Недалеко отсюда билось море волнами все лето, всю весну и лето. Берег был плоский, песчаный, оно грохотало мелкими камушками, накидывая их с последней прозрачной волной и захватывая с первой обратной. Казалось странным: чего море так бьется? И откуда являются волны, все новые, без конца?
Над этим никто не задумывался, но вот 22 июля, около часу дня, море таки добилось своего: волны выбросили ее на берег. Возможно, что они выбрасывали ее постепенно, комковатыми клочьями все лето — всю весну и лето, но этого никто не знал. Теперь же все стало ясно. Тень лодки, зарывшейся в песок, легла совсем не на то место, что неделю назад. В светлом, жарком воздухе закричал петух, но уже не напомнил детства. Велосипедист на пыльном шоссе остановился, поднял голову, потную шею его обдало внезапно вспорхнувшим, как воробей, ветром.
Это была осень. Волны, наконец, оттащили ее с середины океана и выбросили на берег.
* * *
Это произошло 22 июля, в час с минутами. Свершилось! Осень прыгнула на песок, шурша пробежала по нем, заметая следы человеческих ног, два раза споткнулась, причем схватилась за рябину, и бросилась на деревню. Вот тогда-то закричал сразу состарившийся петух, и, виясь вокруг огромного подсолнечника, загудела согнувшись, как баба под ношей, мохнатая пчела.
Осень пряталась, выжидая. Где? В очень потаенных местах: в лесу под опавшими листьями, в рытвинах на поле, где валялись осколки разбитой бутылки, в изменившемся полете птиц. И, когда поэт раскрывал свою записную книжку, чтобы закрепить нежно-некрасивым почерком новую рифму, он находил осень между белыми листочками, словно кем-то засушенный цветок. Рифма тяжелела и, как удар вечернего колокола, тонула в меланхолическом сонете. Или тоже как удар веслом по вечернему озеру.
До вечера она многое успела. Достаточно сказать, что на протяжении десятков квадратных верст в эту ночь выпала густая, крупная, как беспричинные слезы девушки, роса. Об этом даже писали в некоторых газетах.
Ну, а уж вечером я ее встретил.
* * *
Видите ли, вечером не прячутся, вечером не надо прятаться. Это солнце делит и разграничивает и каждому назначает особое место. А при луне все равны. При луне принц беседует с дочерью портного и целует ее руки: бывает!
Утром Маша (дочь портного зовут Машей), просыпаясь, чувствует острую, тонкую боль в пальцах, ей кажется, что это уколы иголки, но на самом деле это — поцелуи принца.
Вечером я ее встретил — осень, то есть я так ее называл в шутку. Но, конечно, это была женщина, как все. Даже один раз пришла с головной болью и жмурила левый глаз — вот видите.
Странность, пожалуй, была в том, что мы не понимали друг друга: она не знала по-русски ни слова. Виноват, одно слово затвердила:
— Приду.
А для меня шведский язык был совершенно чужд. Возможно, впрочем, что она была не шведкой, а финкой или даже еще другой национальности. Не знаю.
Я шел мимо вечерних дач, все было серо: так как рассвет должен был заняться рано — то понимаете, не стоило делать особенной темноты.
Уже все спали. В садах, прижавшись к частоколу, стояли одинокие человеческие фигуры и глядели на дорогу. Вы заметили? Такие одинокие фигуры стоят во все ночи до глубокой осени, и луна освещает их. Вот лежат обгорелые балки и жестяной лист с крыши. Это целая история!.. Тут была мелочная лавка, бойко торговала, а конкурент ее поджог. Теперь здесь просвет на море, где наискось легла светлая полоса от луны. Думаешь: луна такая маленькая и тусклая, а…
Вдруг она прошла мимо меня, окинув строгим взглядом, как будто бросив слово на незнакомом языке. Я ничего не приметил, кроме этих черных, глубоких глаз и серой жизни моей назади. Объясню: потому так вспыхивают, обжигая сердце, мимо проходящие женщины, что идут они не по тротуару зимнего дня и не по дороге у моря, а появляются, пересекая полосу нашей серой жизни. Прошла — и после нее, как траурный шлейф все та же серая дорога — дорога нашей жизни. Ну, значит, идут они не по камням, а близко-близко от нашего слабого, самолюбивого, непрочного и очень одинокого мужского сердца.
Возвращаясь к себе в избу, которую нанял у финна, я видел, как, прижавшись к заборам, стояли живые фигуры, словно садовые украшения, вроде гномов, аистов, и ждали, ждали…
* * *
Миновало еще несколько росистых ночей, но газеты уже не писали об этом, потому что в стране тогда было неспокойно, и даже многие говорили: революция. Так что подобным не интересовались.
Она приходила ко мне в мою избу. Сидели мы в сенях на низких табуретах, и очень-очень далеко лаяли две собаки. Зимою во фраке на приеме или на официальном торжестве я вдруг вспоминал лунную полосу за обгорелыми балками и далекий, ночной лай… да еще ветер, ветер, который несется выше человеческого роста, не трогает лица, а только листья, а из ветвей — наиболее тоненькие, молодые.
Вот мы сидим и говорим. Очень странно. Она не понимает ни одного слова, а когда говорит она, я смотрю вниз (я чуть выше ее), на ее волосы и думаю свое. И так мы беседуем двумя не сливающимися монологами, двумя цепями мыслей, не переплетающимися в легко рвущийся диалог. А над нами ветер и листья рассказывают ночь — как будто жуют ее — да, это немного некрасиво так выражаться, но, если прислушаться, то похоже.
Я никому так много не говорил, как ей. Не было стыдно слов. Нам ничто не мешало, потому что мы не понимали друг друга.
— Послушай, — говорил я и глядел на ее тонкие, бледные при луне пальцы: — мои друзья умирают. Это все даровитые, славные люди. Я их любил. Когда умер первый, я был безумно потрясен, второй — меньше, а месяц назад скончался в чахотке седьмой или восьмой — и я даже не заплакал. Вот скверно: душа грубеет…
Мы сидим на пороге в темноте, черные кусты неподвижны, а листья жуют ночь.
Она отвечает — я перевожу.
— Ты не первый подходишь ко мне. Каждого я ждала и думала: мы вместе отгадаем эту тайну, эту странную тайну любви. Но до сих пор были все фальшивые отгадчики. Чем больше я обманывалась, тем грустнее становились мои глаза. А вот уже морщины на моем лбу, и близка зима, я уйду, мы не встретимся…
Я:
— Кто ты такая — я не знаю. Чужая. Но так странно и бесшумно ты подошла к моему сердцу. У нас обоих обручальные кольца на руке, и где-то сзади жизнь, которая ждет нас, как привычное платье. Мы войдем в нее снова, и никому не скажем о нашей встрече.
Она:
— Умирает лето, уходит молодость. Можно ли было думать, что двадцать лет назад придвинется вот эта минута, и мы будем сидеть здесь в северную ночь августа, глядеть и вспоминать, что двадцать лет назад об этом не думали. Казалось: двадцать лет, — ах, это бесконечно, это огромный промежуток времени — а вот…
Я ее провожаю. Поздно. Она устала. Ее движения опали, и веки полуопущены. Она прекрасна.
Я говорю ей:
— Вы прекрасны.
— Приду, — отвечает она по-русски.
У забора в саду одна запоздавшая тень. Голова окутана. Холодно. С моря, как туман, несет тоскою.
Я возвращаюсь. В стойлах бьет ночным копытом лошадь. Скрипит что-то: дерево или птица? Или плачет Маша, дочь портного — ее покинул принц.
Знакомые мне говорят: осень. Да. Между деревьями протянулись тонкие, как лезвие сабли, паутины. Играют шарманки. Иногда слышишь две-три мелодии разом. В фруктовых садах около двух часов дня — самый жаркий момент — начинают срываться яблоки одно за другим: та-та-трата. По шоссе, уже непыльному, тянутся возы с мебелью, и на них важно покачивается, как барин, платяной шкаф. Трава придавлена, а ведь никто по ней не ходил.
Восемь дней подряд лил дождь, а когда окончился, нам, дачникам, подали счета — длинные листочки бумаги, на которых расписывается осень.
Вечером я ее ждал: нет. Я укладывался и слушал — не придет ли? Не пришла. До самого рассвета гудели море и лес. Они все гудели, от этого делалось холоднее.
На моем столе горела свеча, и в пламени ее скрючился, страдая тоской, фитиль. Я тушил ее и зажигал. Под босой ногой скрипели доски. Страшное одиночество со стиснутыми зубами положило мне на грудь руку.
Заснул и снилось счастье. Такое простое, такое далекое. Снился сеновал и мои прежние двадцать три года, сквозь щели крыши светит деревенская луна волшебными четырехугольными кусочками. Больше ничего. Ах, Боже мой…
* * *
Уехал. Все позади. Было ли? Вот рисунок обоев перед глазами. Жена удачно провезла из-за границы контрабандой перчатки и кружева. В кармане осеннего пальто нашлись две копейки с прошлой весны. Стало грустно. Продают газеты.
А вечером — ночью — жена удивленно глядит на меня. Она опускает веки — как похожа на свою покойную мать!
Мы друзья, мы прожили вместе ряд лет. Мое тело как будто часть ее — так ей кажется. Она удивленно глядит на меня, на мою растерянную, беспомощную улыбку, наклоняется ко мне в сорочке, и голые, худые руки обнимают меня. Она прижимается к моим волосам, и мы оба тихо раскачиваемся в белом, как жрецы на празднике, который отменен… навсегда отменен. Так мы сидели на краю нашей кровати.
Вдруг я чувствую, как катится по моему лбу слеза острая, как лезвие сабли, и задевает мое ухо.