Коровин К.А. ‘То было давно… там… в России…’: Воспоминания, рассказы, письма: В двух кн.
Кн. 2. Рассказы (1936-1939), Шаляпин: Встречи и совместная жизнь, Неопубликованное, Письма
М.: Русский путь, 2010.
Осеняя грусть
Наступили дождливые дни. Из-за забора московских улиц выглядывают поредевшие сады. Кое-где в сумерках приветливо в окнах особняков мерцает огонек. Моросит дождик.
Мне кажется, в этих окнах, около сада, такая счастливая жизнь!
Лениво подметает с мостовой дворник обильно опавшие осенние листья.
Я еду в Сущево, домой, с вечернего класса. Фонарщик, подставляя лестницу, зажигает уличные фонари.
Тоскливо на площади в Сущеве. Стоит пожарная часть, желтая, с большими сараями.
Вхожу в деревянные ворота дома, в мезонине которого я живу.
В комнате за столом сидят мои товарищи: Светославский, Левитан и Андрюша Мельников, сын писателя Андрея Печерского.
— Что ты опоздал?— спрашивают они.
— Да вот,— говорю,— шел, смотрел на оголенные деревья… Как тосклива осень! Как одиноко и грустно,— щемит сердце.
— Я не люблю город,— сказал Левитан,— а в Останкине дубовая роща и липовый парк… Какие мотивы! Вот где тоска настоящая. Больше всего я люблю эту печаль. Грязные синие дороги, унылую темную избу…
Левитан отворил окно.
— Сегодня тепло… Посмотрите, этот сад за забором, какая красота. Это надо почувствовать.
В тихом осеннем сумраке, вдали, из острога, донеслось пение арестантов:
В одной знакомой улице
Я помню старый дом,
С высокой темной лестницей,
С завешенным окном…
Что-то грустное было в этой песне.
— Поют,— сказал Левитан. — Несчастные люди, они не виноваты.
— То есть как это не виноваты?— удивился Андрюша Мельников.
— Не виноваты.
— Постой,— возразил Мельников,— постой… Вот здесь, у Константина, в этом саду, за забором, яблоки. Хорошие яблоки — антоновка. А на заборе острые гвозди понатыканы. Не будь их — яблоки зелеными украли бы. Я сам не могу видеть, когда по Москве везут в кандалах арестантов с выбритыми головами. У солдат сабли наголо. Но, когда бы не было сабель, ты бы увидел небо с овчинку и перестал бы наслаждаться грустью осени, ты узнал бы, что такое горе. Я спросил отца — как это ужасно, арестанты, каторга. ‘Да,— согласился отец,— ужасно, но ничего не поделаешь’.
* * *
Святославский в мастерской нашего профессора А.К. Саврасова писал большую картину ‘Днепр и восход солнца’ и говорил: ‘Солнце, само солнце не выходит’.
— А я не люблю солнца,— сказал Левитан.— Я не понимаю, зачем все это. Солнце, а все равно умрешь. Это все так странно. Какая красота! Зачем красота, когда есть смерть…
Левитан был в любимом его настроении — меланхолии. В нашей юности мы были все товарищи, ученики обожаемого нами прекрасного художника Алексея Кондратьевича Саврасова. И всегда были в минорном настроении. Все мы были друзья и знали бедность и невзгоду, но не печалились этим. Одно удивляло нас, что мы были как бы отверженные, одинокие. Искусство наше не было никому нужно.
И странно, когда мы встречали других людей — других профессий, нам казалось, что люди эти какие-то чужие. И все, что они ни говорили, считали сплошной ерундой.
У меня много было родства в Москве. Двоюродных сестер, братьев, теток. Я не мог бывать у них. Они были мне чужие. И я постепенно отстал от них и слышал, что они меня называли гордецом. Это была неправда.
Ближе к нам был любимый нами профессор Саврасов и Антон Павлович Чехов — еще студент. Он часто присоединялся к нашей компании, когда мы, собрав гроши, покупали хлеб, копченую колбасу, печеные яйца и шли от Москвы куда-нибудь на природу — писать этюды.
Антон Павлович почему-то надевал, как и мы, высокие охотничьи сапоги, точно бы там были какие-то непроходимые болота. На плечи накидывали пледы. Это была как бы мода, и встречные прохожие говорили: ‘Ишь, скубенты прут’.
Проводя целый день под Москвой, мы купались на речке, в прудах.
Я, будучи охотником, часто звал приятелей в Большие Мытищи, в болото к Лосиному Острову, захватывал ружье и постреливал дичь.
Чехов и Левитан не сочувствовали мне, жалели убитую птицу. Но жареную ели и хвалили.
Странно, что все сюжеты, которые мы писали, были всегда грустны. Дивной архитектуры церкви, дворцы в Дубровицах, в Архангельском, имении Юсуповых, в Братцеве — имении Щербатова, в Кускове — имении Шереметева, не прельщали нас. Мы никогда не писали их, предпочитая старый мост на речке, мельницу, деревенские избы или просто лес…
Особенно не нравились нам роскошные дачи и подстриженные сады, цветники.
А Левитан всегда искал дальний просвет грустной вечерней зари, овраг с ручьями, повисшие ивы над прудом, сельское кладбище. Я часто видал на красивых глазах его слезы. Он говорил мне: ‘Посмотри, какая красота, какой мотив… Я никак не могу сделать эти ветви, эту тоску’.
А.П. Чехов был веселей нас. Мы не любили города и всегда старались уйти подальше от него. И искренно восхищались проселочными дорогами, унылыми стогами на сжатом поле, пожелтевшими деревьями осени, собирали ветви и букеты с вялыми листьями, приносили домой.
Шиповник больше нравился, чем прекрасные розы.
Странный романтизм жил в нашей душе в молодые годы.
Может быть, эти свойства души рождались в нас вследствие отчужденности от общества, которое мало интересовалось искусством в то время. Как-то никому оно не было нужно. И если бы не было замечательного гражданина Павла Михайловича Третьякова, Саввы Мамонтова, то, вероятно, картины Васильева, Саврасова, Перова, Репина, Сурикова, Поленова и многих других остались бы у них в мастерских и вряд ли были бы созданы. И может быть, русские люди не слыхали бы опер Римского-Корсакова — ‘Снегурочку’, ‘Псковитянку’, ‘Садко’, ‘Царя Салтана’, ‘Кащея’, ‘Майскую ночь’ и ‘Хованщину’ Мусоргского и много других, которые С.И. Мамонтов впервые ставил в Частной опере Москвы, где Ф.И. Шаляпин проявил свой великий талант…