Орхания — София — Прага, 1934, Раевский Николай Алексеевич, Год: 1934

Время на прочтение: 65 минут(ы)
Николай Раевский

Орхания — София — Прага, 1934.

I.

Мой болгарский дневник 1923 года случайно обрывается на словах Еклизиаста ‘Ranitas ranitutum et amnia ranitas…’.
Как сейчас помню эту прекрасную весну восемнадцать лет тому назад. Я всегда любил природу и с детства вид цветущих деревьев вызывал во мне радостно-грустное настроение. Радость от красоты и грусть от мысли, что она быстро, очень быстро пройдет. В тот год ощущения были особенно острыми. Мне еще не было двадцати девяти лет. Двадцати поступил в артиллерийское училище, пять лет провел на великой и гражданской войн. И та, и другая кончилась неудачей, оставившей непоправимое горькое воспоминание. С большим увлечением, напрягая все духовные силы и не щадя физических, работал в Галлиполи.
Армия добилась своего. Французы и англичане не захотели в конце концов запятнать свою воинскую честь позорной победой над своими бывшими союзниками. Благодаря решительности генералов Врангеля и Кутепова и стойкости частей до вооруженного столкновения не дошло. Мы переехали на Балканы как воинские части, сохранив винтовки и пулеметы, вывезенные из России. Период большого времени и героического напряжения прошел. Началась будничная, гарнизонная жизнь и в тоже время мы почувствовали, что на этот раз и физически и духовно мы попали в тупик.
Весь наш расчет был построен на выигрыше времени — переждать, оставшись организованной силой, пока вооруженная борьба с большевиками снова не станет объективно возможной. Мы надеялись либо на внутренний саботаж в России, либо на войну между Европой и большевиками, по инициативе последних. В интервенцию верил мало кто из политических, гражданских, офицеров. За то уверенность в том, что два идеологически непримиримо враждебных мира рано или поздно столкнуться с оружием в руках, эта уверенность была почти всеобщей. Я ее разделял в мыслях с подавляющим большинством белых офицеров.
Очень скоро мы почувствовали, что история против нас. Никаких сдвигов ни внутри России, ни вне ее не происходило. Развертывались порой крупные события, но было ясно и не особо искушенному наблюдателю, что ветер дует не в наши паруса.
Добровольческие части, стоявшие в Болгарии, держались стойко, так же как и полки, переведенные в Югославию [*]. Весной 1922 г. во время ‘гонений Стамболийского’ мы были готовы защищаться с оружием в руках и с боями прорываться в Турцию. События и переживания этого времени подробно описаны в сохранившейся части моего дневника. Я отмечал в нем и периодическую смену настроений. Мы легко переносили напряжение и опасность и с трудом приспосабливались к тоскливой, будничной жизни в маленьких балканских городах. Гнетуще действовала неопределенность нашего положения. Средства главного командования истощались. Каждому приходилось думать, прежде всего, об обеспечении собственного существования. Подавляющее большинство офицеров и интеллигентных солдат принуждено было заниматься тяжелым и совершенно непривычным физическим трудом. Почти все они, надо сказать, обнаружили при этом большое мужество и душевную стойкость. В этом отношении сохранение воинских частей сначала реальное, а потом все более и более символическое несомненно сыграло очень благоприятную роль. Люди чувствовали себя офицерами и солдатами на работах, а не просто рабочими. Это сознание поддерживало многих и многих и помогало им не опускаться даже в крайне тяжелой обстановке болгарских рудников, где к началу 1923 г. работало множество офицеров и солдат.
[*] — В 1923 г. она еще именовалась Королевством сербов, хорватов и словенцев.
Общее моральное состояние было все же тяжелым. Особенно болезненно переживалось бесправное положение русских в Болгарии после сближения Стамболийского с советами весной 1923 г. В маленьких городах как Орхание административный гнет чувствовали много меньше, так как друг друга знали и с властями установились сносные отношения. В относительно крупных городах Болгарии и в особенности в Софии жилось крайне плохо и тревожно. Постоянные аресты, нередко сопровождавшиеся по балканскому обычаю избиением, волновали и возмущали работавших там и офицеров и солдат. Надо все же отметить, что воинские организации, несмотря на высылку всех старших начальников, разрушены не были. Когда-нибудь станет известно почему Стамболийский отказался от первоначального своего плана совершенно уничтожить воинские части и расселить русских партиями не более 50 человек под надзором полиции. По-видимому, в дело очень энергично вмешался французский посол и, кроме того, в столице всерьез побаивались концентрического движения наших гарнизонов на Софию, которое могло бы вызвать и выступление сил, враждебных земледельческому диктатору и вмешательство Сербии.
Естественно, что в таких условиях у очень многих офицеров и солдат появилось желание поскорее уехать из примитивной и в тоже время негостеприимной страны. Началась тяга во Францию, нуждавшейся в иностранных рабочих и охотно принимавшей офицеров и солдат армии генерала Врангеля. Командование всячески содействовало отъезжавшим при условии сохранении связи с частями. Нередко были случаи, когда во Францию переселялись целые организованные группы вместе со своими начальниками, также становившимся на работу.
Лично я до поры до времени принадлежал к тому относительно привилегированному меньшинству, которому не приходилось заниматься физической работой. Жилось трудно и скучно, но знание иностранных языков помогало мне в болгарской глуши. Платили за уроки крайне мало, занимались обычно неаккуратно, но до лета 1923 г. я, все-таки кое-как сводил концы с концами. Кроме того, я состоял делопроизводителем батареи, вел всю официальную переписку с чинами батареи, находившимися на работах. На моей же обязанности лежало информировать офицеров и солдат о всех интересовавших их вопросах и исполнять разные поручения в Орхании. За это я пользовался даровым помещением при батарейной квартире, которым я заведовал, и всё зимнее время получал небольшое жалование из средств главного командования (если память не обманывает 400 лев). С наступлением весны оно по общему положению прекратилось.
Очень скрашивало мне однообразие существования составление записок об учащихся-добровольцах на гражданской войне. Я начал их в февраль 1922 г. и закончил в июле 1923. Обширная рукопись (более 1000 страниц) впоследствии получило название ‘Молодежь на войне’.
В двадцать восемь лет надо жить, а не писать воспоминания. Я это хорошо понимаю, но жизни не было. Гарнизон разошелся по работам. Лекций и докладов, которые одно время очень меня занимали, уже как год не было. Прекратились и работы Исторической Комиссии Дроздовского Дивизиона, членом которой я состоял. Я штудировал труд Новгородцева ‘Об общесловесном идеале’, читал случайно очутившуюся в Орхании ‘Geschichet des Materialismus’ Ланге, писал воспоминания, дневник, многочисленные письма, но все время чувствовал — все это не то, не то… Бьюсь на месте, почти без смысла и с очень, очень отдаленной целью.
А в то же время я по-прежнему любил нашу разошедшуюся, разъехавшуюся батарею, любил армию и в глубине души гордился тем, что с добрейшим и деликатнейшим полковником А.А. Шейном являюсь чем-то вроде хранителем батарейных пенатов. Полковник Шейн во время гражданской войны командовал 2-м дивизионом Дроздовской артиллерийской бригады, а с переездом за границу стал командиром 2-й сводной батареи Дроздовского артиллерийского дивизиона. В описываемый период, в виду выписки генерала Ползикова, командовал дивизионом и считался начальником русского гарнизона в Орхание. По утрам он обычно работал в управлении дивизиона вместе со своим адъютантом-делопроизводителем, чиновником военного времени Кравцовым и вольноопределяющимся П. Бураго, исполняющего обязанности писаря. Александр Аристионович Шейн был одним из самых сердечных и деликатных людей, с которыми мне приходилось встречаться в жизни. Лично доблестный человек он, благодаря своей мягкости, не был выдающимся начальником гражданской войны. Ему ставили в вину недостаточно волевой характер и неумение держать в руках чинов своего управления. За то в Галлиполи и Болгарии душевные качества полковника Шейна, его доброта и внимание к людям облегчили многим тяжелые первые шаги эмиграции. Надо сказать, что, обладая сдержанным и замкнутым характером Аристионович и здесь, быть может, мало проявил себя как начальник. Сам он к людям как-то не шел, за то к тем, которые шли к нему, относился с удивительной добротой и сердечностью.
Он был одним из немногих людей, искренне меня любивших в послевоенные годы. Несмотря на большую разницу в летах (полковник Шейн старше меня лет на двадцать) в Орхании у нас установились очень сердечные отношения. Я видел в нем начальника-друга и до сих пор благодарен Александру Аристионовичу за душевное тепло, которым он в те времена щедро со мной делил. Он же всячески советовал мне поэнергичнее устраивать свою личную судьбу, помня, что армия в обычном смысле слова перестала существовать и с этим нужно считаться…
Ехать во Францию в качестве рабочего я не хотел, попытка попасть официальном порядке в Прагу для продолжения образования не удалась еще за год перед этим. Меня включили в число 50 студентов — армейцев, которые должны были ехать в чехословацкую столицу, но, в конце концов, визы никому не дали. В Праге того времени ‘врангелевцы’ были для официальных кругов нежелательным элементом.
Двигаться куда-нибудь из Орхании при Стомбулийском в самой Болгарии не было никакого смысла. Здесь хоть было тихо и … начальник (начальник уезда) относился к русским военным вполне корректно. Оставалось попытаться устроиться на службу в самом городке. Язык я в то время знал не Бог знает как, за время войны порядком позабыл и традиционный в нашей семье французский, но для захолустной болгарской гимназии моих знаний, пожалуй, было достаточно. Во всяком случае, двое преподавателей, с которыми у меня установились приятельские отношения, очень хотели, чтобы я сделался их коллегой, и всячески уговаривали предпринять соответственные шаги. В гимназии уже была русская дама, преподавательница французского языка, но, по словам этих учителей, она собиралась перевестись в другой город, и место вот-вот должно было освободиться. Лично я знаком с ней не был, и обращаться к ней мне было неудобно, но я не имел оснований не верить тому, чему мне говорили. В конце концов, оказалось, что дама никуда уходить не собирается, а болгары просто намеривались выжить и посадить меня на ее место. Впоследствии я познакомился с этой преподавательницей, мы объяснились откровенно, и она сказала прямо, что видит во мне человека, который под нее подкапывается. На этом моя попытка устроиться в Орхании и закончилась. Впоследствии я был очень доволен тем, что там не обосновался. Получив казенное, прочное место, хотя бы и с балканским жалованием, я вряд ли бы уже куда-нибудь двинулся. Пришлось бы остаться на неопределенное время в крохотном захолустном городишке, где даже электрическое освещение было только в единственном кинематографе.
Оставалось сидеть и ждать у моря погоды. Зиму 1922-1923 года я просуществовал сравнительно сносно, но с весной прекратилось и казенное пособие, и часть уроков. Опять началось недоедание, и появились признаки малокровия. Я брался за все что мне предлагали — преподавал французский и немецкий, и арифметику на болгарском языке, и русскую литературу, но у большинства учеников серьезного желания заниматься не было. В городке меня считали хорошим преподавателем, рекомендовали друг другу, но толку от этого было мало. Платили мне как и другим репетиторам очень мало. Плата за урок колебалась от 5 до 10 левов. На чешские деньги это составило приблизительно стоимость одного или двух трамвайных билетов, но, конечно, и цены в Болгарии несравненно ниже среднеевропейских. Бывали уроки и совсем неожиданного характера. Местному булочнику почему то вдруг захотелось изучать римское право, и он обратился за помощью ко мне. Тщетно я уверял этого слегка тронутого культурой толстяка, что никого понятия о римском праве я не имею. Он, все-таки стоял на своем — я, мол, разберусь быстрее, чем он. К тому же я знаю латинский язык, а он гимназии не кончал и все почти забыл. Месяца два мы дважды в неделю сидели над римским правом, но потом бросил эту мудреную науку.
Другой урок, длившийся недолго, не требовал никакого умственного напряжения. В одной болгарской семье, где было трое детей-гимназисток, меня уговорили преподавать танцы. Черноглазые здоровые девушки умели танцевать только болгарские ‘хоро’. Я обучал их вальсу и другим салонным премудростям. Мать кое-как играла на фортепьяно. В это время стояла уже летняя, сухая жара, а уроки наши происходили послеобеденное время. Костюмы наших учениц облегчались до чрезвычайности. Дома они ходили босиком и только во время уроков надевали туфли. В особенно жаркие жни я, танцуя с ними вальс, чувствовал, что ситцевые платья надеты прямо на голое тело. Младшая была еще почти ребенком, старшие две почти взрослые, и для двадцати восьмилетнего капитана лишенного общества женщин, это было испытание нелегким.
В городе все и всё были на виду. При существовавших тогда в болгарских провинциях обычаях ухаживать за местными обывательницами нельзя. Они очень охотно выходили замуж за русских офицеров, несмотря на всю шаткость их положения, но всякие иные отношения, по крайней мере, в провинции, были исключены. В русском гарнизоне в Орхании было лишь несколько дам, жен офицеров и две-три сестры милосердия. Молодыми неженатым людям, жившим в армии, оставалось меланхолически рассуждать о несправедливости судьбы. Как видимо, не обходилось дело без сплетен. Однажды, еще зимой 1921-1922 г. мне пришлось потребовать от юного подпоручика Т. большого нашего приятеля, чтобы он при свидетелях перед мной извинился. Молодой человек в дружеской компании подшутил насчет близких отношений, будто бы существовавших между мной и молодой женой одного пожилого ротмистра. По правде говоря, этих отношений не было потому, что я их не хотел. Молодая женщина изменила мужу с одним моим товарищем, но офицерская этика требовала, чтобы я защитил ее имя.
К большому моему удовольствию подпоручик сейчас же извинился. Откажись он, дуэль была бы неизбежна, а стрелять в милого Костика из-за дамы, к которой я был совершенно равнодушен, мне было бы очень тяжело.
Мне остается повторить то, что я сказал в предисловии — личной жизни почти не было, а жить хотелось, и это была одна из причин моего меланхолического настроения в Орхании. Случалось, я навещал такого же как и я молодого капитана Д., жившего в маленьком домике со своей двадцатилетней подругой. В семнадцать или восемнадцать она ездила через фронт с секретным поручением в Москву и каким-то чудом уцелела. Все остальные агенты, вывезенные в тот раз на бронепоезде в нейтральную зону, были преданы провокатором и погибли. Теперь все необычайные приключения были в прошлом. Молодая женщина занималась несложным хозяйством, стряпала, шила и с увлечением работала вместе с капитаном на огороде и в саду. Как сейчас помню ее, босую, загорелую среди желтых … роз и душистого табака. Молодые люди были очень счастливы. Официально они считались двоюродным братом и сестрой. Позднее, когда дивизион окончательно разъехался, обвенчались. Я смотрел на эту жизнерадостную молодую пару, и от вида чужого счастья становилось еще грустнее.
По мере того, как уроков становилось меньше, я со скуки все больше и больше бродил по окрестностям. Городок Орхания стоял в котловине, со всех сторон окруженной лесистыми горами. В сторону Софии выделяется высокая шапка Мурчима. Поблизости от Орхании, около селения Врачешти проходили бои в русско-турецкую войну 1877 г. Местные жители говорили, что на горах кое-где еще уцелели остатки траншей, но мне не удалось их найти. Днем я гулял один. По вечерам меня обыкновенно сопровождали двое вольноопределяющихся. Павел Евгеньевич Бураго, о котором я уже упоминал и молодой студент-медик, служивший фельдшером в гарнизонном околотке. Фамилии его сейчас не могу вспомнить — она должна не раз упоминаться в моем болгарском дневнике. В простонародье его звали Женя. Павел Евгеньевич был порядком меня старше. Он окончил Московский университет и состоял уже во время войны помощником присяжного поверенного. На гражданскую войну пошел добровольцем, хотя тяжелый физический недостаток по закону совершенно освобождал его от воинской службы. Было что-то детское в этом высоком, длинноруком и длинноногом человеке с тонким, почти женским голосом и без всяких признаков растительности на лице. Физически он был очень слаб, а в конце 1923 года к его природной немощи прибавился еще туберкулез. Павел Евгеньевич слег в больницу и дальнейшей его судьбы не знаю. В то время, о котором идет речь, Бураго был болезненным, но не унывающим, замечательно милым человеком. Образованный, умный, обладающий прекрасным характером, интересным, несколько восторженным собеседником и прекрасным товарищем. Его страстная, жутковатая вспыльчивость только вначале знакомства бросалась в глаза, и вызывало какое-то неловкое чувство. К ней легко было привыкнуть и затем уже люди не обращали на нее внимание.
Близским моим другом Бураго не стал, но мы очень любили встречаться и проводить вместе время, беседуя о чем придется. Гуляли с ним только по ровным местам и не торопясь. Горные прогулки, которые я очень любил, для Павла Евгеньевича были тяжелы.
Другого моего спутника, студента Женю я знал меньше. Осталась в памяти постоянная, неутихающая его тоска по России. Первые годы все мы почти очень часто и притом не головой, а сердцем вспоминали о России. Горечь разлуки и утраты еще не притупилась. У подавляющего большинства тоска по родине все же появлялась лишь по временам. Кроме того, сильна была и надежда на возвращение в сравнительно скором будущем. Женя тосковал постоянно, говорил почти исключительно о России и на возвращение не надеялся. Был уверен, что умрет за границей. Не раз по вечерам, когда мы бродили втроем по шоссе на Софию он говорил: — Я погибаю, чувствую, что погибаю… — Я толком не понимал в чем дело. Речь уже явно шла не только о тоске по России. Впоследствии я узнал, что от этой тоски Женя стал морфинистом. Как фельдшер он имел возможность достовать наркотики, а врач обратил внимание на это слишком поздно. В конце 1923 года, когда меня уже не было в Орхании, Женя скоропостижно скончался от разрыва сердца. Такова была, по крайней мере, официальная версия. Я думаю, что он покончил самоубийством.
В наши вечерние прогулки бедный Женя вносил трагические нотки. Ни Бураго, ни я, тогда, по крайней мере, к пессимизму не были склонны и очень были не прочь помечтать о грядущих лучших временах. В горы я ходил один. Батарейная квартира была на самом краю городка, и в костюме можно было не стесняться. Надевал вылинявшую панаму, когда-то полученную от американцев в Галлиполи, обувью служили болгарские копеечные лапти — ‘цирвули’ на босую ногу. В карман пижамной куртки обыкновенно клал хлеб с куском брынзы, именующиеся по болгарски ‘сирене’. Добравшись до места, снимал и куртку. Бродил по местным дорогам полуголым, и обыкновенно не встречалось мне ни единого человека. Стесняться было некого.
Впоследствии я заправским туристом исходил должно быть не одну тысячу километров по горам Чехии. Был и европейский костюм, и немало вкусных вещей. В рюкзаке и в хорошие времена достаточно денег, чтобы останавливаться в средней руки отелях, особенно не стеснялся в расходах и вообще чувствовал себя путешественником не хуже других. В отличных условиях видел прекрасную природу, замки, соборы, дворцы, удивительные средневековые города, знаменитые на всю Европу парки и пруды. Есть о чем вспомнить.

II.

Поздним вечером 9 июня 1923 года я сидел один на батарейной квартире и читал мистический роман Амфитиаторова ‘Жар-птица’. На душе была легкая жуть, я оторвался от книги и начал смотреть на звезды.
Отлично помню, что именно в эту минуту, где-то совсем близко загремели ружейные выстрелы. Я выбежал на улицу. Выстрелы продолжались затем замолкли. Стрельба, видимо, происходила в стороне гарнизонной площади. Ходить во улицам в таких случаях не рекомендуется и я решил подождать утра.
Когда рано утром 10 я пошел узнать, в чем дело, город был полон вооруженных крестьян, несших караулы и ходивших группами по улицам. Это по тревоги из окрестных сел оранжевая гвардия — партийная милиция земледельцев. Вела она себя прилично.
От местных жителей я узнал, что в Софии будто бы произошел переворот или попытка переворота. Какой-то депутат приехал оттуда от имени новой власти. Но землевладельцы встретили его стрельбой и убили. С большим любопытством мы, немногие русские, жившие в это время в Орхании, ходили по улицам и наблюдали, как развиваются события.
Я постоянно вынимал из кармана блокнот и записывал свои впечатления, чтобы затем переписать свои заметки в дневник. И у других, и у меня лично, было жизнерадостное и немного озорное настроение. Хотелось сказать что-нибудь вроде: — Держитесь, держитесь, братушки, а мы посмотрим, невмешательство, так невмешательство.
Внутренне мы твердо надеялись, что правительство Стамболийского будет свергнуто. Но странное впечатление производил нейтралитет войск. Местная дружина не выходила из казарм. Ни солдаты, ни офицеры не появлялись вовсе в городе. С другой стороны было видно, что крестьяни — милиционеры чувствуют себя весьма неуверенно. Что происходило в стране мы не знали, так как почтово-телеграфную станцию занимал ‘оранжевый караул’, да и движение по дорогам было прекращено. Однако, судя по настроению оранжевогвардейцев, дела их обстояли плохо. Подъема у защитников правительства Стамболийского не чувствовалось вовсе. Среди них пришел в Орханию и один солдат Дроздовского конного дивизиона. Он уже давно ушел из своей части, женился на болгарке и за неполные два года успел обратиться в болгарского мужика. Состоял и в оранжевой гвардии.
Насколько я помню, в Орхании земледельцы пытались в частном порядке зазывали к себе офицеров и солдат, обещая им щедрое вознаграждение и всякие привилегии в будущем, но желающих, понятно, не нашлось. Впоследствии я узнал во всяком случае, что такие предложения делались чинам армии в других местах Болгарии. Желающих защищать правительство, сделавших нам столько зла, не было.
Такое неопределенное положение продолжалось в Орхании двое или трое суток. 11 или 12 числа, около полудня,
Дружина, получившая наконец приказание из Софии, вышла из казарм и в боевом порядке двинулась в город. До столкновения, по крайней мере, в самой Орхании, дело не дошло. Узнав о том, что войска идут в город, оранжево-гвардейцы разбежались, бросая на ходу винтовки. Я с биноклем в руках стоял на площади и наблюдал. Милиционеры небольшими группами бежали по улицам по направлению к ближайшим горам. Часть дружины была развернута в цепь в направлении на село Врачешты и охраняла подступы к городу. С офицерами кроме одного только поручика Цанева, ярого земледельца, не любившего русских, у меня были очень хорошие отношения, и я ходил всюду, куда хотел. Несколько раз был и на ‘позициях’. Мог удостовериться в том, что солдаты, среди которых было не мало партийных землевладельцев, беспрекословно исполняют приказания офицеров. Поручика Цанева между последними не было.
Вскоре после того, как дружина заняла позиции, на шоссе появились два велосипедиста в трусиках и сандалях на босую ногу. Солдаты сделали им знак остановиться. Оказалось, что это молодые немецкие рабочие, совершавшие велосипедную прогулку по Балканам. Они впервые попали в зону, если не военных действиях, то военных намерений, и совершенно не понимали в чем дело. Из наличных офицеров-болгар никто не мог объясниться по-немецки. Обратились ко мне. Я объяснил молодым людям, что в стране революция и им придется остаться в Орхании, пока положение не выясниться.
В местных болгарских городках существует должность городского барабанщика. Обыкновенно это старый солдат, на обязанности которого лежит … барабанным боем и читать всевозможные официальные объявления и обращения. Орханийский барабанщик и на этот раз аккуратно исполнил свою повинность. Через каких-нибудь полчаса после выхода дружины из казарм и бегства землевладельцев он уже выбивал на перекрестке дробь и монотонным, но четким голосом объявил, что во столько то часов власть перешла в Орхании к новому правительству.
К вечеру (11 или 12 июля) из Софии прибыл на грузовиках летучий добровольческий отряд. На передней машине стояла полевая 10 сантиметровая гаубица. Часть добровольцев была в штатском. Грузовики медленно катились по улицам городка. Жители сбегались толпами. Большинство населения Орхании несомненно была против Стамболийского и Софийский отряд был встречен очень радостно. Кричали ура, махали шапками, женщины бросали в автомобили наспех сорванные цветы. Мы, русские, помня инструкцию главнокомандующего ни во что не вмешивались, молча держали под козырек, но вряд ли кто из окружающих сомневались в том, что перевороту мы от всей души сочувствовали.
Маленький отряд состоял из офицеров запаса и интеллигентной молодежи. Были там и студенты и гимназисты старших классов. Бросилось в глаза возбужденное и радостное настроение ‘переворотников’. Гаубицу установили в направлении Врачешты и из нее было сделано 2-3 выстрела по сему направлению — больше, кажется, для острастки, я в это время стоял недалеко от орудия и, несмотря на хорошее зрение, никого движения у Врачешты не видел. На этом ‘военные действия’ в ближайших окрестностях Орхании и закончились.
Газета ‘Русь’, выходившая в Софии, в номере от 15 июня 1923 сообщала: ‘Вчера же в районе Орхание захвачен б. депутат Георгий Доманов, также организовавший разбойничьи банды оранжевой гвардии’. По все видимости, выражение ‘вчера’ относиться к 13 июня, так как иначе сообщение не пошло в газету, выходившую утром. Таким образом, в районе Орхании происходили какие-то операции, свидетелями которых мы не были. В другом номере той же газеты от 12 июня сообщалось, что банда Доманова окружена под Орханией. Зная болгарские нравы, я очень сомневаюсь, чтобы этот депутат мог остаться в живых.
В самом городе, во всяком случае, единственной жертвой был депутат Марков, убитый на площади Орхании вечером 9 июня. Когда тяжело раненный Марков упал, к нему подбежал ученик местного ремесленного училища, состоящий в оранжевой гвардии, и приколол его потом. Я хорошо знал убийцу, так как за год перед этим преподавал в этом училище раз в неделю немецкий язык. Молодому парню было лет восемнадцать, и он, кроме более взрослого возраста, ничем от своих товарищей не отличался. Послесвержения Стамболийского он, естественно, изчез из Орхании. Я думал, что убийца бежал в Сербию и сказал об этом одному из преподавателей, которого хорошо знал. Тот удивился моему предположению.
— Ну, что вы, что вы… Никуда он из дому не бежит — молод. Увидите, что вернеться. Я расказал учителю, как у нас в России, 14-15 летние мальчики пробирались когда нужно было не только сотни, но и за тысячи верст.
— Ну, это в России… У наших другая психология. Из дому не уйдет — кто его кормить будет.
Я все-таки оказался прав. Молодой человек исчез из Орхании окончательно. Понимал, видимо, что попади он противникам Стамболийского, смерти не миновать — если не по суду, так и без суда. На следующий день после прибытия Софийского добровольческого отряда на площади состоялась торжественное панихида по убитом депутате Маркове. Один из местных священников ‘пан Василий’ сказал памятное слово, назвал покойного ‘нашим Левским’. Затем открытый гроб поместили в автобус, убранный зеленью. Мелькнуло желтое лицо покойника и восковые руки. Женщины громко плакали. Духовенство благословляло крестами тронувшийся автобус, который должен был отвезти тело в Софию. В горах еще было неспокойно и покойника сопровождала вооруженная охрана. Рядом с шофером сидел офицер с ручным пулеметом.
Вечером отряд разошелся по казармам. Положение окончательно упрочилось и можно было отпраздновать. В большом количестве пили красное вино, пели песни. Среди чинов отряда было несколько болгарских запасных офицеров, кончивших русские корпуса и училища. Они зачастую пели по-русски и притом, конечно, без всякого акцента. По всей вероятности отсюда и пошли рассказы о том, что русские военные участвовали в перевороте.
Я уже упомянул о том, что все мои записи, сделанные во время событий, пропали. Сохранилось лишь несколько строк записанных в виде вставки в моей рукописи ‘Молодежь на войне’, над которой я тогда работал (стр. 918):
‘Болгарский переворот мешает писать. Не могу сосредоточиться на прошлом, когда настоящее вдруг ярко заблестело. Хотя чужая радость, но, все-таки, радость. Так похоже на наше и в то же время так непохоже. Порядку гораздо больше, крови меньше. Зря только око… начальника Попова убили… Хороший, порядочный был человек’.
По слухам Попов, руководивший отрядом оранжевой гвардии был захвачен и расстрелян где-то недалеко от Орхании. Будучи исполнительным и честным администратором он, по всей вероятности, сяел своим долгом защищать до последней возможности правительство, которым был назначен. Несмотря на ненависть к Стамболийскому и его режиму русские жители Орхании дружно жалели Попова. Он относился к нам вполне корректно и ничего ему лично в вину поставить мы не могли.
В общем, свержение Стамболийского действительно вызвало лишь очень мало жертв и добровольческие отряды, образовавшиеся по всей стороне, вели себя отлично.
Как только стало ясно, что новое правительствоовладело положением и землевладельцы к власти вернуться не могут, я написал письмо вроде циркулярного письма нашим офицерам и солдатам, находившимся на работах. Запросил их, как прошел переворот, не пострадали ли случайно русские и не участвовал ли кто-нибудь из них в событиях. Многочисленные ответы не сохранились, но я отлично помню общее их содержание.
Благодаря полной внезапности хорошо подготовленного переворота и сочувствия большинства городского населения верные Стамболийскому деревни были захвачены врасплох и не успели почти нигде оказать серьезного сопротивления. Большую роль сыграл тот факт, что маленькая болгарская армия осталась в руках начальников и беспрекословно исполняла все директивы из Софии. Замечательно дружно взялись за оружие запасные офицеры и большинство интеллигенции враждебной Стамболийскому, и не было русского выжидания и нерешительности. Некоторые из моих корреспондентов прямо указывали на то, что по их мнению болгарская консервативная интеллигенция учла опыт русской гражданской войны и отлично понимала, чем ей грозит неудача переворота.
Сколь-нибудь значительного кровопролития удалось избежать именно благодаря внезапности и решительным действиям участников заговара и их сторонников, но по стрне все же, по существу, прокатилась короткая вспышка гражданской войны. Стреляли мало где, но в очень многих местах собирались стрелять.
Довольно серьезное сопротивление земледельцы оказали под Плевной, где действовали бывший министр Оббов и один из вожаков партии Костов. Они обещали крестьянам отдать город на разграбление, и те вели наступление на Плевну, заранее запасшись мешками для добра [*]. В районе Шумена был сооружен импровизированный бронепоезд, и там была пущена в ход тяжелая артиллерия.
[*] — Сведения об этом эпизоде, помещенные в газете ‘Русь’ от 17 июня 1923 вполне совпадают с тем, что мне писали из Плевны.
В общем , однако, до настоящих военных действий дело дошло мало где. В большинстве случаев переворот происходил так же, как и в Орхании. Оранжевая гвардия собиралась для защиты свергнутого правительства, но как только появлялись войск и летучие добровольческие отряды, крестьяне разбегались.
Меня лично, как и многих офицеров, очень интересовала сама техника подготовки переворота в Болгарии, стране преимущественно земледельческой и управлявшейся диктатором. Если болгары сделали вывод из нашей неудачи, то нам следовало поучиться на них удаче.
Основным элементов успеха был, однако, заговор в армии. В этом отношении болгарский пример приводит нас к соображениям скорее неутешительным. Один из болгарских офицеров дружины, стоявшей в Орхании, который был посвящен в заговор, рассказал мне впоследствии, что подготовка к нему велась небольшой, крепко спаянным комитетом из офицеров и унтер-офицеров. Все его участники пользовались одинаковыми правами, независимо от чинов, и мнение младших выслушивалось так же внимательно, как и соображения старших. Тайну хранили тщательно и предателя не нашлось, несмотря на недоверие Стамболийского к армии, наличие в ней офицеров — партийных земледельцев и всеобщую слежку.
В советских условиях все же такой комитет существовать не мог бы. Это был мой пессимистический вывод из всех разговоров, которые пришлось слышать.
На второй и третий вопросы моего циркулярного письма все опрошенные офицеры и солдаты ответили отрицательно. Никто из русских не пострадал и никто не принимал участия в действиях против земледельцев. Один только вольноопределяющийся нашей батареи, служивший шофером грузового автомобиля на заводе, принужден был перевозить добровольцев, гнавшихся за Стамболийским. Его машину реквизировали и вольноопределяющийся не счел себя в праве ее оставить в чужих руках.
Слухи о том, что Стамболийским был свергнут при участии русских упорно держались как в самой Болгарии, так и среди болгарских эмигрантов заграницей. Корреспондент ‘Times’а Коллинс поместил по этому поводу совершенно ложное сообщение о том, будто бы несколько тысяч беженцев Врангелевской армии, ныне находящихся в Болгарии, предложили свои услуги болгарской армии, но это было отклонено. Сведенья эти лишины всякого основания и помещение их может быть объяснено лишь завидной недобросовестностью или злонамеренностью автора.
‘Русские контингенты в Болгарии во внутренние дела страны не вмешивались и не вмешиваются, состоя на работах, обеспечивающих их существование.’
Генерал-лейтенант Роннсин.
Много лет спустя в Праге, как мне передавали, бывший градоначальник Софии Трифонов, состоявший, если память не обманывает, в школе шоферов, которую организовал местный Земгор, упрекал русских своих товарищей в том, что ‘врангелевцы’ якобы помогали свержению Стамбульского, и возражавшим не хотел верить.
Политические легенды живущие и бороться с ними трудно. Однако, хорошо зная русско-болгарские дела того времени, я совершенно уверен в том, что будущий историк не найдет решительно никаких фактов, подтверждающий легенду об участии русских во свержении землевладельческого режима в Болгарии.
Было бы в тоже время ошибкой думать, что наличие десяти тысяч воински организованных, крепко спаянных и привычных к гражданской войне русских офицеров и солдат не оказывало никакого влияния на политическую атмосферу Болгарии во время переворота. Есть основания предполагать, что в свое время и сам Стамболийский, тогда враждебно относившийся к советам, согласился на прием русских частей для того, чтобы иметь на руках лишнюю карту против болгарских коммунистов. Точно так же его противники, организуя заговор, знали, что в свержении диктатора мы участия не примем, несмотря на враждебное отношение к нему и к его партии, но к попыткам контр-переворота отнестись безразлично не сможем. Такой контр-переворот по местным условиям неизбежно должен был принять характер гражданской войны при сильном участии коммунистов или просто коммунистического восстания. Ни в том, ни в другом случае белые русские уже в силу простого чувства самосохранения не могли бы оставаться в стороне. Надо при этом заметить, что в случае опасности различия между ‘контингентами’, то есть числившимися в частях и ‘беженцами’, в них не состоявшими, не могло не стереться. Защищаться пришлось бы всем, что и случилось в действительности несколькими месяцами позже. В Болгарии в это время было, по крайней мере, двадцать тысяч русских способных носить оружие. Организаторы восстание имели полное основание смотреть на них, как на свой потенциальный резерв. И это, несомненно, увеличивало их решимость и смелость. В некоторых случаях имело место и прямое обращение к русским в первые недели после переворота.
Пользуясь любезным разрешением генерала-майора В.Г. Харжевского, я имею возможность изложить события, имевшие место в г. Севлиево, где находился штаб Дроздовского полка. За высылкой генерала Туркула весной 1922 года, генерал-майор Харжевский состоял командующим полком и начальником русского гарнизона г. Севлиева. Большинство чинов полка находилось на работах. Некоторое число офицеров и солдат проживало в казармах, в свое время предоставленных болгарами. Там же размещался и сам генерал Харжевский. Болгарских воинских частей в Севлиево не было. Имелся лишь взвод жанжармов под командой ротмистра, который стоял в тех же казармах. Как и в Орхании, вызванная по тревоги из окрестных сел, оранжевая гвардия заняла Севлиево и удерживалась в нем два или три дня. Ротмистр, успевший заявить себя сторонником нового правительства, был арестован и заключен в тюрьму. Его жандармы отсиживались в казарме и не сдавали оружия. Чтобы избежать необходимости штурмовать казармы земледельцы привели арестованного офицера из тюрьмы, и он посоветовал своим подчиненным сдаться, что те и исполнили. Как рассказывает генерал Харжевский бывший свидетелем привода ротмистра в казармы, его доставили туда полураздетым и в ночных туфлях. Генерал Харжевский решил вмешаться в пользу арестованного офицера только в том случае, если ему будет грозить непосредственная опасность, и в преддверии этого принял свои меры. Вмешательства русских, прочем, не потребовалось.
Вскоре обстановка изменилась. В Севлиево вошла небольшая воинская часть и при появлении ее земледельцы без выстрела оставили город. Болгарский офицер, командовавший отрядом, был, тем не менее, настроен тревожно и ожидал контр-наступления земледельцев на Севлиево. Он пригласил к себе генерала Харжевского и настаивал на том, чтобы русские присоединились к отряду. Генерал заявил в категорической форме, что мы не можем вмешиваться во внутренние дела Болгарии, и что в полку, кроме того, оружия нет. Болгарский начальник ответил, что по его сведеньям оружия у дроздовцев есть, и выставил, наконец, последний свой аргумент:
— Если земледельцы вернуться, они вас повесят.
Генерал Харжевский дал тогда понять болгарину, что своих людей и самого себя он защитить сумеет. На этом переговоры и закончились. Но в действительности, в полку было припрятано небольшое количество оружия, которое удалось сохранить во время ‘гонений Стамболийского’. Следует также отметить, что с местными властями земледельческого режима у генерала Харжевского существовали вполне корректные отношения.
Этот севлиевский инцидент, как мне кажется, весьма характерен для создавшихся тогда положений вещей. Он показывает, что болгары рассчитывали в крайнем случае прибегнуть к нашей помощи, а русские начальники решительно желали избежать вмешательства в болгарскую распрю, пока она пряма нам не грозила опасностью. В то же время генерал Харжевский считал, что в известных условиях долг чести может заставить его выйти из положения наблюдения и прибегнуть к силе оружия.
Из известных мне рассказов, которые связаны с переворотом 9 июня, представляет также некоторый интерес неофициальная версия гибели Стамболийского. Она исходит от лица, просившего в свое время меня не называть его фамилию, если бы я когда-либо захотел воспользоваться его сообщением. Офицер, о котором идет речь, был лично знаком с капитаном запаса Харлаковым, начальником одного из отрядов, пресдеовавших Стамболийского.
В официальном сообщении болгарского правительства о конце бывшего премьера говорилось, что Стамболийский 14 июня был захвачен жителями села Галак и затем на автомобиле отправлен из города Татар-Позарника в Сливницу, где он хотел взять одежду и белье. Согласно этому сообщению: ‘По пути автомобиль подвергся нападению вооруженных крестьян, и Стамболийский, будучи освобожденным, бежал. Тогда была организована новая погоня за ним, с приказом доставить его живым в Софию.
Утренние сведенья говорят, что погоня напала на следы Стамболийского и что западнее Славовицы при его преследовании завязалась перестрелка. Последнее сообщение от 10 часов утра говорит, что в этой перестрелке Стамболийский был убит.
Правительство сожалеет о происшедшем, и приказано провести срочное расследование’.
Помню, что прочтя это сообщение, русские, зная обычаи гражданской войны, весьма сомневались в том, чтобы оно соответствовало истине. Правительственная версия казалась через чур сложной и неправдоподобной.
Не помню подробностей рассказа моего информатора. Он сводился однако к тому, что история со вторичным бегством Стамболийского не полностью была выдумана, не то сильно ретуширована. Совершенно точно помню конец рассказа. Стамболийский не был убит в перестрелке. Он спасался от преследователей в экипаже. Когда они его настигли, бывший диктатор Болгарии совершенно потерял присутствие духа, чему, понятно, особо удивляться не приходиться. Капитан Харлаков собственноручно всадил Стамболийскому в горло широкий болгарский штык.
Лично я считаю эту версию вполне правдоподобной. У меня только нет уверенности в том, что запасного офицера убившего Стамболийского, действительно звали капитаном Харлаковым — за восемнадцать лет память могла мне изменить. Начальник отряда, о котором идет речь, во всяком случае, по рассказу моего информатора, присвоил в качестве трофея экипаж убитого и затем, как ни в чем ни бывало, разъезжал в нем по софийским кофе.
Кто бывал на Балканах, вряд ли этому особенно удивился. К тамошним людям с тем, что принято называть европейскими мерками. Лучше не подходить. За полуевропейской или даже совсем европейской внешностью в болгарах еще глубоко сидит полуазиатская и притом дореформено-азиатская сущность. Югославии я не знаю, но, судя по рассказам, сербы от болгар в этом отношении отличаются весьма слабо. Единственным вполне европейским народом на Балканах это хорваты.
Специфический балканский стиль чувствовался и в некоторых мероприятиях нового правительства, особенно касавшихся пропаганды. К власти пришли люди несравненно более культурные чем Стамболийский и его селянские министры. Это не помешало новому министру внутренних дел генералу Русеву заявить представителям печати, что при обыске в доме Стамболийского найдены: принадлежности дамского туалета, порнографические карточки, где снят сам Стамболийский и жена министра Д. в интимных позах, румяна и белила, которые употреблял Стамболийский, много духов, несколько ящиков одекалона, интимных принадлежностей его туалета специального назначения и др.’ (‘Русь’ 12 июня 1923 г.).
По улицам были расклеены … отпечатанные плакаты, на которых жители могли видеть несгораемую кассу бывшего премьера и пачки иностранных кредиток, запасенных им на всяких случай.
Как пропагандный прием эти малоубедительные для интеллигентного зрителя изображения, были тем не менее удачным средством еще более дискредитировать свергнутое правительство, тем более, что о денежной нечистоплотности земледельческих министров в Болгарии и раньше было известно. Однако на плакате зритель видел не только незаконные деньги. Одна из фотографий изображала Стамболийского, купающимся в море с министром Д. и его женой. Решительно ничего неприглядного в ней не было, но фотография, очевидно, имела целью иллюстрировать беседу министра внутренних дел с журналистами. Семейные добродетели в Болгарии крепки и чтимы. Надо было показать, что и с этой стороны со сверженным премьером дело обстояло неблагополучно.
Балканская страна не перестала быть балканской страной, но все же положение изменилось к лучшему. Преобладание невежественной и развращенной партийными подачками деревни закончилось. Больше культурный город вступил в свои права. Русские не обманулись в своих ожиданиях, по крайней мере в том, что касалась нашего правового положения. Уже 20 июня совет министров отменил все меры, стеснявшие передвижение русских по стране. Была назначена особая комиссия для расследования действий свергнутого правительства в отношении так называемого ‘заговора врангелевцев’. В июле было разрешено вернуться к своим частям всем старшим начальникам, высланных Стамболийским в Королевство С.Х.С. Неузноваемо-вежливой стала полиция по отношению к русским. В Софии те же самые стражники, которые арестовывали и избивали наших военных, теперь незамедлительно брали под козырек, как только видели, что к ним направляется человек в зеленом френче. Я в последствии сам имел случай в этом убедиться. Ношение формы восстановлено в Болгарии не было. Насколько я знаю наше командование, учитывая общую сложную обстановку, не возбуждало ходатайства об этом.
Во всяком случае в стране дул свежий, благоприятный для нас ветер, и настроение русских, уставших от режима Стамболийского, сразу поднялось. Особенно радовались офицеры и солдаты, жившие в Софии, где, как уже упоминал, до переворота жилось тяжелее всего. Уже 14 июня, через пять дней переворота власти, полковник Александр Георгиевич Ягубов, бывший командир 3-й батареи Дроздовской артиллерийской бригады, который в это время собирался уезжать во Францию, писал нам из Софии (Пр. N1): ‘Здесь несмотря на … образцовый порядок и полное спокойствие, а для нас блаженное время, когда никто нас не трогает и не спрашивает документы. Если бы удалось устроиться здесь на приличное место и ни в какие Франции и не поехал бы, но так как все время зажимался и во всем себе отказывал тяжело’.

III.

Установление новой власти в Болгарии дало и мне новую надежду попрочнее устроить свою судьбу. Определенного плана у меня не было, но я решил попытать счастья, действуя по нескольким направлениям. Я не оставлял надежды получить место преподавателя французского языка в одной из провинциальных болгарских гимназий. Еще больше мне хотелось переселиться в Софию и устроиться там при каком-либо научном учреждении. В свое время я прошел два курса Естественного отделения физико-математического факультета Петербургского университета. Серьезно работал у профессоров Шимкевича и Догеля и недурно уже владел микроскопической техникой. Одновременно я работал в лениденторологическом отделении музея Академии наук у Н.Я. Кузнецова. Бабочками я занимался с детства, будучи гимназистом старших классов приводил в порядок коллекции Музея Подольской Губернии, основанного в то время Подольским Губернским Земством. Конечно, за восемь лет я очень многое забыл, но привычка разбираться в науке осталась. Я мог, кроме того, читать специальную литературу на трех иностранных языках (французском, немецком и английском). Надеялся поэтому, что, и не окончив университета, смогу с пользой работать в качестве лаборанта или энтомолога.
Первую попытку вернуться к научной работе я сделал еще из Галлиполи, в 1921 г. В конце марта, когда французы повели сильнейший натиск на армию, и было неясно, удаться ли ее сохранить, я обратился к известному энтомологу профессору Вагнеру с просьбой устроить меня при Белгродском университете. Профессор принял во мне большое участие, предложил пока что службу в государственном имении, но в это время положение в Галлиполи укрепилось. Я не считал себя в праве уходить из армии и в Белград не поехал.
В 1923 я, несмотря на неудачу с Прагой, о которой уже упоминал, не оставлял надежды попасть в один из иностранных университетов. Больше всего меня привлекала Франция и Бельгия, так как учиться на французском языке было бы легче, чем на каком бы то ни было другом. Еще в мае 1923 г. Я списался с уполномоченным Всероссийского Земского Союза Александром Александровичем Эйлером, проживавшем в Софии. Александр Александрович помнил меня мальчиком, так как я часто бывал в доме его отца, Подольского губернатора А.А. Эйлера. Младший брат А.А. — Михаил учился в одном классе со мной и мы были очень дружны. Первое мое письмо к Эйлеру я написал для возобновления знакомства и не о чем его не просил. После свержения Стамболийского решил воспользоваться предложением А.А. обратиться к нему, если будет нужно, и попросил его посодействовать мне в получении степендии в одном из бельгийских университетов. Ответ А.А. Эйлера (письмо от 6 июля 1923 г.) не был обнадеживающим. Он писал мне (Пр. N2): ‘По поводу возможности получения Вами стипендии в бельгийском университете я должен сказать, что заочное получение таких стипендий делать очень не выгодно. Я хлопотал перед Парижским Комитетом уже о многих, но определились в В. Уч. Заведения лишь те, которые по моему совету отправились в Париж на свой страх и риск. Среди этих последних Вы вероятно знаете подпоручика Тличеева, который по моему совету и с моими рекомендациями находиться в Париже и, по-видимому, если не получил, то в ближайшее время получит стипендию. Я пишу Вам про Париж, так как находящийся там Комитет под председательством М.М. Давыдова, ведает также размещением стипендиатов и по бельгийским университетам. Конечно, есть мысль ехать в Париж, не имея готового места и стипендии. Поэтому, если Вы имеете обеспеченный заработок в Орхании, будьте очень осторожными в решении, так как в случае неполучении стипендии Вы можете рассчитывать во Франции лишь на физический труд.
Если Вы надумаете ехать в Париж, Вам нужно будет приехать в Софию для ходатайстве о визах и деньгах на дорогу, которые до сего времени в небольшом размере выдавались студентам-контингентам полк. Зайцевым и проф. Базановым, Председателем Академической Группы’.
В 1923 я был худощавым и физически слабым молодым человеком. Никто не давал моих 28 лет. После ряда тяжелых болезней в гражданскую войну, полугода в Галлиполи и весны 1922, когда от недостаточного питания я слег в лазарет, я никак не мог оправиться. Туберкулеза не было, но я знал, что он мне грозит, тем более, что наследственность (по стороне отца) была неблагополучной. Рисковать в таких условиях превратиться в рабочего — никакого ремесла и , само собой разумеется, не знать — было нельзя и от мысли ехать во Францию я отказался.
Оставалось попробовать счастья в Софии. Из научной литературы я знал, что царь Борис III хороший зоолог и, по примеру своего отца, поддерживал из своих личных средств научные учреждения страны. Знал так же, что в Софии существует царский естественно-исторический музей и энтомологическая станция, кстати сказать, единственная на Балканах. Царскими научными учреждениями заведовал чешский ученый Бурет, давно обосновавшийся в Болгарии. Директором энтомологической станции был болгарский лепидонторолог Делго Илчев. Обоих я знал только понаслышке и не знал к кому обратиться за рекомендациями. Мои русские знакомства в Болгарии ограничивались исключительно военной средой. Из болгар знал лишь жителей Орхании, откуда два года не выезжал. Я решил, однако, что можно просто придти и представиться. Энтомологи обычно люди общительные, радушные и хорошо встречают младших собратьев. Мои воспоминания от петербургских встреч с первыми специалистами России ободряли меня. В свое время относились ко мне, почти что мальчику, с удивительным вниманием. Можно было думать, что и с болгарскими я сговорюсь.
Выбраться в Софию было не так то легко. Пришлось привести в порядок поистрепавшиеся летние брюки и гимнастерку. На поездку мне было выдано из средств Дивизиона небольшой заем. Я побывал впервые в Софии в половине июля. От этой поездке в в маленькую балканскую столицу впечатление осталось сильное. Бытие не вполне определяет сознание, но, по-видимому, надо сказать, в большой степени его определяет. Я человек наследственно городской. Видел почти все главные города Европейской России, два года прожил в Петербурге и притом в очень благоприятных условиях. Казалось, что провинциальная столица должна была показаться довольно убогой. Но Петербурга я уже не видел семь лет, а с 1920, кроме нескольких дней, проведенных в Варне, жил в турецкой и болгарской глуши. После такого перерыва все казалось ново, ярко и почти роскошно.
Вместе с полковником Шейном я ехал в Софию в легковом автомобиле — опять таки впервые после 1918 г. Старенький Бенуа не без труда вскарабкался на Арабо-Капакский перевал, но спустившись в равнину, прибавил ходу. Последние километры по прямому, хорошему шоссе мы мчались с непривычной скоростью. Стрелка указателя, подрагивая, начала подходить к ста километрам. Деревья вдоль шоссе слились в зелено-синию стенку. Город быстро приближался. Ярко блестели купола собора Александра-Невского. Я опять чувствовал себя ‘человеком’.
Внушительными и нарядными показались Софийские улицы, толпа на тротуарах,на мой взгляд, была густой и нарядной, шины приятно шуршали по торцовой мостовой и еще приятнее цокали на ней лошадиные копыта. Припомнилось ранее детство и поездки в Петербург. Когда мы с полковником Шейном вошли в какое-то кафе, я окончательно почувствовал, что возвращаюсь к нормальной жизни. Загорелые женщины были одеты в удивительные летние туалеты, лакеи необычайно предубедительны, кафе превосходно — и даже солнечный зайчик иначе лежал на полу, чем в Орхании. Все относительно, а особенно впечатление от городов. Впоследствии, после возвращения из Парижа, миллионная Прага показалась мне плохо освещенным, почти что захолустным городом. София для моих одичавших глаз была удивительным городом, но в первую же ночь я почувствовал, что возвращение к нормальной жизни пока что одна иллюзия. Много есть неприятного на Балканах, но в летнее время ничего нет хуже тамошних клопов. Как естественник знаю, что научно говоря, вид всюду один, но в жаркие, душные ночи эти насекомые куда подвижнее и жизнеспособнее, чем надо больше северным широтам. В Орхании в маленьких домиках их было немного при условии постоянной борьбы. В Софии ничего не помогало, особенно в русских общежитиях, даже там где на вид было чисто.
Меня приютили офицеры-дроздовцы во многим памятном доме близ ‘Борисовой градины’, прекрасного софийского парка. В 1923 году между окраиной города и ‘Борисовой градиной’ был еще обширный пустырь с немногими зданиями, стоявшими на улицах, которые существовали только на строительных планах. Одно из них — трехэтажный новый дом было целиком занято русскими. В нижнем этаже помещалась часть гимназистов Софийской гимназии, на среднем — студенты, стипендиаты мистера Уитлора, американца благотворителя, который щедро помогал молодежи. Верхний этаж был занят офицерами Дроздовского артиллерийского дивизиона, проживавшими в Софии. Комендантом военного общежития состоял полковник — дроздовец Дилевский.
Меня поместили в одной из комнат верхнего этажа. Набегавшись за день по Софийским улицам, я быстро заснул, но также быстро и проснулся. Заели клопы. Пришлось среди ночи взять свое одеяло, мешок с вещами, заменявший подушку, и спуститься во двор. Впрочем ‘двор’ понятие относительное. Здание еще не было огорожено и все, любившие свежий воздух и плохо переносившие насекомых, спали рядышком под открытым небом. Погода стояла прекрасная и, пристроившись на одном из флангов спящей линии, я с удовольствием вспомнил галлиполийские ночи. На ‘нормальную жизнь’, о которой я было возмечтал, это походило мало, но чувствовал себя хорошо и на этот раз быстро и окончательно уснул. Разбудили меня голоса нескольких гимназистов, собиравшихся на работу. В каникулярное время, если память не обманывает, они работали у какого-то садовника на окраине города. Отправились туда босиком, что меня немного удивило. Думал, что на самом деле попал в столицу, а подальше от центра разницы с Орханией было немного.
Я посетил небольшой, но отлично содержимый царский музей. По случаю каникул никого из научного персонала не было. Затем отправился в энтомологическую станцию и познакомился с ее директором Делго Илчевым. Он оказался средних лет, чернобородый, очень приветливым и необычным человеком. Показал мне свою станцию, тоже отлично содержимую и, видимо, располагавшую хорошими средствами. Особенно интересны для меня коллекции бабочек, составленные умелой и любящей рукой. На многих можно было прочесть этикетку: ‘Поймана Его Величеством Царем там то и тогда то’. Сохранялись и расправлялись, видимо, все трофеи царевских энтомологических экскурсий. Это придавало некоторым ящикам малонаучный характер, но в общем коллекции станции полно и основательно представляли болгарскую лепидепторологическую фауну. Другие группы насекомых были представлены слабее. Для публики эти коллекции, по крайней мере в то время, оставались недоступными.
Долго Ильчев очень внимательно относя к моему желанию быть принятым на службу в одно из царских учреждений. В данное время свободных мест не было, но он подавал надежду на будущее. Болгарского энтомолога заинтересовало главным образом то, что я могу читать научную литературу на нескольких языках и, в частности, по-английски. На следующий день он представил меня доктору Бурилу, директору царских научных учреждений, и в его присутствии произвел мне ряд экзаменов по языкам. Мы поговорили по-немецки и по-французски. Затем Ильчев взял со стола какую-то научную английскую работу и предложил мне перевести полстраницы на русский язык. Я справился с этим без особого труда и оба ученых остались довольны. По их словам никто из научных сотрудников Музея и Станции не знали по-английски, т.к. английская литература оставалась неиспользованной. Только сам царь мог ее читать.
Бурил и Илчев сказали мне откровенно, что жалования в болгарских учреждениях маленькие, а я так знаю столько языков, что захочу, вероятно, больше, чем мне смогут дать. Я их в этом разуверил. Заранее согласился на очень скромное жалование (цифры не были названы), сославшись на то, что хочу, мол, заниматься научной работай. Умолчав, конечно, о том, что я худею от недоедания, и что мне грозит в близком будущем болгарские рудники, если я не сумею где-либо устроиться.
Говоря с Бурилом, я почувствовал, что он хотел бы знать, что о мне думают мои бывшие учителя. Перебирая в памяти ученых, к которым я мог бы обратиться за рекомендацией, я решил попросить ее у Николая Алексеевича, по-прежнему заведующего болгарскими музеями Академии Наук. Кузнецов знал меня хорошо, мог подтвердить, что я действительно написал в свое время две небольших работы о фауне Macrolepidoptera Падаши и вообще привык обращаться с бабочками. Когда я работал в музеи Академии Наук, он настолько доверял мне, что в моем распоряжении были ключи от всех шкафов необычных коллекций Академии. Я сейчас же написал в Петербург моей тете Софии Сергеевне Раевской, хорошо знавшей Кузнецова, и когда-то ловившей для него бабочек. Таким образом, моя поездка в Софию очень меня оживившая и развлекшая, непосредственного результата все-таки не дала. Я получил лишь неопределенные обещания. Тем не менее я чувствовал, что Илчев хотел бы устроить меня немедленно, более сдержанный Бурели ожидает, чтобы я предоставил соответствующую рекомендацию, но все же надеется получение какого-нибудь места по научной части сложно. Пока предстояло вернуться в Орханию и как-нибудь продержаться.
Приехал я в Софию барином. На обратный путь денег не хватило. Я добрался по шоссейной дороге до станции Маздра, ближайшей к Орхании. Дальше пришлось идти пешком по шоссе, если не автомобиль, то километров в двадцать. Ходил я по горам немало, но всегда налегке в ‘цир…’. Плетеные сапоги в жаркий летний день быстро натерли мне ноги. Пользуясь беспогонным состоянием, я без церемонии снял их и зашагал босиком по густой, мягкой пыли, покрывавшей края шоссе. Первый раз в жизни шел босиком по дороге, но настроение было веселое. Надо и это попробовать, а потом будет забавно вспоминать.
Ногам шагать было приятно и легко, но, пройдя несколько километров, я почувствовал, что и для ходьбы босиком, даже по пыли нужна привычка. Ступни быстро устали, начали гореть. Я чувствовал каждый комочек земли, потом стало больно ступать по пыли. Попробовал опять одеть сапоги — оказалось, что уже поздно. Через каких-то полкилометра пришлось разуться. Наступил вечер, я шел медленнее и медленнее, и ноги все больше и больше болели. На шоссе не было ни единой повозки. Босоногое приключение становилось несносным. Наконец, вдалеке засветились огоньки Орхании.
Вошел в городок, ковыляя как утка. Пробирался по улицам, стараясь не встречаться со знакомыми. Впрочем, об этом не приходилось особенно заботиться. Было уже поздно и домоседы болгары уже спали. С наслаждением сел на камень, опустив ноги в Орхаинскую речку-ручей.
Спал я обычно летом на сеновале — там не было клопов и дышалось легко. В ту ночь я заснул моментально, хотя ноги сильно ныли. С тех пор ходить босиком я не пробовал.

IV.

Моя работа об учащихся на гражданской войне приблизилась к концу. Я с удовольствием смотрел на толстую кипу листов накопившихся за полтора года. Рукопись еще надо было привести в окончательный вид, но, имея черновую редакцию, это можно было сделать и потом. Между тем в моей судьбе назревала неожиданная и крупная перемена. Вскоре после возвращения из Софии я сделал для себя приписку на одной из последних страниц Рыцарей Белой Мечты’ [*]:
[*] — Впоследствии я назвал эту работу ‘Молодежь на войне’.
‘Сегодня генерал Ползиков прислал Шейну открытку, где говориться, что мне предстоит интересная командировка. По видимому нечто секретное, так как генерал должен говорить о ней со мной лично. Думаю, не хотят ли меня куда-нибудь послать с митинговыми целями, вроде того как недавно ездил в Прагу Даватц. Завтра, вероятно, приедет генерал, и я все узнаю. Ясно только, что у меня не будет больше свободного времени. Жаль, если благодаря этой командировке придется отказаться от учительского места. Я надеялся половину жалования посылать домой [*], но что же делать. Раз я — офицер Армии, не ехать нельзя, тем более, что командировка, вероятно, исходит непосредственно от Врангеля.
[*] — Из этой записи видно, что в это время я предпринимал какие-то конкретные шаги, чтобы устроиться преподавателем французского языка. В чем они состояли, не помню.
24 июля, кончая рукопись, я снова сделал приписку (предыдущая по всей вероятности сделана накануне): ‘Кончаю как раз вовремя. Завтра-послезавтра приедет генерал и, по всей видимости, мне придется скоро куда-то ехать. Может быть очень ненадолго и недалеко, а может и далеко и надолго. Во всяком случае, долго не придется писать’.
Генерал Ползиков, выписанный, как и все старшие начальники весной 1922 года из Болгарии, находился в это время в Белграде и с дня на день должен был вернуться в Орханию. Я ожидал его приезда с понятным нетерпением. Очень заинтересован был предстоящей мне командировкой и полковник Шеин. Генерал приехал поздно вечером 26 июля и утром вызвал меня к себе на квартиру. Загадка должна была решиться, и я порядком волновался, входя к генералу Ползикову. То, что я услышал от него, превзошло все мои ожидания. Взяв с меня слово никому и ничего не говорить, генерал, ласково улыбаясь, сообщил, что мне предлагается ехать в Лозанну в качестве свидетеля по делу Конради, которое будет слушаться осенью. В организации защиты участвует целый ряд общественных групп. Участвует и армия. В Ставке под председательством генерала Врангеля состоялось по этому поводу совещание старших начальников. Было решено командировать в Лозанну генерала Крейтора и одного младшего офицера, который мог бы перед большой аудиторией рассказать по-французски о белом движении и, в частности, о боях в которых участвовал Конради. По предложению генерала Ползикова совещание остановило свой выбор на мне. Генерал Врангель при этом высказал пожелание, что бы по окончанию процесса я остался учиться во Швейцарии, Франции или Бельгии.
Мне предлагалось немедленно дать ответ согласен ли я на эту командировку с тем, чтобы во время можно было предпринять официальные шаги в Швейцарии и включить меня в число свидетелей защиты. Лично от себя генерал Ползиков советовал мне согласиться. Сказал, что считает меня вполне подходящим человеком для роли свидетеля от армии, которую на меня хотели возложить.
Я поблагодарил за честь, сказал, что готов ехать, но опасаюсь, как бы знание французского языка не оказалось недостаточным для такого ответственного выступления, тем более, что свидетелям обычно читать свои показания не разрешается. В особенности меня смущала перспектива отвечать перед многочисленной аудиторией на вопросы представителей гражданского иска, которые, конечно, в Лозанне будут. По существу надо было вести публичное словопрение с большевиками на языке, который я сильно забыл за годы войны и революции.
Генерал Ползиков ответил, что мне будет оказана всяческая помощь. Мое показание заранее переведут в Штабе Главнокомандующего, предоставят все нужные материалы, так что я буду иметь возможность основательно обдумать все темы, которых придется касаться. Кроме того, в моем распоряжении, вероятно, не меньше трех месяцев для того, чтобы поупражняться в языке.
Обдумав все. что мне было сказано, я дал свое согласие. Вернулся домой в сильно повышенном настроении, не буду скрывать, что мне было приятно. За два года перед этим, в очень тревожный момент в Галлиполи, когда настроение во многих частях порядком упало, совещание, созванное генералом Кутеповым поручило мне публично защищать идею продолжения белой борьбы. Я выступил с докладом на тему ‘Почему нам нельзя расходиться?’ [*]. Теперь я был одним из двух лиц, которым армия доверила защиту белого дела перед лицом всего мира. В Лозанне по существу должен был состояться не суд над Морисом Конради, а именно процесс белых против красных (само собой разумеется, что, соглашаясь ехать туда, я брал на себя моральное обязательство сделать все возможное, чтобы не ударить лицом в грязь.
[*] — Об этом см. подробно в моих работах ‘Дневник Галлиполийца’ и ‘Молодежь на войне’.
Решил, что помимо французского языка мне надо основательно восстановить в памяти историю белого движения на Юге России и еще раз продумать нашу идеологию. В Лозанну надо было ехать с ясными и отчетливыми мыслями. Тогда и излагать их будет не так-то трудно.
При управлении Дивизиона имелась очень недурная библиотека из эмигрантских и заграничных большевистских изданий. Я сразу перенес на батарейную квартиру целый ворох книг, никому не объясняя, почему я их беру. За французскими руководствами пришлось снова съездить в Софию. Я провел там 5, 6 и 7 августа. Хотел воспользоваться случаем продвинуть дело с моим назначением в царские научные учреждения, но места там по- прежнему не было. Встречаясь со знакомыми офицерами, я старался не иметь таинственного вида, но мое внезапное появление в Софии, все-таки, кой кого заинтересовало. Отговаривался необходимостью найти себе место. Один вечер я провел на футбольном матче. Играли пражские гости — спортклуб ‘Русь’. Небольшой сравнительно стадион был переполнен. После упорной борьбы русские проиграли с очень небольшим счетом (кажется 1:2). Меня в тот вечер поразило футбольно-патриотическое воодушевление гимназистов-болгар. Юноши бесновались, орали, а один подросток от восторга даже прошел колесом после решающего гола.
В Орхании я засел за французский язык и за книги о белом движении. Генерал Ползиков написал в Ставку о моем согласии ехать в Лозанну. Своевременно меня должны были вызвать, а пока что я по-прежнему зарабатывал очень мало, плохо питался и продолжал слабеть. Так прошел весь август. Наступил сентябрь, а о моей командировке не было ни слуху, ни духу. Если память меня не обманывает, то по моей просьбе генерал Ползиков запрашивал Белград, но ответа не получил. Между тем мое материальное положение совершенно невозможным. В Орхании я больше держаться не мог. Наш гарнизонный врач, очень внимательно и сердечно ко мне относившийся, категорически заявил, что продолжать такое существование нельзя. Признаки истощения усиливаются, мне явно грозил туберкулез. Пока еще не поздно, надо заняться хотя бы физическим трудом, но во что бы то ни стало нормально питаться. Скрепя сердцем я решил расстаться с почти культурной, но за последнее время полуголодной жизнью. Поездка в Лозанну постепенно стала чем-то нереальным, хотя казалось, что в отношении меня было принято совершенно определенное решение. Приходилось считаться с фактом. Никаких субсидий, кроме небольшой суммы на покупку учебников, я не получал. Жить было не на что. Приходилось искать выходы.
Тяжелой работой я заниматься не мог. Идти в в батраки к крестьянину, не имея ни малейшего понятия о земледельческом труде, не решался. Раз как-то вольноопределяющийся нашей батареи, бывший гимназист-ростовец Георгий Бабичев, звал меня наняться вместе с ним в пастухи, уверяя, что это совсем не так мрачно, но я все-таки предпочел остаться преподавателем. Оставался печальный, но проторенный путь на медные рудники ‘Плакальница’ близь станции Елисейно, где работало много наших офицеров и солдат. В числе рудокопов там был старший офицер Чашинский и подполковник нашей сводной батареи Майдель — люди во всяком случае здоровее чем я. Правда за легкую работу на ‘Плакальнице’ и платили гроши, но при создавшемся положении выбирать не приходилось.
У меня сохранилось несколько писем моих товарищей, работающих в то время на этом руднике.
7 сентября 1923 года штабс-капитан Леонид Михайлович Долгополов сообщял мне (Пр. N3): ‘Вы запрашиваете о поднице: таковая в данный момент =44-45 лев. На аккорде я лично не работал, — так как малокровие и порок сердца все же дают о себе знать, но в общем работа там сносная. Средняя сумма аккордной подницы 80-90 лев, случается, конечно, и меньше, но это уже зависит от рабочих, каковы их силы и способности. Во всяком случае при средней работе 80 лев — на аккорде можно выработать, а простую подницу вы, конечно, выдержите.
Затем вы пишите: для меня важно было бы этой зимой получать возможно больше денег.
Для подничара на мине можно, благодаря работе, питаться прилично, поддерживать туалет и скопить что-либо можно, только взяв себя в руки. 23-го годовщина моего здесь пребывания. И что же? Один месяц прожил в Орхании, жизнь веду скромную, ем, правда, прилично, получал паек — результаты… На несколько дней задержалась выдача денег — и я на мели. Правда, имею лев 700, но они розданы в займы’.
‘Барину’ было не до женитьбы. В принципе, я хотел прикопить денег за зиму, чтобы затем уехать во Францию или Бельгию и попытаться там поступить в университет. Но в глубине души чувствовал, что с моими физическими силами ничего из этого не выйдет. Обычно слабосильные люди принуждены были тянуть на рудниках лямку обыкновенного …, постепенно обмундирование приходило в ветхость, а затем уже всякая надежда выбиться исчезала. Офицер обращался в шахтера. Перспектива перед мной была мрачная, я вполне себе отдавал в этом отчет, но что же оставалось делать… Стреляться не хотелось.
Полковник Ягубов, сам побывавший на ‘Плакальнице’ (он надо сказать, обладал значительной физической силой) писал мне 14 сентября (Пр. N4): ‘Жаль, что вам не удалось устроиться на приличное место. Но и на Плакальнице можно выкарабкаться. Я знаю определенно, что минному инженеру Енгедичу нужен человек, хорошо знающий французский и болгарский языки (из иностранных языков он знает только немецкий) для переводов специальных статей и книг… Вот если вы сумеете занять это место, то будет совсем хорошо… Если вы и не сильны в болгарском языке, то я убежден, что при желании постигните его в кратчайший срок’.
Свое письмо полковник Ягубов все же заканчивает в минорном тоне: ‘Желаю вам все-таки устраиваться где-нибудь в другом месте, но только не на мине уж очень там скверно’.
Так же 14 сентября получено письмо поручика Родионова, работавшего на погрузке руды на станции (по-болгарски ‘Гарь’). (Пр. N5) ‘Сейчас получил вашу открытку, из которой понял о вашем решении ехать на мину ‘Плакальницу’. В душе очень сожалею. С одной стороны о потери вами времени для вашего светлого ума, с другой по крайней мере я лично (да и многие) лишаются верного доверенного по устройству заочно-личных дел в Орхании. В этом бросаю известный упрек ближайшему начальству.
Не знаю ваших планов, … маршрута на мину, но если вы поедите через Елисейно (что и правильнее), то заезжайте ко мне, переночуете, отправьте вещи по воздушной линии, а сами по образу нашего хождения (единственное сообщение для пассажиров) отправитесь для новой жизни’.
Я не считал себя в праве упрекать начальство за то, что оно не оказывало мне в это время денежной поддержки. Средства армии истощались, полковникам и некоторым генералам приходилось заниматься физическим трудом. Тем более не приходилось быть недовольным мне, 28-летнему молодому человеку, не страдавшему никакой определенной болезнью. Но иллюзий на счет ‘новой жизни’ на заброшенном в горах руднике с символическим названием ‘Плакальницы’ [*] я себе не строил. Настроение в достаточной мере мрачным и я с тяжелым чувством готовился к отъезду.
[*] — По преданию на этом руднике еще в римские времена засыпало большую партию рабочих, которых оплакивали жены. Эта катастрофа дала имя руднику.
10 сентября я написал письмо-завещание полковнику Шейну (Пр. N6). Просил его, в случае моей смерти, сохранить до лучших дней у себя мою работу об учащихся на гражданской войне, передал пакет с дневниками в Историческую комиссию Дивизиона и сжег все накопившиеся у меня письма.
Наконец все было готово. Не без труда я достал несколько сот левов, чтобы расплатиться с долгами в Орхании и доехать до места работы. Решил све-таки, что перед тем как стать рудокопом, прокачусь в автомобиле — может быть в последний раз в жизни. Мне часто вспоминался предсмертный хрип полодого подполковника-дроздовца, которому на стройке свалившееся бревно разбило череп. Подполковник скончался в больнице у меня на глазах и я долго не мог забыть этой смерти…
20 или 21 сентября, уложив все вещи, пошел прощаться со знакомыми. До отхода автомобиля оставалось не более часа. На площади меня догнал запыхавшийся Павел Евгеньевич Бураго. В руках у него была телеграмма только что полученная на мое имя из Софии. Генерал Ползиков приказал немедленно меня разыскать. Я распечатал телеграмму и сразу почувствовал, что это помилование в самую последнюю минуту.
‘Немедленно приезжайте! Фосс’
Поручик Фосс был офицером для особых поручений при военном агенте полковнике Генерального штаба Зайцеве. Экстренный вызов в Софию мог означать только командировку в Лозанну. Генерал Ползиков и полковник Шеин меня поздравили. Я получил небольшую сумму денег на дорогу в Софию, набросал небольшую открытку с извещением, что на ‘Плакальницу’ я не еду и уселся в тот же Бенуа, в котором уже раз ездил с полковником Шеином. Давно я не испытывал такой радости. Час тому назад я был кандидатом в рудокопы, и вдруг все переменилось. Мне предстояла поездка в Швейцарию, выступление на мировом процессе, потом, может быть, учение в Париже или Брюсселе… Весело свистел ветер на перевале. Недалеко от памятников русских полков, дравшихся здесь в 1877 году, у нас лопнула шина. Возились с ней долго. Я вышел из автомобиля, прочел надписи на памятниках, потом вынул блокнот и стал записывать свои мысли. Они сводились к тому, что жизнь очень интересная вещь. Что меня ждет, в конце концов, неизвестно, но на рудники то уже я во всяком случае не попаду.
Ехали мы с многочисленными остановками. Никогда еще не видел, чтобы у одной и той же машины на протяжении каких-нибудь сорока километров шины лопались пять или шесть раз. Большое было испытание перевал. В помещении Военной Миссии меня уже давно ждал недовольный Фосс. Оказалось, что меня вызвал бывший начальник Дроздовской дивизии генерал-майор Туркул, командовавший заграницей Дроздовским стрелковым полком, в который свернулась наша дивизия. Генерал приехал на короткое время в Софию из Сивлиево, где был расположен штаб его полка и приказал послать мне телеграмму. По словам Фосса мне действительно предстояло ехать в Лозанну.
Генерал Туркул остановился в общежитии ‘Борисовой Градины’. Я представился ему в очень памятной по многим обстоятельствам малиновой комнате, которую занимал комендант общежития , подполковник Дилевский. Мне еще ни разу не приходилось перед этим лично встречаться со своим начальником дивизии. Генерал, впрочем, давно знал меня в лицо, так как в Галлиполи я, читая доклады, часто видел Туркула в числе шлушателей ‘Устной газеты’.
Навстречу мне поднялся широкоплечий, высокий молодой человек порядком отяжелевший по сравнению со временем боев в Северной Таври и галлиполийского сидения. По случаю жары генерал был в пиджаке, надетом прямо на голое тело. Это не помешало ему стать по уставному, выслушивая мою уставную формулу представления. Генерал Туркул говорил со мной, как с хорошо знакомым человеком. Чувствовалось, что он навел обо мне подробные справки. Сказал, что хорошо помнит мои галлиполийские выступления. Я с большим интересом присматривался в домашней обстановке к одному из самых талантливых боевых начальников каких выдвинула гражданская война. Не раз я был свидетелем его действительно безумных по смелости конных атак в Северной Таври. Генерал командовал пехотной дивизией, но у него было сердце заправского кавалериста. Как только предоставлялся случай, водил в атаку Дроздовский конный полк, приданный к дивизии, свой конвой, начальником которого был Морис Конради, конных разведчиков, всех, кто под руку попадался. Вопреки всем правилам тактики бой Дроздовской дивизии не раз начинался и кончался конной атакой начальника дивизии во главе несколько сот всадников.
Однако у генерала Туркула было нечто большее, чем обыкновенная или необыкновенная храбрость. Начальники, плохо переносившие опасность, на фронте гражданской войны вообще не удерживались. Молодой генерал несомненно обладал редким и драгоценным в боевой обстановке качеством — военной интуицией. Он, как никто, чувствовал пульс боя и разыгрывал свои операции с удивительной уверенностью, причем дивизия несла очень малые потери. Чувствовалось, кроме того, что к войне Туркул относиться как к увлекательному, хотя и опасному спорту. Раз и его видел сейчас же по окончании одной из конных атак. К нашей батарее подъехал на взмыленной, тяжело дышавшей лошади радостно взволнованный поручик в генеральских погонах, который беззлобно и весело ругаясь, рассказывал о своей атаке, никак не вязалось с превосходительным чином. Но генерал Туркул несмотря на свои 28-29 лет обладал в глазах своих подчиненных куда большим авторитетом, чем большинство пожилых начальников дивизий на Великой войне.
В Галлиполи он, особенно первое время, оказался не на высоте положения. В сложной, неясной обстановке надо было не командовать, а управлять людьми. Для этого у генерала Туркула не хватало жизненного опыта и той систематической школы, которую дает служба в армии мирного времени. Впрочем, надо сказать, что солдаты были довольны своим командиром и в Галлиполи.
Крайнее неудовольствие, принявшее одно время тревожные формы, возникло в среде офицерских рот. Понадобился очень резкий приказ главнокомандующего [От 21 апреля 1921 года.] после инспекторского смотра генерала Экка, чтобы заставить Туркула и некоторых других начальников переменить свое отношение к офицерам-рядовым. В Болгарии, насколько я слышал, генерал Туркул не сумел установить сносных отношений с местными властями, но свои на командира Дроздовского полка как будто не жаловались.
Много слышал я рассказов о его решительности и жестокости во время гражданской войны. Знал, что нередко рассказы оказываются рассказами, но в решительности Туркула сомневаться не приходилось и в повествованиях о жестокости a prioli не все было выдуманно. Гражданская война по своей природе куда более жестока, чем всякая другая.
Во всяком случае, я смотрел на генерала Туркула, как на человека очень незаурядного. Таким примерно представлял себе наполеоновских маршалов — талантливых самоучек военного дела со слабым общим образованием. У Туркула оно ограничилось неполным курсом реального училища. Не то исключили за шумное поведение, не то сам ушел на военную службу из последнего или предпоследнего класса.
Наш первый разговор продолжался часа полтора. У меня осталось впечатление, к которому я был подготовлен. Несомненно, яркий человек, с сильным характером и светлым развитым умом. Несомненно, решителен и жесток. Темпераментный, увлекающийся и вообще интересный человек.
Много говорили о политике. Я подробно развивал генералу свой план всячески использовать командировку в Лозанну для пропаганды белого дела, среди тех иностранных кругов, которые нами сейчас нами интересуются. Генерал Туркул отнесся к тому, что я ему докладывал, очень внимательно. Говорить с ним о политики было легко, так как чувствовалось, что предвзятых идей у него нет. Остро ненавидел большевиков, как и все мы, и все подчиняет необходимости свергнуть Советскую власть. Может быть в душе и монархист, но о монархии и не заикался.
Вещи более тонкие и сложные, как политическое воздействие на иностранцев, предоставлять более образованным сотрудникам. Конечно, прямо об этом не было речи, тем более, что в плане гражданском я сам был всего лишь недоучившимся студентом. Чувствовалось все же, что генерал Туркул признавал за мной кой какую политическую подготовку. Говорил со мной не как с подчиненным, а как с единомышленником.
Наша беседа повторилась на следующий день и опять была продолжительной. Много говорили о Конради, которого Туркул, видимо искренне любил и очень высоко ставил во всех отношениях. Помимо политической стороны дела ему всей душой хотелось от каторжной тюрьмы любимого подчиненного. Тепло отзывался Туркул и о жене Конради — Владиславе Львовне [*].
[*] — У меня сохранился ее тогдашний адрес, данный мне генералом Туркулом: Lausanne? Fleurettes 11 Madame Schneider — В. Л. Конради.
Вообще говоря, прямолинейность и жестокость у генерала Туркула сочеталась с способностью сердечно относиться к людям. Сильно влияют на него и впечатления эстетического порядка. В книге ‘Дроздовцы в огне’, написанной И.С. Лукашем по рассказам Туркула вероятно многое приукрашено автором. Однако лишь через восемь лет после нашей софийской встречи, в Праге, мне пришлось быть свидетелем эстетической впечатлительности генерала. Я сопровождал его в прогулках по городу, служил переводчиком и не раз видел, как сильно действует на Туркула красота в разных видах. Особенно запомнилось посещение храма Св. Витта. Генерал впервые был в готическом соборе (он приехал в Прагу на пути из Софии в Париж). Широкими шагами вошел в храм и сразу остановился. От полноты чувств махнул рукой:
— Какая красота…
Потом долго стоял над гробницей Карла IV, рассматривая статуи императора и четырех жен.
О Туркуле уже немало написали и вероятно еще больше напишут. Было бы во всяком случае грубой ошибкой считать его человеком с примитивной психикой. Это мое основное впечатление от нескольких долгих и откровенных разговоров с ним.

V.

Генерал Туркул вернулся в Севлиево. Я пока остался в Софии. Положение теперь казалось совершенно ясным. По словам Туркула защитник Конради потребовал моего вызова в Лозанну, и суд несомненно это ходатайство удовлетворит. Остается ждать официального извещения. Надо было усиленно работать, так как до начала процесса оставалось немногим больше месяца, а, собираясь ехать на рудник, я естественно всякую подготовку прекратил. Теперь я считал вправе попросить о материальной поддержке, так как ни в Софии, ни в Орхании я на свои средства существовать не мог. Кроме того, поездка в Швейцарию неизбежно была связана с очень значительными расходами (особенно в болгарских левах), по сравнению с которыми месяц другой жизни в Болгарии большой роли не играл. Предстояло быстро решить целый ряд тактических вопросов и в то же время как можно меньше привлекать внимание окружающих. Нужно было всячески избегать огласки, так как большевики не преминули поднять шум вокруг командировки ‘белобандитов’ в Лозанну. Читая газеты на разных языках, я чувствовал, что дело Конради и Полунина все больше и больше привлекает внимание всего читающего и думающего мира.
В моем пропавшем дневнике было немало интересных записей, сделанных в эти дни. Восстановить их через восемнадцать лет невозможно. Однако у меня сохранилось несколько листов блокнота, где я записал вопросы, надлежавшие обсуждению и решению. Они перечислены не в порядке решености, а по мере того, как всплывали в моей памяти. Если она меня не обманывает, перед тем как говорить с генералом Туркулом, я расположил вопросы на отдельном куске бумаги в систематическом порядке. Сохранившаяся запись гласит (Пр. N7):
Вопросы, которые нужно решить:
    — Деньги на прожитие здесь.
    — Помещение для работы.
    — Книги и газеты.
    — Содействие посольства.
    — Лицо, к которому надо обращаться (Приписка: Полк. Зайцев).
    — Кто переводит документы здесь?
    — Надо ли ехать в Ставку?
    — Доклад de Rovert
    — Документы, которые нужно перевести в Ставке.
    — Выяснить вопрос о докладах.
    — Содействие министра Внутренних Дел.
    — Кому послать доклад в Ставку?
    — Кому обратиться в Лозанне?
    — Поручения
    — Биография Конради
    — Политические взгляды Конради.
В настоящее время я ничего не могу припомнить по поводу вопросов 8 (доклад de Rovert — я несомненно имел ввиду майора Морселя де Рожера, бывшего начальника бельгийской миссии при генерале Деникине, я интервировал его в Галлиполи для ‘Устной Газеты’) и 11 (Содействие министра Внутренних Дел — очевидно болгарского). Остальные вопросы послужат мне канвой для рассказа, но я его изложу в систематическом порядке, дополняя мой список тем, что прочно удержалось в памяти.
Надо было как-то объяснить многочисленным моим товарищам и знакомым причину моего внезапного отказа от мысли ехать на рудник и переселения в Софию (я думал первоначально, что останусь там до самого отъезда в Лозанну). Я условился с поручиком Фоссом, о котором уже упоминал выше, что будто бы вызван для помощи ему в Военной Миссии. Начавшееся в это время по всей Болгарии восстание коммунистов, о котором речь впереди, делала нашу версию правдоподобной.
Деньг на жизнь в Софии можно было получить только с разрешения Командовавшего 1-м корпусом генерал-лейтенанта Витковского, к которому я и явился. Не помню узнал ли генерал Витковский о моей командировке от генерала Туркула или же мне самому пришлось первому мне доложить, но во всяком случае, командующий корпусом остался недовольным — не мной, правда, и не фактом командировки, а тем, что официальная переписка о ней шла почему-то помимо штаба корпуса. Я принужден был согласиться с тем, что это действительно неприятно. Меня лично генерал Витковский ни в чем не упрекал, так как было ясно, что порядок служебной переписки не от меня зависел. Генерал согласился и с тем, что мне необходимо выдать некоторую сумму на жизнь в Софии. Насколько помню, в официальных документах отдела снабжения расход был объяснен тем, что я командируюсь в распоряжение главнокомандующего. В распоряжении генерала Витковского было, однако, очень мало средств, и он предупредил меня, что сможет выдавать суточные лишь дней десять. Дальше надо изыскивать другие средства в счет специального кредита, очевидно имевшегося в Ставке. Жил я пока что в общежитии у Борисовой Градины. В Орхании о настоящей причине моего отъезда знали только генерал Ползиков и полковник Шеин. Мой бывший ученик поручик Прокопов, собиравшийся поступать в гимназию, писал мне 23 сентября не без зависти (Пр. N8) ‘Ну как вы поживаете, вероятно, зажили культурной жизнью, видите хорошеньких женщин, ходите в театры, ну, в общем, живете не так как мы’.
В действительности я вертелся как белка в колесе. На театры и на ‘хорошеньких женщин’ не было ни денег, ни времени. Подготовка к процессу продвигалась медленно. В эти дни кроме восстания, запылавшего во всех концах страны, трудно было о чем-нибудь думать. С часу на час ожидалось выступления коммунистов в самой столице. О всем этом я расскажу ниже. Возвращаюсь к делу Конради.
Лично я никогда с ним не встречался и не знал его в лицо, хотя не раз слышал фамилию начальника конвоя генерала Туркула. Впервые увидел его фотографию у генерала. Зато об атаках конвоя мог говорить как очевидиц. Наша 4-я батарея не раз поддерживала огнем атакующую дроздовскую конницу на полях Северной Таврии. Генерал Туркул говорил мне, что в этих боях Конради скакал всегда, не отрываясь от хвоста лошади [*] своего начальника дивизии, готовый каждую минуту его защитить. Биографических данных о Конради Туркул знал сравнительно мало, но передал в мое распоряжение копию его послужного списка, которую поручик Фосс обещал мне перевести на французский язык.
[*] — В военной среде принято выражение ‘на хвост’.
Моей главной задачей было, однако, говорить не о Морисе Конради, а о белом движении в качестве одного из рядовых его участников и я обдумывал свое будущее выступление именно с этой стороны. Отправляясь в Европу надо было говорить по-европейски. Всякие упоминания о русской монархии при тогдашних западноевропейских настроениях было бы грубейшей тактической ошибкой.
Я считал, что лейб-мотивом и моего показания на суде и разговоров с журналистами, которые я предполагал вести, должны быть слова корниловского марша:
— За Россию и свободу…
Я был убежден — и теперь остаюсь при моем же убеждении -, что эти слова лучше всего передают сущность белого движения, несмотря на все позднейшие уклоны и блуждания. Для европейского уха ‘pour la Russie et pour la liberte» должно было звучать убедительно. В крупном процессе всегда есть элемент театральности. Я решил построить свое показание так, чтобы командированный Совнаркомом товарищ Членов или иной представитель гражданского иска, не преминул заявить, что белые офицеры сражались в действительности за восстановление старого, за помещиков и капиталистов и т.д. и т.п. Формы, конечно, предвидеть было невозможно, но за то моя реплика была заранее готова. Я собирался, возможно, громче, и возможно убедительней:
— Non, mosieur, c’etait pour la Russie et pour la liberte’!
Подумывал о том, что не плохо бы было публично возложить венок на могилу Руссо с надписью ‘Борцу за свободу человечества — борцы за свободу России’. Это был бы, конечно, жест вполне театральный, но мне всегда казалось и кажется, что на Западе театральные жесты имеют куда более успеха, чем в России.
Мысль о венке я держал про себя. Все зависело от того, какая атмосфера сложиться в Лозанне. Один и тот же шаг может быть в таких случаях либо очень удачным, либо чрезвычайно неудачным. Мысль о необходимости представить белое движение как борьбу ‘За Россию и свободу’, хотя этот лозунг и был непопулярен в нашей среде в данное время, я подробно развивал генералу Туркулу, и он вполне со мной в этом отношении согласился. Вернувшись в Орханию в самых первых числах октября подал об этом секретный рапорт генералу Ползикову, который по команде направил его для представления генералу Врангелю. Лично генерал Ползиков разделил мой взгляд на вещи, хотя и был человеком весьма консервативным. Генерал Туркул вполне соглашался со мной и в отношении необходимости использовать дорогостоящую поездку для целей непосредственной пропаганды. Я считал, что надо приехать в Лозанну по крайней мере за две недели до начала процесса, что бы изучить обстановку, познакомиться с журналистами и как можно больше говорить с ними о белом движении. Раз Конради опять привлек к нам общее внимание, надо его как можно полнее использовать.
Докладов на французском языке в то время я читать не мог. Пришлось бы не отрываться от бумаги, а это всегда производит невыгодное впечатление. Предстояло и так выучить свое показание. Зато я предполагал, если придется возвращаться в Болгарию, заехать в Милан и в Венецию и прочесть там для русских доклады о белом движении и может быть и о процессе Конради, если он кончиться благополучно. Наконец, я договорился с покойным редактором ‘Руси’ Калиниковым о том, что буду ему посылать из Лозанны корреспонденцию о процессе.
Было о чем подумать в эти тревожные софийские дни. Генерал Туркул обещал мне прислать официально заверенные выписки из истории Дроздовской дивизии (вернее из журнала боевых действий), которые я мог бы использовать как для показаний на суде, так и для бесед с журналистами. Особенно ярким эпизодом был бой под Белой Глиной осенью 1918 года, после которого раненного полковника Жебрака и одного кадета большевики сожгли живыми на костре. Надо сказать, что и белые отплатили жестоко — не меньше тысячи человек пленных было расстреляно из пулеметов. Естественно, что я собирался говорить только о сожженных большевиками, а не о расстрелянных нами, но был готов не защищать, но объяснить и разъяснить. Людям Запада предстояло во время этого процесса многое услышать о русской гражданской войне.
Я готов был, конечно, ответить и на вопрос о том, как я лично отношусь к акту, совершенному Конради. Само собой разумеется, что я одобрял убийство советского дипломата. Во внимание к чувствам швейцарцев надо выразить в сдержанной форме сожаления о том, что Воровский был убит на территории Швейцарии. Я собирался, однако, сделать оговорку в такой форме, что бы она была лишь формулой вежливости и то только в том случае, если обстановка будет этого требовать. По правде сказать, внимательно вчитавшись в европейскую печать, я постепенно пришел к тому убеждению, что дальнейшие террористические акты на Западе, если бы они последовали, принесли бы нашему делу только вред.
В понятии ‘убийство большевика’ для нас участников гражданской войны, логический упор был на слове ‘большевик’, для общественного мнения Европы на слове ‘убийство’. Приходилось с этим очень и очень считаться. Само собой разумеется, что соображения о целесообразности террористических актов против советских представителей в европейских странах я оставил для себя лично. Убийство Воровского совершилось. Рассуждать о его целесообразности или нецелесообразности значило бы даром терять время. Надо было стремиться к тому, чтобы Конради оправдали, и нанести тем советской власти как можно больше сильный удар.
Что касается моральной стороны дела, то я вполне разделял взгляды преобладающего большинства белых офицеров. Для нас вопрос о моральной допустимости или недопустимости убивать большевиков просто не существовало.
Если бы мне пришлось отвечать на вопрос прокурора, то я в корректной, но твердой форме заявил бы, что все пережитое и видимое в России заставляет меня считать поступок Конради морально оправданным. Не думаю, чтобы тот же вопрос мог бы задан представителям гражданского иска. Им я во всяком случае ответил бы, что большевиков … и говорить с их представителями о вопросах морали категорически отказываюсь.
Предполагалось, что получив в Софии швейцарскую визу, я поеду в Белград, явлюсь главнокомандующему и получу от него окончательные инструкции. Если память не обманывает, то там же я должен был получить и деньги на поездку. Приходилось подумать и о костюме. Ехать в Швейцарию просто беспогонным офицером в стареньком френче или гимнастерке было слишком уже не респектабельно. От гражданского платья я отвык, да почти и не носил его. Генерал Туркул как и я считал, что свидетелю от армии удобнее всего появиться в полувоенном костюме английского покроя, с кожаной портупею и крагами. В первые послевоенные годы по Европе разъезжало немало представителей краснокресных и иных организаций в таких одеяниях. Наконец я решил, что мне следует носить в Лозанне галлиполийский крест и орденские ленточки, полученные за Великую войну. В таком виде можно появиться где угодно и в любое время дня.
После подавления восстания коммунистов я вернулся (вероятно, 25 сентября) в Орханию. Жить там было дешевле, чем в Софии и было решено, что я поживу в Орхании до окончательного вызова. Официально я вернулся вследствие того, что надобность в моей помощи поручику Фоссу миновала. В первых числах октября генерал Ползиков отправил меня в город Враца, подожженный коммунистами, а оттуда снова в Софию с докладом к генералу Витковскому. Через несколько дней я снова вернулся в Орханию и с нетерпением ждал официального предписания. До начала процесса оставался всего месяц, никаких материалов документального характера, кроме послужного списка Конради у меня все еще не было.
Наконец из Белграда пришла бумага за подписью генерала Куссонского с извещением о том, что ввиду недостатка средств командировка капитана Раевского в Лозанну отменяется.
На этот раз все было ясно. Я никуда не еду и опять отброшен в исходное положение. Время потеряно, место переводчика на руднике ‘Плакальница’ занято и мне опять предстоит искать выход. В предвидении того, что мне возможно придеться из Лозанны вернуться в Болгарию, я навел справки, нельзя ли будет поступить на Американские Технические Курсы в Софии. Мне действительно удалось на них попасть, о чем речь будет впереди. Начались занятия. Я считал уже, что процесс Конради лично меня больше не касается и на душе оставался только неприятный осадок от штабной неразберихи с моей несостоявшейся командировкой.
В самый последний момент мне, все-таки, опять предложили ехать в Лозанну. 7 ноября мне подали пакет с письмом Швейцарского консула и двумя экземплярами повески Лозаннского суда. Письмо консула, датированное 29 октября, проделало длинный путь. Защита вызвала меня в качестве товарища Конради по полку (в действительности мы были в одной дивизии) и потому консул отправил свое письмо по адресу…. Из Севлиево письмо переслали в Орханию и туда наконец на американские Технические Курсы в Софию. Процесс Конради начался в день получения мною письма…
Дело было для меня давно и окончательно решено. Я отнесся к повестке Лозаннского суда, как к интересному документу для моего маленького архива, но надо было все же проделать нужные формальности. 8-го ноября я подал рапорт (Пр. N9в) старшему дроздовской группы подполковнику Дилевскому, прося ходатайства о разрешении мне отправить швейцарскому консулу письмо, в котором я извещал его, что за поздним получением повестки отправиться в Швейцарию не могу (Пр. N9е). На следующий день Дилевский представил мой рапорт генералу Витковскому (Пр. N9а). Результат был неожиданным. Меня экстренно вызвали в штаб корпуса. Начальник снабжений решил на собственную ответственность выдать мне сумму, необходимую для поездки в Швейцарию.
На этот раз я сам отказался. Доложил генералу Витковскому, что при сложившихся теперь условиях считаю свою поездку почти бесполезной. Процесс начался. В лучшем случае я попаду к концу допроса свидетелей. План показаний не составлен, материалов у меня нет, все сделанные выписки я за ненадобностью уничтожил. Считаю, что без надлежащей подготовки ехать не имеет смысла и кроме того не хочу с Американских Технических Курсов, раз уж на них состою.
Как и все мы, белые офицеры, я с интересом и вниманием следил по газетам за ходом процесса. Генерал Крейтор, поскольку я мог судить, очень хорошо справился со своей ролью свидетеля главного командования. Человек очень европейский, англичанин по происхождению, отлично владевший языком, он держался с большим достоинством и тактом. Его словесная дуэль с генералами сменовховцами — Добровольским и Достоваловым — была несомненно выигрышным местом в процессе. Но на ряду со свидетелем-генералом не хватало голоса рядового офицера, участника белой борьбы. В Лозаннской атмосфере тех дней он бы принес свою пользу и первоначальное решение главного командования послать в Швейцарию двух, безусловно, было правильным.
Я не хочу сказать, что в зале Casino Monbenar не хватало меня. Можно было, понятно, выбрать другого офицера, но кого-то из младших чинов армии послать следовало.
Владея теперь хорошо французским языком, я думаю, что 18 лет тому назад я был бы в Лозанне не вполне на месте. Для быстрых ответов на сложные вопросы перед огромной аудиторией мне пришлось бы прибегать к услугам переводчика, а это всегда сильно ослабляет впечатление.
И наконец, соображения чисто личного порядка заставляют меня радоваться тому, что свидетелем на процессе Конради и Полунина мне не пришлось ехать. Мои родители были живы. Я не подумал в 1923, что мое выступление в Лозанне может им повредить. Между тем оправдание Конради и Полунина привело большевиков в бешенство и вряд ли приходиться сомневаться в том, что моим близким могла грозить большая опасность. Нет худа без добра…
Остается сказать еще несколько слов о Конради. Мне так и не пришлось с ним встретиться, но я не раз сталкивался с людьми, знавшие его близко. Запомнились кое-какие штрихи его биографии.
В Праге проживал один из близких друзей Конради и у него хранился или, во всяком случае, хранилось до недавнего времени психологически очень интересное письмо покойного Мориса Морисовича, написанное вскоре после оправдания. Лично с ним не мог ознакомиться ввиду очень холодных моих отношений с владельцем письма, но смею думать, что его содержание изложили мне более или менее точно. Конради подробно описывает, как он убивал Воровского и, по словам моего информатора, человека весьма не склонного к сентиментальности, описывает не без цинизма. За несколько минут до смерти Воровский ел суп, Конради взглянул на тарелку и увидел, что это консольте со спаржей. Решил про себя — пускай доест… Все равно в последний раз в жизни. Потом подошел к полпреду и выхватил револьвер.
В настоящее время собственник письма тяжело болен, и по характеру своей болезни вряд ли долго проживет. Надо надеется, что после его смерти этот любопытный документ не будет уничтожен.
Не раз мне приходилось спорить с товарищами по армии и по военным организациям, как мы должны относиться к прошлому — и к событиям, и к людям. Излагать для будущих историков всю правду или держаться завета Мольтке-старшего и говорить ‘правду, только правду, но не всю правду’. Лично я считаю, что сознательно ретушировать образы прошлого, значит грешить перед исторической наукой. Люди, хотя бы и герои, всегда остаются людьми и нечего их превращать в схемы — все равно историки не поверят и до правды как-нибудь да докопаются.
В частности я меньше всего хочу развенчивать Мориса Конради. Он был доблестным белым офицером и человеком большого самоотвержения. Мог спокойно жить до конца своих дней в Швейцарии. Во имя идеи пошел на убийство и рисковал на долгте годы попасть в каторжную тюрьму. Террористический акт, который он совершил, заставил задуматься многих и многих людей Запада. Процесс Конради и Полунина был несомненной моральной победой белых над красными. Наконец, благодаря лозаннским выстрелам дипломатические отношения между СССР и Швейцарией на много лет стали не возможными. Среди многих, кого вспомнят добром в будущей России, имя швейцарского гражданина, офицера-дроздовца Мориса Конради займет почетное место.
Однако есть основания думать, что, несмотря на оправдание, Конради был психически сломлен своим террористическим актом. Не думаю, чтобы его преследовали угрызения совести. Его письмо к товарищу в Прагу во всяком случаи свидетельствуют о противном. Скорее всего подействовало тюремное заключение и ожидание каторги. На процессе Конради держался отлично, после оправдания, как говорят, стал неузнаваем. Начал пьянствовать. По всей вероятности употреблял и наркотики.
В начале сентября 1927 года я по дороге из Праги в Париж познакомился с молодой весьма интеллигентной швейцаркой. По ее словам поведение Конради очень разочаровало соотечественников.
— Мыбыли за него всейдушой и вот видите, что получилось… Не сумел человек сберечь свое имя.
Почти тоже самое я слышал в Париже в наших армейских кругах. Конради окружали весьма подозрительные личности. Есть основания думать, что его умышленно спаивали советские агенты. Им несомненно хотелось всячески скомпрометировать Конради. Он пользовался уже некой незавидной репутацией, что было дано распоряжение не пускать его к великому князю Николаю Николаевичу. Об этом мне лично говорили в имении великого князя Chaigry офицеры нашей батареи, состоявшие там в охране бывшего Верховного Главнокомандующего.
Но Конради все-таки ушел из жизни ничем себя не запятнав. Он умер в Марокко офицером иностранного легиона, кажется в 1933 году.

VI.

Перехожу теперь к одному из самых значительных событий в жизни русских воинских частей в Болгарии — сентябрьскому восстанию коммунистов. В нем приняла, надо сказать, участие и значительная часть ‘дружбашей’ — земледельцев, но руководящая роль принадлежала безусловно коммунистам, и там, где им удавалось захватить на время власть, немедленно учреждались советы по русскому образцу.
Восстание не было в полном смысле слова неожиданным. Несмотря на быстрое и почти бескровное свержение правительства Стамбулийского положение в Болгарии оставалось напряженным. Это чувствовалось и в таком маленьком городке как Орхания. Правительство Народного Сговора вело в общем весьма умеренную политику. Даже коммунистическая партия не была после переворота распущена, хотя внешне присмирела. Земледельческая партия по-прежнему пользовалась симпатиями значительной части населения, не хотевшего смириться с тем, что власть перешла к городу. В особенности недовольны были, конечно все те лица, которые кормились благодаря земледельческому режиму и около его.
В Орхании были показательны настроения в старших классах местной гимназии. Там обучалось немало детей окрестных крестьян.
Как мне передавали, многие из этих гимназистов и гимназисток были недовольны переворотом, а некоторые из них не скрывали своего озлобления. Большинство горожан наоборот относились к новому правительству с энтузиазмом. В Болгарии, как и …, политические настроения складываются рано. В противоположность бывшей России сыновья и дочери в большинстве случаев разделяют взгляды родителей. У меня, по крайней мере, создалось такое впечатление от почти трехлетнего пребывания в Болгарии. Сильно чувствуется порой даже у совсем юной молодежи общебалканская любовь к партийному политиканству. Когда нет других объектов для наблюдений, достаточно посмотреть к настроениям гимназистов и гимназисток, чтобы составить себе представление о политическом климате страны.
Разговоры в Орхаинской гимназии предвещали бурю. Было, конечно, много и других признаков. Работавшие у крестьян русские порой не без тревоги рассказывали, что партийная деревня оправилась от первого потрясения и начинает роптать.
Это чувствовали и наблюдавшие общественные группы. По мере того, как приближалась осень, в Болгарии все сильней и сильней нарастали опасения за будущее. Можно было думать, что при поддержке Москвы коммунисты и землевладельцы попытаются произвести контр-переворот. Об опасности болгары-националисты говорили редко, никаких конкретных приказов на приближение, казалось, не было или, во всяком случае, глаз иностранца не замечал, но все-таки в стране существовала не ложная тревога. Это я помню совершенно отчетливо.
Однажды в канун лета поручик-болгар, адъютант начальника местной дружины, завел со мной разговор о том, какую позицию заняли бы теперь русские в случае коммунистического выступления. Мы были хорошо знакомы и не раз говорили весьма откровенно, но не знаю все же и до сих пор, говорил ли он на этот счет только от своего имени или зондировал почву по поручению начальства, а может быть и тайной офицерской организации, в которой поручик, насколько мне было известно, играл более или менее значительную роль.
Я ответил, что положение остается прежним — мы не вмешиваемся во внутренние дела Болгарии. Не помню точно его реплики. Смысл ее сводился к тому, что в стороне, мы русские, все равно остаться на этот раз не сможем, так как в случае успеха восстания коммунисты нас просто вырежут.
Я тогда же доложил подробно об этом разговоре генералу Ползикову, но не знаю, дал ли он ход сообщенным мною сведеньям. По всей вероятности такие частные или получастные разговоры между болгарскими и русскими офицерами не были в то время исключением. И из них можно было делать соответствующие выводы.
В тоже время коммунисты, несомненно, продолжали слежку за русскими эмигрантами. Во время земледельческого режима не раз случалось, что почтовые чиновники, состоявшие в партии, отправляли наши письма в Москву. Несмотря на перемену правительства эти случаи не прекратились. У меня сохранился конверт письма, адресованный в город С… из Орхании (Пр. N10). Адрес написан вполне разборчиво, так что ошибки быть в данном случаи не могло. Оплачено оно по тарифу внутренней корреспонденции (1 лев). Между тем, судя по штемпелям, письмо, отправленное из Орхании 25 июня, 4 июня оказалось в Москве, там его невидимо вскрыли, и затем только доставлено через некоторое время адресату (штемпеля почтовой конторы в С… отсутствует). Большевики не считали даже нужным скрывать, что через своих болгарских агентов, они имеют возможность контролировать нашу переписку внутри державы.
Тем не менее, хотя деревенские настроения и вызывали у нас некоторые опасения, все же положение казалось гораздо менее серьезное, чем это в действительности было. В стране назревал чрезвычайно опасный для белых русских момент. Подготовку к нему мы в общем просмотрели, не смотря на очень близкие соприкосновения с болгарами. Даже когда восстание началось, оно первые дни большого волнения среди русских не вызвало. Как-то не верилось, что после почти мгновенного разгрома оранжевой гвардии коммунисты действительно решаться предпринять что-либо серьезное.
Главным источником информации для русских, живших в Болгарии, являлась газета ‘Русь’, выходившая в это время через день. Почти все мы читали так же и болгарские газеты. Русская парижская печать доходила в Орханию, если память не обманывает, в лучшем случае на четвертый день, так что печатавшиеся там телеграммы большого интереса уже не представляли.
Первые сообщения о раскрытии коммунистического заговора и арестах коммунистов в Болгарии появились в номере ‘Руси’ от 15 сентября. Из того же мы узнали, что на 17 было назначено восстание. Следующий номер содержал подробности проведенных арестов, а 19 сентября газета сообщила о том, что 17 действительно произошла попытка восстания в селе М. и в ряде других пунктов. Эта коммунистическая проба пера оказалась неудачной. На болгарской границе возникло очень напряженное положение, так как под предлогом опасности от македонских чет сербы начали сосредотачивать войска. В номере от 20 сентября имеется заголовок ‘Заговор коммунистов’. Газета рассказывала о захваченном приказе Коминтерна произвести революцию в Болгарии и о тайной мобилизации болгарского …, 22 числа сведений о восстании не было, но положение на болгарской границе продолжало оставаться напряженным. Начиная с номера от 24 сентября ‘Русь’ размещала официальные бюллетени управления (‘дирекции’) печати, в которых ход восстания изложен весьма подробно. Первый из них датирован 21 сентября и сообщает о подавлении восстания в городах Старая Загора, Ч…, Новая Загора и К. В Болгарской печати этот бюллетень появился надо думать 22-го. Таким образом в момент моего отъезда в Софию по вызову генерала Туркула (21 или 22 сентября) мы уже знали, что в Болгарии происходят коммунистические восстания. Я отчетливо помню, что в начале эти сообщения тревоги не вызывали. В Орхании перед моим отъездом русские поговаривали, что в стране не спокойно, но газетным сведеньям большого значения не придавали.
У меня сохранилось письмо моего бывшего ученика, молодого поручика Дроздовского артиллерийского дивизиона Прокопова из Орхании от 12 сентября. Этот офицер весьма интересовался политикой и аккуратно читал и русские и болгарские газеты. Между тем он мне сообщает о своем время провождении и планах на ближайшее будущее, спрашивает, что я делаю и собираюсь делать, но ни словом не упоминает о восстании. Точно также я хорошо помню, что 21 — 22 или 22-23 сентября во время моих долгих бесед с генералом Туркулом, мы очень много говорили о политике, но совершенно не касались болгарских дел. Коммунистическая вспышка в Южной Болгарии казалась эпидемией местного значения.
Генерал-лейтенант Витковский, возглавлявший в это время русские контингенты в Болгарии, не счел нужным дать командирам частей какие-либо новые инструкции. В свою очередь он не получил с начала восстания новых директив от генерала Врангеля. Бере смелость это утверждать, так как в самом начале октября генерал Витковский лично поручил мне передать на словах генералу Ползикову полученную им директиву главнокомандующего, о которой речь будет впереди.
Настроения в Софии (я имею в виду главным образом русских военных и беженцев) [Различия между этими двумя категориями (состоящих и не состоящих в списках частей) в то время еще ощущалось вполне реально.] стали гораздо более тревожными, начиная с 24 сентября. Стало известно, что восстание подавлено было в Южной Болгарии, перебросилось в другие пункты и носит гораздо более серьезный характер, чем мы первоначально думали. В газетах появилось известие о том, что призыв резервных офицеров не будет рассматриваться соседними государствами как агрессивный акт Болгарии. В действительности были мобилизованы не только запасные офицеры, но и унтер-офицеры (по-болгарски ‘подофицеры’) — члены патриотических организаций и, кроме того, произведен по всей стране набор добровольцев в милицию. Повторилась картина июльского восстания с той только разницей, что теперь сторонники правительства были обороняющейся стороной. Насколько я помню, в Софии милиционеров почти не было видно. Их посылали на усмирение в провинцию. Охрана столицы была из воинских частей, союзов запасных офицеров и унтер-офицеров. Эти союзы являлись надежной опорой правительства, в верности полиции сомневаться так же не приходилось — после свержения Стамбулийского из нее … удалили ‘дружбашей’ — земледельцев. За то большие опасения вызывала у нас, как и у болгар, состояние постоянной армии. В июле она, правда, повсюду послушно подчинилась перевороту, совершенному софийскими воинскими частями. На этот раз, однако, можно было опасаться, что солдаты выйдут из рук. Готовясь к восстанию, коммунисты вели пропаганду среди воинских чинов. В частях могли образоваться революционные ячейки — мы невольно вспоминали недавнее русское прошлое, и не без тревоги посматривали на молодых ‘войников’. В июле они производили, в конце концов, бескровные эволюции, теперь предстояло драться против таких же болгар, как они сами, и конечно было опасение неповиновения. Кроме того, мы знали, что в частях много совсем недавних навербованных солдат, которые вряд ли успели научиться владеть оружием.
Внешне жизнь в Софии текла нормально. Магазины продолжали торговать, никаких сборищ на улицах не было. Недостатка в съестных продуктах не было. Только поезда по мере развития восстания отходили далеко не по всем направлениям.
Русские продолжали свою службу и работу. Как я уже упоминал, в дни восстания я нередко помогал офицеру для особых поручения поручику Фоссу в помещении Военной Миссии переводить болгарские газеты для обзоров печати, предназначавшихся для главнокомандующего. Мы были в хороших личностных отношениях с Фоссом и он делился со мной получаемыми с различных сторон сведеньями.
В жизни русских воинских организаций в Болгарии поручик Фосс играл и играет по сие время очень значительную роль. Одно время в связи с делом так называемой ‘внутренней линии’ его имя привлекло немалое внимание зарубежной печати. Думаю по этому, что мне следует здесь дать краткую характеристику моего товарища Клавдия Александровича Фосса, который при изменившихся обстоятельствах в … не останется.
Пишу о нем sine ira et studio. Наши личные отношения были и остаются добрыми [Я, впрочем, видел Фосса в последний раз в 1932 г.], хотя мы только хорошие знакомые, но не друзья. Не раз поручик Фосс оказывал мне небольшие личные услуги в связи с разными служебными и полуслужебными делами. И я не могу не быть ему за это благодарным. Таким образом, никакой предвзятости по отношению к Клавдию Александровичу у меня нет. Я считаю, однако, что каждый из нас, кто играет известную общественную роль, отвечает, если не перед историей, то во всяком случае перед историей эмиграции. В историю русской эмиграции в Болгарии имя Фосса несомненно попадет, в историю Русского Общевоинского Союза — тоже. Таким образом, есть основания писать о нем не с личной точки зрения.
В его характере есть, как мне кажется, три основных черты — храбрость, настойчивость и жестокость. Кроме того, Фосс несомненно весьма культурный человек, но, по моему, не обладающий большим умом. Мне ни разу не приходилось лично видать его в бою, однако все служившие с Фоссом в 1-й батарее Дроздовского артиллерийского дивизиона, отзываются о нем, как о человеке исключительной храбрости, даже по добровольческим масштабам. Он принимал участие в походе генерала Дроздовского Яссы-Дон, насколько я помню, будучи еще юнкером. До самого последнего дня оставался в строю, хотя, превосходно знал иностранные языки, без труда мог устроиться в одном из высших штабов или получит командировку заграницу. Надо сказать, что к концу гражданской войны у многих участников первых походов сказалось вполне естественное утомление и они, говоря военным жаргоном ‘подались в тыл’. Фосс выдержал на скромных полях боевую страду до конца.
Кроме храбрости товарищи по батареи часто говорили о его жестокости. Я слышал о нем очень жуткие вещи, отзывающиеся духовным садизмом. Имею основания думать, что мне рассказывали правду. Сам Фосс как-то сказал мне с грустью о военных годах:
— В конце концов, одна кровь — своя кровь, чужая кровь и ни одного светлого воспоминания.
Мне не удалось найти сейчас вырезки из ‘Последних новостей’, где были приведены выдержки из секретного циркуляра Национально-Трудового Союза Нового Поколения о ‘Внутренней линии’ в Болгарии, там приписывались форменные преступления и в частности попытка отравить при помощи бактерий кого-то из деятелей Союза. Лично я убежден в том, что это вздор, по мне убеждние основано на том, что для такой попытки нужно соучастие опытного бактериолога, которое предположить очень трудно. По своему характеру Фосс чистой воды фанатик вряд ли бы остановился перед преступлением, если бы был убежден в том, что оно необходимо для сохранения Русского Общевоинского Союза. Сначала армии, а потом Союза он отдал более двадцати лет своей жизни и работал действительно, не покладая рук.
Фосс очень ценный для белого дела человек при условии, что бы им руководил менее фанатичный и более умный начальник. Я никак не мог отделаться от моего впечаления, что Клавдий Александрович образован, культурен, но недостаточно умен. У него нет широты взгляда нужной для самостоятельной политической работы и, как мне кажеться, недостаточно развито чувство реальности. Благодаря этому Фосс при всей своей преданности Общевоинскому Союзу оказал ему в недавние годы очень дурную услугу. Я имею основания думать, что ссора между воинскими организациями и Трудовым Союзом Нового Поколения была вызвана именно деятельностью Фосса в Болгарии, при чем он считается с директивами руководителей организаций только поскольку постольку….
В 1923 году он был совсем молодым человеком лет 26-27, очень дисциплинированным на вид, очень убежденным и видимо ценивший интересы армии. Только его завалившиеся, малоподвижные глаза иногда бывали жутковаты — может быть по тому, что я знал много рассказов о военном прошлом Фосса.
В дни восстания я постоянно с ним встречался — и в Военной миссии и в общежитии у Борисовой градины, где Фосс это время жил вместе с другими офицерами дроздовской артиллерии. По вечерам мы все собирались обыкновенно в комнате подполковника Дилевского, который исполнял обязанности старшего группы Дроздовского артиллерийского дивизиона в Софии. Молодой штабс-капитан был инвалидом — тяжелое ранение в руку мешало ему заниматься каким-либо физическим трудом. Человек доброжелательный и хорошо воспитанный, он в роли как старшего группы, так и заведующего общежитием был вполне на своем месте и производил самое лучшее впечатление на всех. Кто пользовался кто гостеприимством. Дроздовцы-артиллеристы и постоянные обитатели общежития, о котором я уже рассказывал, и случайные приезжие жили дружной семьей.
Вечерние собрания в малиновой комнате Дилевского в течение нескольких дней были очень тревожными, хотя и не шумными. В военной среде мы привыкли говорить, не перебивая друг друга и не повышая без нужды голоса.
Все наши разговоры сводились в конце концов к одному крайне взволновавшему вопросу — почему наше командование при создавшейся в Болгарии обстановке не предпринимает никаких мер, чтобы сговориться с болгарскими военными, выяснить и заранее распределить роли на тот случай, если в Софии начнется коммунистическое восстание. Мы все единодушно считали, что о нейтралитете не может быть и речи. Если в силу каких — то соображений генерал Врангель не дает или не может дать общей директивы, необходима … на местах. Наши упреки относились в первую очередь к генерал-лейтенанту Витковскому, возглавлявший русский контингент в Болгарии на правах командира корпуса.
Мы все так или иначе привыкли к опасности при условии встречать ее с оружием в руках. Между тем оружия у чинов армии, проживающих в Софии, не было совершенно. Нам было известно, что и плана действий на случай восстания еще не существовало. Между тем опасность стала совершенно реальной — выступления коммунистов в столице ожидалось со дня на день. В газете ‘Русь’ есть на этот раз прямые указания. [См. например N от 26 сентября 1923 г.] Я отчетливо помню, что в один из этих тревожных дней (не могу сказать, какого именно числа) поручик Фосс закрыл раньше положенного времени свою канцелярию и предложил мне вернуться в общежитие, так как коммунистическое восстание по полученным в Военной миссии сведеньям должно начаться с часу на час.
Коммунисты с одной стороны и сербы с другой считали, видимо, участие белых русских в обороне столицы настолько естественным, что в болгарской печати уже помещались на этот счет совершенно фантастические сведенья. Так газета ‘Время’ поместила телеграмму своего корреспондента из … от 24 сентября [*].
[*] — Цитирую по ‘Новому времени от 26 сентября 1923 г.
‘Вчера в Софии состоялось заседание совета министров под председательством генерала Волкова. На этом заседании присутствовали русские генералы Витковский и Туркул. Решался вопрос о защите Софии. Между прочим принято решение о привлечение русских контингентов для борьбы против революционеров. Генерал Туркул назначен командующим русскими войсками и немедленно приступил к организации их. Первые организованные отряды были использованы вчера в Пернике, где они ликвидировали коммунистическое движение. Согласно выработанному вчера проекту защиты Софии, ночью должно было начаться очищение столицы от ненадежных элементов. Эта задача была возложена на русские войска, так как гарнизон столицы восстанавливает порядок в провинции’.
Вероятно русские, жившие в Королевстве С.Х.С. в особенности чины армии, прочли это сообщение с удовлетворением, но действительности оно никак не соответствовало. Генерал Витковский не только не был на заседании Совета министров, но и вообще держался пассивно. Генерал Туркул, окончив деловые разговоры со мной по поводу дела Конради, сразу уехал в Севлиево. Русские оставались без оружия и в полном неведенье того, что им предстоит делать, если на улицах Софии начнутся бои.
В нашей малиновой комнате царило по этому поводу большое раздражение. Помню реплику одного молодого дроздовца-артиллериста, которая имела у собравшихся успех:
— Господа, а король то на поверку оказался голым!
— Да, да. Совершенно голым…
Возникла мысль о том, что ввиду крайней остроты положения и бездеятельности начальства надо действовать самим и войти в связь с болгарскими офицерскими организациями. Такой путь, конечно, совершенно не соответствовал и форме и духу военной дисциплины, которой мы считали себя связанными, но сидеть и ждать пока коммунисты не начнут нас резать мы не хотели.
С другой стороны из всех нас только подполковник Дилевский имел право доклада у генерала Витковского. Не могу уже припомнить, что именно он говорил нам о своих попытках сдвинуть дело с мертвой точки волновавший нас вопрос. Во всяком случае, Дилевскому не удалось добиться принятия каких-либо конкретных мер.
Участники наших разговоров и в частности сам подполковник Дилевский считал вместе с тем, что и с болгарскими военными сговориться частным образом не так то просто. В каком порядке и от чего имени мы обратимся к ним?
Не знаю, были ли в действительности предприняты шаги, которые в принципе мы считали необходимыми. Во всяком случае, …, хотя бы отчасти получили неожиданное разрешение, при чем, по-видимому, инициатива исходила от болгар.
Однажды ночью (это было самое позднее в ночь с 26 на 27 сентября) я был разбужен шумом моторов и какой-то суетой на пустыре перед общежитием, где мы по обыкновение спали. К зданию подъехали два небольших грузовика. За рулями сидели болгарские офицеры. Машины подошли и ушли, не зажигая огней. Когда я проснулся, офицеры, поднявшиеся с земли и сбежавшиеся от общежития, уже разгружали автомобили. Нам привезли порядочное количество винтовок и цинок с патронами. Мы все были полуголые. Работали молча, чтобы возможно меньше привлекать внимание посторонних, но настроение сразу поднялось. Все теперь знали, что оружие сложено в комнате подполковника Дилевского и в случае чего мы покажем, что дроздовцы стрелять не разучились.
Не смотря на видимость конспирации, тайна соблюдена не была. Очень возможно, что за общежитием наблюдали болгарские коммунисты, видевшие разгрузку оружия. Может быть, разболтали и свои — напомню, что в нижних этажах дома жили студенты-стипендиаты Уитмора и ученики софийской гимназии, конечно обратившие внимание на ночную суету. Во всяком случае, уже 29 сентября в ‘Известиях’ была помещена следующая телеграмма из В… от 27 сентября: ‘В Софии учрежден военный комитет при участие верных правительству членов македонских организаций. Комитет раздал оружие врангелевцам, которые посылаются в первые ряды. Выходящий в Аграме хорватский орган ‘ Обзор’ указывает, что это обстоятельства может обострить русско-болгарские отношения, а так же положение на Балканах’.
Об этих статьях в советской и иностранной печати мы узнали значительно позже. У нас во всяком случае и во время самого восстания было сильное ощущение того, что мы ‘врангелевцы’ — крупная карта в крупной игре, начавшейся на Балканах.
С получением оружия настроение в общежитии у Борисовой Градины резко изменилось. Мы были довольны и больше не волновались. У некоторых даже появилось почти спортивное желание подраться … весьма, кто был на войне, особенно в молодые годы. Желание это имело и глубокую основу. В России боролись против III Интернационала, готовы были бороться и здесь, к тому же стояла прекрасная летняя погода, весьма располагавшая к войне.
Драться в Софии не пришлось. Восстание, перекинувшееся было из Южной Болгарии в Северную и принявшее там очень серьезные размеры, пошло на убыль. Ни одного большого города повстанцам захватить не удалось. Коммунисты держались дольше всего в северо-западной части страны, где в их руках были городки Берковицы и Ф.. Однако уже 26 сентября правительственные войска и добровольцы овладели первым из них, а 28 был взят и Ф. После этого об успехах восстания уже не могло быть и речи. Оно разбилось на ряд мелких очагов, ликвидируемых по мере того, как войска и добровольцы подходили к селам ‘объявивших коммуну’. Судя по сводкам управления печати, статьям в газетах и рассказам очевидцев этих ‘советизированных’ сел должно было быть не одна сотня. Точными данными располагают, вероятно, только болгарские административные учреждения.
Прежде чем перейти к изложению дальнейших своих наблюдений я должен сказать дополнительно о роли генерала Витковского в эти тревожные софийские дни. Генерал Витковский заслуженно пользовался в армии репутацией доблестного и очень спокойного человека. Кто видел его в бою, тому запомнилась фигура не самоуверенного, но уверенного в себе начальника, расхаживающего под огнем, словно на учебном плацу. Выдержанный, вежливый, всегда тщательно одетый, Витковский был типичным кадровым офицером гвардии. В то же время он вполне сросся с добровольческими частями, вообще говоря, недолюбливавшие гвардии, и его считали вполне своим.
К политическим взглядам генерала Витковского мне еще придется вернуться в одной из последних глав этих записок. Как и все почти гвардейские офицеры он не представлял себе России иначе чем монархией, и не без внутренней борьбы подчинялся необходимости следовать официальному лозунгу о непредрешении формы правления. В деятельности генерала Витковского не раз были в этом отношении срывы. Монархические чувства порой брали вверх над внутренней дисциплиной. Офицеров-республиканцев Витковский не любил, но, насколько мне известно, что будучи по природе человеком лояльным, генерал Витковский, хотя и через силу, но держался предписанной ему сверху политической линии. Добровольческую армию, вопреки многим своим товарищам по гвардии, любил и несомненно был ей предан. Сколь-нибудь значительным кругозором генерал Витковский не обладал и в этом отношении так же был типичным средним офицером гвардии.
По общему своему облику он культурный и очень приятный в общении человек. Скажу еще, что лично ко мне генерал Витковский относился всегда вполне доброжелательно, несмотря на то, что я не раз возражал ему в политических разговорах.
В сентябрьские дни 1923 года Витковский оказался в исключительно сложном положении. Наши отношения с болгарами определялись в первую очередь ‘Договором о приеме русских войск в Болгарию’ [*]. Примечание к пункту 22-му договора гласило: ‘Русские части не могут принимать никакого участия в внутренних делах страны или ее внутренних недоразумениях, ровно как не могут привлекаться в таких случаях кем бы то ни было’. Это общее положение неоднократно подтверждалось директивами генерала Врангеля, которые помещались в приказах по частям. В соответствии с ними наши военные контингенты не приняли никакого участия в свержении правительства Стамбулийского, хотя и были весьма заинтересованы в успехе переворота.
[*] — См. мою работу ‘Дневник галлиполийца’ стр. 189-192.
Все что я знаю по этому поводу свидетельствует о том, что никакой секретной директивы главнокомандующего на случай коммунистического восстания не существовало ни в письменной, ни в устной форме. Не берусь судить о том, в силу каких причин она не была своевременно выработана и сообщена начальникам.
Во всяком случае, генерал Витковский как старший начальник в Болгарии, принужден был считаться с тем, что общая директива не отменена. С другой стороны она явно не соответствовала обстановке — в районах охваченных коммунистическим восстанием белые русские уже в силу простого инстинкта самосохранения не могли остаться нейтральными. Успех мятежа в Болгарии был бы не только крупной победой III-го интернационала, но и личной нашей катастрофой. При таких условиях больше волевой и самостоятельный начальник, чем генерал Витковский, вероятно, взял бы на себя всю полноту ответственности, отдал бы в секретном порядке приказ поддержать правительственные войска и болгарских добровольцев.
Генерал Витковский на это не решился. Я принадлежал к тем офицерам, которые в свое время очень его порицали в недостаточной инициативе. Должен сказать сейчас, став на 18 лет старше, я лучше понимаю поведение генерала Витковского. Ответственность была действительно громадной. Отдать приказ войскам, находившимся на чужой территории и к тому же перешедшим на рабочее положение, чтобы они вмешались в гражданскую войну было действительно нелегко. Всегда можно было спросить себя — а не лучше ли все-таки, предоставить справиться с восстанием местным силам. На это, конечно, опять-таки можно было возразить — а что, если они не справятся? Тогда распоряжаться будет поздно…
Во всяком случае, принять решение было намного труднее, чем это тогда казалось нам, молодым и прямолинейным офицерам, собиравшимся в малиновой комнате общежития у Борисовой Градины.
Кроме того, генералу Витковскому, вероятно, приходилось встречаться и считаться с людьми противоположных настроений. Пожилым и в особенности семейные офицеры, не все правда, стояли за не вмешательство. Надеялись, что как-нибудь все устроиться. После русских потрясений хотели избежать новых. Некоторые из них относились к нам ‘активистам’, имевшим доступ к начальству не в порядке служебной подчиненности, с большой подозрительностью. Насколько помню, называли нас ‘младотурками’. События однако показали, что на этот раз ‘младотурки’ оказались правы. В Софии часы истории показывали десять или одиннадцать. В провинции они во многих местах пробыли двенадцать. Русским, как военным, так и беженцам, оставалось только взяться за оружие, и они дружно за него взялись. Инициатива пришла снизу.
Таким образом нерешительность генерала Витковского и его штаба практически не имела вредных последствий. Кроме того, если бы он и дал соответствующие распоряжения, они все равно не успели бы дойти в районы охваченные мятежом. Связь с Софией, да и с местными центрами была порвана, и русским приходилось принимать самостоятельно решение, как мы увидим из дальнейшего, за самым редким исключением, они всюду правильно поняли обстановку.
Источник — ГАРФ
Оригинал здесь: http://www.voldrozd.narod.ru/lit/raevsky/sof.rar
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека