Особенный вкус страны, Бельский Симон Федорович, Год: 1914

Время на прочтение: 33 минут(ы)

С. Бельский.
Особенный вкус страны

I

— Страны, как напитки и кушанья, бывают очень различного вкуса — пресные, соленые, горькие, от которых щиплет во рту и выступают слезы, бывают земли ядовитые, как укус скорпиона, но есть и такие, отрава которых приятна и входит в человека легко и свободно, как вот эта смесь спирта и коньяка, сдобренная лимоном и ванилью! Так ли я говорю?
Пассажир из каюты No 17 выпил большую рюмку чудесного напитка, который стоял перед ним в графине из розового стекла, и продолжал, обращаясь к No 13, молодому человеку, ехавшему на службу из Петербурга в Петропавловск.
— Вы окончили лицей (он сказал ‘ликей’), прочитали или краем уха слышали от других много вздора о климате, природе, инородцах, ископаемых и прочих богатствах этого края, и все это не поможет вам здесь вот настолько, — No 17 встряхнул рюмку, на дне которой оставалось несколько капель противолихорадочной настойки, помогающей, впрочем, и при холере, унынии и крушении всех надежд и упований.
Юный чиновник улыбнулся и спросил:
— Как же познакомиться со вкусом страны?
— Пробуйте ее! смакуйте, как остяки гнилую рыбу, — кончиками пальцев, языком, обоняйте ее запахи и когда вас начнет тошнить, будет довольно! Мне повезло больше, чем вам. Десять лет тому назад я первый раз ехал по Амуру, как теперь едете вы, с той, весьма существенной разницей, что вы знаете, куда и зачем едете, и в Петропавловске попадете в такую же канцелярию, в какой сидели бы и в Петербурге, а я тогда потерпел крушение, затонул на такой глубине, что вытащить меня на поверхность не могли бы все водолазы. В житейском море есть, знаете, такие неизмеримые пучины! Когда человек в сорок лет погружается в глубину, ему еще не хочется умирать и он пытается начать новую жизнь. Об Амуре я знал тогда побольше вашего. Настроение у меня было скверное и очень скоро у меня начались ссоры с капитаном парохода, бывшим лоцманом, матросом и парикмахером где-то на золотых россыпях на Витиме в то время, когда там каждый бродяга таскал за пазухой мешок с золотым песком.
Кто знает вкус Сибири, тот сразу поймет, что профессия брадобрея при таких условиях давала чертовские доходы.
С намытыми сокровищами, тщательно запрятанными в лохмотья, вы возвращаетесь из тайги на свет Божий и по пути заходите к цирюльнику, чтобы придать себе подобие человека и снять столько волос, что ими можно было бы набить пару подушек. За вами плотно затворяется дверь, и вы остаетесь с глазу на глаз с каким-нибудь беглым каторжником, вооруженным бритвой, который отлично знает, что вы нагружены золотом, как несгораемая касса в банке.
— Садитесь! будьте любезны, поднимите голову… еще немного! Благодарю вас, теперь довольно.
— Что вы делаете!.. Кркркркр… хрхр… и все кончено.
Ваша душа парит над землей, а кауфер роется в лохмотьях, вытирает кровь, прячет золото и труп. Потом раскрывает двери, смотрит на пыльную дорогу, по которой бредут новые золотоискатели, и с любезной улыбкой приглашает:
— Пожалуйте бриться!
Все происходило именно так, как я вам рассказывал.
На Витиме у одного брадобрея нашли в подполье поминальную книгу, в которую этот благочестивый человек занес имена сорока убитых, и там же отыскали их трупы. Ну так вот, капитан, о котором я рассказываю, был именно такого сорта парикмахером, но, должно быть, повел свое дело неосторожно, бежал с Витима и пристроился на пароходе, сначала в качестве матроса.
Ссоры у нас начались из-за буксирного каната, которым была причалена к пароходу огромная баржа. Канат этот на неудачных поворотах, как удав, носился по всему судну, сбивая с ног пассажиров, хлестал по бортам, выбивал стекла в каютах и наконец задушил одного почтенного лысого господина, никому не сделавшего ни малейшего зла.
Он умирал на наших глазах, раздавленный и истерзанный как муха, у которой отрывают лапки и крылья. Чаша моего терпения переполнилась. Я поднялся на мостик и сказал убийце, что отставной штабс-капитан Крымзов не позволит в своем присутствии давить людей, как бродячих собак. Посмотрели бы вы, что сделалось с бывшим парикмахером! От бешенства его широкое лицо начало менять цвета, как надувающийся мыльный пузырь. В одну минуту оно из красного стало зеленым, потом желтым и, наконец, синим.
— Здесь хозяин я, и никто не смеет рассуждать о моих поступках! — кричал он, захлебываясь от ярости.
— Вы не дагомейский король, и ваши прежние занятия в роли цирюльника не дают права…
— Я вам покажу свои права! — закричал капитан, и… что вы думаете, он сделал со мной? Ну вот вы, молодой человек, не знающий вкуса этой страны, ответьте на мой вопрос. Никогда не догадаетесь! Он немедленно высадил меня на необитаемый берег, и вслед за мной с лодки полетели чемодан, бутылка с коньяком и картонка с новой шляпой.
Пароход ушел, и в первый раз в жизни я понял справедливость мудрого изречения, что лестница бедствий человеческих нигде не оканчивается. Сколько бы вы по ней ни спускались, ниже всегда остается еще одна ступенька.
— Как же вы выбрались из этого положения? — спросил No 13.
— Как выбрался? Я поступил так, как поступил бы на моем месте каждый разумный путешественник: я решил двигаться от берега в глубь страны. Но вот тут-то и оказалось, что я имел такое же представление о крае, какое вы имеете о вкусе трепангов. Я еще не пробовал ее, и все свои знания основывал на книгах, а это все равно, что стараться опьянеть, изучая по энциклопедии действие вина.
По книгам полагается, что от берега начинается земля, и, так или иначе двигаясь по ней, человек стремится в глубь страны.
Я немедленно убедился, что все это вздор, вздор по крайней мере в этом крае. Во-первых, не было никакого берега, так как рядом с Амуром, отделенная от него небольшой грязной возвышенностью, начиналась другая река, за ней третья и так далее. Все они соединялись широкими протоками, всюду блестели озера, над болотами качались высокие травы, и вся эта земля, если ее можно назвать землей, была в каком-то полужидком состоянии, точно глина, замешанная для выделки кирпича. Во-вторых, никоим образом нельзя было уйти в глубь страны, так как Амур, рассыпавшийся на тысячу протоков, оканчивался неизвестно где, и я мог блуждать все лето, отыскивая выход из этого водного лабиринта.
И так я сидел в месиве из глины, на своем чемодане, и мне предстояло либо утонуть, либо умереть голодной смертью. Я выбрал первое, и, связав в узел платье, двинулся вниз по течению, переходя вброд мелкие протоки и переплывая глубокие. Через час я уже лишился своего узла, который смыли волны и унесли в Амур с такой скоростью, что, прежде чем я успел выбраться из воды, мое платье вылетело из устья притока и неслось к китайскому берегу, к подножию мрачного Хин-Гана, ныряя в стремительных водоворотах. К счастью, погода стояла жаркая, хотя беспрерывно шел дождь, как он льет теперь.
Может быть, кто-нибудь другой и растерялся бы на моем месте, утратил необходимую бодрость, но я обладаю одним драгоценным качеством, — чем сильнее несчастия, постигающие меня, и чем они неожиданнее, тем быстрее вырастает моя энергия и сообразительность.
Подумайте только, я был голый, как яйцо, и находился среди пустыни, в которой вода, еще не отделилась от суши.
Тут я первый раз почувствовал истинный вкус этой страны! Избавлю вас от описания лиловых облаков, туманов, которые шатались по всей равнине, дождей всех сортов, барабанивших по деревьям. Я не желаю прибегать к тем штукам, при помощи которых сочинители обманывают своих читателей, продавая им ложь в такой упаковке, которая придает ей вид действительности. Скажу сухо и без прикрас, — на три недели я превратился в земноводное существо: плавал, нырял и жил то в воде, то на земле, как черепаха или лягушка. Питался рыбой, кореньями, ягодами и зайцами, которые во множестве спасались на маленьких островках и боялись воды больше, чем меня. По правде говоря, я начал привыкать к такого рода жизни. Мучило только отсутствие табака и соли. Понемногу я подвигался все вперед и, наконец, выбрался к становищу гиляков, которые приняли меня очень радушно и снабдили меховой одеждой чрезвычайно простого покроя, вроде мешка с отверстиями для головы и рук. Эти добрые люди не имели никакого понятия о том, что лежало за пределами их болота. Все их сношения с цивилизованным миром ограничивались тем, что раз в год к ним приезжал становой пристав и собирал с них что-то вроде квартирного налога. Они не знали той страны, откуда являлся этот пристав, которого они называли ‘большим начальником’, но исправно платили дань, размеры которой устанавливал по своему произволу все тот же пристав. В их жизни он был таким же неизбежным явлением, как тучи, комары, дожди и морозы. С этим ничего нельзя было поделать!
К моему счастью, пристав должен был приехать через две недели, и в течение всего этого времени я обучал гиляков русскому и французскому языку, употреблению ножей и вилок и даже танцам.
Если я сказал хоть одно слово неправды, то пусть до конца моих дней не выпью ни одной рюмки коньяку!
— Удивительно, — сказал молодой человек после небольшого молчания.
— Не удивляйтесь! История вроде этой была не со мной одним. В Благовещенске все знают о том, как тамошний начальник переселенческого управления, — слушайте, я называю все обстоятельства дела — лишился, подобно мне, при переправе через реку всей одежды и голый, искусанный тучами комаров, опухший блуждал в девственном лесу, пока не наткнулся на охотников.
— Удивительно, — еще раз сказал чиновник. — Ну, а Камчатка, куда я еду? вы бывали там?
— Камчатка!.. Из окна губернского правления в Петропавловске вы не получите ни малейшего понятия об этой стране, и только, если с вами случится, от чего Боже вас упаси, такая история, какая произошла с стариком Пискуновым, вы будете знать, что такое Камчатка.
— Может быть, вы расскажете?..
— С удовольствием, но только перейдемте на палубу. Проклятый дождь, кажется, перестает!
Мы вышли из каюты и сели за столик на галерее парохода, куда матрос принес новый графин с коньяком для рассказчика.
Бледные лучи солнца скользили по темной зелени на берегу, блуждали по черной реке, отыскивая на воде и на земле такую полоску, на которой они могли бы рассыпаться в яркие краски, и, наконец, бросив бесплодные поиски, скрылись в серых тучах, похожих на стальные фермы гигантского моста, перекинутого через все небо.
— История, которую я буду рассказывать, — начал наш спутник, — сразу приготовит вас к жизни на Камчатке лучше, во всяком случае, чем все энциклопедические словари. Все разыгралось на моих глазах, точнее, я видел середину происшествия, но это все равно! так как конца никто не знает, а начало известно в Петропавловске сотне достоверных свидетелей.
Если вы будете смотреть на волны, молодой человек, то и я не стану рассказывать! Это происшествие такого сорта, когда от слушателей требуется полное внимание и большая доля воображения!
Я жил в ту зиму на стоянке Кой-Ран (по-русски — мерзлая земля) и по поручению одного американца занимался скупкой пушнины. Кругом расстилалась пелена твердого снега, которая в короткий день казалась синеватой, а вечером при заходе солнца окрашивалась в оранжевый цвет. Торговать с камчадалами очень трудно. Они запрашивают за шкуры зверей ни с чем не сообразные цены и постепенно доходят до настоящей стоимости вещи. Все равно как если бы в мелочной лавке с вас спросили за фунт сахара тысячу рублей, и когда вы и продавец накричались бы до хрипоты, до звона в ушах и красных кругов в глазах, то получили бы товар за пятнадцать копеек.
Я, впрочем, не обижался, так как скука там была такая, что от нее дохли даже выносливые камчатские собаки. Торг происходил примерно таким образом.
В мою юрту являлся какой-нибудь камчадал, садился на корточки и бережно расстилал перед собой шкуру песца.
— Хорошо! Что ты желаешь получить за этот товар?
Камчадал закрывал глаза и, раскачиваясь справа налево, начинал вслух мечтать о всех тех вещах, которые он хотел иметь, или о таких, которые видел во сне.
— Ты мне дашь три ружья, бочонок водки, большое зеркало, дюжину ножей, сто локтей сукна синего и сто красного, ящик сальных свечей, лодку, сани, упряжку собак и двух жен и… — он на минуту останавливался, — отдашь мне такую шкуру, как эта!
Я брал песца и выбрасывал его на снег. За ним исчезал охотник, но через полчаса его голова в меховой шапке опять появлялась в узком отверстии, служившем дверью и вентилятором.
— Слушай, Пин-Тан (они звали меня Пин-Тан — красная рожа, но я не обижался).
— Слушай, Пин-Тан, мне не нужны жены, но зато ты дашь мне твои часы и два самовара.
— Убирайся! За твой товар ты получишь одну сальную свечу и полбутылки водки.
Охотник делал такой вид, как будто я его смертельно обидел, исчезал со своим песцом, но через час являлся с дядями, племянниками, тетками, женами, и все они начинали торговаться, перекрикивая друг друга. Я прибавлял для женщин их любимого лакомства — кусок или два яичного мыла, и дело кончалось. Мыло они съедали тут же, не выходя из юрты. Страсть их к этому тонкому лакомству была так велика, что я прятал обмылки и никогда не оставлял в тазу мыльную воду, чтобы не возбуждать ссор или драк из-за этого напитка.
В то время, когда я занимался торговлей в глубине Камчатки, в Петропавловске готовилась экспедиция внутрь страны. Во главе ее стоял действительный статский советник Пискунов, присланный на свою погибель из Петербурга для обсуждения мероприятий по поводу введения в крае нового управления.
Говорят, что это был безобидный близорукий господин, немного глухой, постоянно улыбающийся и чрезвычайно решительный. На свою беду, Пискунов жестоко обидел лучшего погонщика собак, крещеного алеута, Яшку. — Он приказал вымыть этого человека в теплой ванне и, когда трое стражников купали алеута, генерал читал ему лекцию по гигиене и в заключение велел следить, чтобы Яшка каждую субботу брал ванну, а по утрам мыл лицо и руки. Эта была тяжкая обида, которую неспособен перенести ни один уважающий себя погонщик собак! Если бы Пискунов лучше знал Камчатку, он никогда бы, даже для спасения своих детей, не решился на такой поступок. Дело в том, что закутанные в меха бродячие инородцы далекого севера представляют по своему характеру помесь оленя, белого медведя, лисицы и зайца. Смотря по обстоятельствам, преобладает любое из этих животных, и смена их совершается иногда с такой быстротой, что ошеломляет европейца, не успевшего уловить, в какой момент произошло превращение безобидного трусливого животного в хищника с острыми когтями.
Алеут надел на свое вымытое, навеки опозоренное в ванне тело меховой магазин, нахлобучил шапку до подбородка и ушел, поклявшись отомстить обидчику.
И день мести настал!
Накануне выступления экспедиции генерал пожелал поучиться езде на собаках. Был прекрасный наст, снег лежал, как сукно на бильярдном столе. Таинственная синяя пустыня манила в свою глубину, так что кружилась голова и являлось такое чувство, какое бывает, когда смотришь вниз с высокой колокольни, удерживаясь за расшатанную решетку. Легкую нарту покрыли ковром, запрягли в нее лучшую потяжку собак с передовым белоногим Алеком, славившимся своей резвостью и силой по всему краю, до берегов Ледовитого океана. Правил, конечно, Яшка, в совершенстве изучивший все тонкости трудного искусства погонщика. Пискунов закутался в шубу, лег так, что его шапка упиралась в спину алеута, и нарта исчезла в снежной пустыне, как ласточка в сумерки!
Ездил ли кто-нибудь из вас на собаках? Нет? Ну, так я должен сказать, что вы не знаете одного из самых приятных удовольствий, доступных человеку в этом мире. Картины райского блаженства описаны жителями жарких и умеренных стран, и по всей справедливости их следовало бы дополнить ездой на собаках. При хорошем снеге и дружной сильной упряжке, вы не чувствуете толчков и тряски, точно скользите над землей, как черное видение, уносящееся над замерзшими равнинами. От быстрой езды путник слегка пьянеет, снег и безмолвие погружают его в дремоту, в которой чудесным образом смешивается реальная жизнь с сновидениями. Тут есть особенный вкус, который знаком только тому, кто тысячи верст, дни и ночи, летел в нарте, уносясь в таинственные страны, где нет ни газет, ни полиции, ни судей, ни благотворительных учреждений, ни чиновников, ни тюрем, ни судебных приставов, ни законов…
— Что же все-таки случилось с этим Пискуновым?
— Сейчас! Он, как, вероятно и вы, не слышал, что упряжные собаки дики, как волки. Они знают своего хозяина и погонщика, а для чужих так же опасны, как волкодавы и овчарки, стерегущие стада в южных степях, или даже еще опаснее, потому что живут впроголодь. На остановках погонщик держит упряжку, пока путник не уйдет в безопасное место. Предоставленные самим себе, собаки заворачивают широкой дугой к путешественнику, набрасываются на него и могут растерзать, прежде чем он сосчитает до десяти. Единственное спасение в санях, так как собаки чувствуют необъяснимое уважение к человеку, находящемуся в нарте, и будут его тащить по снежной равнине, пока хватит силы в их железных мускулах, не знающих усталости. Верстах в десяти от города Яшка остановил свору. Генерал вышел, чтобы поразмяться. Тонконогие псы, точно по команде, закружились на одном месте и молча, оскалив зубы, ринулись к тому месту, где стоял несчастный Пискунов.
— Скорее ложись в нарту! — закричал алеут. — Они съедят тебя вместе с шубой и мундиром. — Путник бросился в нарту, упряжка выровнялась, широкогрудый Алек занял свое место впереди с той важностью, какая свойственна всем лидерам.
— Слушай, начальник! — сказал погонщик, — ты меня вымыл и приказал мыть каждую субботу! Такой обиды не может вынести ни один человек на свете. Я жил сорок лет и ни разу не мылся. Теперь я потерял восемь фунтов веса и буду терять еще по несколько фунтов каждую неделю, пока не исхудаю, как мыло, брошенное в горячую воду. За это я оставлю тебя одного с собаками. Они увезут начальника далеко, к замерзшему морю, потому что передовая собака, Алек, родилась и выросла на краю земли, или даже еще дальше, куда едут по льду одну неделю, другую неделю и третью неделю.
Понятно, что Пискунову все это очень не понравилось, но что, скажите на милость, мог сделать канцелярский человек, закутанный в трехпудовую шубу, лежавший на дне нарты, в пяти шагах от стаи диких хищников, лишенных малейшего проблеска сознания о той разнице, какая была между генералом и первым попавшимся камчадалом? Алеут засвистал, отошел в сторону, и собаки ринулись в мерзлую пустыню с быстротой курьерского поезда, таща сани, в которых стонал и кричал несчастный исследователь Камчатки.
Тогда я еще ничего не знал об этой истории, которую впоследствии на глухих удаленных становищах рассказывал Яшка, и спокойно сидел у дверей своей юрты, поджидая охотников с мехами.
Предо мной до самого горизонта расстилалась такая местность, о которой я лучше всего вам дам понятие, если скажу, что она представляла ледяной каток, запорошенный снегом и слегка наклоненный к северу. На двадцать верст кругом не могло бы укрыться от глаз ни одно живое существо. Поэтому я увидел нарту в тот момент, когда она появилась на окраине земли. Черное пятно неслось с такой быстротой, словно его подгоняла буря. Скоро можно было рассмотреть собак. Я узнал Алека и от удивления разинул рот, когда увидел, что сани мчатся без погонщика.
Какой-то человек в тяжелой шубе барахтался в нарте, что-то кричал, но слов я не мог разобрать. В ста саженях от моей юрты путник выбросился из саней и, путаясь в шубе, побежал в мою сторону, но собаки живо повернули обратно и я застыл от ужаса, ожидая, что на моих глазах они его разорвут, как соломенное чучело. Но, должно быть, наученный опытом, человек в шубе одним махом перескочил обратно в низкие сани, линия собак мигом вытянулась, бросилась сломя голову вперед, и путник исчез из моих глаз скорее, чем исчезает в лузе бильярдный шар, вбитый сильным игроком.
Вечером приезжал камчадал Ой-Кан и сказал, что видел нарту в двадцати верстах к северу. На другой день ее видели мчащеюся к Ледовитому океану за сотню верст от моего становища, еще через день она достигла предела обитаемой полосы и навсегда исчезла в безграничных ледяных пустынях, уходящих к океану. Тут оканчивались всякие следы Пискунова.
Ни один человек не знает, куда он направился. Могу только сказать, что если он и погиб, то недаром, так как хорошо изучил вкус страны.
— Странная история! — сказал молодой человек.
— Не более странная, чем те, которые постоянно совершаются в больших городах и не обращают на себя внимания, потому что все к ним привыкли. Когда я первый раз попробовал тюленьего жира, он мне показался тоже странным, а потом привык и пью его в любом количестве.

II

Мы долго сидели молча, думая о том, какая судьба постигла несчастного. Пискунова, но эта была неразрешимая задача. Неожиданно вмешался новый собеседник.
— Я не думаю, что бы все происходило именно так, как рассказывал Крымзов, но около, кругом версты на три, на один перегон на почтовых так было, так могло быть!
Я посмотрел на говорившего. Он сидел в углу между ящиками с яблоками, консервами и трупами китайцев, которые везла на родные кладбища какая-то древняя мумия, запеленатая в белые и синие одежды, неподвижно день и ночь лежавшая около машинного отделения.
Пассажир, поддерживавший таким странным замечанием рассказ Крымзова, был одет в широкополую соломенную шляпу из кокосового волоса, какие носят китайцы, на шее у него под небритым синим подбородком был повязан грязный красный платок, на правой руке сверкало кольцо с великолепным брильянтом. Пуговицы на пиджаке были оборваны, жилет хранил следы многих кушаний и был украшен золотой массивной цепью. Дорогой хронометр лежал в дырявом кармане и выловить его оттуда, по-видимому, было очень трудно. В эту минуту наш спутник занимался именно таким сложным делом.
Он достал перочинный нож, вытащил два крупных золотых самородка, которые молча передал компании, сидевшей за столом, потом появилась колода карт, измятое письмо и наконец, придерживая одной рукой жилет сзади, а другой делая такие движения, как будто вытаскивал крепко вбитый гвоздь, он достал свои дорогие часы и увидел, что они стоят.
— Жаль! — сказал он, — лучший инструмент во всем Владивостоке. Я купил их в Фриско (Сан-Франциско) и заплатил за них четыреста рублей. В неделю поправка не более одной пятой секунды!
Он передал нам для рассмотрения часы, наклоняясь над столом, чтобы мы могли увидеть марку мастера.
— Теперь часа четыре, — продолжал он, — потому что в четыре часа в этих местах тень от Хин-Гана доходит как раз до средины реки.
Мне показалось странным, что обладатель такого великолепного хронометра должен определять время по тени от горных хребтов. Когда я ему это сказал, он ответил:
— Что поделаешь? они требуют слишком нежного обращения! Вы смотрите на брильянт? настоящий! — Он вытянул руку и за моей спиной вырезал на стекле большую букву М. — С того времени, как я попал на Миллионный ключ и в один месяц намыл столько золота, сколько другие не намывают в десять лет, у меня все настоящее. — Он опустил руку в карман пиджака, достал пригоршню кедровых орехов, серебряную мелочь и какой-то орден.
— Это дорогая штука! — сказал странный пассажир, указывая на орден. — За нее я на свой счет выкопал мамонта, разобрал его и в тридцати ящиках две недели вез по тайге. Теперь ставлю памятник одному завоевателю. Он немного тухлый, но кожа и шерсть как и у живого. Бронза, камень тоже чего-нибудь стоят! Художнику платить надо. Вы подумайте только, три тысячи лет лежал в мерзлой земле!
— Подождите, Талалаев, — сказал Крымзов. — Если вы будете говорить таким образом, мы вас никогда не поймем. К нему выяснительный словарь нужен, — добавил штабс-капитан, обращаясь к нам. — Делец, золотая голова! всю Америку изъездил, а просидел в тайге десять лет и говорить разучился. Вот, если бы вы с ним дела вели, так узнали, какая у него логика, а если рассказывать станет, так в глазах рябит!
— Отвык! — сказал Талалаев. — Знаете, — тайга, китайцы, дождь шумит. Она говорит: тебя дети не узнают. Плюнул! Китайцы разбили ему голову, а я стою и молчу, потому что никто ничего не понимает. Никакое красноречие не поможет! Адвокат взял с них триста рублей, а они хотели его утопить… Лес горит на сорок верст. Медведи плакали, а некоторые от испуга с ума сошли…
— Так нельзя! — горестно воскликнул молодой человек. — Мы опять ничего не понимаем.
— И обиднее всего, что он знает край, как никто. Когда разойдется, хорошо говорит! Прекрасно говорит! с воодушевлением, но его надо придерживать. Вы рассказывайте, — обратился Крымзов к Талалаеву, — а я возьму вожжи и буду править. Так мы и доедем куда-нибудь.
— Хорошо, — согласился Талалаев. — В тайге тихо, все свои мысли, и все разом проходят и уходят… В один миг столько передумаешь, что словами неделю надо рассказывать. Пока он летел с обрыва, я разом все понял. Обрезал веревку, на которой висел китаец…
— Стоп! — сказал капитан, — назад!
— Я хочу сказать, что долго молчал, поневоле молчал! С китайцами и корейцами знаками объяснялся. Если распилить тайгу на дрова, собрать щепки и опилки, много времени уйдет.
— Опять не туда! — сказал капитан.
— Теперь туда, — возразил Талалаев. — Есть большие мысли, как тайга. Слова как щепки! Рубишь, рубишь! кажется, гора, а еще и леса не тронул. Вы только следите, чтобы я верстовых столбов держался, а где я начну и где кончу — не ваше дело!
Рассказ Талалаева походил на блуждание среди бездорожной тайги. Местами он был красив, как затерянные лесные поляны, но чаще представлял какой-то бурелом, в котором безнадежно путались и рассказчик и слушатели. Я передаю его с значительными сокращениями и, так сказать, с выпрямлением пути.
— Когда мы пришли в лес на реке Урюме, где теперь строится Амурская железная дорога, там плотной стеной стояли крепконогие сосны и пихты. Солнце никогда не заглядывало в спокойную черную воду, и в глубине тайги было так тихо, что от этой тишины в ушах звенело. От скуки я перевернул все вверх дном, ходил по коридорам, а за мной носили вино и закуску. Когда пили шампанское, то свистели на всю реку. Помощник капитана переделал пароходную сирену так, что она всю глотку ревела какую-то каторжную песню. Но так и не доехали, — лопнул причал и пароход нанесло на мель.
— Назад! — сказал Крымзов. — Вы о чем рассказываете?
— Я хочу сказать, что в лесу было так же скучно, как на пароходе на Лене, где я был единственным пассажиром и ехали три недели.
— Удивительно просто! ну, дальше, да только не сбивайтесь, а то вы никогда не кончите.
— В тайге, о которой я рассказываю, рядом были Бог и дьявол, но чаще казалось, что все эти узорчатые своды на железных колоннах, бездонные трясины, землю, скованную морозом на глубине трех аршин, создал один дьявол, и что он где-то ходит по зеленым и красным моховым коврам, но бурой хвое и смотрит на свою работу. Я сидел в третьем ряду, певец был прекрасный, но Демон — Демон никуда не годился. Он был слишком слащав. Немецкий черт, Мефистофель, пахнет книгой. За ужином Антонов говорил, что Мефистофель родился и вырос в книжном шкафу, как бумажный скорпион!
— Невозможно! — воскликнул молодой чиновник.
— Невозможно, — вторил я.
— Тут пересадка! — сказал Крымзов. — Талалаев, о чем вы рассказываете? поверните назад.
— О, Господи! Вы понемногу привыкайте, а то я никогда не кончу. Я хотел сказать, что мне в театре не понравился Демон, влюбленный в Тамару, а Мефистофель родился в чернильнице. Сибирский черт натурален, мрачен и тяжел, беспощаден, умен дико и глуп дико и все в нем дико. Я часто думал об этом там, в тайге. Вся мебель стала на него похожа, диваны, комоды, кресла в два обхвата, зеркало и то расплылось, и в нем все лица выходили, как у хозяина.
— Стоп! — перебил Крымзов.
— Э… не перебивайте так часто. Я вспомнил, что у меня был приятель-золотопромышленник, грузный, сырой, точно его мальчишки из глины вылепили. Заболел, много лет просидел дома, и вся обстановка стала на него похожа: куда не посмотришь — Иван Семеныч! На полу, на стенах, в гостиной, в кладовых — везде Иван Семеныч! Так и в тайге, в каждом углу таежный черт и никуда от него не уйдешь!
Везде его усмешка и в ней злоба, ненависть, тоска! Яд, собранный как мед по капле, и напились его горы.
— Разговорился, — тихо и с облегчением сказал капитан. — Теперь пойдет…
— Не перебивайте! Я должен двигаться или совсем стану. И вот в этот дикий нетронутый лес влезли переселенцы, человек двести или триста. Явились они с голыми руками, на семью один иззубренный топор, да и тот без топорища. Лохмотья, битая посуда, мусор! Какая-то оголтелая полупьяная ночлежка, впущенная в тайгу. Смотреть жалко. Вкатится такая волна, разобьется под пятисаженными лиственницами и кедрами, рассыплется на глухих полянах и пропадет, точно ее и не было. Ни в одном море не похоронено столько жизней, как в сибирских лесах! Но с переселенцами, о которых я говорю, вышло совсем плохо.
Начали они рубить деревья, потому что там, если не срубить сосны или кедра, так и сесть негде. Тюкают топорами около корней, целый день рубят и только немного поцарапают дерево. — Стоит оно, как обомшелая скала, много сотен лет борется за каждую пядь земли, за каждый луч, борется с бурями, морозами, пожарами, вырастило в себе за тысячу лет сатанинскую гордость и жестокость.
С утра слышу, стучат топоры, летят мелкие щепки, а наверху ветки колышутся от ветра, как зеленый пруд, и люди оттуда кажутся не больше муравьев.
Переселенцы очень скоро увидели, чего в этой борьбе победа останется за лесом, и все вместе навалились на одну лиственницу. Рубили они ее неделю и наконец добрались до сердцевины, но дерево наверху ветвями держалось за своих соседей, висело на воздухе и не хотело падать! Люди дошли до отчаяния. Бабы ревели, мужики с утра до вечера пьянствовали и то и дело ездили в Сретенск за водкой. Пьяные песни, ругань, жалобы, стоны, треск подрубленного дерева, — все это гнало меня из тайги. Как-то ночью поднялась буря, подрубленная лиственница обрушилась, ломая и коверкая деревья и кустарники, и придавила трех человек.
Двое умерли, а третий с переломанной ногой лежал в шалаше и с утра до вечера ругал лес, чиновников, которые загнали его в тайгу, самого себя и все на свете.
Люди спали на мокрой земле, отупели от нужды, голода и водки. Среди них начался тиф и еще какая-то болезнь, от которой все тело сводили судороги. Одна за другой вырастали могилы.
Вот тут-то и явился этот проклятый Лин-Чанг! — Он таскал по глухим становищам спирт, рисовую водку и опиум. Сам Лин-Чанг был пропитан своим товаром, как губка. Он пил вино, тянул ханшин, курил опиум и был похож на труп, который видит чудесные видения и хочет всех людей довести до того состояния, в котором находился сам!
Я видел много пьяниц. — Когда открыли знаменитую золотую россыпь Миллионный ключ, то бутылка водки стоила там восемьдесят рублей, но так как денег ни у кого не было и платили золотым песком, то выходило еще дороже. И я знал одного человека, который в течение месяца выпил водки на четырнадцать тысяч рублей. Но все это было не то! Лин-Чанг давно забыл, что такое трезвые часы, и, что самое скверное, был апостолом пьянства! Настоящим пророком тех людей, которые в опиуме, спирте и других ядах ищут того, что не дает им жизнь.
Нет, Крымзов, не останавливайте меня! теперь я уже не собьюсь, — попал на рельсы и буду катиться до конца, или по крайней мере до того места, где запутаюсь и потеряю охоту рассказывать дальше.
Он, т. е. Лин-Чанг, приходя на глухие прииски, останавливал все работы и люди окружали его, как медовый сот. Я думаю, если черт может вселяться в человека, то в этом грязном, высохшем китайце их сидела дюжина! Среди переселенцев он сначала не имел успеха, потому что эти люди и без него были хорошо отравлены и спиртом и водкой, но Лин-Чанг отлично знал свое дело! Он предложил им ханшин, рассказав о необыкновенно выгодных свойствах этого зелья. Человек, сегодня напившийся ханшина, завтра может быть пьян весь день, если натощак выпьет кружку холодной воды. — Он может быть пьян и послезавтра при ничтожной новой порции рисовой водки.
Лин-Чанг, как истинный проповедник, говорил с большим жаром и с такой силой убеждения, что я сам боялся его слушать: после его проповеди жизнь без вина и опиума казалась слишком пресной.
Они все, мужчины и женщины, начали пить ханшин, который вдвое ядовитее водки. Несколько человек из любопытства попробовали опиум. — Лес превратился в сумасшедший дом. Не обращая внимания на больных, число которых все росло, пьяницы орали во все горло, гонялись за видениями, убегали от воображаемых змей и крылатых чудовищ, которые им чудились на деревьях и в траве, дрались друг с другом и спали там, где валило их снотворное действие западных и восточных напитков. Я сделал петлю и, с целью попугать его, накинул веревку ему на шею, но он был тогда так пьян, что не мог стоять, и удерживался за дерево!..
— Вы кого хотели повесить?
— Ну, конечно, Лин-Чанга! Я желал освободить тайгу от заразы, т. е. я не хотел его вешать совсем, но очень обрадовался, когда он сам повесился! Я не знаю, как это случилось, да и не было времени узнавать, так в ту ночь загорелся лес. Тайга прекрасно защищена от огня, но если пламя победило, пожар движется как буря! Отравленные пьяные люди метались на поляне, с одной стороны которой взвивались огненные вихри, и, не подозревая о размерах опасности, кропили деревья святой водой и расставляли иконы.
При помощи рабочих я погнал их всех через реку. Некогда было собирать разбросанных вещей, и люди бежали, унося только то, что случайно попало под руку.
С правого берега реки мы видели, как зарделся лес, окутался тучами дыма, засыпал огненными искрами черное небо и исчез в огненном море. Посредине реки был песчаный остров, освещенный, как окно магазина на городской улице. На этот остров бежали медведи, лоси, волки и лисицы. Птицы с опаленными крыльями носились над огненной рекой и тонули в пламени, которое тянуло их, как яркий свет притягивает мотыльков. Искры и горящие головни полетели через реку, которая, как зеркало, лежала между нами и горящим лесом. Испуганные звери долго метались по острову, потом все разом бросились в воду и поплыли в нашу сторону. Впереди, в розовой пене, плыл большой старый волк, за ним два лося с ветвистыми рогами и пять или шесть медведей.
Прежде чем звери успели выбраться на землю, рядом с нами загорелась сосна. Сначала огонь тух и вспыхивал, точно по дереву перепархивали огненные птицы. Загорелись кустарники на берегу, и вдруг высоко взвилось в клубах дыма лохматое пламя. Люди и звери обезумели от страха, — они выли, ревели, плакали, ползая по траве, пока на них не посыпался огненный дождь. Тогда они, как ослепленные, бросились вглубь тайги, но пламя опередило их и в той стороне, куда бежали люди и звери, я видел далеко от берега вершину горящей лиственницы.
Вместе с переселенцами, медведями, волками и лосями исчезли и мои рабочие, русские и китайцы. Спасение от огня было только в реке. Я по шею вошел в воду и, как во сне, видел бешеную пляску пламени вдоль берегов и вокруг себя на зеркальной поверхности реки. Когда становилось слишком жарко, я опускал голову в теплую воду и оставался в таком положении, пока хватало воздуха.
К утру пожар ушел далеко от реки, солнечный свет погасил последние искры и осветил черную гарь, ряды наклоненных, скрещенных и поваленных деревьев, на которых кое-где сохранились опаленные ветки. Все сорта дыма, — белого, синего, коричневого, желтого, то легкого, как утренний туман, то тяжелого, как нефть, ползали над мертвою землею, над болотами, лениво стекали к реке или уплывали к закопченному небу!
Я вышел из воды, нашел бутылку с ханшином и выпил его до дна.
Водка показалась мне совершенно безвкусной, и когда я обернулся, чтобы выбросить бутылку в реку, то увидел на другой стороне, так ясно, как вижу, вас, подлого Лин-Чанга. Он шел вдоль берега, как ходил всегда, — согнувшись, с жестянкой за плечами и кружкой в руках! Я швырнул в его мерзкую голову бутылку, но она, не долетев, упала посередине реки.
Лин-Чанг засмеялся и, как ни в чем не бывало, продолжал спокойно идти дальше, пока не потонул в полосе желтого дыма.
Не понимаю, как он мог ходить! Нельзя брать веревку с узлами, особенно для мертвецки пьяного, и потом два вершка от земли — слишком маленькое расстояние…
— Опять неясно! — начал было Крымзов, но остановился и торопливо добавил: — Впрочем, иногда ясность только портит дело.
— Ну, а что же было с переселенцами? — спросил кто-то.
— С переселенцами? кто их знает! В реке одна волна, за ней другая, третья!.. Все видят, как они идут и уходят, а куда исчезают, никто не знает.
— Немые волны! — сказал Крымзов.
— Немые волны, — повторил Талалаев и начал доставать свой хронометр.

III

После ужина мы сидели в общей каюте, слушали, как дождь барабанит но палубе, и от нечего делать в сотый раз рассматривали истрепанный альбом с фотографиями, снятыми младшим помощником капитана на всех пароходных стоянках от Сретенска до Николаевска. Фотографии, надо оказать правду, были плохие, очень плохие! но все же я не одобряю поведение тех пассажиров, которые, не щадя самолюбия юного помощника, писали на оборотной стороне карточек свои пояснения, вроде следующих:
‘Исправляю ошибку составителя альбома, — тут сняты не береговые скалы, а мой знакомый почтмейстер Лопушин с женой и детьми’.
‘Не береговые скалы, а охота на тигров’.
‘Внутренние органы пьяницы’.
‘Обвал в горах’.
‘Непостижимая игра природы’.
Некоторым извинением для пассажиров может служить та отчаянная скука, которая овладевала нами со второго дня путешествия на грязном, тесном пароходе, переполненном китайцами и рабочими. Я с первого взгляда увидел на этой загадочной фотографий кошку с котятами и, удивляясь, что до меня никто ее там не находил, взял перо и прибавил свое объяснение к десятку других.
Итак, мы сидели за длинным столом, покрытым изрезанной клеенкой, рассматривали альбом и обменивались короткими замечаниями о скверной пароходной кухне, пока общее внимание не было привлечено изображением двух странных существ, плававших в сером тумане, который всегда окутывал снимки, сделанные помощником капитана.
— Что это такое? как вы думаете? — спросил Крымзов, указывая на фотографии на огромные руки, колени, похожие на бревна, туловища в мехах и маленькие головы, запрятанные в туманной мгле.
— По моему, фотограф неудачно поместил свой аппарат.
— Да, но все-таки здесь можно отлично рассмотреть кое-какие подробности, — впалые щеки, трусливое и вместе хитрое выражение лица, во всей фигуре что-то унылое и расслабленное, как у издыхающего животного. Не знаете, так я вам скажу!
Крымзов минуту помолчал, чтобы сильнее возбудить наше любопытство.
— Эта фотография снята с последнего человека! Понимаете ли — последний человек! Я-то хорошо знаю в них толк! В Сибири живут или недавно жили вымирающие племена, — Омоки, Аррины, Катты, Ассаны. Каждый из этих народцев состоит из нескольких семей или даже из одной семьи, странствующих в невылазных дебрях и хранящих последние остатки культуры, созданной много веков тому назад. Они пришли сюда с Востока, с Юга, говорят на различных языках, молятся разным богам, но потому что они последние остатки могущественных когда-то народов, у всех у них есть общие черты. Я это отлично знаю, так как еще недавно чуть было не нажил целого богатства на одном из этих бродяг, который представлял последний лист на дереве с подсохшими корнями.
Я ничего не могу вам рассказать о первом человеке, о первых ростках отдельной расы их или народа, — я их не видел и обманывать никого не стану. Но последний человек — другое дело! Они все похожи друг на друга, как столетние старики. Когда придет время и на земле останется последний француз, немец или русский, у них будет такое же тело, как у этой сибирской древности, оказавшейся перед фотографическим аппаратом помощника капитана. Все кончают одинаково, и в конце концов цивилизация каждого народа, все его пророки, ученые, изобретатели, преступники, вожди, поэты заканчиваются в теле какого-нибудь расслабленного идиота, таскающего с собой кучу мусора, интересного только для археолога, и как летучая мышь прячущегося от шума, движения и света.
— Это уже философия! — сказал No 13. — Расскажите нам лучше о последнем человеке! Где вы его видели?
— Хорошо! Будьте любезны, закройте двери на палубу, — оттуда летят брызги дождя. Благодарю вас.
Дело происходило летом 1911 года. Я жил в то время во Владивостоке, в гостинице на берегу залива. Занятий у меня не было, да я их не искал, так как придерживаюсь того правила, что человек, имеющий столько денег, чтобы прожить месяц-другой, должен совершенно спокойно наслаждаться жизнью, если только он не прирожденное вьючное животное.
Каждый день после обеда я сидел часа два на берегу залива, следя за уплывающими туманами, пароходами и рыбачьими лодками, направлявшимися в Нагасаки, Шанхай и на север, к Берингову проливу. Дни чеканились из полновесного золота, и когда тонули в море, то по воде долго еще разливались красные и желтые отсветы.
На берегу, рядом с которым бегут друг за другом высокие волны, размахивая косматыми гривами, как у библейских коней, знакомство завязывается легко и быстро. Рядом со мной часто сидел господин с лицом ястреба и пышными усами, закрученными кверху. Несмотря на жару, мой сосед всегда был одет в черный сюртук и черную шляпу, и все движения его напоминали заводного воскового автомата, которого показывали на китайском базаре, в пяти минутах ходьбы от пристани. Он точно боялся разбиться, — с большой осторожностью садился на камень, смахнув с него предварительно пыль платком, осторожно вытягивал длинные ноги, заботливо сторонился от суеты на пристани. Несколько дней мы с ним говорили только о погоде, китайцах и пароходах.
При всякой решительной попытке с моей стороны вывести разговор на более глубокую воду, автомат захлопывал свои крышки, поднимался и уходил. Наконец, он привык к моему обществу и стал откровеннее.
Надо еще принять во внимание, что я обладаю редкой способностью привлекать симпатии всех людей, с которыми сталкивает меня судьба!
Итак, он разговорился, и тогда слова потекли из него, как вода из полной бочки, у которой вынули кран.
Специальностью моего случайного знакомого, — его звали Фридрих Карлович Миллер, — была антропология и этнография. По поручению берлинской академии, он странствовал по всему свету, собирая черепа, кости, посуду битую и целую, в особенности битую, шляпы, обувь и вообще всякую дрянь, какая попадалась ему на глаза, потому что наука его была столь обширна, что любая мусорная куча от Австралии до крайнего Севера могла дать для нее материал. В Сибирь доктор Миллер приехал с поручением весьма высокой научной важности. — Он должен быль достать череп, а по возможности, и целый скелет одного из представителей исчезающего или уже исчезнувшего племени Арринов.
Надо вам сказать, милостивые государи, что наука придает необыкновенную ценность последним людям любого цвета и сложения, где бы они ни жили. Наши черепа и скелеты ничего не стоят, — самое большее, годятся для изучения анатомии. Но если бы я был последним Аррином, Омоком, Каттом или Тасманийцем, за мной охотились бы, как за чернобурой лисицей, и ни одна академия не задумалась бы заплатить за любую принадлежность моего платья больше золота, чем она весит. На международном аукционе, если бы такой был устроен, какой-нибудь грязный бродяга, шляющийся по лесам и растерявший во мраке времен всех своих родственников, мог бы выручить за свой жалкий багаж, состоящий из костей, ремней и черепков, неизмеримо больше, чем можно получить за целый магазин, набитый лучшею мебелью, коврами, хрусталем и бронзой.
Теперь вы понимаете, что за таким сокровищем, как последний человек любого народа, выгодно охотиться, не щадя никаких трудов и издержек. Я еще не упоминаю о славе, газетной шумихе, лекциях, докладах в ученых обществах и о всем прочем, что косвенно даст вам грязный фитиль, пропитанный жиром, редкий обломок древности, и его жалкая утварь, в которой заржавленная жестянка или сломанный нож представляют для их обладателя величайшую драгоценность из всех существовавших когда-либо на земле.
Миллеру был нужен такой зверь. Но где его достать? После долгих колебаний он открыл мне цель своих путешествий и просил помочь ему в поисках последнего человека.
За несколько месяцев до нашей встречи, я искал золото на одном из безымянных левых притоков реки Зеи, и в тайге встретил семью бродячих инородцев, состоящую из четырех или пяти человек. Эти люди казались дикарями даже в сравнении с гиляками или камчадалами. Одетые в потертые, облезлые меха, голодные и жадные, они напоминали одичавших кошек, заблудившихся в глубине леса. Люди эти называли себя Каттами, что на их языке значило ‘Владыки мира’. Тогда я не обратил на них особенного внимания, и если еще помнил об этой встрече, то потому только, что ‘Владыки мира’ с необыкновенной жадностью набрасывались на всякую пищу, какая бы она ни была. Для них годилось все, сырое мясо, рыба, соль, вакса, смазочное масло, свечи! Они съели фунт порошка для истребления насекомых и выпили все лекарства из нашей аптеки. Накормить их досыта было невозможно! По крайней мере, когда в один воскресный день мой товарищ вздумал пожертвовать частью наших запасов, чтобы посмотреть, сколько питательного вещества войдет в одного Катта, то этот интересный опыт не мог быть доведен до конца.
Катт, худой как карандаш, уселся на корточки под кедром и, блаженно вздыхая от счастья, съел мешок сухарей, банку варенья, полбочонка сельдей и пять фунтов сахарного песка. Это было все, что мы могли ему предложить, но, когда исчезла последняя горсть сахара, мой товарищ впал в ярость. — Он отдал ‘Владыке мира’ бутылку прованского масла, банку с французской горчицей и мой резиновый плащ. Но тут уж я вмешался в дело и прекратил пиршество.
Можете мне не верить, но дикарь говорил, что он голоден, потому что не привык к ‘легкой пище’ и желал бы съесть еще что-нибудь ‘тяжелое’!
Узнав, что люди, о которых я сейчас рассказывал, называли себя Каттами, Миллер пришел в восторг. Он даже не пытался скрыть от меня своей радости, как сделал бы на его месте всякий другой человек с хорошими коммерческими способностями, и признался, что каждый Катт стоит в настоящее время на международном археологическом рынке трех Арринов, шести Оммоков и восьми Тасманийцев.
Племя это с середины прошлого столетия считали совершенно вымершим, но, так как ученые подозревали, что Катты были родственны ассирийцам и явились в Сибирь из, страны соседней с Месопотамией, то даже я понял, какое огромное значение для науки имели последние отпрыски народа, заблудившегося в северных лесах и ушедшего в землю, как исчезает река в песках пустыни.
Миллер хотел, чтобы мы немедленно отправились в ту местность, где обитало это живое археологическое сокровище, но я желал предварительно охранить свои интересы и поставил ученому немцу некоторые условия.
— Милейший господин Миллер, — сказал я ему, — договоримся до конца и заключим письменное соглашение. Я и вы образуем компанию для разработки открытых мною последних остатков племени Каттов. Вы получите славу, — мне достанутся деньги. Оценим добросовестно каждого Катта, установим его рыночную стоимость. Уплатите мне рублями, франками или марками, как вам угодно, и получите их в вашу полную собственность!
Немец заявил, что с меня будет довольно высокой чести участвовать в научных изысканиях такой необыкновенной важности, и что он со своей стороны может предложить мне только оплату путевых расходов.
Я поблагодарил и отказался, предупредив Миллера, что он сам или все археологи вместе только напрасно потеряли бы время на поиски вымирающего племени. — Оно поместилось так хорошо, что только слепой случай мог навести на его следы. Тогда Миллер пошел на уступки и предложил мне самому определить цену Катта. Но в этом-то и заключалась главная трудность!
Я в своей жизни покупал и продавал много различных вещей, но как определить настоящую цену последнего человека? Я боялся продешевить и всеми способами старался выпытать у Миллера справочную цену на такого рода товары. Но ученый, когда дело дошло до денег, насторожился и упорно отказывался от всяких разговоров о стоимости древнего человека. Наконец я остановился на следующем, по-моему, совершенно справедливом способе расценки.
Дело шло о продаже древности, имеющей по самому скромному подсчету три тысячи лет. Каждый наличный Катт являлся продуктом тридцативековой культуры, и стоил он по крайней мере столько, во что обошлось бы его содержание в течение всего этого времени. Считая самое меньшее по двести рублей в год, выходила очень почтенная сумма в шестьсот тысяч рублей за каждого! Если принять во внимание обжорство Каттов, то надо признать цифру эту очень умеренной, но, к моему удивлению, Миллер наотрез отказался вести переговоры, основанные на такого рода расчетах.
Он сказал только, что последние люди никогда еще не продавались по таким высоким ценам, и что с моей стороны было бы благоразумнее получить несколько сот рублей за черепа, костяные ножи, посуду и прочий хлам, чем ничего не получить!
Но я отлично видел, что хитрый немец желает чужими руками загребать жар и набить себе карман за счет таких сибирских простаков, каким был я и эти древние чучела, не подозревавшие о колоссальной стоимости своей жалкой утвари.
Катты принадлежали нам, русским, и я не мог за дешевую цену допустить расхищение национального богатства, да еще быть пособником немецкого пройдохи! Пусть заплатит! хорошо заплатит! тогда другое дело. Но кто же согласится ограбить родную землю за путевые издержки?
Когда Миллер еще раз заговорил о больших расходах на путешествие в Сибирь, жаловался на бедность и скупость ученых учреждений, насчитывал в рублях и копейках, в марках и пфеннигах предстоящие расходы, цену провизии, лодки, упаковочных материалов, у меня явилась новая мысль.
— Хорошо! — сказал я. — Пусть будет по-вашему, — вы оплатите путевые расходы и дело с концом!
— Не знаю, как благодарить вас. Наука нуждается в бескорыстных работниках и ваш труд, ваше великодушное содействие…
— Подождите! Вы или ваша академия оплатите путешествие, это решено! но только не наше с вами, а всех этих Каттов, целого народа, каким он был две тысячи лет тому назад, когда двигался из Месопотамии на далекий север. Скажем для ровного счета, что их было тогда сто тысяч душ, включая сюда и грудных младенцев. Это немного, но я вам сделаю еще одну уступку. — Расстояние от Евфрата до Амура мы определим по прямой линии, как летает птица, хотя, конечно, первобытные люди должны были колесить, блуждать взад и вперед, потому что сами не знали, куда идут. В этом пункте вы меня не собьете, господин Миллер, со всей вашей ученостью! — Древние народы никогда не знали, куда они идут, когда и куда придут. Путеводителей тогда еще не было. Думаю, что мое предложение покажется вам вполне справедливым. — Если вы хотите получить последних людей у нас в России, — берите их! Берите, но по крайней мере заплатите за транспорт, возместите стоимость трудов и лишений, которые потрачены были первобытной ордой для того, чтобы достигнуть места, где их возьмет ваша академия.
— Вы с ума сошли! — сказал Миллер. — Не надо мне Каттов. Я отказываюсь от вашего предложения.
Скажите, что мне оставалось делать? Все козыри в этой игре были на руках у немца. Я начал опускать цену и наконец мы заключили вот это условие.
Крымзов достал из бокового кармана истрепанную четвертушку бумаги и прочитал:
‘Мы, нижеподписавшиеся, доктор философии Иоганн Вильгельм Миллер с одной стороны и отставной штабс-капитан Сергей Крымзов, с другой, заключили настоящий договор в следующем:
1) Я, Крымзов, обязываюсь указать Миллеру местонахождение последних людей народа, именуемого Каттами или Коттами, в чем некоторые усматривают аналогию со словом ‘Готты’ и на этом основании устанавливают родство или общность происхождения этих двух племен.
2) Крымзов обязан сопровождать Миллера до обиталища означенных последних людей, оставаться все время, сколько потребует Миллер, на месте исследования и помогать в собирании и упаковке научного материала.
3) И. В. Миллер принимает на себя все издержки по снаряжению экспедиции и, кроме сего, выдает Крымзову пять рублей в сутки. Все имущество последних людей должно быть оценено в Берлине и половина суммы, установленной этой справедливой оценкой, поступает в пользу штабс-капитана Крымзова.
Явлено у нотариуса 16 июля 1911 года’.
Все! Через три дня после заключения этого условия мы выехали из Владивостока, а еще через неделю плыли в лодке по безымянному левому притоку Зеи, похожему на проселок, извивающийся между высокими стенами тайги.
На поляне, где жили Катты, все было по-прежнему. Над высокой травой толклись столбы мелкой мошкары, черные растрепанные шалаши, для постройки которых употребляли ветки, веревки и сети, стояли под деревьями, росшими здесь еще в то время, когда предки нынешних Каттов странствовали где-то в пустынях между Месопотамией и Сибирью. Не было только самих Каттов! Они ушли, исчезли, растворились в тайге, как кусок соли в бездонном озере.
Я уже начал думать, что даром пропали все наши труды и мы ничего не заработаем на этом деле, обещавшем сначала такие выгоды, с которыми могло идти в сравнение только открытие богатой золотой россыпи. Оставалось кое-какое имущество, но главную ценность, по словам Миллера, представляли скелеты или хотя бы череп последнего человека, и теперь исчезала всякая надежда добыть драгоценные кости.
Я готовил обед около костра, когда услышал радостное восклицание доктора.
— Вот он! Смотрите, Крымзов! Этого-то мы не упустим! — Вслед за этими словами Миллер исчез в кустах орешника и через минуту появился на поляне, толкая перед собою моего знакомого, обжору Ин-Рана.
Ин-Ран, — по-русски — Угасающее пламя, — не высказывал ни малейшего страха. Скривив свое маленькое желтое лицо в гримасу, которая должна была означать улыбку, он бегом направился через поляну ко мне и, протягивая руку сказал:
— Дай! я хочу есть. Теперь у Ин-Рана будет мясо, маленькая и большая рыба, горькая вода.
Он сел около костра и, раскачиваясь своим тощим телом, зашитом в вытертый мех, начал нараспев по-русски и на языке Каттов перечислять все то, что он хотел бы съесть.
— Теперь зверь у нас в руках! — сказал я Миллеру. — Если бы вы даже стали его гнать, он не уйдет, пока у нас останется хоть что-нибудь, что можно съесть или выпить!
Так оно и вышло! Обрадованные появлением Катта, мы не щадили провизии и последний человек утопал в блаженстве, сидя среди раскрытых ящиков с рисом, мукой, свечами и лимонами. Но проку от него было мало. Осматривая пустые шалаши, я не нашел там почти ничего, что можно было бы вывести на рынок и предложить археологам. Не было ни посуды, ни оружия, ни одежды. Наш дикарь обладал только тем, что носил с собой. Все имущество единственного наследника народа, происхождение которого терялось в глубине веков, состояло из сломанного ножа, обточенной кости, насаженной на палку, небольшой медной птицы, похожей на гуся, пустых жестянок и обрывков бумаги, которые он подобрал на месте нашей прежней стоянки.
Миллера такая ужасающая нищета, по-видимому, мало смущала.
— Продукты материальной культуры принадлежат по условию вам, — говорил ученый, — но для меня и для науки остается еще культура духовная. Я соберу здесь столько материалов, что мне их хватит на четыре тома. Пусть он привыкнет немного к нашему обществу и тогда вы увидите, какие сокровища таятся в его древней памяти!
Но я считал себя обокраденным самым бессовестным образом. Надо полагать, что племя ‘Владык мира’, Каттов, Коттов или как они там себя называли, все сплошь состояло из отъявленных мотов, которые ничем не дорожили и спустили все до последней нитки, до последнего горшка, не пощадив даже своих богов и святых.
Оставался, правда, скелет и череп последнего Катта, но, так как этот товар находился: в живом человеке, то он не имел никакой цены. Не было ни малейшей надежды, что единственный потомок ‘Владык мира’ отправится скоро по следам своих предков. Он заметно полнел, его грязные щеки лоснились от жира, глаза блестели и в них, вместо выражения голода и собачьей жадности, появилась мечтательность.
Признаться, я потихоньку подговаривал его к самоубийству, пользуясь теми часами, когда Миллер был занят хозяйственными хлопотами и своими бесконечными записками.
— Ты остался один на белом свете! — говорил я. — Все твои предки ушли в прекрасную страну, где много пищи. Там с утра до вечера они сидят вокруг бочек с жирной рыбой, патокой и салом, облизывают пальцы, погружая их в банки с вареньем и французской горчицей, пьют все, что только пожелают, и ждут тебя. Для полного блаженства им недостает только тебя!
Ин-Ран вздыхал от счастья, закрывал глаза, как жирный кот, которого щекочут за ушами, набивал рот рисом и просил:
— Говори! говори еще: я люблю слушать о своих предках.
— Там у тебя будет жена, такая… похожая на тебя! закутанная в блестящие меха и сытая, толстая, с волосами, намазанными рыбьим жиром.
Нет ничего легче, как отправиться в эту счастливую страну. Я дам тебе крепкую веревку и покажу, что надо сделать, чтобы твоя душа соединилась с душами предков.
— Мы пойдем вместе! — отвечал радостно Ин-Ран. — Сначала ты, потом я. Угасающее племя не хочет, чтобы ты остался здесь и жалел о той прекрасной стране, о которой так хорошо рассказываешь.
Что мне было с ним делать? Приходил Миллер, веселый и довольный, видевший за этим тупым созданием необъятный исторический горизонт, шумные толпы народов, стекающих с гор в пустыни, подобно многоводным рекам, и постепенно теряющихся в дали веков. Для него этот грязный Ин-Ран был драгоценным ключом для входа в первобытный мир.
— Ну, что ты мне расскажешь, Угасающее пламя? — спрашивал Миллер, нежно смотря на лисью морду последнего человека. — Нет ли у тебя рассказов для друга?
— Есть! — отвечал Ин-Ран, вытирая жирный рот меховым рукавом. — Я уйду в далекую страну, куда переселились мои предки.
Миллер настораживался, как охотничья собака.
— Я слушаю, и если рассказ будет хорош, ты получишь фунт табака.
Замечу, что последний человек не курил, а жевал табак и это занятие доставляло ему величайшее наслаждение.
— Я с предками буду сидеть вокруг бочек с рыбой.
— С какой рыбой? — спрашивал Миллер и карандаш его впивался в бумагу.
— Не знаю! — Это глупое животное повторяло только то, что слышало от меня, и неспособно было даже придумать название рыбы.
— Но какая это рыба? соленая, сырая или вареная? — приставал Миллер.
— Всякая! большая и маленькая, жирная! потом я найду там жену.
— Постой! Слышите! — обращался доктор ко мне. — У них в загробном мире есть жены, которых ищут. Понимаете, ищут! Это важно, так как указывают на общность их верований с религией ассирийцев.
— Как же, Угасающее пламя, отправишься ты в эту прекрасную страну, населенную твоими предками?
— На веревке! вместе с своим другом.
— Изумительно! — восторгался Миллер. — Тут аналогия с нисхождением в тартар, спуск к вечному мраку. И заметьте, с другом, непременно с другом!
Я боялся, чтобы глупый Катт не сболтнул чего-нибудь о моем предложении отправиться в лучший мир, и всеми силами старался перевести разговор на другие предметы. Нарочно опрокидывал в огонь котел с рисовой похлебкой, устраивал маленькие пожары, ронял в реку чашки, которые мы потом вылавливали общими силами.
Иногда Миллер заставлял Ин-Рана петь. Раскачиваясь взад и вперед, живая древность без конца тянула одну и ту же ноту без слов: а… о… яяя… ооо… аа…
Больше он ничего не умел, но Миллер из всего ухитрялся извлечь пользу. Он научился обрабатывать древних людей, как на химическом заводе обрабатывают мусорные кучи, из которых добывают блестящие краски, духи, кислоты, удобрения, румяна, бумагу, масло, чернила и патоку.
Миллер уже исписал три толстых тетради и взялся за четвертую, когда я решил положить конец этому производству и получить кое-что в свою пользу.
Я сказал себе: мне нужны кости этого проклятого Ин-Рана, и я их достану. Достану без насилия и без нарушения христианских заповедей. Надо сделать так, чтобы он сам отправил себя вслед за своими единоплеменниками, и для этого оставалось только одно средство, — водка и спирт!
До этого дня мы с Миллером редко давали ему спиртные напитки, но теперь я решил давать их последнему отпрыску Каттов столько, сколько он сможет выпить.
Ин-Ран почувствовал себя на верху блаженства, доступного человеку в этом мире. Он пил водку не так, как пьем все мы, с остановками и пьяными разговорами. Нет! Он поступал проще: вставлял горлышко бутылки в рот и тянул жидкость до последней капли, потом отбрасывал посуду и засыпал там, где сидел. Я был, конечно, осторожен, чтобы не убить его слишком быстро, и строго распределял дневные порции.
Миллер удивлялся, откуда дикарь достает водку, но я притворялся еще более удивленным беспробудным пьянством Угасающего Пламени, и намекнул немцу, что для нас обоих страсть Ин-Рана к спиртным напиткам может оказаться очень полезной. Теперь я думаю, что Миллер отлично знал, откуда дикарь доставал водку, и только делал вид, что ему ничего не известно. Доктор желал получить кости Ин-Рана, и в конце концов, странствующему археологу было решительно все равно, от какой болезни умрет последний Катт. Мы с утра до вечера сидели около палатки рядом с кустарником, в котором валялся мертвецки пьяный дикарь, и ждали. Но конец не приходил! Последний человек дошел до четырех бутылок в день. Он пил денатурированный спирт, одеколон, коньяк, водку, всевозможные крепкие смеси, исхудал так, что его меховой мешок висел на нем складками, едва передвигался, ползая по траве, его воспаленное лицо и блестящие глаза указывали на горячечное состояние, но жизнь не уходила из этого худого, истощенного тела, горела, как искра под пеплом и ее нельзя было окончательно затушить всеми сортами напитков, которые он вливал в себя и днем и ночью.
Мы с Миллером страдали от мелкой мошкары, которая, как черная завеса, колебалась над поляной, от ночных холодов и лихорадок, но не желали ускорять дело и до конца помнили, что мы христиане. Я поставил около дикаря большую чашку, в которую постоянно вливал спирт и рисовую водку. Приходя в сознание, он протягивал руку к чашке, придвигал ее к себе и, не вставая, тянул жидкость.
Как-то вечером, когда багровое солнце опускалось за черную стену тайги, меня позвал тревожный голос Миллера.
— Идите скорей! посмотрите, что с ним такое?!
Древний человек встал, удерживаясь за стволы деревьев, потом выпрямился, диким голосом завыл какую-то песню, смотря кругом сумасшедшими глазами. В эту минуту на поляне, освещенной красным светом заходящего солнца, он показался мне даже величественным.
Миллер бросился за фотографическим аппаратом, но Ин-Ран, как дикий зверь, сделал большой прыжок через кустарник, росший над отвесным обрывом, и навсегда исчез в глубине реки.
Так погиб последний человек племени Каттов и вместе с ним утонула слава Миллера и мои честно заработанные деньги.

———————————-

Источник текста: Куда ворон костей не заносил. Рассказы / С. Бельский. — Санкт-Петербург: тип. т-ва ‘Обществ. польза’, 1914. — 217 с., 20 см.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека