных камней. ‘Люди полагают, что я с течением времени менял свои взгляды, но это большая ошибка. На самом деле мое развитие шло вполне последовательно’, — говорил Ибсен. Все творчество его многозначно, все говорит о будущем, о несказанном, — и потому соблазнительно. Великая благодарность и хвала Ибсену за соблазны! Если он соблазнил кого, то ведь соблазняются только путники. Стоящие же на месте — те только обманываются. Их, пожалуй, Ибсен действительно обманул: кинувшись с разных сторон в объятия ‘морали’, глупцы стукнулись лбами над пустотой.
Еще вчера Россия пережила неповторимые года. В те года мы шли по следам Ибсена именно третьего, особенно опасного периода. Имя Ибсена красовалось на нашем знамени, оно красуется на нем и до сих пор. Слава Ибсену!
Мы еще по-новому вернемся к нему. Мы совершили с Ибсеном незабвенный, прекрасный, но полный ужасов путь. Он был суров и жесток с нами, быть может, многими страшными днями мы обязаны ему. ‘Нежная ткань души’ — она, пожалуй, не сохранилась в нем. И — Бог с ней. Лесопилки, позорные столбы, тюрьмы, сумасшедшие дома, казни — делают свое дело, они его сделали и с Ибсеном, делают и с нами. Ужас воспоминаний жизни претворился для Ибсена в грохот Брандовой лавины и в голос Вечности в лесу. Сам он остался на свете, долго еще присматривался ко всему зорким оком, и понемногу седеющая голова его превратилась в мохнатую голову горного орла.
Орел летит и летит. Озираясь назад, он манит нас за собою. Мы следуем от одной скалы к другой. Близится море. Близится конец века. Мы изнемогаем.
Орел садится впереди, на недоступной скале. Мы останавливаемся. Мы слышим между скалами какие-то непонятные, почти безумные, слова о ‘цветах и листьях’. Говорят Ирена и Рубек — призраки. Оглядываемся — никого. Только орел сидит, озираясь, на вершине скалы. — Век на исходе.
Вдруг грохот лавин, свист бури и мрак. И во мраке — голос Вечности. Орел срывается и с криком исчезает над морем. Мы остаемся одни, среди фьорда, среди ночи, обожженные снегом.
Дни и ночи мы ищем путей, обрываясь и вновь цепляясь за скалы. Вот наконец зеленеют лощины. Кусочек давно оставленной земли, на ней пробивается трава.
Наконец земля — после бесконечного снега, безначального воздуха и огня! — Навстречу из лощины выходит человек с горькой складкой страданий под жесткими усами, с мужественным взором серых глаз. Наконец,- после орлего лика — человеческое лицо!
Август Стриндберг.

Апрель 1912

Впервые опубликовано: ‘Труды и дни’, 1912, N 2.
Оригинал здесь: http://dugward.ru/library/sodlib.html
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека