Ошибка, Куприн Александр Иванович, Год: 1900

Время на прочтение: 9 минут(ы)

Александр Иванович Куприн
Ошибка

Рассказ

Текст сверен с изданием: А. И. Куприн. Собрание сочинений в 9 томах. М., Худ. литература, 1971. Стр. 463 — 471.
Однажды вечером я дольше обыкновенного засиделся у Владимира Андреевича Пожидаева, молодого ординатора при местной психиатрической лечебнице. Разговор зашел о так называемой литературе душевнобольных. Я спросил, правду ли говорят, что рукописные произведения некоторых сумасшедших, несмотря на беспорядочность мысли и причудливость изложения, все-таки носят печать чего-то, похожего на вдохновение.
Доктор задумчиво улыбнулся.
— Как вам сказать?.. Если смотреть на вдохновение как на исключительное, ненормальное состояние психики, то почему же, с другой стороны, не смотреть и на бред как на своего рода вдохновение? Вспомните Эдгара По. Но, в большинстве случаев, все произведения наших пациентов носят такой явный характер безумия, что это сразу кинется в глаза самому посредственному наблюдателю. Впрочем, если этот вопрос вас действительно интересует, я вас охотно познакомлю с моей коллекцией произведений душевнобольных.
Доктор выдвинул один из нижних ящиков письменного стола и достал оттуда довольно объемистый портфель красного сафьяна. В портфеле оказался большой ворох исписанных бумаг всевозможных форматов.
— Очень может быть, что я воспользуюсь всем этим материалом для своей диссертации. Вопрос интересный и почти совсем не разработанный в медицинской литературе, — сказал Владимир Андреевич, передавая мне несколько пожелтевших, истрепанных листков. Вот, просмотрите-ка эти документы, хотя предупреждаю вас, что изо всей моей коллекции только одна вещь — и то отчасти — проникнута смыслом. Но зато этот смысл так ужасен, что до сих пор я, привычный человек, содрогаюсь, когда читаю это письмо. Вот оно. Прочтите его и скажите по совести, мистификация ли это очень тонкого и умного сумасшедшего,— простите за невольный каламбур,— или на самом деле произошел десять лет тому назад этот чудовищный случай, положивший новое пятно на темные стороны пашей психиатрической медицины.
Он дал мне тоненькую тетрадку, сшитую из нескольких листов почтовой бумаги, исписанную мелким и неровным мужским почерком.
Я прочитал следующее:
‘Милостивый государь
Владимир Андреевич!
Именем всего, что вам дорого, умоляю вас дочитать это письмо до конца. Я знаю, как недоверчиво относитесь вы, доктора, к письмам ваших несчастных пациентов, и отлично понимаю, что эта недоверчивость покоится на очень разумных основаниях. Но, с другой стороны, я уверен, что вы, доктор, как человек глубокого и всестороннего ума, не станете отрицать возможности несчастных случаев и роковых профессиональных ошибок, в особенности в таком скользком и сложном деле, как исследование человеческой души. Все мы с детства читали и слышали об этих ошибках. Великий полководец под влиянием непонятного затмения делает такую грубую стратегическую ошибку, которую не сделал бы прапорщик. Профессор, известный всему миру, как великолепный диагност, так нелепо определяет болезнь, что над его диагнозом смеется фельдшер. Ошибки возможны — на то мы и люди. Но я позволю себе спросить вас, доктор, как бы вы себя чувствовали, если бы узнали, что человек, которого вы сослали на каторгу, оказался невиновным, что больной, которого вы упорно лечили от тифа, умер от воспаления мозга и что, наконец, один из пациентов палаты No 14 просидел в ней десять лет благодаря трагикомическому недоразумению?
Я совсем одинок, и мне не к кому, кроме вас, обратиться за помощью.
Ведь вы не можете пожаловаться на то, чтобы я надоедал вам часто своими жалобами: это письмо — первое, которое я вам пишу, если вам не будет угодно отнестись к нему с вниманием, оно будет и последним. Беспокоить же вас я осмеливаюсь потому, что ваше сердечное обращение с больными, ваше симпатичное, открытое лицо, даже тембр вашего голоса, такой светлый, теплый и ласкающий, говорят мне, что в вашем добром сердце я найду хоть маленькую искру участия и доверия. Вместе с тем я боюсь, что письмо мое выйдет бессвязным, потому что мысли мои разбегаются. Но вы, конечно, не осудите меня, доктор. Удивительно, как я еще не разучился говорить за эти ужасные десять лет…
Итак, вот печальная история, история почти невероятная, моего поступления в N-скую психиатрическую лечебницу.
Это случилось в 1889 году, если не ошибаюсь (прибавляю: ‘если не ошибаюсь’, потому что все пребывание в этом каземате мне кажется одним бесконечно длинным мучительным днем). Перед праздниками я взял отпуск — я служил на сахарном заводе — для того, чтобы немножко проветриться в N-ске после утомительно скучной, захолустной жизни. Я знал, что в N-ске встречу двух-трех университетских товарищей, и рассчитывал при их содействии очень весело провести праздники.
Я ехал во втором классе. Сначала было довольно просторно, но на одной из узловых станций в наш вагон нахлынуло столько пассажиров с пересадки, что мест не хватило, и многим пришлось стоять. Прямо против меня уселись двое очень веселых и общительных пассажиров: ученик московской школы живописи и ваяния и молодой купчик, рыботорговец, из числа полуобразованных и, по-видимому, кутила. Они ехали от самой Москвы и уже успели в дороге хорошо познакомиться.
Мы очень скоро разговорились. Купец достал с верхней полки плетеную корзинку, в которой оказался целый склад съестных припасов: семга, копченый сиг, жареная индейка, вареные яйца и еще какая-то провизия. Со мной было несколько бутылок настоящей польской старки, которую я вез в подарок. Мы устроили импровизированный ужин, во время которого расходившийся купчик смешил нас до слез рассказами о своих железнодорожных приключениях за границей, куда он поехал, не зная ни слова ни на одном иностранном языке.
— А вот тоже потешная история вышла у нас сейчас в вагоне,— воскликнул он, давясь и прыскал от смеха.— Мы с господином художником смотрели. Понимаете, везли в купе сумасшедшего, двое человек с ним сидело. Как это у них вышло — я не знаю. Кажется, один провожатый вышел за чем-то на станцию, а другой отвернулся, что ли, куда-то, только вдруг хвать — где наш сумасшедший? Нет его. Туда, сюда, такой переполох поднялся, что ужас. Под вагонами искали, в товарные поезда заглядывали — пропал, и дело с концом! Наконец заглянули в контору к начальнику станции, а он, голубчик, оказывается, там и сидит. Спросил у жандарма жалобную книгу и уже четвертый лист отмахивает. Ну, конечно, схватили его под крылья и водворили опять в купе. Однако лишних пять минут из-за него простояли.
Я рассмеялся, а художник прибавил:
— Черт возьми, и у сумасшедших есть свои приятные привилегии. Ездят в купе, и никто их не беспокоит.
— А что, господа, если мы разыграем маленькую комедию,— обратился я к моим случайным спутникам.— Давайте я буду сумасшедшим, а вы меня везите. По крайней мере, проведем ночь удобно.
Говоря по правде, я был далек от мысли привести эту шальную затею в исполнение, но купец и художник встретили ее с таким восторгом, что я невольно заразился их дурачливым настроением духа. Сунувши кондуктору рубль, мы заняли купе.
Сначала шло все очень хорошо. На одной из станций к нам вошел было какой-то старик, в лисьей шубе, в сопровождении полной пожилой дамы и спросил: есть ли свободные места? Художник очень приветливо поднялся ему навстречу.
— Пожалуйста, сделайте милость,— расшаркивался он перед новыми пассажирами.— Вас, конечно, не стеснит наш больной? О, он совсем безопасный, с ним в пути никогда не бывает припадков. Наконец, если припадок и случится, то мы с товарищем настолько привыкли к его болезни, что…
Художник оказался прекрасным актером, он проговорил это таким деловитым тоном, что мы с рыботорговцем чуть не задыхались от хохота, уткнувшись головами в подушки.
— Нет, да что ж вас беспокоить,— возразил старик голосом, в котором слышалась тревога.— Нам всего пять-шесть станций. Ах, бедный, такой молодой… И давно это с ним?
— Это наследственное,— важно ответил художник.
Насмеявшись вдоволь благодаря этому приключению, мы разместились с относительным комфортом — я с купцом внизу, художник над моей головой — и очень скоро заснули.
Когда я проснулся — уже светало. Моих спутников в купе не было, зато на том диване, который раньше занимал купец, сидел громадный детина в железнодорожном картузе. Я как теперь помню его физиономию — огромную, заспанную, рыжеволосую, с непомерно толстой верхней губой и с маленькими заспанными глазами. Я поглядел на часы, по моим расчетам, до N-ска оставалось не более часу езды. Достав из чемодана полотенце и мыло, я уже взялся было за ручку двери, как вдруг мой неожиданный сосед вскочил с места. Широко расставив руки и ноги, он загородил дверь и твердил настойчиво:
— Господин, позвольте-с, этого нельзя, извольте сесть на место.
— Что это значит, дурак! — вспыхнул я и хотел оттолкнуть его в сторону, но в тот же момент произошло что-то непостижимое: я уже барахтался бессильно на диване, а рыжий гигант сидел на мне, упираясь в мою грудь коленом. Я чувствовал на лице его короткое и. быстрое дыхание, и в то же время он повторял злобно:
— Ну, уж это неизвестно, кто из нас дурак, а вот как тебя на цепь посадят, тогда увидишь, какой я дурак.
Сначала я думал, что он хочет меня ограбить. В моем уме пронеслись как вихрь воспоминания о тех кровавых историях, которые чуть ли не ежедневно разыгрываются в вагонах железных дорог. Вне себя от страха и злобы, я бился под навалившимся на меня грузным телом, стараясь столкнуть его с себя ногами. Тогда гигант, как ребенка, перевернул меня ничком, выкрутил мне назад одну за другой мои руки и связал их моим же полотенцем.
— Лежи смирно, дурень бога нашего,— прибавил он злорадно,— а то у нас разговор короткий. Видал? — И он поднес вплотную к моим губам большой, веснушчатый, обросший рыжими волосами кулак.— Тоже, скажите пожалуйста, брыкается. Убил тебя бог, ну и лежи! Хороши и товарищи, нечего сказать,— продолжал он наставительным тоном,— дурака своего потеряли в дороге.
Старик, вероятно, успел рассказать всем в вагоне, что в купе везут сумасшедшего, потом кто-нибудь заметил, как уходили мои спутники, и из чувства спасительного благоразумия довел об этом до сведения поездного начальника. Остальное понятно само собой, ‘Без сомнения, как только мы приедем в N-ck,— думал я,— недоразумение разъяснится, достаточно мне будет только поговорить с начальником станции или с жандармским офицером’. Эта мысль настолько успокоила меня, что я даже сказал моему сторожу тоном угрозы:
— Вот погоди, братец, вылетишь ты со службы.
На что он ответил хладнокровно:
— Сначала на тебя сумасшедшую рубаху наденут! Лежи смирно, дурак!
Когда мы приехали в N-ск, меня отвели в контору. Растрепанный, неумытый, со связанными назад руками, я, должно быть, имел ужасающий вид…
Пришел жандармский полковник, человек очень любезный, вежливый и мягкий. Он выслушал меня очень внимательно, все время сочувственно покачивая головой. Когда я кончил, он сказал ласково:
— О, я не сомневаюсь, что здесь произошло досадное недоразумение, и если бы от меня зависело, я немедленно отпустил бы вас на все четыре стороны. Но, к сожалению, здесь подняли такой переполох по телеграфу, что я уже положительно не в силах этого сделать. Впрочем, ведь вопрос всего в двух-трех часах. Доктор осмотрит вас и тотчас же прикажет освободить. Это будет вам маленьким наказанием за вашу проказу,— добавил он с очаровательной фамильярной улыбкой.
Я следил за каждым малейшим изменением его физиономии и с ужасом видел, что он не верит мне, что он лаской успокаивает опасного сумасшедшего. Когда я высказал ему это, он даже вознегодовал.
— Помилуйте, какие мысли приходят вам. в голову. Вот что значит переволноваться дорогой. Эй, Воронюк! — закричал полковник страшным голосом.— Развязать барину руки! Что это за безобразие.
В лечебницу меня везли через весь город чуть ли не целый час. Городовой с разносной книгой в холщовом переплете сидел со мной рядом и держал меня за -талию. Прохожие на тротуарах останавливались и долго провожали нас глазами. Одно время я хотел было спрыгнуть с извозчика и убежать, но когда я поглядел на массивную фигуру моего спутника и на его словно окаменевшее ‘должностное’ лицо, я понял, что мне нечего ждать от него пощады…
В лечебнице мне пришлось довольно долго дожидаться главного врача. Наконец он приехал. Это был маленький, седой немец, с крашеными усами, толстым животом и жестоким выражением лица. Пришло несколько студентов-медиков, почтительно столпившихся сзади главного врача. Сторожа сделали испуганно-подобострастные лица. Больных в приемной было четверо: двое мужчин-идиотов, женщина в белой горячке и я. Когда очередь дошла до меня, доктор медленно приблизился ко мне, потирая свои пухлые, белые, короткие пальцы, на суставах точно перевязанные ниточками.
— Ну-с, кажется, мы себя чувствуем не особенно здоровыми? Нервы пошаливают? — спросил он фальшивым, сладеньким голосом, так странно противоречившим острому выражению его глаз.
Я в этот день перенес много: грубость артельщика, унизительный обыск в участке — и все-таки я еще не терял надежды. Но когда я услышал этот отвратительный, приторный голос, я тотчас же в глубине души почувствовал, что для меня все погибло!
Путаясь, повторяя несколько раз одно и то же, дрожа под устремленными на меня любопытными глазами этих людей, из которых каждый считал меня бесповоротно сумасшедшим, я принялся рассказывать мою анекдотическую историю. Главный врач не перебивал меня, но по временам — о, это я отлично видел — он посматривал на студентов с улыбкой, которая должна была выражать тонкую и сострадательную иронию.
Когда я кончил, он сказал тем снисходительным тоном, каким говорят добрые взрослые с капризными детьми:
— Ну вот, вот, прекрасно, прекрасно. А вы, кажется, изволили быть в университете?
— Да, господин доктор, был.
— Гм… А не страдали ли вы какими-нибудь особыми болезнями? Много ли вы пьете вина?
Он засыпал меня целым градом вопросов. Кто были мои родители, не отличались ли они какими-нибудь странностями и т. д. Услышав, что мой дед с материнской стороны пил больше обыкновенного, он как бы с удовольствием потер руки и многозначительно оглянулся на студентов. Потом, совершенно неожиданно для меня, он вдруг спросил:’
— Ну-с, а какое у нас сегодня число?
— Семнадцатое декабря,— ответил я, начиная понемногу терять терпение.
— Так-с. А перед декабрем был какой месяц?
Я всегда путался в этих месяцах, кончающихся на ‘брь’, с самого детства. Для того чтобы сказать, какой из них стоит впереди другого, мне необходимо начать считать с августа. Поэтому я на минуту запнулся, но, пробежав в уме месяцы, ответил верно: ноябрь.
— А перед ноябрем-с?
Этот глупый допрос взволновал меня, и я спутался, назвав вместо октября — сентябрь.
Главный врач опять улыбнулся своей деланной улыбкой. Студенты глубокомысленно покачали головами. Это взорвало меня, и я воскликнул грубо:
— Ведь вы видите, что я не сумасшедший. Пустите же меня, черт возьми!
— Но, друг мой…— протянул ко мне руки доктор,— успокойтесь, прошу вас. Конечно, конечно, вы здоровы. Ну, там маленькая повышенная чувствительность — это пустяки. Во всяком случае, ведь вам не повредят два-три дня отдыха и внимательного ухода? Не так ли, дорогой мой? Я уверен, что мы будем благоразумны.
Я глядел в его колючие, безжалостные глаза, видел его иудину улыбку, слышал его жирный голос, и вдруг… внезапная злоба, как тисками, схватила меня за горло й горячей волной хлынула мне в голову… Говорят, что я ударил его. Может быть,— я не знаю. Я помню только, что мои нервы не выдержали и я разрыдался. Я помню также, что на меня набросили какой-то длинный белый балахон и я в одну секунду почувствовал себя спеленатым…
Вот и все, доктор. Сколько раз с тех пор я давал себе слово спокойным и разумным поведением добиться свободы. Но достаточно было мне иногда не особенно быстро исполнить какое-нибудь приказание сторожа, и меня били самым беспощадным образом, а на другой день доносили доктору при визитации, что у меня опять был припадок. И это десять лет! Целых десять лет!
Я не сомневаюсь, доктор, что, прочитав это письмо, вы проникнетесь жалостью и обратите на меня внимание, в котором мне так долго отказывали. Тем более что мое положение становится невыносимым. Я, например, отлично знаю, что третьего дня надзиратель Трофименко незаметно всыпал в мою размазню целую пригоршню индийского яду кураре, причем я от верной смерти спасся только благодаря одному здешнему старичку, обладающему секретом факирских чисел. Не меньшую опасность представляет мой сосед по кровати. Хотя он и притворяется очень искусно сумасшедшим, но мне отлично известно, что он прусский шпион и сносится со своим правительством шифрованными телеграммами. Между прочим, он держит в тайне одно весьма важное изобретение…’
Увидев, что я дошел до этого места, доктор деликатным движением взял у меня из рук тетрадку.
— Не читайте дальше, там сплошной бред,— сказал он тихо.— Теперь этот человек непоправим. Мания преследования в самой сильной степени…
— Ну, а раньше, доктор? Раньше? — спросил я, взволнованный чтением этого странного документа.
Доктор пожал плечами:
— Бог ведает… Говорят, что при покойнике Таубе даже невозможное оказывалось возможным. Это был педант и человек действительно жестокий. Впрочем, знаете, о мертвых…
— Aut bene, aut nihil*,— докончил я, наклоняя голову.
* Или хорошо, или ничего (лат.).
<1900>
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека