Осенний свет, Зайцев Борис Константинович, Год: 1918

Время на прочтение: 11 минут(ы)

Борис Зайцев

Осенний свет

I

Из своего большого имения, верст за пятнадцать, Ковалев приехал в усадьбу Лиски. Здесь жила раньше его мать. Но сгорел дом, матери пришлось перебраться к ним в Авдеево, где у Ковалева была красивая и самомнительная жена, грудные дети, запутанное хозяйство. Мать плохо уживалась с женой. И Ковалев торопился достроить ей дом, чтобы вновь, всецело погрузилась она в кур, индюшек, гусаков — главную приманку ее жизни.
Был полдень сероватого, сентябрьского дня, когда коляска его въезжала во двор. Он вылез у конторы — небольшой избы, с которой рядом висел колокол для рабочих. Курица спрыгнула с крыльца. Вышла, разумеется, баба.
Оглянувшись, он увидел знакомую картину елочек, амбар и за ними недостроенный кирпичный дом, с ямами для извести по бокам. В просвете вдали виднелся лужок, чуть затуманенный. Небо стояло над всем этим бледное, приятно-тихое. Ковалеву вдруг вспомнилось, что все было так же и очень давно, при отце, когда они тут жили в большом низеньком доме, от которого теперь остался только рояль в сарае да старинные часы — их успела вытащить Авдотья Сергеевна. ‘В такой денек, — подумал Ковалев, — отец, наверно, собрался бы с гончими, трубил бы по соседним лесам и вернулся бы веселый, с парой зайцев’.
Баба достала ему старосту — мрачного человека, не тратившего слов зря, Ковалев снял дорожное пальто, широко сидевшее на его полном теле, и тронулся за старостой на стройку. Староста шел в валенках, в руках у него была палка, из ушей росли седые космы, в морщинах на шее — многомесячная грязь.
— Что ж, — спросил Ковалев, — стропилы к Покрову поставим?
— Разве с этим народом управишься? Опять же и кирпича не хватит…
В это время они ходили по доскам, уже внутри дома, в выведенные окна кусками глядела даль, слегка сизеющая, снизу, у фундамента, густо выбивался чертополох, пахло сыростью и известкой, двое каменщиков выкладывали капитальную стену и при виде барина сняли шапки.
— Как же так не хватит? — спросил Ковалев с неудовольствием.
Но оказалось, что именно и не хватит, как раз так, как всегда не хватает. Растащили ли его, ошиблись ли в расчете сами, только правда надо было прикупить. Ковалев несколько даже рассердился — скучно, что история с этим домом все затягивается. Он стал было выговаривать старосте. Тот стоял перед ним равнодушно-почтительно, с таким видом, что все равно ничего не поделаешь. Ковалев только зря себя вывел из того задумчивого, несколько меланхоличного настроения, в каком сюда ехал. В конце концов махнул он рукой и сошел по доскам вниз, только сердце его сильнее билось, как нередко в последнее время, он слегка задыхался, когда шел к конторе.
— А то еще у Серебренниковой барыни кирпича можно разжиться, — сказал неожиданно староста, сзади. — У ней, сказывают, завод новый, кирпичный. Вот, заезжайте, поторгуйте.
— Это я и без тебя знаю, что завод… Ф-фу… — Ковалев задохнулся и остановился, — скажи Егору, чтоб корзинку мою взял из коляски, ну, позавтракать… Самовар мне поставьте, и все. Я тут в сад еще пройдусь.
Ковалеву хотелось быть одному. Опираясь на палку, не особенно легко шагая, он прошел мимо конюшен, где девки выгребали навоз, мимо избы рабочих — там в стружках бродили ребятишки — и направился к старым липам, за которыми тянулся фруктовый сад. Здесь было уединенней. Золотисто-коричневатый лист лежал по дорожке, шуршал под ногой. Липы обнажились, их огромные, темные стволы стояли как бы стражами, важные, в два ряда. Местами клен ярко золотел. Яблони частью окопаны. И над всем — горьковатый, влажный и ранящий запах осени.
Ковалев остановился в этом месте, где в аллее липы делали полукруглый выступ, тут стоял ветхий столик, скамейка, он сел. Снял нехитрую, плюшевую шляпу и закурил. Отсюда видно было, как ходили в усадьбе, слышался шум веялки за елками, мелькали поденщины. Пронес корзину Егор. Корова забрела к стройке — ее отогнали. ‘Все то же, все то же, — думал Ковалев. — Двадцать, тысяча лет пройдет, так же будет опадать лист лип, так же будут веять и корова такая же побредет. Мы же все хлопочем, женимся, родим и занимаемся жизненными делами’.
Тут он вспомнил, что староста, конечно, прав, кирпича, разумеется, придется тотчас купить и, конечно, верно, что для этого надо съездить к ‘Серебренниковой барыне’… Вспомнив эти слова, так давно не слышанные, Ковалев чуть не вздрогнул — может быть, и потому, что вообще в последнее время чувствовал себя неважно. ‘Неужели все это еще есть? Еще есть Нина Андреевна, ее усадьба, луга?’ Все это показалось ему странным.

II

Давно, когда жили они здесь, в Лисках, Петя Ковалев был робким юношей, студентом университета, отец подтрунивал над ним и говорил, что вряд ли из него выйдет хозяин: Петя не любил этого дела. Но отец ослаб, заболел, и четыре года до его смерти, четыре мрачных деревенских года он провел в усадьбе хозяином — вернее, приказчиком отца. В те времена он бывал часто у Нины Андреевны Карстен, в замужестве Смеловой — уже тогда вдовы, богатой ‘Серебренниковой барыни’.
А теперь, катя в своей коляске по гулкой сентябрьской дороге, глядя на не убранные еще загоны картофеля с потемневшей ботвой, на рыжее жнивье и дивные зеленя, Ковалев не без волнения и любопытства старался себе представить, каково сейчас в Серебренникове, какая Нина Андреевна, как живет и как он ее встретит. Не видел он ее давно — с тех пор, как отец умер и как сам сбежал он за границу — лет семнадцать.
Когда переезжали вброд речку, в версте от ее имения, Ковалев не удержался и сказал кучеру: ‘Правее, правее, тут глубоко’ — и оказался прав, память не изменила: в те темные ночи, когда приходилось возвращаться через этот брод, он отлично знал, где надо ‘брать правее’… Дальше шли луга, очень пологие, вдали мельница, стога, село за речкой, а налево дорога медленно подымалась и, мимо полос жнивья, темно-зеленого льна и бурой гречихи, шла к Серебренникову. Понемногу шире и шире расстилался горизонт, завиднелся уже в туманящихся, слегка серебристых далях большак в уездный город, а прямо из-за подъема вырастала роща и риги Нины Андреевны.
Ковалев знал, что в усадьбе много перемен. Вдали виднелся кирпичный завод. Не весьма его удивило, когда вместо знакомых, широко неряшливых строении он увидел новый скотный под цинковой крышей, удивительный каменный подвал, похожий на мавзолей, за особенной загородкой свиней, среди которых ходила девица западного вида: Нина Андреевна все имение сдала латышу, и он ввел свой образцовый дух.
Когда по знакомому полукругу между сиренью подкатила коляска к подъезду, встретился мальчик в пальто и зеленой тирольской шляпе с пером, этот беленький мальчик имел также вид независимый, того рода, что называется у нас ‘мальчик в штанах’. Он слегка подразнил хворостиной собаку в конуре и проследовал дальше.
Ковалев вылез у крыльца с клеенчатой дверью и небольшим навесом. Теперь все было подновлено: дом заново крыт в тон латышским постройкам, в окнах новые рамы, все помолодело какой-то прочной, деловитой молодостью. ‘Действует Нина Андреевна, все действует, — думал он, входя. — Не сдается’.
— Барыня в саду, — сказала горничная в чистом фартучке, снимая с него пальто. — Вам придется обождать.
Через большую залу он прошел в гостиную и оттуда на балкон. Этот балкон был теперь обращен в веранду, вся она в цветах, на столе блестящий круглый самовар, недопитый чай, салфеточки, печенье, с обычным изяществом и как бы с небрежностью, в дальнем углу качалка.
Сколько раз сиживал Петя Ковалев на этой самой террасе, так же дожидаясь хозяйки, не зная, куда девать пухлые руки и большие ноги! Нынешний Ковалев вздохнул. В этом доме и на этой террасе, откуда виден сбегающий вниз сад, луга за ним и далекие бугры зеленей, сжигалась и сгорела его юность: юность скудная и диковатая, но страстная.
Снизу, по дорожке, шла Нина Андреевна, в руке у нее было несколько роз, она одета в серый костюм, такая же высокая и статная. На террасу вошла бодрым, энергичным шагом, поднесла к лицу розы, провела ими по щеке и взглянула, улыбаясь, на Ковалева.
— Вот это кто! Забывший меня сосед. Ну, рада вас видеть.
Она протянула душистую, белую руку, всегда казавшуюся ему властной. Ковалев поцеловал ее.
— Все такая же, Нина Андреевна, — сказал он, — и время на вас не действует.
Она улыбнулась. И глядела на него все теми же голубоватыми, ясными глазами. Те же пепельные волосы, несколько полная и очень светлая шея, лишь вглядевшись, заметил он мелкие морщинки у глаз и коричневатые обводы.
— Каким же ветром вас все-таки занесло? Ведь вы знаете, сколько у меня не были? — Она на мгновенье приостановилась. — Да лет пятнадцать. Пятнадцать лет!
Ковалев подпер руками голову, гладил слегка бороду и смотрел теперь не на хозяйку, а вдаль, на осенние луга.
— Все такая же, — повторил я. — Я гляжу на вас и думаю: вы очень крепкая женщина, Нина Андреевна.
— Ну, а вы, — сказала она, — изменились. Не скрою. Как бы это назвать… да, вы тогда были робкий студент.
Ковалев засмеялся.
— А теперь — грузный барин… медведь, с плохим сердцем…
— Ах вы, русский человек! Все-то вы склонны к минору, к меланхолии.
— Да, а надо разумно и с достоинством вкушать от жизни? И затем спокойно уходить?
— Сейчас вы, наверно, вдадитесь в философию, — мягко сказала она. — Вы тогда были очень застенчивы и, простите меня, несколько нескладны. Но иногда прорывались в бурных тирадах.
— Теперь не прорвусь. Да, теперь… как смешно! Как смешно, зачем, собственно, я к вам приехал!
И тут, встав, медленно прохаживаясь по балкону, он ей рассказал, с легкой, но как бы и насмешливой улыбкой, что ему нужен кирпич, и сколько, и когда.
— Хорошо бы, — сказал он в заключение, — если бы мы с вами стали торговаться, спорить, выбивать друг у друга лишний десяток рублей.
Нина Андреевна согласилась, что это было бы очень смешно.
Она сидела теперь за тем же чайным столом, так же наливала спокойной, деловитой рукой чай сквозь ситечко, неторопливо двигала посуду, неторопливо вытирала, как привычный и очень уверенный в себе человек. Глядя на нее, можно было подумать, что свой жизненный путь, правда, проходит она легкими, белыми стопами, с той же простотой, как и держится, как моет чашки. ‘В ней есть шведская кровь, — подумал Ковалев, — и недаром она меня упрекнула русским моим происхождением’.
Их разговор прервал человек в картузе, в плебейски-грубом коричневом пиджаке, крепкий, красный, с обветренным лицом: арендатор имения. Он тяжело пожал Ковалеву руку и заговорил с Ниной Андреевной о поросятах, о жмыхе на зиму для коров и разных хозяйственных делах. Ковалев догадался, что это отец того мальчика в зеленой шляпе с пером, которого он встретил у подъезда. У этого отца была щетинка на лбу, маленькие, хозяйственные глаза, очень быстрые, весь он глубоко начинен своими сельскохозяйственными интересами и сыпал без умолку — о свиньях, о жмыхе, кормах. Ковалев уже знал эту прочную, жизненную породу. Где-то он видел четырехугольное лицо и большие ноги, слышал полурусский говор и уже знал все о свиньях. Ему стало скучно. Он спустился в сад. Он сказал Нине Андреевне, что не хочет мешать их разговору.

III

Ковалев медленно спускался по дорожке, мимо цветников. Здесь цвели астры, левкои, георгины. Несколько роз сияли темным огнем. Стало теплее, чуть проступало в небе перламутровое солнце. Где-то грачи кричали — тем дальним и бездомным криком, когда кажется, что это из бездны пустого неба зовет кто-то. Ковалев чувствовал себя так, будто ему немного нездоровилось: не то легкий озноб у него и жар, не то мозг чем-то опьянен — тонким и легким, на все вокруг бросающим свой отсвет. Он шел между цветов. Яблочный сад тянулся за ним, но казалось, что тут же рядом, среди этих же мест, идут прежние тени, былые люди, все, как бы отшедшее, но и живое. И он сам тут проходит — иным шагом, с иной душой, но все же он, студент Петя Ковалев, там, у пруда, внизу, встретит свою даму, как всегда изящную, спокойную и ровную. С ней, наверно, уж кто-нибудь: сосед ли помещик с цыганским лицом, в высоких сапогах, или председатель управы, надушенный, с голубым платочком в кармане визитки. И она со всеми любезна, ровна и чуть-чуть радостна, и неизвестно, к кому же идет она — белыми, легкими стопами проходящая в жизни.
Около пруда он сел. Луга шли впереди со стогами кой-где, мельница невысоко подымалась над ним, там блестел кусок другого пруда и за ним в легком осеннем тумане подымался по бугру осиновый лес. Там нередко катались верхом. Там, конечно, так же светло, приятно скакала она с другими, красивее, ловчее и богаче его, и так же ласково и просто разговаривала.
Ковалев закрыл глаза. Ему представился вечер, осенняя луна, дорога в лесу, среди густого осинника. Но осенью осины голы и как редки они кажутся! В туманной луне лист, покрывающий землю, — это чистое серебро, туманом затянуло овражек налево, здесь глухое, дикое место, Нина Андреевна называла ночную скачку по этой аллее — ‘бегством Карла Смелого после битвы при Нанси’.
‘Все это бред, — прошло в его мозгу. — Сладкий бред’. Он сидел спиной к дому и дорожке, шедшей оттуда. И обернулся на шелест шагов. Нина Андреевна спускалась сюда.
— Вот вы где! А меня немного задержал мой… латышский рыцарь.
Ковалев усмехнулся.
— Он вас покорил своим азартом.
Нина Андреевна внимательно на него посмотрела.
— Ах, ирония, ирония! Русские не любят ведь порядка, созидания, богатства.
— Между тем сам я сейчас — порядок. Вы посмотрите, я очень прилично управляю делами жены. Даже к вам приехал не зря.
Она покачала головой.
— Нет, вы все это не любите. Когда я на вас смотрю, мне даже кажется, что если бы не некая инертность, вы бы все бросили. Стали бы бездомным студентом.
Ковалев молчал. Было тепло, серебристо, смутно. Тонкий пар стелился над лугами. Снова из пустоты, далеко и безгранично, кричали грачи.
— Нина Андреевна, — сказал он, — помните вы наши прогулки верхом, в том лесу?
— Помню.
— Полурусская, полушведская женщина… Сейчас в эту минуту, мне кажется, что, несмотря на все пережитое, всю горечь… в пустыне, где я живу… да, путаюсь. Безразлично. Все-таки все благословенно, что было! Пусть и останется благословенным…
Он взял ее руку и поцеловал.
— Та же белая рука, тот же запах.
Она сказала покойно:
— Я помню, как вы бывали здесь, как мы катались. Это было во время моей молодости.
Она несколько задумалась.
— Мне, конечно, нравилось, что вы меня любите. Это женская черта. Все же виноватой перед вами я себя не считаю. Нет, — она выпрямилась слегка, — я никому не лгала, никогда. Мне не от чего отрекаться.
Ковалев как бы взволновался.
— Вот именно, не отрекайтесь, да, да, будьте той же, безупречной, как я знал вас, той же, с прямым, открытым путем… Разве я говорю против? Укоряю?
— В моей жизни тоже были страдания, горечь и неудачи: но я считала, что на все надо смотреть просто и смело, я не люблю расслабленных. И случалось, что сердце мое было измучено, а я вышивала в это время какой-нибудь tischlaufer [дорожка для стола (нем)].
Ковалев смотрел на нее и слегка покачивал, как бы в подтверждение, головой. Да, и он знал ее такую. Такая же и сейчас сидит она перед ним, прямая, чистая и благоуханная, правильно живущая, правильно сломившая его юность, безгрешная и сохранившаяся. Сейчас они встанут. Очарование уйдет. И из мира волшебного вновь пойдет он по дорожкам сада, мимо яблонь, насаженных ее заботливой рукой, к вновь отделанному дому, там, на стеклянной террасе, будет разговаривать с любезной хозяйкой и смышленой помещицей — может быть, об урожае, коровах, кирпиче. И сама она — а ведь и она знала, что такое любовь! — тоже станет удобной для таких слов. И лишь изредка, возможно, остановится ее взор, на мгновение она уйдет в область сладких снов, своих видений.

IV

Было довольно поздно, когда Ковалев подъезжал к Лискам. Он сидел в коляске грузно, опираясь на палку. Сквозь туманные облака светила луна. В пустынном, светлом лесочке ехали шагом. Коляску сильно покачивало. Луна слабо ползла среди голых веток. Налетал ветер. Сова аукала.
Ковалеву не хотелось возвращаться домой, в изобильный свой улей, где ждало хозяйство, разговоры с женой, служащими, купцами, весь тот утомительный и безнадежный круговорот, в котором проходит столько жизней. И,подъехав к Лискам, он приказал лошадей распрячь, выдать им корму, себе же постелить в конторе. Грязноватая баба внесла ему через четверть часа грязноватый самовар. За маленьким столом, у убогого окошка русской избы, Ковалев молчаливо и одиноко пил чай с блюдечка, откусывая сахар по-мужицки. Руки его пахли духами ‘L’heure bleu’ [‘Голубой час’ (фр.)]. По скатерти пробежал таракан, на ходу пошевеливая усиками. Ковалев глядел на него спокойно и беззлобно. В этот час, он знал, Нина Андреевна ложится спать в своей роскошной спальне, в тонком белье, вымытая, элегантная, стараясь не поддаться старости, гигиенично читая немного перед сном. Вероятно, те розы, с которыми она взошла сегодня на балкон, в хрустальной вазочке стоят на ее туалете, отражаясь в трех зеркалах. И она сама каждое утро, каждый вечер в этих зеркалах отражается — медленно проходящий в жизни призрак.
Баба не пришла больше за самоваром. Он кипел, жиденько тянул свою ноту и затих. Таракан убежал куда нужно. Ковалев устал сидеть в душной комнатенке, где висели хомуты и под ними портреты царей, он оделся, отворил дверь в темные сени и вышел. Все спали в усадьбе. Ни огонька, везде мертво. Луна взошла выше, и реял ее свет, все такой же таинственный, призрачный, ярче. Тем же путем, что и утром, мимо куртины елочек, Ковалев прошел к новой стройке. Собаки лаяли. Но он их не боялся. С собаками всегда был он дружен, и они его не трогали. Снова он взошел по всходням, медленно пересек гостиную, над которой небо простиралось, заглянул в комнату матери: в столовой из угла вылетела сова. По уже настланному накату он вышел на балкон. Здесь человеческие руки тоже возводили свое дело — перила, пол, что-то странное было в этой заботе об устройстве жизни. Сюда через несколько месяцев переберется его мать, чтобы, наверное, тут умереть, провлача несколько темных и бесцветных лет. Но зачем-то и она хочет этого устройства, и каменщики работают, и он, верный сын, Петр Ковалев, ездит за кирпичом. Луна же катит над ними свой загадочный, туманный лик, не то насмешливый, не то грустный. Ей видна была и его жизнь, стоящего здесь человека. ‘Что же, — подумал он, — вот и мы, такие мы есть и так прожили свою жизнь. А как за нее ответим — это неведомо’.
Там, внизу, пруд. За ним, на взгорье, пробовали насадить аллею лиственниц, но мальчишки с деревни повырывали посадки — так, из озорства. В том лесочке, сейчас голом, серебрящемся в луне, он бродил юношей, терзаясь любовью. Отдавало ли эхо лесное его томление? Кто сжег их? И что они были? Их унесли ветры жизни с той же беспечностью, как светотень играет по дорожкам. Фантасмагории, миражи! Они здесь же, в опаловой ночи, где все — правда и призрак, былое и настоящее, боль прежних ран и улыбка забвения — туманный круговорот человеческого бытия.
1918

Комментарии

Альманах ‘Творчество’. М., Пг., 1918. No 2. Печ. по изд.: Зайцев Б. Путники. Париж: Русская земля, 1921 (републикация с изд: Путники. Рассказы 1916—1918 гг. М.: Киигоизд-во писателей в Москве, 1919).
…’бегством Карла Смелого после битвы при Нанси’. — Герцог Бургундии Карл Смелый (1433—1477), возглавивший мятеж феодалов против французского короля Людовика XI, в Бургундских войнах погиб в битве при Нанси.

————————————————————————————

Источник текста: Борис Зайцев. Собрание сочинений в пяти томах. Том 2. Улица святого Николая. Повести. Рассказы. — 1999. — 540 с.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека