Осьмина Е.А. Радости и скорби Ивана Шмелева, Шмелев Иван Сергеевич, Год: 1996

Время на прочтение: 9 минут(ы)
Иван Сергеевич Шмелев (1873-1950).
Издание — Иван Шмелев, ‘Лето господне’, издательства ‘АСТ’ и ‘Олимп’, Москва, 1996.
OCR и вычитка: Александр Белоусенко (belousenko@yahoo.com), 3 апреля 2002.
РАДОСТИ И СКОРБИ ИВАНА ШМЕЛЕВА
Что страх человеческий!
Душу не расстреляешь.
Ив. Шмелев. Свет Разума
Момент времени, с которого жизнь круто поворачивается и начинает течь по иному руслу… Иногда такой момент можно определить довольно точно, во всяком случае, для русского писателя Ивана Сергеевича Шмелева — это 1920 — 1921 годы. Гражданская война, Крым, красный террор, голод и еще многое, многое другое…
В Крыму коренной москвич Шмелев оказался в 1918 году, приехав с женой к С. Н. Сергееву-Ценскому. Туда же, в Алушту, демобилизовался с фронта и единственный сын писателя, Сергей. Время было непонятное, по всей вероятности, Шмелевы просто решили переждать большевиков (тогда многие уезжали на Юг России). Крым находился под немцами, всего за годы гражданской войны на полуострове сменилось шесть правительств. Шмелев мог наблюдать и прелести демократии, и царство белых генералов, и приходы-отходы Советской власти. Сын писателя был мобилизован в Белую Армию, служил в Туркестане, потом, больной туберкулезом, — в алуштинской комендатуре. Покинуть Россию в 1920 году вместе с врангелевцами Шмелевы не захотели. Советская власть обещала всем оставшимся амнистию, обещание это сдержано не было, и Крым вошел в историю гражданской войны как ‘Всероссийское кладбище’ русского офицерства.
Сын Шмелева был расстрелян в январе 1921, в Феодосии, куда он (сам!) явился для регистрации, но родители его еще долго оставались в неизвестности, мучаясь и подозревая самое худшее. Шмелев хлопотал, писал письма, надеялся, что сын выслан на север. Вместе с женой они пережили страшный голод в Крыму, выбрались в Москву, затем, в ноябре 1922 — в Германию, а через два месяца во Францию. Именно там писатель окончательно уверился в гибели сына: врач, сидевший с юношей в подвалах Феодосии и впоследствии спасшийся, нашел Шмелевых и рассказал обо всем. Именно тогда Иван Сергеевич решил не возвращаться в Россию…
После всего пережитого Шмелев стал неузнаваем. Превратился в согнутого, седого старика — из живого, всегда бодрого, горячего, чей голос когда-то низко гудел, как у потревоженного шмеля. Теперь он говорил едва слышно, глухо. Глубокие морщины, запавшие глаза напоминали средневекового мученика или шекспировского героя.
И трудно передать, что творилось в его душе, как он ощущал жизнь: ‘Мы все верили, все ждали. Ибо всевозможные версии складывались… Но то была петля Рока. Этот Рок смеется широко мне в лицо — и дико, и широко. Я слышу визг-смех этого Рока. О, какой визг-смех! Железный, в 1000 ‘мороза-визг ледяного холода. (…) Века в один месяц прожиты’. До какой-то степени это была не только смерть единственного любимого сына — Шмелев пережил смерть своей души, как будто выжженной страхом, отчаянием и безнадежностью. ‘Где ни быть — все одно. Могли бы и в Персию, и в Японию, и в Патагонию. Когда душа мертва, а жизнь только известное состояние тел наших, тогда все равно. Могли бы уехать обратно хоть завтра. Мертвому все равно — колом или поленом’. (Это строки из писем Шмелева к К. А. Треневу и И. А. Бунину.)
После этой трагедии Шмелев прожил в эмиграции еще 28 лет. Он никогда не мог забыть ни о сыне, ни об оставленной России. Он изменился не только физически и душевно, он духовно переродился. Пришел к церкви, к православию и стал новым человеком. Но для нас, изучающих русскую литературу, важно и другое: Шмелев стал совершенно иным писателем. С иными темами, стилем, образами. И просто — ИНОГО художественного уровня.
Впрочем, хорошим писателем-профессионалом он справедливо считался еще в начале века. Он имел прочную репутацию: сугубого реалиста, продолжателя русской классической традиции. История его раннего литературного развития несложна и довольно типична.
…По написании первой, юношеской, книги Шмелев десять лет не прикасался к перу, служа чиновником в провинции и сохраняя университетские демократические идеалы. Всколыхнула его революция 1905 года: под ее влиянием он вернулся к писательству. Обличение купеческого темного царства, знакомого не по наслышке, сочувствие к униженным и оскорбленным, презрение ко всякого рода несправедливостям, ‘Нравственным пятнам’ и ‘социальным язвам’… И добротное подробное изображение быта, даже натурализм, превосходный ‘сказ’ от лица героев, позволяющий показать их типичные социальные характеры. В таком духе, после ‘Распада’, ‘Гражданина Уклейкина’, ряда рассказов, написана и повесть ‘Человек из ресторана’, которая была опубликована в горьковском ‘Знании’ и принесла Шмелеву всероссийскую славу. Шмелев явно следовал традициям Горького и Достоевского в этом повествовании — от лица ‘маленького человека’, официанта, обретшего свою правду через страдания и скорбь (не предвидение ли тут собственной судьбы?).
Пока, однако, все складывалось для Шмелева как нельзя лучше. Десятые годы двадцатого века — по человеческим меркам — лучшее время в его жизни. Он был счастлив в семье, печатался в крупнейших российских газетах, входил в ‘Книгоиздательство писателей в Москве’, выпустил восьмитомное собрание произведений и редактировал сборники ‘Слово’. Бунин, Белоусов, Зайцев, Вересаев, Сергеев-Ценский, Серафимович, Андреев — вот круг его друзей и единомышленников. Он прекрасно вписался в московскую писательскую среду — добродушную, сердечную, хлебосольную. Где в литературном кружке Телешова ‘Среда’ давали друг другу прозвища по названиям московских улиц. Где за беспристрастным, нелицеприятным разбором: рассказа собрата писателя — следовал обильный ужин, со светскими разговорами, гостями-артистами. Где никто решительно не любил ни с кем ссориться, и при встрече был обычай целоваться, ‘шлепая губами, как мокрыми галошами’.
Социальный пафос, по прошествии лет, начал у Шмелева смягчаться. Изображение провинциальной жизни, своего рода бессюжетные ‘картинки с натуры’, с великолепно выписанной деталью, портретом, с чертами ‘импрессионистического’ стиля, взволнованной лирической авторской интонацией — вот Шмелев середины десятых годов. Шмелев — неореалист, как и другие писатели его круга, перечисленные нами выше. Гимн прекрасной, разумной, творящей жизни, написанный на их литературном знамени, слышится и в ‘Росстанях’ Шмелева, характерном его произведении тех счастливых лет.
Когда эта жизнь показала себя не разумной и не благой, а кровавой, страшной, окаянной — в годы последующих войн и революций — многие писатели ‘Слова’ очутились ‘в тупике’. Шмелев, изображая крымские события, произнес в эпопее ‘Солнце мертвых’: ‘Бога у меня нет: синее небо пусто’. Эту страшную пустоту разуверившегося во всем человека мы найдем у писателей и в Советской России и в эмиграции. Смят, разрушен былой гармонический порядок жизни, она показала свой звериный лик, и герой бьется в пограничной ситуации между жизнью и смертью, реальностью и безумием, надеждой и отчаянием. Особая поэтика отличает все эти произведения: поэтика бреда. С рваными, короткими фразами, исчезновением логических связей, сдвигом во времени и пространстве.
Но у Шмелева — бывшего юриста, воспитанного в алканиях социальной справедливости — громко звучит еще и нота гражданского протеста. Возмущение беззакониями революции и красным террором. Оказавшись в эмиграции, он считал долгом — уцелевшего: рассказать о том, что произошло в России, привлечь внимание, так сказать, мировой общественности. Отсюда его бурная публицистическая деятельность по приезде за границу, выступления на вечерах, переписка с известными европейскими мастерами культуры (‘Солнце мертвых’ вызвало-таки отклик в мире, будучи переведенным на тринадцать языков). Шмелев жил только этим и ради этого. Он был истинный писатель, по ‘природе своей’. И мог хоть чуть-чуть отвлечься от личных страданий — только литературным трудом. И он писал: статьи в парижскую ‘Русскую газету’, немецкий ‘Руль’, рижскую ‘Сегодня’, рассказы, почти документы-хроники, впоследствии собранные в сборники ‘Про одну старуху’, частично в ‘Свет Разума’, ‘Въезд в Париж’.
И именно здесь, в художественных свидетельствах: какой стала Россия красная — впервые возник у Шмелева образ России прошлой. Как противовес, контраст — и Советам, и чужой Франции. Как воспоминание о том, что было разрушено, что потеряли. Уже в 1925 году Шмелев сообщил П. Б. Струве, главному редактору крупнейшей эмигрантской газеты ‘Возрождение’: ‘В записях и в памяти есть много кусков, — они как-нибудь свяжутся книгой (в параллель ‘Солнцу мертвых’). Может эта книга будет — ‘Солнцем живых’ — это для меня конечно. В прошлом у всех нас, в России, было много ЖИВОГО и подлинно светлого, что быть может навсегда утрачено. Но оно БЫЛО’. И вот о том, что было, что ‘живет — как росток в терне, ждет’ — Шмелев и захотел напомнить русским людям, рассказать русским детям за границей. Показать истинную Россию, нетленный ее облик — когда сейчас там льется кровь и творятся беззакония — вот задача Шмелева. Чтобы знать: что возрождать, к чему стремиться.
А ‘нетленный облик’, русская идея, идеал для Шмелева — это вера православная. Вера, которая здесь, в эмиграции, осталась единственным напоминанием о России, единственным утешением для изгнанников. Вера, которая строила и направляла всю прошлую многовековую жизнь, давала ей основу и подлинность, была сердцем национальной культуры и стержнем для русской души. Именно об этом — большинство публицистических статей Шмелева начала двадцатых годов: ‘Душа Родины’, ‘Пути мертвые и живые’, ‘Убийство’, ‘Христос Воскресе’…
И в газетах же Шмелев начал писать очерки под определенный православный праздник — о том, как справлялся этот праздник в России. Первый из них: ‘Наше Рождество. Русским детям’ появился 7 января 1928 года в ‘Возрождении’ — впоследствии он ушел в середину ‘Лета Господня. Праздников’. За ним последовали — ‘Наша Масленица’, ‘Наша Пасха’. Шмелев избрал форму сказа от лица маленького ребенка — и потому, что обращался к детям эмиграции, желая им передать ‘хранимую в сердце’ Россию (был у него и конкретный адресат — крестник и родственник Ив Жантийом). И потому, что ребенок больше занят другими, нежели собой, чужд рефлекции, а значит, чище, полнее, яснее воспринимает окружающий мир. Который и предстает перед читателем во всей полноте, яркости и истине.
Этот мир — богослужение годового круга и его отражение в жизни верующих: своего рода православный ‘месяцеслов’ и ‘энциклопедия русской жизни’. Здесь описано пять двунадесятых праздников, Пасха, Святки и Великий пост. Главы создавались и публиковались в газетах в другом порядке, нежели потом расположились в книге: Шмелев начал свою ‘русскую эпопею’ с идеи покаяния, с Великого поста. Он включал в текст отрывки из тропарей праздников, стихир, кондаков, псалмов, из ‘Великого канона’ св. Андрея Критского, из Евангелия. Устами наставника Горкина объяснял каждый праздник. Рассказывал и о церковных службах: порядке богослужения и убранстве церкви в определенный праздник — например, в Великий пост, Троицу, на Преображение. О благочестивых обычаях мирян, о куличах и пасхах, (‘крестах’ на Крестопоклонной неделе, о ‘жаворонках’…
Эмигрантский богослов А. В. Карташев приносил Ивану Сергеевичу десятки томов из библиотеки Духовной Академии в Париже, а Часослов, Октоих, Четьи-Минеи и Великий Сборник писатель купил себе сам. Шмелев ходил на службы в православные церкви Парижа: на Сергиево подворье, в храм Александра Невского. И сам строго соблюдал в домашнем обиходе все обычаи и традиции. Что было для него не сложно, детское воспитание-то его, в купеческой семье, было религиозным. И постепенно, после пережитых страданий, после мучительных раздумий о судьбе России — религия освятила потемки отчаяния в его душе. Забрезжил свет.
А поскольку Шмелев был истинным писателем, то все происходящее в нем всегда тесно было связано с его творчеством. ‘Работа над ‘Богомольем’ спасла меня от ПРОПАСТИ, — удержала в жизни. О сем знала лишь ныне покойная моя жена’, — много позднее писал он о своей повести ‘Богомолье’, начатой почти одновременно с ‘Летом Господнем’, как своего рода дополнение к роману. И в рассказах Шмелева о Красной России все чаще появляются праведники, зло отступает, вместе со страхом, отчаянием и мраком. ‘Что страх человеческий! Душу не расстреляешь’ — это слова одного из героев ‘крымского цикла’, алуштинского дьякона, которого можно поставить рядом с героями ‘Лета Господня’ и ‘Богомолья’. И постепенно ‘крымский’ цикл будет уступать место ‘замоскворецкому’. Отдельной книгой издано ‘Богомолье’ , и в начале тридцатых годов Шмелев берется за вторую часть ‘Лета Господня’: ‘Радости-Скорби’.
На первый взгляд она кое в чем повторяет первую, ‘Праздники’. Здесь тоже есть и ‘Рождество’, и Великий пост. Но ‘Радости-Скорби’ куда более ‘личные’, автобиографические. Если в первой части романа рассказывается о праздниках, так сказать, ‘всенародных’, то во второй — о событиях семейных. И она в этом смысле гораздо ближе к другим автобиографическим романам эмиграции — к ‘Жизни Арсеньева’ И. А. Бунина, ‘Путешествию Глеба’ Б. Н. Зайцева, Купринским ‘Юнкерам’. Гораздо больше говорится здесь о внутреннем мире мальчика — о его размышлениях, чувствах, переживаниях, о взаимоотношениях с домашними. И прежде всего, с отцом, который становится главным героем романа. Две главы ‘Именин’ посвящены отцовскому празднику, а вся последняя часть — ‘Скорби’ — его болезни, кончине, похоронам. Главы ‘Донская’, ‘На Святой’, ‘Москва’ рассказывают о Москве, а ‘Ледоколье’, ‘Петровками’, ‘Ледяной дом’ — просто, так сказать, бытовые очерки, зарисовки замоскворецкой среды. И некоторые типы из этой среды: циник Гришка, прогорелый барин Энтальцев, жестокие Кашин и дядя Егор — куда как далеки от былого совершенства, от идеала ‘Праздников’. Чем не горьковские купчины?
Да, Шмелев остался прежним великолепным бытописателем, изобразителем ‘характерного и притом национально-характерного в русской жизни’ (А. Б. Дерман еще о дореволюционном Шмелеве). Но изменился, при сохранении ‘правды жизни’, сам смысл этого бытописательства, подробного изображения мира. Если раньше задачи его были, так сказать, гражданско-социальные, или чисто художественные (в период ‘Человека из ресторана’, ‘Росстаней’ или ‘Солнца мертвых’), то теперь в прозе Шмелева через все мелочи, якобы бытовые — проявляется некий высший смысл, общая идея. В первой части ‘Лета Господня. Праздники’ все мелочи, предметы быта, детали убранства, даже жизненные ситуации, разговоры — внутренне связаны с идеей праздника, которому посвящена глава. В ‘Радостях-Скорбях’ задача писателя другая: показать человеческий путь, его предначертанность. Здесь мелочи-детали становятся знаками, через которые понимается предначертание, а человеческие взаимоотношения складываются в сложный рисунок: любви, прощения обид, искушений и примирений. Все это вместе подчинено основной теме второй части: приготовлению к смерти и смерти отца. Что цитируется здесь из церковных служб? ‘Канон молебный при разлучении души от тела’, служба по усопшему… Подробнейшим образом изображается таинство елеосвящения (соборование).
То есть: если первая часть рассказывает о жизни по вере, то вторая — о смерти в вере, о том, как достойно приготовиться к смерти.
И главным вопросом книги становится вопрос о спасении души. ‘Душе моя, душе моя, восстани, что спиши’ — этот кондак из ‘Великого канона’ св. Андрея Критского, читаемый Великим постом — приводится в первых главах первой части книги. И в последних главах последней части эти же слова возникают снова, цитируются в ‘Каноне молебном на исход души’. Они как бы замыкают, окольцовывают книгу. И потому маленький мальчик, скорбя по отцу, больше всего тревожится: не возьмет ли нечистая сила душу отца. И Горкин утешает ребенка — не бойся, отец был добрый человек, за него молельщиков много, он исповедался, причастился, соборовался перед кончиной. Сама смерть становится не так страшна, она — лишь переход в другой мир. Об этом, на наш взгляд, пишет Шмелев своему другу И. А. Ильину 4 апреля 1946 года: ‘Закончил 2-ю часть ‘Лета Господня’ — а большие главы, самые тяжелые для сердца, — болезнь и кончина отца — завершил осиявшим меня светом и нашел заключительный аккорд… И воспел: ‘Ныне отпущаешь…’
Все описанное во второй части тесно переплетается с судьбой самого писателя. Пережив в 1934 году чудесное исцеление от болезни, накануне тяжелой операции — по горячей молитве преп. Серафиму Саровскому, похоронив в 1936 году жену, Шмелев становится мистиком. Он начинает в своей жизни прозревать некий промысел: задачу, предначертание. Огромное впечатление производит на него спасение во время бомбежки: когда рухнул соседний дом, и вместе с горой стекла влетела в его кабинет (по счастью, он не сидел в это время за столом) — бумажная репродукция картины: Богоматерь с младенцем. И чудеса, исцеления, явления святых, некий промысел в судьбе человека, ПЛАН — становятся темами Шмелева в неоконченном романе ‘Пути небесные’, рассказах, циклах ‘Заметы’, ‘Записки неписателя’, большом рассказе ‘Куликово поле’. А для нас, читателей, и сама его смерть является неким последним звеном в цепи жизни, проявлением того же ПЛАНА. Он умер в православной обители Покрова Пресвятой Богородицы под Парижем, в самый день приезда в монастырь. И кончина его была легкой и светлой.
Вероятно, мы можем утверждать, что Шмелев победил свой страх и отчаяние. Победил не только в жизни, преодолев груз невзгод, потерь, страданий — и вернувшись в лоно православной церкви. Но победил и в творчестве. Он создал удивительно светлые, радостные произведения — сплав художественности и учительства, совершенной формы и глубокого религиозного содержания. Многие русские писатели хотели ‘обожить литературу’, создать ‘духовный роман’. Мы видим это желание воплотившимся — в ‘Лете Господнем’, вершине творчества Ивана Сергеевича Шмелева.
Е. А. Осьминина
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека