Оптимизм в науке, Ткачев Петр Никитич, Год: 1879

Время на прочтение: 49 минут(ы)
Ткачев П. H. Избранное
М., Российская политическая энциклопедия (РОССПЭН), 2010. — (Библиотека отечественной общественной мысли с древнейших времен до начала XX века).

ОПТИМИЗМ В НАУКЕ
(Посвящается Вольно-экономическому обществу)

I

В конце прошлого года в Одессе собирался пятый съезд русских сельских хозяев и, как все наши съезды, отличался полнейшим безлюдней и пустотой, из многих губерний на нем не было ни одного представителя, из некоторых — по одному. Зато в нем принимали участие многие чиновники и местные жители Одессы, имеющие столько же общего с сельским хозяйством, сколько у земледельца общего с производством галантерейных вещей. Этому равнодушию к сельскохозяйственному делу вполне отвечали и те красноречивые дебаты, на которых так много говорилось, но которые, как водится, окончились ничем. В обильном потоке слов и противоречий совершенно терялась всякая мысль, соединившая членов в это торжественное собрание. А между тем в нем обсуждался один из капитальных вопросов, предложенных на разрешение съезда. Вопрос этот был поставлен программой, утвержденной министром государственных имуществ, и формулирован так: ‘В чем заключаются причины современного кризиса сельскохозяйственной промышленности на юге России, в чем следует ожидать выхода из этого кризиса и какими средствами следует содействовать не временному лишь улучшению положения хозяев, а постоянному, прочному прогрессу хозяйства?’ Этот капитальный вопрос, около которого группировались пятьдесят второстепенных вопросов, так и остался вопросом, без положительного ответа, без всякого практического результата, даже без надлежащего освещения его с теоретической стороны. Ораторы, вроде харьковского помещика-Цицерона431 г. Детлова432, во все легкие словоизвергали, горячились, мирились и опять расходились и в конце концов кончили тем, что каждый со своим мнением тем же путем отправился восвояси. Мы вспомнили об этом съезде единственно потому, что вопрос этот чаще и чаще начинает возбуждать наше любопытство и напрашиваться на наше внимание. В той или другой форме мы встречаемся с ним и в ‘Докладе высочайше учрежденной комиссии для исследования нынешнего положения сельского хозяйства и сельской производительности в России’, и в рефератах Вольно-экономического общества, и в исследованиях таких этнографов-экономистов, как гг. Янсон433, Соколовский, Яковлев434, Исаев435 и пр. Но всех больше и последовательнее работал в этом отношении известный крупный землевладелец, кн. Васильчиков436, сочинение которого ‘Землевладение и земледелиев России и в других европейских государствах’ служит, так сказать, алкораном для правоверных наших исследователей сельского хозяйства и лучшей иллюстрацией нашего оптимизма в науке. На этот раз мы и остановимся преимущественно на нем. Оптимизм кн. Васильчикова часто переходит в патриотические пристрастия, в которых наука сводится к простой эквилибристике разных национальных увлечений и индивидуальных чувств патриота-исследователя. Нет сомнения, что патриотические пристрастия бывают разных видов и разных достоинств, есть между ними и весьма похвальные, и весьма сомнительные, довольно основательные и в высшей степени легковесные и бессмысленные, есть патриотизм ложный и есть патриотизм истинный. И, не в обиду будет сказано нашим литературным будочникам, первый играет у нас и в жизни, и в литературе несравненно более видную роль и пользуется несравненно большим почетом, значением и авторитетом, чем последний. Самоуверенный, задорный и грубый, с одними пресмыкающийся и льстиво-подобострастный, с другими высокомерный и рабски-трусливый, он совершенно неспособен, — и даже с умыслом убивает в себе эту способность, — отличать добро от зла, ложь от истины. Все, что наше, то хорошо, все чужое — дрянь и мерзость. ‘Вот у нас так уж дерут! нигде так не умеют драть! — с восторгом говаривал мне во дни моей юности один мой знакомый исправник-патриот, — да, батюшка, это — не то, что у каких-нибудь там французиков да у немчуры! От такой лупки немец, поди, давно, чай, богу душу отдал бы, а наш мужичок ничего, и не поморщится’. В доброе старое время наши лже-патриоты все это находили не только в высокой степени патриотичным, но и доблестным, исходя из мудрой пословицы своих предков: ‘за битого двух небитых дают’. К чему привел нас этот лже-патриотизм, мы все теперь хорошо это знаем и видим. К чему приведет он нас в будущем, это нетрудно предугадать, судя по урокам прошлого и настоящего. Впрочем, здесь не место об этом распространяться, если я заговорил о лже-патриотизме и лже-патриотах, то только для того, чтобы выделить из числа их кн. Васильчикова. Патриотизм Васильчикова, окрашенный довольно ярко ученым оптимизмом, нельзя назвать вполне истинным, разумным патриотизмом, он не отрешился еще от многих предрассудочных пристрастий и национальных увлечений, но во всяком случае это патриотизм сознательный, способный к критике, к анализу, к выбору. Правда, в конце концов он приходит к тому же знаменателю: ‘а у нас же все лучше!’ Но важно то, что это у него вывод, а не безусловная догма, предшествующая всякому рассуждению и не подлежащая никакой критике. Вывод всегда должен вытекать из каких-нибудь посылок, должен опираться на какую-нибудь аргументацию, против него всегда можно апеллировать к человеческой логике и разуму поэтому патриотическая формула, высказываемая в виде вывода, как бы ни была она пристрастна, всегда может быть и проверена, и дополнена, и сужена и расширена, иными словами: она способна к развитию. В этом отношении она представляет прямую противоположность с формулою лже-патриотов, формулою догматическою, абсолютною, не допускающею никаких возражений и никакой проверки. Сознательный патриотизм может когда-нибудь перейти в патриотизм истинный, разумный, лже-патриотизм — никогда. Но почему сознательный патриотизм не всегда бывает патриотизмом истинно-разумным? Почему Васильчиковы, Кошелевы437, Юрьевы438 могут быть названы патриотами сознательными, но не могут быть названы вполне разумными, истинными патриотами? Происходит ли это от односторонности их знаний, от малого развития их критической способности, или от чего-нибудь иного? Нет сомнения, что очень многие, что даже большинство наших сознательных патриотов не может возвыситься до истинно-разумной точки зрения на явления окружающей их действительности, единственно благодаря малому развитию своих критических способностей или недостаточности своих знаний. Но едва ли это можно сказать о кн. Васильчикове. Мы сплошь и рядом встречаем несравненно менее их образованных и развитых, и тем не менее относящихся гораздо трезвее и разумнее и к нашему прошлому, и к нашему настоящему, чем относятся они. Очевидно, не недостаток знания и критической способности мешает их сознательному патриотизму перейти в патриотизм разумный, а нечто совсем другое, не имеющее ничего общего ни с сознанием, ни с критикою, нечто совершенно бессознательное и безотчетное. Это нечто, это бессознательное и безотчетное патриотическое пристрастие сложилось в их душе гораздо раньше, чем они имели возможность отнестись сознательно к явлениям окружающей их действительности, оно предшествовало их критике и наложило на нее свою неизгладимую печать. Оно есть продукт унаследованных привычек и предрасположений, продукт их первоначального воспитания, домашней обстановки и данной общественной среды: принадлежа по рождению к обеспеченным, никаких материальных лишений не знающим классам общества, они с колыбели видели кругом себя то довольство и комфорт, которые располагают человека к благодушному настроению и незаметно развивают в нем оптимистическое отношение ко всему, что его окружает. Жизнь была для них не суровою мачехою, а нежною заботливою — матерью: она баловала и лелеяла их, она выровняла их путь и усыпала его цветами, суровая, неприглядная, серая русская действительность представлялась им под такими мягкими, изящными, утонченными формами, что они не могли не привязаться к ней, они полюбили ее раньше, чем начали понимать. И эта-то любовь детская, ребяческая, безотчетная любовь к комфорту, довольству, к ‘мягким, изящным и утонченным формам’ жизни и послужила закваской их благодушного оптимизма, она-то и составляет всю сущность того бессознательного чувства, которое мы назвали их патриотическим пристрастием. Первоначально пристрастие это имело своим объектом весьма определенные, конкретные явления. Но по мере того, как увеличивался запас их знаний, расширялся горизонт их мысли, по мере того, как они начинали относиться все более и более критически к окружающей их действительности, область конкретных явлений, возбуждавших в них прежде столько восторгов и восхищений, наполнявших их душу такими светлыми, радостными чувствами, становилась все уже и уже. То, что прежде казалось им вполне справедливыми законным, представилось теперь несколько сомнительным, под утонченными, изящными формами открылось столько невообразимой лжи, неправды, насилия, что они не могли не возмутиться. Анализируя одно за другим частные явления данной действительности, они должны были видеть, как мало заслуживают эти явления их любви и привязанности. По-видимому, их прежнее пристрастие должно бы было окончательно улетучиться: оно не имело более никакого raison d’tre439! А между тем нет: оно пережило критику, его не одолели никакие знания. Только теперь объект его изменился: на место частных, конкретных явлений явилось нечто абстрактное, отвлеченное, представляющее собою какую-то метафизическую квинтэссенцию реальной действительности. Они называли эту квинтэссенцию то ‘народным гением’, то ‘народным духом’, то ‘коренными устоями русской жизни’, то просто ‘почвою’. Перенеся на этот народный гений, на эти устои, на эту почву то нежное пристрастие, с которым в бессознательный период своего развития они относились к ‘изящным, мягким и утонченным’ формам окружавшей их жизни, они естественно должны были видеть в них не только нечто отличное и даже противоположное гению, устоям, почве всех других, нерусских народностей, но и нечто высшее, более совершенное, более удовлетворяющие требованиям разума и требованиям нравственного идеала, чем последние. Разумеется, они могли дойти до подобного воззрения не иначе, как под влиянием безотчетного чувства, — чувства, которое мы назвали ‘патриотическим пристрастием’ и которое хотя и нельзя оправдать теоретически, но очень легко объяснить указанными выше условиями вырастившей их среды, их общественным положением, их экономическою обеспеченностью и т. п. Но как бы то ни было, раз засев в их голове, оно наложило свою печать на все их миросозерцание и создало целую философскую доктрину, целую литературно-общественную школу, известную под именем славянофильской. Славянофильство является, впрочем, самым крайним, хотя и вполне логическим развитием этого воззрения. Славянофилы, распростираясь ниц перед ‘народным гением’, не только отдают предпочтение ‘устоям’ отечественной цивилизации перед ‘устоями’ западно-европейской, но и относятся к последним с безусловным отрицанием. Усматривая в первых высшие воплощения византийского идеала, они видят во вторых лишь воплощение лжи и неправды. Отсюда естественный вывод: будущее принадлежит славянству, мир германо-романский обречен на неизбежную гибель, дни его сочтены, цикл его исторического развития близится к концу, он носит смерть в груди своей, он заживо сгнивает и разлагается, поэтому русские должны отрясти от ног своих прах его цивилизации и проложить путь самобытной славянской жизни, не имеющей ничего общего с западно-европейской.
Кн. Васильчиков не доходит до этого крайнего предела оптимистических увлечений и национальных притязаний, по крайней мере, он не решается формулировать их с тою резкою определенностью, с какою обыкновенно формулируют их славянофилы. Он слишком для этого образован. Но в то же время он слишком заражен патриотическим пристрастием, чтобы относиться не только отрицательно, но даже критически к их исходной точке зрения. Подобно им, он усматривает в истории развития русской жизни нечто оригинально-самобытное, нечто совершенно особенное, не имеющее ничего общего с историею развития других народов. Подобно им, он признает, что ‘устои’ отечественной цивилизации несравненно превосходнее, несравненно солиднее и прочнее ‘устоев’ западно-европейской и что они в несравненно большей степени, чем последние, удовлетворяют и интересам общественного благополучия, и идеалу правды и справедливости. Подобно им, он относится к современному положению Европы с крайним пессимизмом, и хотя не говорит прямо, что ‘Запад сгнил’, но тем не менее тщательно предостерегает нас идти по его следам.
Нам скажут, быть может, что эти воззрения кн. Васильчикова совсем не плод каких-то сочиненных нами ‘патриотических пристрастий’, что его привело к ним, напротив, беспристрастное и основательное изучение истории развития отечественной и западно-европейской цивилизации и глубокое, всестороннее знание современного экономического положения как России, так и Европы, так ли это? Посмотрим.

II

Социальное расстройство в низших слоях европейских обществ, — говорит Васильчиков (Введение, стр. VIII), — достигло таких размеров, что связи родства, семейной жизни, родины и отечества расторгаются под влиянием невыносимой нищеты, бездомного и безземельного состояния. ‘Покуда в Европе шли философские прения о правах человека, о равенстве и братстве, о социальном контракте и тому подобных благотворных началах, покуда публицисты, энциклопедисты и государственные люди сочиняли и поправляли проекты эмансипации рода человеческого, половина этого рода была ободрана другой’. Успехи европейской цивилизации куплены ценою порабощения ‘одной половины, а в некоторых государствах и более: 2/3 или 3/4 народа — другой его частью’ (стр. 21).
Новейшие европейские общества поражены тем же органическим недугом, каким поражены были древние общества Греции и Рима, и им грозит такая же судьба, какая постигла и последние. ‘Новейшие реформаторы подражают примеру Греции и Рима, погубившим древние общества и угрожающим такою же гибелью новейшим’ (ib., стр. 23).
Основная причина этого печального безотрадного положения европейских нарсудов заключается, по мнению кн. Васильчикова, в неправильном решении аграрного вопроса. ‘Органический поток европейской цивилизации (как и цивилизации Греции и Рима) есть неправильное распределение между разными классами жителей поземельной собственности’, ‘централизация ее в высших сословиях’ (ib., стр. XI). ‘Поэтому мы полагаем (т. е. кн. Васильчиков полагает), что народные смуты, волнующие современные общества, имеют свой корень в безземельном состоянии большей части народов Старого Света’ (ib., стр. V).
Что экономическое положение европейских (да и не одних только европейских) народов представляет весьма мало утешительного, это факт настолько же общеизвестный, очевидный и ничем не оспариваемый, как факт существования солнца и луны. И хотя кн. Васильчиков утверждает, будто ‘интеллигенция в образованнейших странах света почти единодушно отрицает этот факт’ (ib., стр. VII), но, конечно, он это говорит не серьезно, а только так, по общей слабости российских мыслителей ‘открывать Америки’. ‘Видите ли, ‘интеллигенция образованнейших стран света’ воображает’, будто ‘неудовольствие низших классов народа несправедливо, будто благополучие их обеспечено’, а я вот, хоть и не принадлежу к интеллигенции образованнейшей страны, а все-таки знаю, что их благополучие оставляет желать многого, что их многие жалобы справедливы!’ При этом разумеется, русский человек забывает, что свои драгоценные знания он сполна получил от той самой интеллигенции, перед которою так наивно гордится ими {Утверждая, будто европейская интеллигенция совершенно не понимает экономического положения низших классов, кн. Васильчиков через несколько страничек уверяет, будто и сам народ не имеет о нем (т. е. о своем экономическом положении) надлежащего понятия и будто ‘большая часть их заявлений возбуждает, по своей грубости, справедливое негодование образованных европейских обществ, хотя, — снисходительно добавляет он, — нельзя не признать, что в некоторых отношениях (только в некоторых?) они не лишены оснований’. (Предисл., XX). О, кн. Васильчиков, неужели вы так мало знакомы с современным настроением европейской интеллигенции, с ее отношением к экономическим вопросам, что серьезно полагаете, будто эта программа возбуждает справедливое негодование интеллигенции? Нет, я склонен скорее предполагать, что и в этом случае в вас говорит не столько незнание, сколько ‘патриотическое пристрастие’. Примечание Ткачева.}. Впрочем, бог с ним. Допустим, что он дошел до своего открытия своим собственным умом, от этого ведь, читатель, нам с вами не будет ни тепло, ни холодно. Разумеется, мы не станем отрицать истинности открытого факта. Но, признавая его несомненную истинность, мы все-таки не можем согласиться ни с тем объяснением, которое дает ему кн. Васильчиков, ни с тем выводом, который он делает из этого объяснения.
Печальное положение низших классов в Европе кн. Васильчиков объясняет, как мы сейчас видели, одною только причиною, что поземельная собственность неправильно распределена в европейских обществах, что большинство рабочих не имеет своей земли и вынуждено поэтому существовать исключительно наемным трудом, т. е. работать не на себя, а на хозяев — предпринимателей. А так как, — продолжает он далее, — подобное же неправильное распределение земельной собственности имело место и в классических республиках древности, и так как это неправильное распределение привело их к распадению и гибели, то очевидно, что та же судьба грозит и современным европейским обществам.
Заметим прежде всего, что между экономическим бытом древнего Рима и древней Греции, с одной стороны, и экономическим бытом новейших европейских народов, с другой, не может существовать никакой разумной аналогии. Античное общество представляет собою совершенно своеобразный хозяйственный тип, не только не имеющий ничего общего, но совершенно противоположный хозяйственному типу современных обществ. В то время, как экономическая свобода и безграничная конкуренция являются характеристическими чертами последнего, — застой, замкнутость, рабство и монополия составляли выдающиеся черты первого.
Новейшее хозяйство отличается крайней подвижностью, чрезмерным разделением труда и разнообразием производства, напротив, древнее хозяйство тесно было связано только с одною отраслью промышленной деятельности. Различие между производительными классами общества определялось не различием в способах производства, не качеством его, а единственно только количеством. Хозяйственная жизнь римлян и греков поражала своим монотонным однообразием, она слагалась из множества совершенно однородных единиц и ‘в каждой такой единице’, по меткому замечанию одного немецкого экономиста, — ‘как в микрокосме отражалась вся экономическая деятельность, весь экономический быт целого народа’. Единицею этою было замкнутое домашнее хозяйство. Главным и почти исключительным ресурсом этого хозяйства была земля, поэтому экономическая обеспеченность человека, его богатство исключительно зависели от количества (при даровом труде и при крайнем несовершенстве земледельческой техники качество не играло существенной роли) земли, находившейся в его обладании. Собственник земли держал в своих руках все главные орудия производства того времени. Человеку же, не имеющему земли, ничего более не оставалось, как запродать свой труд землевладельцу или обречь себя на всевозможные лишения. Отсюда совершенно понятно, почему все усилия великих реформаторов древнего общества были направлены главным образом к тому, чтобы установить более или менее равномерное распределение земельной собственности. В их глазах экономический вопрос совпадает и отождествляется с вопросом аграрным, и в правильном решении последнего они справедливо видели единственное возможное решение первого. Но подобная точка зрения, вполне понятная и легко объяснимая у греков и римлян, в наше время, при данных условиях западно-европейского экономического быта, невольно поражает нас своею исключительностью и односторонностью. Земля и землевладение не играют теперь на Западе той преобладающей роли, не имеют того господствующего значения, какое они имели, какую они играли в древнем мире. Капитал недвижимый, земельный отодвинулся на задний план, одно за другим утратил он все свои древние нрава и привилегии и из владыки и господина стал простым рабом, покорным прислужником капитала движимого, денежного. Последний держит в своих руках все нити промышленной жизни народа, он составляет главный центр, живую душу современного экономического организма, он завладел наиболее могущественными орудиями производства, и землевладелец, как бы много ни было у него земли, не в силах конкурировать с капиталистом. При данных условиях сельского хозяйства, доходность земли определяется, главным образом, количеством вложенного капитала, следовательно, земледелец находится в прямой и постоянной зависимости от капитала. Истинным собственником земли в наше время должен считаться не тот, кого закон признает ее юридическим обладателем, ее непосредственным хозяином, а тот, кто снабжает его денежными средствами для покупки машин, для применения к своему хозяйству разных технических усовершенствований и т. п. Передать всю землю в собственность рабочих — это совсем еще не значит, как воображает кн. Васильчиков, сделать их экономически независимыми, это совсем еще не значит ‘дать им возможность пользоваться без дележа всеми произведениями и прибылями от хозяйственной эксплуатации’ (ib., стр. XIII). Капиталисты всегда сумеют, так или иначе, под тою или другою формою, положить себе в карман львиную долю этих ‘произведений и прибылей от хозяйственной эксплуатации’.
Ведь главные-то орудия производства находятся в их руках, а известно, что в чьих руках находятся орудия производства, в тех руках будет находиться и наибольшая часть продуктов последнего. Античное общество имело полное право сказать: кому принадлежит земля, тому принадлежат и ее продукты, но современное торгово-промышленное общество сказать этого не может. Кн. Васильчиков совершенно прав, утверждая, что идеалу общежития наиболее соответствует такая экономическая организация, при которой каждый производитель работает сам на себя, и что ‘наделение наибольшего числа жителей имуществом, соответствующим их рабочей силе, должно быть идеальною целью экономического прогресса’, (ib., стр. XV). Далее, он совершенно прав, принимая за критериум народного благосостояния, народной обеспеченности отношение, существующее в данном обществе между наемным трудом, т. е. трудом, ‘применяемым к чужому имуществу’, и трудом вольным, ‘применяемым к собственному имуществу рабочего’ (ib., стр. XIII). Но он совершенно не нрав, ограничивая понятие об имуществе понятием о земле, о земельной собственности, и еще менее прав, отождествляя ‘работу на собственной своей земле’ с работою на себя. Во многих местностях России крестьяне работают на собственной земле, однако никак нельзя сказать, что они работают на себя, так как рента и налоги далеко превышают доходность земли. Точно так же крестьянин может работать на собственной земле, но если семена, которыми он ее засевает, навоз, которым он ее удобряет, соха, которой он ее пашет, серп, которым он жнет, коса, которой он косит, и т. п. принадлежат не ему, а другому лицу, если он пользуется ими только в долг и обязан в уплату этого долга отдать своему кредитору 1/2,2/3 и 3/4 или 4/5 собранных с земли продуктов, то никто, разумеется, не скажет, что этот крестьянин-землевладелец работает на себя. Только тот работает на себя, кому вполне и всецело принадлежат все орудия его труда. Земля есть только одно из этих орудий, следовательно, иметь своей собственностью землю — еще не значит иметь в своей собственности все необходимые для рабочей деятельности орудия производств. Наоборот, не иметь в своей собственности земли — совсем еще не значит быть обязанным работать на других. Представьте себе, что все промышленные фабрики, мануфактуры, заводы, мастерские, составляющие теперь частную собственность фабрикантов и заводчиков-капиталистов, были бы переданы в собственность работающим на них рабочим. Рабочие, имея в своих руках все орудия промышленно-фабричного производства, работали бы исключительно на себя, хотя у них не было бы ни одного вершка земли. С другой стороны, предположите, что вместо фабрик и заводов, им будет дано каждому по участку земли. Что же выйдет из этого внезапного превращения фабричных рабочих в землевладельцев? Превращение это отразится на промышленно-фабричном рынке уменьшением предложения труда, что в свою очередь повлечет за собою сокращение промышленно-фабричной деятельности страны, значительное количество фабрик, заводов и т.п. закроется, и часть капиталов, вложенных в фабрично-промышленное производство, став свободною, будет обращена в земледельческую промышленность. Таким образом, с одной стороны, уменьшится запрос на фабричный труд, — уменьшится в той пропорции, в которой сократится предложение труда, с другой — в значительной степени усилится конкуренция крупного землевладения — мелкому. Капиталы, вынутые из фабричной промышленности, в большинстве случаев будут попадать в карманы крупных собственников, которые, разумеется, станут платить за них дороже, чем собственники мелкие. Таким образом, последние очутятся в положении, несравненно менее благоприятном, сравнительно с тем, в котором они находились до наделения городских рабочих земельными участками. Не имея возможности с успехом выдерживать конкуренцию с землевладельцами-капиталистами, им придется или продать последним свои участки (т. е. опять стать в положение безземельных батраков), или покрывать дефицит своего убыточного хозяйства заработками на стороне, т. е. снова обратиться к наемному фабричному труду. В обоих случаях рабочий оказывается вынужденным предложить свой труд другому, несмотря на то, что он имеет свой собственный земельный участок.
Итак, повторяем снова, если ‘наемный задельный труд’ есть зло, как утверждает кн. Васильчиков, то главная и наиболее общая причина этого зла заключается в том, что орудия производства не принадлежат рабочим. Обезземеление же рабочих есть только одно из частных последствий этой общей причины, с устранением последней само собою устраняется и первое, но нельзя сказать, чтобы с устранением первого всегда неизбежно устранялась последняя. Поэтому, когда кн. Васильчиков уверяет нас, будто ‘органический порок’ современного западно-европейского общества заключается ‘в неправильном распределении между разными классами жителей земельной собственности’, то он впадает в такую же грубую ошибку, в какую впал бы человек, вздумавший утверждать, будто’органический порок’ чахоточного состоит в том, что он кашляет. Безземелье европейских рабочих, как и кашель чахоточного, не причина, а простое следствие, известный симптом данного органического расстройства. Что же заставило кн. Васильчикова принять следствие за причину, симптом — за основание болезни? Недостаток знаний, недостаток проницательности? Едва ли. Что безземелье рабочих есть не более как только частное явление указанной нами общей причины, — это факт до такой степени очевидный и бесспорный, что для понимания его не требуется никаких специальных знаний, никакой из ряда вон выходящей проницательности. Когда человек уверяет, будто часть больше целого, будто зима есть следствие снега, будто осень обусловливается появлением на деревьях желтых листьев и т. п., то разумеется, вы не станете объяснять подобных уверений одним его невежеством или непроницательностью. Вы невольно подумаете, что у этого человека есть, вероятно, какие-нибудь побочные соображения, какие-нибудь совершенно посторонние делу мотивы, которые и побуждают его высказывать эти ни с чем не сообразные положения. Нет ли и у кн. Васильчикова каких-нибудь таких же побочных соображений и посторонних делу мотивов? Нам кажется, что, действительно, автор ‘Землевладения’ увлекается и в этом случае, как и во многих других, своим ученым оптимизмом, принимающим в этом случае характер славянофильской антипатии к гнилому Западу.
Усмотрев в безземелии или в малоземелий европейского крестьянства главную причину всех экономических и общественных неурядиц и злополучий Запада, Васильчиков, известному книжнику, возводит очи свои горе и воссылает хвалу провидению за то, что мы, русские, не похожи в этом отношении на цивилизованных западноевропейцев. ‘Классическая цивилизация, как ее понимали древние и приспособляли новейшие народы, — говорит он, — эта цивилизация, которую нам выдают за образцовую, нигде не способствовала благосостоянию народов, напротив, она везде устраивалась на счет низших классов, в пользу средних и высших’. Наша же отечественная цивилизация поступала, по его словам, как раз наоборот, потому что в то время, как ‘большая часть европейских народов присуждена весь век свой работать по найму’, в то время, как ‘во всей Европе, не исключая Франции, общий итог крестьянских земель в течение настоящего столетия уменьшился’, — у нас громадные пространства земель подавляют своим избытком, и большинство населения, наделенное землею, работает на себя, оно не знает ни сельского пролетариата, ни обезземеления в европейском его значении. ‘Вообще, при европейских порядках одна часть постоянно улучшает свой быт, другая же (наибольшая) обращается постепенно, из рода в род, из поколения в поколение, к наемному труду и впадает в неимущество. При русском же мирском владении, наоборот, общее состояние владельцев улучшается очень медленно и туго, зажиточная часть сельского сословия составляет очень незначительное меньшинство, сельское хозяйство и культура держатся в общем уровне с народным богатством, но, с другой стороны, избегается крайнее состояние круглого неимущества, которое причиняет современным европейским обществам грозные замешательства, обременяет государственные росписи громадными налогами на призрение бедных и расстраивает, возмущает весь их организм…’ (ib., стр. XXXIV). Из всего этого логически вытекает тот вывод, что благосостояние Западной Европы, сравнительно с нашим, не в пример ниже и что, казалось бы, не Россия находится в экономической зависимости от Европы, а Европа — от нас. Но так ли в действительности, гг. оптимисты? Возьмите хоть наш денежный рынок и постоянное колебание курсов и подумайте, кто от кого зависит в экономическом смысле, кто дает господствующий тон и кто ему подчиняется? Тем не менее, по мнению кн. Васильчикова, это экономическое превосходство России ставит Европу в положение нашей завистницы и тайного врага. Она ужасно как боится нас и в то же время ненавидит нас. В доказательство гнусного отношения к нам развращенного Запада кн. Васильчиков приводит слова Кавура440, будто бы сказанные им какому-то русскому сановнику, путешествовавшему по Италии: ‘Ваше крестьянское, положение — сказал ему Кавур, — с подушным земельным наделом, страшнее для Европы, чем все ваши армии’ (ib., стр. XXXIX)441. После реформы 1861 г. ‘враждебное настроение европейской интеллигенции против России, — уверяет нас далее автор ‘Землевладения’, — не только не смягчилось, но, напротив, разразилось с таким единодушием, с каким в прежние времена не преследовалась ни одна из национальностей Европы (?!)’.
Конечно, возбуждать к себе повсюду вражду и ненависть, — возбуждать вражду и ненависть даже людей образованных, — это не особенно приятно… Однако, с другой стороны, согласимся, — разве не лестно служить предметом страха и зависти хотя и ‘гнилого’, но ^все-таки цивилизованного Запада? Какое патриотическое сердце не затрепещет от радости при мысли, что ни наши застой и отсталость, ни наше невежество не мешают нам все-таки быть ‘наилучшим и наисчастливейшим народом в мире’? Правда, ‘при тех смутных понятиях, которые имелись в прежние времена о законах правды и справедливости, — рассуждает кн. Васильчиков, — хищничество (т. е. западно-европейская цивилизация) признавалось прогрессом, и, наоборот, застой, в который погружена была юго-восточная часть славянских земель, от Дуная до Волги, — варварством’ (ib., стр. XLI), но теперь, когда мы получили откуда-то вполне здоровые и разумные понятия о вышеупомянутых законах ‘правды и справедливости’, мы не можем и не должны впадать в подобную ошибку. Теперь мы достовернейшим образом знаем, что в отсталости-то именно и заключается наше величайшее счастие и благо, что благодаря ей-то главным образом мы и сделались народом, достойным зависти и страха…
Читателю, непосвященному во все тайны миросозерцания наших квасных оптимистов, мысль эта может, пожалуй, показаться несколько странною и немножко даже дикою. А между тем ее несомненная истинность для всякого благонамеренного патриота очевиднее, чем дважды два-четыре. В самом деле, разве то, чем мы теперь так кичимся перед ‘гнилым эгоистическим Западом’, не было когда-то и его достоянием? ‘Основания нашего поземельного владения, — утверждает сам Васильчиков, — существовали некогда и в других странах, в особенности в славянских областях восточной Германии’ (ib., стр. XXXI), но ‘другие страны’ их утратили, а мы сохранили в первобытной чистоте и непорочности. Нас грабили, завоевывали, разоряли, жгли, убивали, над нами выделывали все возможные и даже невозможные эксперименты, но с нас все сошло, как с гуся вода. Мы все вынесли, претерпели, все проделали, что нам было приказано, и остались, однако ж, совершенно такими же, какими были тысячу лет тому назад. На наш (т. е. народный) внутренний быт почти не влияли никакие внешние причины и высшие распоряжения, законодатели и правители очень редко вмешивались в поземельные отношения, ‘даже закрепление крестьян не расстроило их сельского быта’, ‘все же прочие реформы только проскользнули мимо народа, прошли далеко и высоко над ним, так высоко, что народ ничего о них и не знал (ib., стр. XLV, XLVI). Это-то, по уверению наших лже-патриотов вообще и кн. Васильчикова в частности, и составляет главный и наиболее существенный признак, отличающий нашу историю, историю нашей цивилизации от западно-европейской, от истории прогресса. В Европе правящие и имущие классы перекроили и переделали экономическую жизнь народа сообразно своим выгодам, интересам, у нас же она до сих пор сохранила свой своеобразный, чисто-народный, демократический характер. Вот почему наша история не представляет никакой аналогии с европейской историей. Есть, правда, много русских ученых, авторитетов в науке, сознается кн. Васильчиков, ‘которые оспаривают это положение и доказывают, что те черты нашего быта, которые мы иногда принимаем за своеобразные национальные отличия, вовсе не имеют того значения, что они составляют не различия, а только оттенки тех первобытных форм, через которые проходят все народы в историческом их развитии, и что мы, русские люди, должны будем испытать те же самые кризисы и превратности, которые постигли и другие племена, подвизавшиеся на поприще общечеловеческого прогресса’ (ib., стр. XXIV). Для патриота, верующего в гнилость Запада, подобная перспектива не может, разумеется, представлять ничего особенно утешительного. Допустить, хотя на минуту, еретическую мысль, будто ‘мы, русские люди, должны будем испытать те же кризисы и превратности, которые постигли и другие племена’, — допустить подобную мысль — значит, с патриотической точки зрения, разочаровать нас в благодетельных плодах отсталости. И патриот отвергает эту мысль, отвергает самым решительным и безусловным образом. Может быть, он отчасти и прав, действительно, из того, что ‘те черты нашего народного быта, которые мы принимаем за своеобразные, национальные отличия, вовсе не имеют этого значения, что они составляют не различие, а только оттенки тех первобытных форм, через которые проходят все народы’, но из всего этого вовсе еще не следует, будто наша дальнейшая история в своем дальнейшем развитии должна представлять не более как простую копию истории ‘других племен, ранее нас начавших подвизаться на поприще общечеловеческого прогресса’. Положим, что вы, читатель, подобно Юханцеву442, принадлежите к обществу так называемого хорошего тона, воспитывались в том же учебном заведении, потом женились, служили в каком-нибудь кредитном банке, — одним словом, прошли ту же житейскую школу, но следует ли из этого, что вы, как и выше упомянутый Юханцев, должны будете непременно покуситься на собственность, подделать чековую книжку, попасть под суд и по дороге в ссылку давать пикники и роскошные обеды назло покаравшему вас правосудию? Нет, вы можете быть кассиром кредитного общества, окончить курс наук даже в классической гимназии и не сделаться Юханцевым, стяжавшим себе громкую известность червонного валета. Точно так же и мы, ‘русские люди’, можем начать нашу историю ‘с тех первообразных форм, через которые прошли все народы в историческом их развитии’, и никогда не дожить до тех экономических зол, которыми страдает Западная Европа. Это очевидно даже для малого ребенка, не получившего аттестата зрелости, но, увы! это совсем не очевидно для наших патриотов, хотя многие из них не только совершенно зрелы, но и давно уже перезрели. Им кажется, что если вы воспитывались в том же самом учебном заведении, в котором воспитывался Юханцев, то вы должны и кончить так же, как кончил сей достославный червонный валет. Чтобы убедить себя и других, что нам, русским, не предстоит никакой фатальной необходимости испытывать ‘те же кризисы и превратности, которые постигли другие племена’, патриот начинает утверждать, что мы люди совсем особые и что наша история не имеет ничего общего с историей всех других народов. С этою предвзятою точкою зрения патриоты приступают к изучению русской истории вообще, и истории русской сельской общины в частности, во имя ее они подделывают факты прошлого, а подделывая факты прошлого, они роковым образом ставят себя в необходимость окрашивать своим светом, сообщать свой собственный букет и фактам настоящего. Наглядным подтверждением этой мысли служит книга кн. Васильчикова, и мы сейчас в этом убедимся.

III

Тот факт, что русская община в своем первоначальном, а отчасти даже и в теперешнем виде ничем не отличалась от индийской, скандинавской, германской, английской и швейцарской общины, этот факт после замечательных исследований Мэна443 (‘Деревенские общины’), Мауера444 (‘История германской марки’), Геринга445 (‘О земельном владении в Швеции и Дании’), Джемса Милля446 (‘О поземельной системе в Индии’) не может в настоящее время подлежать ни малейшему спору и сомнению. А так как в обращении русской читающей публики давно уже находятся и перевод книги Мэна ‘Деревенские общины’ и перевод книги Лавелэ447 ‘Первобытная собственность’, то русский читающий, а тем более пишущий человек не имеет уже права отговариваться незнанием или запамятованием его. Знает его, конечно, очень хорошо и князь Васильчиков, но, в угоду своей теории, ему нужно было обойти его молчанием. И если бы он только обошел его молчанием, это было бы еще ничего, но он не удовольствовался одним молчанием: увлекаемый лже-патриотическими пристрастиями, он решается утверждать, будто русская крестьянская община — учреждение специально славянское, присущее только одним славянам и не имеющее никакого существенного сходства с общинами не славянских народов. ‘Если и существует сходство, — говорит он (ib., стр. XXVIII), — то сходство это только наружное, а во внутреннем быту наши сельские общества совершенно отличаются от крестьянских обществ Западной Европы, там общинные земли составляли только придачу, запас к коренным участкам, принадлежащим семьям и домохозяевам, и состояли большею частью из выгонов и лесных угодий, тогда как в России пахотные и луговые земли подлежали мирским разверсткам’… Автор забывает, что не всегда и не во всей Европе к общинным землям причислялись одни только леса и выгоны, что было время, когда вся земля (в том числе пашни и луга), на которой сидела община, считалась общинного собственностью, он забывает, что в некоторых местностях Швейцарии (в кантоне Ури, напр.) сельская община и до сих пор сохраняет этот первоначальный характер. Выделение из общинных земель сперва пашен, затем лугов, а еще далее — лесов и выгонов знаменует собою период разложения общины, — период постепенного превращения общинного хозяйства в частное. Западно-европейская община уже прошла через этот период, русская постепенно идет к нему. Поэтому, если автор действительно хотел доказать самобытность и своеобразность русской общины, ему следовало сравнить ее не с средневековыми французскими communes и немецкими Gemeinden, а с первобытными общинами тевтонов, галлов, норманнов, с первобытною общиною индийцев и некоторых из современных нам африканских племен. Конечно, сделай он это, его теория насчет исключительности и своеобразности русских земельных отношений была бы в самом корне подорвана. Он убедился бы тогда, что история развития или, правильнее сказать, разложения общинного землевладения во всех странах, не исключая и России, по сущности своей одинакова. Первоначально несколько деревень, — волость, марка, — владеют всею принадлежащею им землею сообща, затем из этой обширной волости выделяются общины-деревни, заключающие в себе более или менее значительное число дворов, частных хозяйств. Экономическая хозяйственная связь, объединявшая прежде деревни, входившие в состав волости, мало-помалу совершенно исчезает и заменяется связью чисто-административною, политическою. В деревне-общине с течением времени, под влиянием условий окружающей ее экономической и политической жизни, проникнутой принципами индивидуализма и соперничества, начинает происходить тот же процесс выделения и обособления частных хозяйств, — процесс, благодаря которому волость-община разложилась на свои составные части — на общины-деревни. Из общинного пользования прежде всего изъемлются пашни и луга, сперва они отдаются только во временное, более или менее краткосрочное пользование частных лиц, членов общины, затем это краткосрочное пользование обращается в долгосрочное, пожизненное, наследственное. С заменою экстенсивного хозяйства хозяйством интенсивным переделы становятся все реже и реже и, наконец, совсем выходят из обычая. Общинные пашни и луга фактически (а впоследствии и юридически) становятся частного собственностью отдельных семей и дворов. Мало-помалу та же участь постигает выгоны и леса. Община окончательно разлагается на мелкие подворные участки. Экономическая связь, объединявшая прежде хозяев этих участков, разрывается, и на место ее является связь чисто-административная, политическая. В таком виде представляются теперь, например, французские, английские общины и т. п.
Само собою понятно, что этот общий, так сказать, абстрактный процесс истории общинного хозяйства в каждой отдельной стране более или менее видоизменяется, более или менее уклоняется от своего общего типа под влиянием местных, исторических условий, национальных особенностей, под влиянием почвы, климата и различных непредвиденных и не поддающихся никакому определению случайностей. В некоторых странах, благодаря отсутствию условий, благоприятствующих развитию торгово-промышленного хозяйства, процесс разложения общины задерживается на самых первичных стадиях своего развития, как, например, в Швейцарии, в кантоне Ури, где и до сих пор сохраняется волость-община, а в других — на вторичных (в большей части России, на острове Яве, в некоторых частях Индии), в-третьих, наконец (как, например, в Англии и во Франции), превращение общинного землевладения в частное совершалось так быстро, что многие из последовательных фазисов этого превращения или совсем не имел места, или, по своей мимолетности, совершенно ускользают от внимания историков. Однако, как ни разнообразны те конкретные формы, в которых осуществляется в истории различных стран процесс метаморфозы общинного хозяйства в частное, семейное, индивидуальное, его абстрактная сущность везде была одна и та же.
Существование общинных союзов или волостей-общин в Западной Европе и в Индии доказывается исследованиями ученых, имена и сочинения которых мы цитировали выше. По всей вероятности, и сам кн. Васильчиков не станет отрицать этого факта. Но он ни единым словом не упоминает о русских общинах-волостях и делает это опять-таки не без умысла. ‘Общинное или мирское землевладение, — утверждает он, — есть учреждение своеобразное и исключительно свойственное великороссийскому Племени. В других славянских землях оно потерпело разные исправления и искажения, только в центре России, вдали от европейских влияний, удержалось оно в своем первобытном виде, — удержалось оно потому, что земли эти никогда не были завоеваны, что их никто не делил и не отбирал от первобытных поселенцев, что они так и оставались во владении тех людей, которыми были заняты’ (т. II, стр., 706). Волость-община, разложившаяся на свои составные части — деревни — именно под влиянием завоевания и захватов, никоим образом не вяжется с этим национально-патриотическим тезисом автора. Она доказывает, во-первых, что исходный пункт, первичная форма земельных отношений в России ничем существенным не разнится от их первичной формы в других странах, и у других народов, во-вторых, что наша община хотя и находится ‘вдали от европейских влияний’, но все-таки не сохранилась ‘в своем первобытном виде’, что она имела свою скорбную историю и что в конце истории она представляется совсем не такою, какою была в начале, и наконец, в-третьих, что и у нас, как везде, земля сплошь и рядом отбиралась от людей, первоначально занимавших ее.
Понятно, почему кн. Васильчиков счел за лучшее обойти молчанием волость-общину почему он видит в общине-деревне основную ячейку, первичную форму наших земельных отношений (см., напр., стр. 706 и след. во II томе). Но, на беду его, не все патриоты-историки, подобно ему, заражены таким же учебным оптимизмом, как он. Хотя и редко, но все же между ними попадаются люди, умеющие вполне честно, а следовательно, и беспристрастно относиться к фактам отечественной истории. К числу этих редких ученых, этих трезвых исследователей русской старины принадлежит, по-видимому, автор ‘Очерка истории сельской общины’, г. Соколовский, о котором мы уже говорили в нашем журнале448. Читатель найдет в его небольшой, но в высшей степени любопытной монографии много данных, проливающих яркий свет на первоначальную историю русской общины, — данных, на которых историк-оптимист не считает нужным останавливаться. Поставим же его на очную ставку с г. Соколовским. Вот что говорит последний о волостях-общинах:
‘Волости-общины, — говорит он, — по своему происхождению относятся к самому раннему периоду истории русского народа, ко времени первой культуры страны… Степень культуры, на которой находился русский народ в родовую эпоху, в основе благосостояния которого лежало не столько земледелие, сколько скотоводство (на юге), рыболовство и охота (на севере), в высшей степени благоприятствовала существованию подобных обширных общинных союзов, обеспечивающих каждому из своих членов вполне удовлетворительное существование. Но союзы эти продолжали существовать и тогда, когда главным источником средств населения сделалось земледелие и когда исчезли всякие следы родовых отношений, так как опыт показал полное соответствие такого способа пользования землей с интересами каждой отдельной личности. Волостная община должна быть признаваема типом поземельного распределения, наиболее близким к идеалам народа’.
‘Мы встречаем ее во всех тех русских поселениях, которые находятся вне давления Московского государства. На севере Олонецкой губернии и до сих пор существуют подобные общины, состоящие из нескольких деревень. В глубине северных лесов Гакстгаузен нашел обширные поземельные союзы деревень, пользующихся землею сообща, без раздела ее между селениями. Но наиболее полного развития достигали эти союзы в казачьих поселениях… Типическим примером казацкой волостной общины может служить грандиозная община уральских казаков, основанная в XVI веке русскими выходцами из Московской области и существующая в несколько измененном виде и до сих пор. Вся земля на пространстве 700-800 кв. верст, все воды состоят здесь в нераздельном владения и пользовании громадного населения в 50.000 человек. Народные идеалы нашли здесь свободную почву для своего выражения и осуществились поэтому в формах быта гораздо полнее, чем где бы то ни было. Все мельчайшие подробности пользования естественными богатствами: сенокосами, рыбными ловлями, лесом, подчинены здесь общему плану, в основе которого лежит принцип ровного удовлетворения потребностей всех членов общины. Подобную же общину составляли еще в очень недавнее время донские казаки, в быте которых до сих пор сохранилось много следов древнего устройства’ (‘Очерк истории сельской общины’, стр. 147).
Но так как большая часть данных относительно истории русской общины относится уже ко второму периоду ее развития (т. е. к тому времени, когда из волостей-общин окончательно выделились общины-деревни), то в настоящее время совершенно невозможно восстановить во всей подробности организацию общины-волости. Известно только, что в большинстве случаев они были весьма обширны, леса их нередко находились на расстоянии 10 верст от усадьбы, к которой принадлежали, границами им служили обыкновенно какие-нибудь естественные пределы. Иногда вся земля, пашни, сенокосы, леса и воды находились в нераздельном пользовании всей общины, иногда же одна часть недвижимой общинной собственности отдавалась в отдельное пользование сел и деревень, входивших в состав волости, другая же оставалась в непосредственном пользовании всех членов общины. Всего чаще, и всего дольше в нераздельном пользовании волости-общины удерживались пастбища, леса, озера и реки с рыбными ловлями. Нередко в общем владении волости состояли не только земля и реки, но и другие виды имущества, напр., волостные дворы.
Стремление организоваться в волостные, общинные союзы, говорит г. Соколовский449, было так всеобще, что даже сотни и десятки, имевшие первоначально чисто-военное значение, развивались в волостные общины. Так, напр., Сумерская волость, населенная пахотными солдатами, составляла прочно организованную общину. Сумерская волость не была, впрочем, единичным явлением. Великокняжеская волость Морева, волость Велиль, Холмовский погост, судя по их делению на десятки, обнаруживают военное происхождение, но в то же время образуют волостную общину… ‘Вообще, — продолжает автор, — собранные нами данные, как они ни отрывочны, дают однако же полное право предполагать существование в древнюю пору волостных общин во всех местностях России, наподобие тех, которые сохранялись в XVI веке на окраинах’ (ib., стр. 158). В этом отношении Россия, по его мнению, представляет ‘поразительное сходство со многими другими странами. История поземельного владения в Индии, Скандинавии, Германии, Англии, Швейцарии и других странах начиналась с распределения земли ‘между деревнями и с образования ими поземельных союзов. С усилением личного землевладельческого элемента, вследствие раздачи земель дворянству и духовенству королями, вследствие произвольных захватов землевладельцами общинных земель, союзы эти повсюду почти разрушились’ (ib., стр. 159). ‘По своим причинам и по первоначальным фазисам процесс разрушения волостных общин в России совершенно тождествен с подобным же процессом на Западе. Как там, так и здесь землевладелец, захватывая в свои руки всю незанятую жителями часть дачи и оставляя деревням лишь ближайшие к ним участки земли, сразу уничтожил всякую связь не только между деревнями одной и той же волости, лежавшими за пределам его, но и между деревнями своего поместья’ (ib, стр. 160).
Но откуда же взялись эти частные землевладельцы, разрушившие волостную общину и захватившие в свои руки крестьянские общинные земли? Очевидно, они представляли собою элемент совершенно чуждый общине, — община не могла его выделить из своей собственной среды, не она его создала и не она дала ему силы для борьбы с ними. Он явился откуда-то со стороны помимо воли и желания общины. Сама община никогда не может себя разрушить, это самая прочная, самая консервативная и неподвижная из всех экономических организаций. Она делается способною к развитию в ту или другую сторону, к прогрессу или регрессу, только в том случае, когда какой-нибудь внешний толчок выводит ее из ее устойчивого равновесия. Какой же внешний толчок вывел русскую первобытную общину из ее устойчивого равновесия?
Везде и повсюду, и в Европе, и в Азии этот внешний толчок давался чужеземными завоевателями, которые, пользуясь своею численностью или превосходством своего вооружения и своим военным навыком, отнимали у общин их пашни, их леса и пастбища, облагали их данью, селились на их землях, объявляли себя ‘прирожденными’ господами их и рядом с их общинным хозяйством устраивали свое собственное на началах частной, индивидуальной собственности. Частное хозяйство оказывает обыкновенно на общину такое же действие, как кислота на железо: оно постепенно разъедает ее. Под его влиянием в ней начинается процесс брожения и разложения. Но так как Васильчиков твердо стоит на том, что русская община вышла здравою и невредимою из всех испытаний суровой действительности, так как он ни за что не хочет допустить, чтобы ее история могла иметь хоть какие-нибудь аналогические черты с историею разложившихся общин других народов, то, разумеется, он должен отрицать и существование того внешнего толчка, которым только и можно объяснить как распадение общины-волости на общины-деревни, так и последующие метаморфозы последних. Историческая жизнь каждого народа всегда начиналась с завоевания, насилия и грабежа. Хищничество, насилие и грабеж являются обыкновенно тою демаркационною линией, тем рубежом, который отделяет исторический период от до-исторического. Это общий закон, но, конечно, только для гнилого Запада… Мы, русские, не подходим под него. Наша историческая жизнь начиналась не актом завоевания, а актом мирного развития. ‘История русской гражданственности, — говорит г. Васильчиков, — открывается известным изречением славянских послов: ‘земля наша велика и обильна, но порядка в ней нет, приходите владеть ею и княжить’. Тронутые чужеземцы поспешили исполнить просьбу наших смиренномудрых предков, они действительно пришли владеть и княжить ими, но пришли не как враги и завоеватели, а как сердобольные друзья и кроткие пастыри. Правда, они ‘считали все земли, признавшие их власть, своими, но по этому-то самому (очень здесь хорошо это ‘по этому-то самому’) и не считали нужным присваивать их себе в частное владение (?!), довольствуясь повинностями, взимаемыми в их пользу. Они не отбирали земель от прежних владельцев и не раздавали их своим дружинам…’ (т. I, стр. 303). В экономической жизни общества, следовательно, не произошло никаких существенных перемен: все осталось по-прежнему. Рюриковичи дали славянам вожделенный ими порядок, обложили их за это приличною данью и затем предоставили им жить так, как они жили прежде.
Но отчего же это не прошло и века после пришествия миролюбивых Рюриковичей, как уже рядом с общинной собственностью растет и крепнет собственность частная, стесняющая, ограничивающая, подавляющая первую, общины, обремененные податями, внутренне реорганизуются и теряют всякую внешнюю самостоятельность, образуются различные общественные классы, на народную шею садится целая масса всевозможных бояр, детей боярских, купцов, ‘жилых людей’ и т. п., члены общин, крестьяне, устраняются от всякого участия в политической жизни страны и получают кличку ‘черных людей’, — одним словом, возникает, как справедливо замечает г. Соколовский, ‘совершенно новое общество’, — общество, не только не имеющее ни малейшего сходства с старым, до-княжеским, но даже по своим основным принципам прямо ему противоположное? ‘Новое обществом, — говорит автор ‘Очерка истории сельской общины’, — основано на привилегии, в основе прежнего лежало равенство, в общинном быту потребности отдельных членов находились в полном соответствии с целями общего блага, во вновь возникшей общественной организации явились потребности, не только не имеющие ничего общего с благосостоянием целого населения, но нередко прямо противоречащие ему Вследствие этого, является необходимость в принудительном элементе, который прежде был совершенно лишним’. ‘Вот почему — вполне справедливо заключает автор, — мы (да и никто из рассудительных людей, прибавим мы за автора) не можем согласиться с мнением, которое приписывает образование частной собственности внутреннему развитию общин, опираясь, между прочим, на слабость княжеской власти в Новгороде, не можем также согласиться и с другим мнением, выводящим княжескую власть или из власти старшего в роде, или из договора. Переход первобытного общества в новое мог произойти только насильственно, помимо желания большинства, так как оно, лишаясь многого, не выигрывало ничего’ (стр. 90).
Раз этот переворот совершился, он должен был неблагоприятным образом отразиться на внутреннем быте земледельческого населения вообще и сельской общины в частности. Прежде всего земледельческое население не представляло уже теперь более однообразной массы и, подобно целому обществу, разделилось на классы (земцы, половники, черные люди и рабы). Свободные крестьяне, составлявшие прежде единственный разряд земледельцев, оказались теперь в меньшинстве, из свободных их переименовали в черных, а землю, на которой они сидели, стали теперь называть не крестьянскою землею, а государевою. Остальное крестьянство (составлявшее в XV и XVI столетиях громадное большинство всего крестьянского населения), попало в непосредственную зависимость к частным владельцам, боярам, служилым людям и духовенству, земля, которая прежде считалась их собственностью, которую они орошали своим потом, в которую вложен был труд целого ряда их предков, — эту землю бояре, монастыри и царские слуги разных видов и наименований объявили теперь своею собственностью. По мнению Васильчикова и подобных ему исследователей-патриотов, этот переход крестьянской свободной земли в частную собственность волостелей, слуг и помощников не имел никаких дурных последствий на внутренний быт сельской общины. Князья и частные владельцы добывали и приобретали ‘земли и волости просто для того только, как они наивно (?) выражаются, чтобы быть ‘сыты’, чтобы взимать дани’ и поборы натурой и иметь кормление от местных жителей, обывателей’ (Васильчиков, т. I, стр. 302). Во внутренние дела общины они не мешались, и ‘простые люди оставались на своих местах полными хозяевами’ (ib., стр. 303) {‘Прежние владельцы, мужи и мужики, — утверждает Васильчиков — не были обезземелены, не уступили ни князьям, ни дружинникам никакой части своих усадьб, полей и лугов…’ (т. I, стр. 315). Но почему же в таком случае уничтожилась община-волость? К кому отошли все те земли, которые не были поделены по деревням и находились в общем пользовании всей волости? Наконец, если бы, действительно, бояре и служилые люди ограничивались лишь взиманием одной дани, то как объяснить ту массу процессов (записанных в актах), которые вели с ними крестьяне именно за отнятие у них (т. е. крестьян) лугов и пашен — процессов, в большинстве случаев кончавшихся не в пользу крестьян? Как объяснить частые междоусобицы, которые происходили между общиною с одной стороны, и частным владельцем, с другой, — междоусобицы, нередко сопровождавшиеся страшным кровопролитием? Нет, независимо от экспроприации при помощи податей и даней, — от экспроприации, так сказать, косвенной, была экспроприация и прямая, непосредственная, что доказывается массою исторических фактов. А следовательно, то главное и наиболее существенное различие между основами нашей гражданственности и ‘гражданственности западноевропейской’, которое заключается, по мнению г. Васильчикова, в том, что ‘у нас были завоевания, но не было экспроприации’ (ib.), а на Западе были и завоевания и экспроприации, — различие это оказывается не только несущественным, но даже и несуществующим. Примечание Ткачева.}. Хороши же, однако, эти ‘полные хозяева, которые должны большую часть продукта своего труда отдавать ‘чужим’ людям! Хорошо же это невмешательство, которое выражается в данях и поборах и которое ничего больше не требует, как только того, чтобы земледельцы кормили землевладельцев! Что бы сказал князь Васильчиков, если бы кто-нибудь, в силу данной ему привилегии, наложил секвестр на или или 3/4 дохода, получаемого им с его громадных имений, и затем с добродушною улыбкою заметил бы ему: ‘Князь, я не желаю вмешиваться в вашу частную жизнь, не желаю изменять ни вашей обстановки, ни ограничивать ваших потребностей: живите, как вы жили прежде, только отдавайте мне половину ваших доходов’. Что бы вы сказали, князь? Повернулся ли бы ваш язык утверждать, что этот кто-нибудь не вмешивается в вашу частную жизнь, что, отнимая у вас половину вашего дохода, не посягает на ваше внутреннее благосостояние, не стремится самым радикальным образом изменить вашу домашнюю обстановку и ваше общественное положение?
Налоги и поборы, которыми частные владельцы и государство обложили свободную крестьянскую общину, отразились неблагоприятно на ее внутреннем строе и совершенно изменили ее первоначальные цели и характер.

IV

Организация до-исторической ‘первобытной русской общины с достоверностью нам неизвестна. Мы можем составить о ней некоторое приблизительное понятие отчасти до аналогий с организацией первобытных общин у других народов, отчасти по некоторым следам древнего общинного устройства, сохранившимся в дошедших до нас письменных памятниках’. Самарин, а с его голоса и князь Васильчиков самым решительным образом утверждают, будто в нашей первобытной общине господствовала такая же форма владения и пользования землею, какая господствует и в общине, современной нам. ‘Отношения земледельческого класса к земле, — говорит Самарин450 (цитата эта приводится Васильчиковым во I т., стр. 700, при чем Васильчиков выражает свое полное согласие с мнением Самарина), — отношения земледельческого класса к земле представляются в различных формах, из коих главных три: а) все жители владеют и пользуются сообща всеми полевыми угодьями, или Ь) они владеют сообща землею, которую пользуются каждый отдельно своим участком, или же, наконец, с) владеют подворью, посемейно коренными угодьями, пашнями и лугами, и пользуются тоже отдельно всеми произведениями почвы’. Последняя форма (отдельного пользования и владения землею) присуща западной цивилизации, вторая — русской, что касается первой (общего владения и пользования землей), то о ней гг. Самарин и Васильчиков выражаются так ‘нам неизвестно, чтобы где-либо, кроме разве праздного воображения и неудачных попыток некоторых друзей человечества, эта форма владения была применена земледельцами к культурной, пашенной и луговой земле’ (ib., стр. 701). гг. Самарину и Васильчикову неизвестно! Это очень печально! Однако из того, что им не известно ни одного факта общего владения и пользования землею, отсюда еще никак не следует, чтобы этих фактов и в самом деле не существовало. Напротив, современные исследования до-исторической культуры ставят вне всяких сомнений, что в первобытной общине вполне и безусловно господствовала именно та форма владения и пользования землею, которая, по мнению наших историков-оптимистов, имела место лишь в ‘праздном воображении некоторых друзе человечества’. Одних этих исследований было бы вполне достаточно, чтобы на основании аналогии допустить, что и в русской первобытной общине существовало, по всей вероятности, не только общее владение, но и общее пользование землею.
Но у нас, кроме этих доказательств по аналогии, есть и другие, более уже прямые и непосредственные, на них указывает и г. Соколовский (‘Оч. ис. сел. общ.’, стр. 183 и послед.). Как мы уже сказали выше, данные, дошедшие до нас об экономической организации общины, относятся ко временам историческим, преимущественно к XV и XVI вв. В это время общины повсюду почти приняли или принимали ту организацию, которую в главных чертах они сохранили и до настоящего времени. Тем не менее, однако, в их быту сохранились еще некоторые следы древнего общего пользования землею. Как на один из таких следов, можно указать на существование во многих общинах, помимо подворных участков, полей, обрабатываемых сообща всеми жителями деревни. ‘Размеры такой общественной запашки, — говорит г. Соколовский, — были тем больше, чем больше в сложности было количество земли, находившейся в подворном пользовании’. Наконец, одним из обыденнейших явлений того времени (т. е. около XV в.) было, по словам только что цитированного автора, соединение пахотных полей различных деревень в одно общее поле, называемое в письмовых книгах ‘припущением’ пашен друг к другу. ‘Это явление, — утверждает автор, — было повсеместно и происходило в значительных размерах, что было бы невозможно при подворных обособленных участках, так как при этом условии потребовалось бы предварительное соединение этих участков в каждой деревне и затем уже соединение полей одной деревни с полями другой, а это делало бы подобные случаи весьма исключительным явлением’ (ib., стр. 164).
По исследованиям г-жи Ефименко451 (‘Сборник сведений об артелях’, т. И), в Архангельской губернии в некоторых местностях и до сих пор существуют общественные запашки и до сих пор известный процент пашенной земли находится не только в общинном владении, но и в общинном пользовании.
Трудно теперь сказать, под влиянием каких именно условий доисторическая община, основанная на общем владении и пользовании всем общинным имуществом, перешла в общину историческую, общину, предоставляющую некоторую часть своего имущества в частное пользование членов. Быть может, этот важный экономический переворот совершился, так сказать, сам собою, вследствие изменившегося положения земли, вследствие изъятия ее из общего пользования, или же, быть может, он вызван был насильственною войною и т. п экстраординарными причинами, заставившими общинников выселяться в одиночку {След этих доисторических общин сохранился в гак называемых семейных общинах, встречающихся, между прочим, у южных славян, Южно-славянское население, говорит Лавелэ, до сих пор живет большими, нераздельными семьями, заключающими от 20 до 100 душ и называемыми ‘задругами’ или дружинами. За исключением незначительных клочков земли, выделяемых на короткое время в частное пользование членов для постава льна и конопли, вся земля обрабатывается сообща под руководством выборного господаря. Подобные же семейные общины до последнего времени повсеместно существовали в Германии (Freundschaften), в Италии (comuna), a во Франции удержались и до настоящего времени (‘Очер. ист. сел. общ.’, стр. 118). Примечание Ткачева.}. Но как бы то ни было, история застает русскую общину в тот момент ее развития (или, правильнее, разложения), когда она уже поделила часть своей земли по семьям. При обилии незанятой земли, при отсутствии индивидуальной земельной собственности, общины не стесняли своих членов никаким заранее установленным наделом, каждая семья (и вообще каждый общинник) брала столько земли, сколько была в силах обработать, и пользовалась ею до тех пор, пока обрабатывала. При одинаковости потребностей и сил земельные участки членов в большинстве случаев были почти равны, всегда вполне и безусловно пропорциональны количеству рабочих в семье. При отсутствии разделения труда и при господстве непосредственного обмена продуктов на продукты, каждая семья, каждый общинник производил лишь столько, сколько нужно ему было для удовлетворения его потребностей. О накоплении не могло быть и речи. Поэтому в этой древней общине существовала полная равномерность в состояниях. Все были материально обеспечены и в то же время все были совершенно свободны. Вступление и выход из общины не стеснялись никакими ограничениями, каждый общинник пользовался своим участком, как хотел, он мог меняться им, передавать своим наследникам, отдавать в наймы и т. п. ‘Совместное существование полной свободы члена общины в распоряжении своим земельным имуществом, — говорит г. Соколовский’, — и неограниченного права общины даже отнимать это имущество, когда того потребуют общие интересы, может показаться современному человеку непонятным, так как эти два явления, что по-видимому, взаимно исключаются. Но с точки зрения общинника они вполне примиримы. Общинник имеет равное с другими право на долю в общинной земле, но не на определенный участок, поэтому он не может противиться, если община находит нужным взять находящийся в его пользовании участок и дать ему взамен другой, равный, с другой стороны, и община не имеет основания препятствовать своему члену передавать свой жребий другому лицу’ (‘Очер. ист. сельск. общ.’, стр. 168).
Но хотя община имела право распоряжаться по своему произволу участками земли, находящимися во временном распоряжении ее членов, ей не представлялось ни малейшей надобности (кроме разве каких-нибудь исключительных случаев) пользоваться этим правом, так как она не ощущала в земле ни малейшего недостатка. Только с установлением частной собственности, с захватом общинных земель князьями и их товарищами и слугами, она в первый раз увидела себя в необходимости стеснить экономическую свободу своих членов. Она не могла теперь расширять свои владения, сообразуясь с своими потребностями, район ее земельного имущества был ограничен постоянными и довольно тесными пределами. Она должна была дорожить им, она не могла допустить, чтобы каждый ее член брал из него ту часть, которую считает наиболее для себя удобною. Теперь ей пришлось вмешаться в распределение участков. Она разделила свои поля на равные количества полос (соответствующих данному числу рабочих сил) более или менее одинакового качества и затем по жребию раздавала их общинникам {Так делается и теперь, и, по всей вероятности, так делалось и прежде ‘судя по некоторым отрывочным данным и по частому употреблению слова ‘жребий’, — говорит г. Соколовский — подобный же способ должен был практиковаться и в то время, так как это самое простое, и вместе самое легкое средство отрезать каждому полосы одинаково хорошие, одинаково близко расположенные и одинаковой величины, и вообще уравнять шансы (‘Очерк ист. сел. общ.’, стр. 166). Примечание Ткачева.}. Но так как при таком жеребьевом способе распределения участков возможно было достигнуть только неполного, относительно безобидного распределения и так как даже это распределение должно было со временем нарушаться вследствие изменения в количественном составе семей, то явилась насущная необходимость в постоянных периодических переделах. Переделы — это было самое действительное средство поддержать благосостояние членов общины на более или менее одинаковом уровне, сохранить принцип равенства.
Однако, в виду возраставшего давления государственной власти и расширения частной собственности, и эта радикальная мера оказалась недостаточною. Цель первобытной общины, как мы говорили выше, состояла главным образом в обеспечении ее членам имущественного равенства, но государство и частные землевладельцы требовали от нее совсем другого, а именно: исправной, безнедоимочной уплаты оброков и податей, только под этим условием они терпели ее, а между тем, чтобы удовлетворить этому условию, она должна была обставить право пользования своим имуществом такими тягостями, при которых это право превращалось в невыносимую и обременительную повинность {Как это ни странно, но г. Васильчиков даже в этом несправедливом насилии, совершенном историею над нашею общиною, видит наше преимущество перед Европой! Из того, что крестьянская земля обложена таким бременем налогов, что пользование ею стало для крестьян в высшей степени разорительным, что им можно было только по неволе сидеть на земле, ставшей из их ‘кормилицы’ их ‘тяготой’, из этого факта он выводит оригинальное заключение об отсутствии в нашей исторической жизни элементов для выработки понятия о праве собственности, понятия, подобного тому, которое выработалось в древнем Риме и современной Европе. ‘Европейскому и древне-римскому понятию о праве собственности, — утешает он себя и подобных себе оптимистов, — на Руси противополагалось понятие о земском тягле, которое означает не право, а повинность’ (т. I, стр. 344). Г. Васильчиков, очевидно, забывает во-первых, что и в истории ‘гнилого Запада’ был такой период времени (и даже очень продолжительный период), когда большинство народа, прикрепленное к земле, видело в пользовании ею не право, а самую тяжелую тяготу, во-вторых, что рижское и западно-европейское понятие о праве собственности не только не исключает, но почти всегда даже предполагает понятие о пользовании землею в смысле повинности. Пользование землею именно потому-то и тогда становится тяжкою повинностью, когда в обществе существуют чересчур абсолютные понятия о праве частной собственности. Примечание Ткачева.}… ‘Явилось стремление освободиться от земли и связанных с нею тягостей, при которых земледелие становилось разорительным, одни бежали в степи, другие переходили в батраки, третьи брали земли меньше, чем им было нужно, дробили тягло’. Таким образом, произошло то странное явление, что при обилии незанятой и плодородной земли, явилась масса безземельных и малоземельных, предпочитавших самостоятельному хозяйству существование изо дня в день поденной работой на других’ (‘Очерк ист. сел. общ.’, стр. 201).
В XVI в. упадок крестьянского быта делается очевидным даже для историков, ослепленных ученым оптимизмом. Они замечают, что число крестьян-бобылей из году в год становится все значительнее и значительнее.
‘До того времени их не было, по крайней мере, название это не встречается в летописях и грамотах, — говорит г. Васильчиков, — выть была, нормальный размер надела рабочего взрослого мужика — от 5 до 7 и 8 дес. в поле, от 14 до 24 в 3-х полях, некоторые из крестьян садились и на 1/2 выти, другие на одну четверть, но число сих последних было так незначительно, что их не подвели даже под особый разряд. В XVI в. число полувытчиков быстро прибывает. В новгородской писцовой книге 1552 г., в вотьской пятине было уже на 809 крестьянских дворов — 74 бобыльских. По уставной грамоте Соловецкого монастыря 1548 г., бобыли отписываются в особый жребий на половинном окладе. В позднейших актах часто насчитывается бобыльских дворов столько же, сколько и крестьянских, иногда и более. Около того же времени появляются все чаще и чаще разнородные обозначения крестьян нетяглых, ненаделенных землей — казаки, подсуседники, задворные люди, они жили в работниках за чужим тяглом, в оклад не писались и составляли ту бродячую, вольную массу гулящих людей, которые выходили из черных волостей и водворялись или занимались у господ’ (‘Землевлад. и землед.’, т. I, стр. 341).
Из этих фактов можно сделать только один вывод: крестьянская община под давлением частного владения и фискальной московской системы совершенно утратила свое первоначальное назначение и казалась абсолютно неспособною предохранить крестьянство от бедности и разорения и, что самое главное, от пролетариев или гулящих людей. Выбрасывая из себя массу нищих и обездоленных, она в то же время выработала в своей среде нечто вроде местной аристократии — кулаков, ‘богачей’, ‘лучших’ и ‘средних людей’ и, таким образом, собственными руками уничтожила то имущественное благосостояние, сохранение и развитие которого составляло одну из важнейших и основных задач ее существования.
С утратою материального благосостояния и с развитием экономического обособления и индивидуализма рука об руку шла утрата всех общинных вольностей и старинных прав. Право переходит в привилегию, а свобода — в закрепощение.
Древняя русская община была вольным союзом вольных людей, вход и выход из союза был совершенно свободен, община не имела над своими членами никакой принудительной власти. Все члены принимали совершенно равное и одинаковое участие во всех общинных делах. Никаких постоянных специальных органов для подчинения одного другому не существовало. Все решения постановлялись на общих собраниях, и притом постановлялись не большинством голосов, а единогласно. Если относительно какого-нибудь мнения или предложения не могло состояться единогласное решение, то его совсем отклоняли или же улаживали дело взаимными уступками, или же, наконец, несогласные члены добровольно удалялись из общины {‘Нет сомнения, — как совершенно справедливо замечает г. Соколовский, — что при каждом столкновении интересов отдельных лиц, если дело шло об основных, общепризнанных потребностях, возможно мирное соглашение их, особенно это было возможно в ту эпоху, характеризующуюся однообразием потребностей. Вследствие этого надо думать, что единогласное решение, достижение, которого при всех случаях нам кажется теперь невозможным, в ту нору было постоянным явлением, и поэтому в первую пору новгородской истории не могли случаться распадения веча на части и принуждение меньшинства к принятию решений большинства’ (стр. 212). Примечание Ткачева.}. Разумеется, с переходом общины из свободной в тяглую, ее внутренняя общественная организация должна была подвергнуться точно таким же радикальным изменениям, как и ее организация экономическая. Тягло было наложено без участия и даже прямо против желания общины, поэтому для обеспечения его успешного выполнения нужна была принудительная власть — власть, которой не было у общин. Члены общины, как мы сказали выше, всегда имели право отказаться от своего земельного участка, если обработку его находили для себя невыгодною, и вместе с этим отказом сами собою прекращались все их обязательства относительно общины. Понятно, когда частные владельцы и государство обложили землю довольно сложными и тяжелыми податями, случаи подобных отказов сделались явлением повсеместным, заурядным, но отказываться от земли — значило, с точки зрения Московского государства, отказываться от уплаты податей и повинностей. Поэтому фискальная власть сваливает всю ответственность за эти отказы, всю ответственность за исправное отбывание податей на общину. Она обязывает ее не допускать своих членов до выселения, а в случае выселения дает ей право возвращать их снова на старые места. Таким образом, придя в прямое соприкосновение с фискальной системой Московского царства, община радикально видоизменяет цель своего существования. Прежде, как справедливо замечает г. Соколовский, главною ее целью было удовлетворение материальных и нравственных потребностей и интересов ее членов и охранение их от внешнего давления, теперь же, напротив, цель ее состояла в том, чтобы эксплуатировать и утилизировать возможно полнее и всестороннее силы каждой отдельной личности в интересах государственной и помещичьей казны. А для того, чтобы община могла успешнее выполнить свою новую общественную роль, правительство в лице старост, целовальников, голов, приказчиков, писцов, дозорщиков, сотских, пятидесятских и т. п. создает среди нее орган постоянной властии ставит его в непосредственную от себя зависимость. Разумеется, оно требует, чтобы в должности этих ‘вновь учиненных’ чиновников выбирались люди зажиточные, и, таким образом, имущественная рознь закрепляется и освещается неравенством общественным. В общинное самоуправление вводится элемент бюрократический, и оно получает вообще принудительный, тяглый характер. Выборным начальникам предоставляется обширная власть над членами вообще и над людьми бедными и неимущими в особенности. В тех случаях, где власть эта может оказаться недостаточною, ей предписывается обращаться к содействию других властей, уже не выборных и не крестьянских, а боярских, непосредственно назначаемых самим правительством.
Прежде охранение порядка и мира внутри общины лежало на обязанности всех ее членов, ни в каких специальных полицейских органах не чувствовалось ни малейшей надобности. Теперь же явилась необходимость в сильной полицейской власти, неудовольствие новыми порядками жизни было всеобщее, а потому и протесты против них были часты и повсеместны, в то же время, с развитием бобылей, с постоянно возраставшими бедностью и экономическими неурядицами, должно было увеличиться число преступных посягательств на жизнь и имущество ближнего. В виду этого правительство предписывает выборным начальникам: ‘беречи накрепко, чтобы у них на посаде, в станех и волостях татей и разбойников, и ябедников, и подписчиков, и всяких лихих людей не было’. Далее оно предписывает им следить, чтобы в селах и деревнях не было ‘скоморохов, волхвей, баб-ворожей, татей и разбойников, чтобы не допускались непозволительные игры (как, напр., игра в зернь), корчемство и разврат’. Крестьяне, к которым приезжали посторонние люди, обязаны были доводить об этом до сведения старост-целовальников или других начальствующих лиц. Сотскому вменено было в обязанность знать всех приезжающих и живущих в его общине, в случае появления подозрительного человека, доносить о нем немедленно старосте и ‘учинять розыск’. Наконец, был дан большой простор вмешательству в общинную полицию землевладельцам, помещикам и всякого рода царским властям (‘Очерк ист. сельск. общ.’, стр. 228).
Одним словом, община вполне и безусловно перестала принадлежать самой себе, служилые и частные люди, объявив ее землю своею собственностью, обложив ее всевозможными данями и податями, отняли у нее сперва экономическую, а потом общественную самостоятельность {А между тем г. Васильчиков с истинно-оптимистическою развязностью уверяет нас, будто в течение всего этого периода и даже в начале следующего (т. е. при крепостном-то праве!) ‘судьбы русского народа тем отличаются от других западноевропейских обществ, что все это время он провел среди грубой, дикой, но неограниченной свободы (?!), между тем, как в Западной Европе это было время порабощения крестьян феодальными владыками’ (т. 1, стр. 343). Примечание Ткачева.}.
Таким образом, в XVII веке самостоятельная жизнь русской общины прекращается. Под давлением исторических событий, отметивших эту эпоху диким и неограниченным произволом крепостной палки, к общине примешалось так много посторонних, чуждых ей элементов, что она утратила одну за другой все свои лучшие бытовые черты. Бессильная отстоять свою свободу экономическую, бессильная осуществить в жизни свой общественный идеал, она оказалась бессильною отстоять и свою свободу гражданскую.

V

Непомерные поборы и всяческие притеснения, полнейшее бесправие ‘черных людей’ неизбежно должны были отразиться на благосостоянии крестьянской массы, того подлого люда, который теперь искал своей защиты и обеспечения не в общине, а под покровительством людей сильных и богатых. Обеднение шло быстро вперед. Действительно, к концу XVI в. экономическое положение России представляется в самых мрачных красках. Крестьяне повсеместно бросали земли, бросали свои родные села и деревни, бежали в леса, продавались в кабалу, скитались по чужим людям. Класс ‘гулящих людей’ год от году становился все многочисленнее и многочисленнее, он втягивал в себя производительные силы страны и, как и всякий пролетариат, представлял собою элемент в высшей степени неудобный для государственного порядка и благочиния. Стране грозил тяжелый экономический и политический кризис. Люди ‘власть имущие’, несмотря на всю их близорукость, не могли не видеть и не понимать, что такой порядок вещей далее невозможен. Таким образом, экономический вопрос, который, по мнению наших ученых-оптимистов, есть исчадие ‘гнилого Запада’ и который будто бы не имеет никакой почвы в русской жизни, — этот вопрос явился во всей своей суровой реальности перед русскими людьми XVI века и настоятельно требовал немедленного решения… Вопрос мог быть решен двояким образом: нужно было или совершенно изменить данные экономические условия общественной жизни, или оставить все в прежнем виде, но придумать какую-нибудь экстраординарную меру для прекращения развития бедности, для возвращения ‘гулящих людей’ к земледельческим занятиям. По всей вероятности, если бы решение вопроса было предоставлено самим ‘гулящим людям’, то они остановились бы на первом решении, но его решали не они, а люди, которым в то время и во сне не могло присниться такой простой мысли, что благосостояние общества невозможно без благосостояния большинства, напротив, они думали, что тем лучше привилегированному меньшинству, чем хуже обездоленному большинству. Понятно, что они должны были предпочесть второе решение первому. Они так и сделали. Оставив неприкосновенными права и привилегии частных владельцев из бояр и служилых людей и бесправие крестьянских общин, оставив неприкосновенными все те экономические неправды, все то экономическое зло, которым история в течение нескольких веков щедро наделяла русский народ, они задумали насильственно задержать совершенно естественное и при существующих условиях логически-неизбежное стремление крестьян освободиться от земли и стать вольными людьми, они решились остановить быстрое течение потока экономической жизни, смывавшего села и деревни, опустошавшего поля и луга и превращающего землевладельца в бездомного пролетария. Это было решение смелое, абсурдное и, по-видимому, даже невыполнимое. В самом деле, чтобы осуществить его, нужно было отнять у миллионов людей свободу передвижения, нужно было воспретить им сходить с места, нужно было каким-нибудь чисто-механическим образом прикрепить, привязать их к земле. Кто, казалось, мог быть настолько смел, настолько дик и жесток, чтобы решиться не только привести в исполнение, но даже предложить подобную меру? И, однако ж, в конце XVI века находятся люди, которые открыто ее предлагают, находятся другие, которые пытаются приступить к ее осуществлению. Сначала, как это и всегда водится, попытки эти отличаются крайнею нерешительностью и боязливостью, закрепители как бы стыдятся своего дела, они обставляют закрепление всевозможными оговорками, исключениями и не делают из него общего правила для всей земли русской {В точности неизвестно, когда именно состоялось первое распоряжение о прикреплении крестьян. Обыкновенно его приписывают Федору Ивановичу, который указом от 24 ноября 1597 г. воспретил крестьянам сходить с тех мест, где их застал указ. Другие же относят эту меру к 152 г. и, по мнению Беляева, можно сказать только, что оно состоялось не прежде 1590 г. ‘Во всяком случае, —говорит кн. Васильчиков, — указ 1597 г. есть первое дошедшее до нас узаконение об этом предмете, но в нем и в тех предыдущих указах, на которые он ссылается, никак нельзя видеть начало крепостного права в том виде, как оно развилось впоследствии’ (т. I, стр. 370). Из указов и узаконений Годунова не видно также, чтобы запрещение перехода было повсеместно, так, напр., по указам 1601 и 1602 гг. формально дозволяется переход с дворцовых черных земель и от больших владельцев к мелким. Срок для возвращения бежавших или, говоря правильнее, сошедших с мест крестьян с 1640 г. не превышал 5 лет. В этом только году (по указу царя Михаила Федоровича от 9 марта) срок этот продолжен до 10 лет для крестьян, самовольно бежавших от своих господ, и до 15 лет для крестьян, которые были выведены насильно новыми владельцами из-за прежних, и только с воцарением Алексея Михайловича по соборному уложению 1649 года, урочные лета (т. е. сроки о выдаче беглых) были отменены, как на будущее, так и на прежнее время, и правила нового, бесповоротного, безусловного прикрепления изданы в виде свода узаконений в XI главе ‘уложения’. Примечание Ткачева.}. Но с течением времени они становятся все смелее и смелее и, наконец, в половине XVII века (1649 г., при царе Алексее Михайловиче) прикрепление крестьян к земле было окончательно и формально узаконено во всей России. Крестьяне, прикрепленные к помещичьим и государевым землям, должны были естественно потерять большую часть своих гражданских прав, однако они еще не были безусловно превращены в холопов, они сохранили еще некоторые из своих человеческих прав и считались людьми граждански-самостоятельными. Разумеется, такое их двусмысленное, полусвободное положение не могло продолжаться долго: прикрепление мужика к земле должно было иметь своим естественным, логическим последствием прикрепление его к господину, к собственнику земли. И действительно, de facto452 такое прикрепление существовало уже в конце XVII стол, в первой половине и в конце XVIII стол, (в царствования Петра и в особенности Елизаветы и Екатерины I и II) оно было окончательно оформлено и возведено в закон. ‘Целым рядом указов с 1725 г. по 1760 г. довершено было полное, безусловное порабощение русского народа’ (Васильчиков, т. I, стр. 422). От него, одно за другим, были отняты все гражданские права, все крестьяне, водворенные на помещичьих землях, были записаны за помещиками в вечное владение, и помещикам была предоставлена неограниченная власть не только над имуществом, но и над личностью ‘крепостного’. Они получили не только право расправляться с ним по произволу ‘домашним образом’ облагать его какими угодно работами, сечь, продавать, сдавать в рекруты и т. п., но даже ссылать в Сибирь, ‘с зачетом сосланного в рекруты и с получением от казны денег на провоз и путевые расходы’ (указ 1 ноября 1760 г.).
Таким образом, через полтора века антиэкономическая мера прикрепления людей к земле была, наконец, вполне осуществлена, и дальнейшему развитию сельскохозяйственной аномалии положена была, по-видимому, непреодолимая преграда. Но действительно ли эта преграда оказалась непреодолимою? Действительно ли крепостное право могло спасти общество от нищеты и разорения, поднять общий уровень ‘народного благосостояния и вообще вывести его из того экономического и социального положения, в котором оно находилось два с половиною века назад?
Все факты истории этого периода, — периода закрепощения русского крестьянства, — самым категорическим, самым красноречивым образом свидетельствуют о противном, все они с наглядною очевидностью доказывают, что закрепление было мерой насильственной, противоестественной, идущей в разрез с интересами почти всех классов общества, что поэтому она встретила со стороны последнего упорное, энергическое противодействие, продолжавшееся в течение целого века, — противодействие не только со стороны крестьянства, но даже со стороны помещиков, и что в конце концов она совершенно не достигла той цели и не дала тех результатов, в виду которых была предпринята.
Историкам-оптимистам вообще и кн. Васильчикову в частности факты эти очень хорошо знакомы, и тем неменее они решаются утверждать, будто закрепощение крестьян было мерою вполне естественной, логически обусловленной всем ходом нашей истории и данным положением русского земледелия и землевладения. Признавая фатальную необходимость крепостного права, они, разумеется, на этом не останавливаются, они идут далее: они открыто заявляют, что крепостное право было мерой не только необходимой, но и спасительной! ‘Для вольных крестьян, общинников, для черных волостей, а равно и для мелких владельцев, — говорит кн. Васильчиков, — мера эта (т. е. крепостное право) была, без сомнения (видите ли даже без сомнения!), полезная, спасительная, и можно сказать, если бы закрепления не последовало, то все сельское население постепенно перешло бы на частные земли, крестьянские тяглые угодья также перешли бы во владение частных лиц, и мы имели бы в России, как и в других странах, вольное, но безземельное крестьянство’ (т. I, стр. 371). Нет, значит, ‘худа без добра’, или все к лучшему в этом лучшем из миров. Крестьяне потеряли волю, и ценою своей свободы они купили себе материальное обеспечение. Разве это не выгодная покупка? Разве иметь землю и не быть человеком хуже, чем быть человеком, но не иметь земли? О, конечно, нет, единогласно отвечают историки-оптимисты. Только с точки зрения этой ‘домостроевской философии’ и можно понять ту апологию крепостного права, один из образчиков которой представляет нам только что приведенная цитата из книги кн. Васильчикова. Однако, хотя домостроевская философия и дает нам возможность понять эту апологию, но даже она, даже эта философия Кифы Мокиевича не в состоянии ее оправдать. В самом деле, разве крепостное право, отняв у крестьян свободу, дало им взамен материальное обеспечение? Разве земля, к которой оно их прикрепило, была их землею? Разве они не должны были работать за нее весь свой век под опекой собственника? Разве этот собственник не мог каждую минуту отнять ее у них, снести их жилища, переселить их на пески и болота или продать их без земли другому собственнику? Неограниченный, бесконтрольный властитель их судьбы, полноправный хозяин их личности, разве он не был таким же неограниченным властителем, таким же полноправным хозяином и их личности и их имущества? Где же это пресловутое ‘материальное обеспечение’? Кн. Васильчиков говорит, что крепостное право было выгодно и для крестьян, и для мелких землевладельцев, и что оно было невыгодно только ‘богатым вотчинникам, светским и в особенности духовным’. Но как же это так? Ведь в то время интересы крестьян находились в несравненно меньшем противоречии с интересами крупных собственников, чем с интересами мелких. Своя земля была им в тягость, она разоряла их, она не могла прокормить их, они бросали ее и искали заработков на стороне, переселяясь целыми массами на земли частных владельцев. Но где им легче было найти эти заработки, где их труд оплачивался дороже, где они пользовались большим материальным обеспечением и даже большею долею свободы — на землях ли мелких, обнищавших, разоренных помещиков, которые сами-то жили впроголодь, или на землях ‘богатых светских и духовных вотчинников’? И там, и здесь они ставили себя в подневольное положение — это правда, но зато у богатых господ они были сыты, а у бедных — обречены на голодную, медленную смерть. Крестьяне очень хорошо понимали это и потому постоянно уходили от бедных помещиков к богатым. Поступая таким образом, они действовали вполне сообразно со своими насущными интересами и потребностями. В этом отношении, как видите, их интересы вполне совпадали с интересами крупных, богатых собственников и находились в прямом противоречии с интересами мелких и бедных помещиков. Для последних было настолько же выгодно удерживать крестьян на своей земле, насколько для крестьян это было невыгодно. Кому может быть выгодно, кто согласится по доброй воле работать на другого задаром? А между тем, оставаясь на землях мелких землевладельцев, крестьянам приходилось рисковать своим трудом и даже жизнью. Поэтому удержать их на этих землях могла только грубая внешняя сила… Этою силою и было крепостное право, и вы, гг. Васильчиковы, утверждаете, будто оно, поставив крестьянский труд в самые невыгодные, в самые невозможные для него условия, дало рабочему, взамен свободы, ‘материальное обеспечение’!
И подумаешь, как глупы и непонятливы были крестьяне! Им давалось ‘материальное обеспечение’, а они с ослиным упорством отказывались от него в продолжение почти целого столетия! В их интересах предпринималась ‘полезная, спасительная мера’, а они употребляют все зависящие от них усилия, чтобы помешать ее практическому осуществлению! Из челобитной, поданной Алексею Михайловичу в первый же год воцарения мелкопоместными провинциальными дворянами, оказывается, что в течение полстолетия, со времени первого запрещения крестьянам переходить с одной земли на другую, это запрещение существовало только на бумаге, что практика всегда умела обходить его и что, вообще в действительной жизни оно не имело никакого серьезного значения {На челобитную эту ссылается кн. Васильчиков на стр. 378-379 1 тома. В ней челобитчики жалуются, что их поместья и вотчины совсем опустели, что ‘люди и крестьяне выходят из-за них, бедных городовых дворян, и идут за сильных людей, за бояр, за окольничих и ближних людей, и за власти, и за монастыри, что покуда они были на государевой службе, им недосужно было проведать своих беглых крестьян, а в это время сильные люди развозили беглых по дальним своим вотчинам, после их скрывали в урочные годы (т. е. в течение 5-летнего срока, положенного для приписки людей к новым местам) и потом, по миновании сроков, водворили их на смежных имениях’. Но хуже всего, — пишут далее челобитчики, — что ‘эти беглые крестьяне, живучи за сильными людьми, приписывают заочно и других наших крестьян к своим дворам и семьям, записывают их в писцовые книги и судные записи и сманивают крестьян от нас в смежные боярские вотчины’. Примечание Ткачева.}.
Московское государство было слишком слабо, чтобы заставить невежественных людей подчиниться ‘полезной и спасительной мере’. Только уже впоследствии, в петербургский период своего существования, когда оно окончательно окрепло, организовалось, подтянулось, только тогда оно оказалось настолько сильным, что могло возвести крепостное право в непреложный догмат общего экономического положения России. Но и тут дело не обходилось без протеста против ‘спасительной меры’ кн. Васильчикова. Только теперь эти протесты приняли иную форму прежде они выражались, главным образом, в обходе, в фальсификации закона, плохо, а иногда даже и совсем не охраняемого слабою властью. С усилением и организацией последней эти обходы и фальсификации стали почти невозможными и, во всяком случае, крайне затруднительными. Тогда протест против крепостного насилия стал выражаться в форме несравненно более грубой и резкой.
Итак, в противность мнению историков-оптимистов, оказывается, что крепостное право не дало крестьянству, взамен утраченной им свободы, никакого материального обеспечения. Отсюда становится само собою понятным, почему оно не могло остановить и развитие сельского батрачества и бобыльства, представители которых прежде назывались просто ‘гулящими людьми’ и, в качестве таковых, пользовались защитою закона и никаким уголовным преследованиям не подвергались (за исключением тех случаев, когда они переходили из разряда ‘гулящих’ в разряд ‘лихих людей’), но после окончательного прикрепления крестьян к земле, после окончательного установления крепостного права, гулящих людей стали именовать бродягами, и, в качестве бродяг, их били ‘нещадно’ кнутом и плетьми и наводняли ими Сибирь. Ежегодно по несколько десятков тысяч их запиралось в тюрьмы и вывозилось из пределов Европейской России. Но хотя закон и возвел ‘бездомность’ в преступление, хотя он и преследовал бегуна, как преступника, однако само собою понятно, что он не мог никакими уголовными карами залечить ‘язвы пролетариата’, так как он не касался порождавших ее причин. Поэтому до самого последнего времени число бродяг постоянно возрастало, и ‘бродяжничество’ считалось самым распространенным, самым обыденным и, если можно так выразиться, самым популярным из всех правонарушений, предусмотренных 15-ю томами свода законов {Тождественность таких явлений, как бобыльство и бродяжничество, до такой степени очевидна, что отрицать ее могут лишь наши историки-оптимисты, подобные князю Васильчикову желающее во что бы то ни стало уверить и себя, и других, что будто наше общество, благодаря своей сельское общине, совершенно незнакомо с ‘язвою пролетариата’, что будто даже о самом существовании ее оно узнало только тогда, когда пришло в соприкосновение с ‘гнилым Западом’. Несомненные факты уличают их во лжи, но что им за дело до фактов? Они не из фактов почерпают свои выводы, а гнут и уродуют факты ради своих заранее придуманных выводов. Примечание Ткачева.}.
Но если крепостное право не могло дать крестьянам предполагаемого материального обеспечения, то не оказало ли оно какой-нибудь услуги мелкому землевладению, в интересах которого, по словам князя Васильчикова, оно и было, главным образом, установлено.
Нет, и в этом отношении оно не оправдало возлагавшихся на него надежд. Перед отменою крепостного права мелкопоместные землевладельцы (имевшие менее 100 душ крестьян), хотя по своей численности (106.000 человек) и составляли громадное большинство поместного сословия (84%), однако, по своему экономическому положению, не имели в нем никакого значения. Как и в XVI столетии, ничтожное меньшинство крупных и среднепоместных владельцев совершенно затирало их и почти не впускало в свою среду. По образу своей жизни, а главное по своей бедности, они гораздо ближе стояли к крестьянству, чем к дворянству. 17 тысяч из них совсем не имели земли и могли существовать лишь личным трудом, 58 тысяч владели средним числом по 77 ревизских душ, на остальную 31 тысячу приходилось по 49 ревизских душ. Доходность их имении (заложенных, перезаложенных, кругом опутанных казенными и частными долгами) была так ничтожна, что для покрытия самых необходимых потребностей им приходилось искать каких-нибудь побочных ресурсов к жизни в виде, напр., казенного жалования и разных кормлений на чужой счет. Дети их, обыкновенно, переселялись в города, поступали в какие-нибудь ‘присутствия’ или ‘канцелярии’ или на частную службу, жили исключительно личным трудом, почти забывали свое дворянское происхождение и, в конце концов, совершенно сливались с массою городских бездомников, главный контингент которых они и составляли.
Таким образом, крепостное право нисколько не помешало им разориться и ни мало не уравняло их шансов в их борьбе с крупными землевладельцами. Крупные собственники, как до закрепления крестьян (в 1597 г.), так и перед отменою этого закрепления (в 1858 г.), держали в своих руках не только большую часть частных владельческих земель (1/4 земель всей Европейской России), но и половину всех рабочих сил России. В то время как у 43 тысяч мелкопоместных помещиков считалось всего около 840.000 ревизских душ, за 1.700 крупными землевладельцами числилось более 5.000.000 крепостных. Следовательно, крепостное право не оказало никакого заметного влияния на более равномерное распределение рабочих сил между крупным и мелким землевладением, более равномерное, чем то, которое существовало при вольном переходе крестьян.
Что касается влияния крепостного права на земледельческую культуру страны, то относительно этого пункта не существует и не может существовать ни малейших разногласий, все, даже самые упорные оптимисты, признают, что крепостничество, разорив крестьян, совершенно расстроило и помещичье хозяйство, что оно истощило производительные силы страны, истощило почву и на целых 2 1/2 века остановило прогресс сельско-промышленной техники. Благодаря ему, наше земледелие во второй половине XIX в. находилось на той же самой первобытной ступени развития и велось так же беспорядочно (и даже, быть может, беспорядочнее), как и во второй половине XVI в.
Таким образом, кажется, мы имеем право сделать следующий вывод, — вывод, диаметрально противоположный историко-экономическим доктринам господ ученых-оптимистов вообще и кн. Васильчикова в частности. Прикрепление крестьян к земле совсем не составляло естественного исхода из того положения, в котором находилась Россия в момент закрепления. Установление крепостного права не только не было для кого и для чего бы то ни было ‘полезно и спасительно’, но даже не было и необходимо. Оно было просто одною из величайших исторических ошибок, так дорого стоивших России. Дорогою ценою пришлось обществу искупать эту ошибку, и когда, наконец, оно сознало ее, когда в нем пробудилось страстное, непреодолимое желание очиститься от этого ‘исторического греха’, оно находилось почти в том же экономическом положении, в каком его застало крепостное право.
Покончив с ученым оптимизмом кн. Васильчикова, мы в следующий раз займемся другим, не менее любопытным мыслителем, из того же лагеря квасных патриотов.

КОММЕНТАРИИ

Впервые статья была напечатана в No 11 ‘Дела’ за 1879 г. Публикуется по: Ткачев П. Н. Избранные сочинения на социально политические темы в семи томах. М., 1933. Т. IV. С. 311-349. Ткачев изложил свои взгляды на судьбу русской общины, сравнивая ее историческое развитие с общинами других стран.
431 Цицерон (106-43 до н. э.) — римский государственный деятель, философ и оратор.
432 Детлов — харьковский помещик.
433 Янсон Юлий Эдуардович (1835-1892) — русский экономист и статистик, профессор Петербургского университета.
434 Яковлев Александр Васильевич (1835-1892) — русский экономист и публицист, сторонник мелкого крестьянского кредита.
435 Исаев Андрей Алексеевич (1851-1924) — русский экономист, профессор Ярославского лицея и Петербургского университета.
436 Васильчиков Александр Илларионович (1818-1881) — князь, публицист народнического направления.
437 Кошелев Александр Иванович (1806-1883) — публицист, славянофил.
438 Юрьев Сергей Александрович (1835-1888) — экономист и публицист, сторонник мелкого земельного кредита.
439 Основание (лат.).
440 Кавур Камилло, граф (1810-1861) — итальянский политический деятель, либерал.
441 По-видимому, Васильчиков передал слова Кавура в достаточно вольной редакции. Славянофил А. И. Кошелев в своих ‘Записках’ (Берлин, 1884), изданных позднее труда Васильчикова, несколько по-иному привел высказывание Кавура относительно значения на тот момент русской общины: ‘Да, я вижу, что вы имеете такое учреждение, которое спасет вас от многих бедствий, ныне терзающих Европу и грозящих ей в будущем нескончаемыми беспорядками. Вы очень счастливы: для вас будущность не страшна’. Неясно, какой вариант ближе к действительным словам Кавура. Кошелевская редакция, бесспорно, лестна для славянофильского мироощущения.
442 Юханцев — кассир ‘Общества взаимного поземельного кредита’, судимый за растраты.
443 Мэн Генри Джеймс Самнер (1822-1888) — английский юрист-историк.
444 Мауер Георг Людвиг фон (1790-1872) — немецкий историк права.
445 Геринг — автор книги ‘О земельном владении в Швеции и Дании’.
446 См. прим. 56.
447 Лавелэ Эмиль Луи (1822-1892) — бельгийский экономист.
448 В журнале ‘Дело’ о П. А. Соколовском — историке и экономисте — и его работах (‘Очерки истории сельской общины на севере России’. СПб., 1877, ‘Экономический быт земледельческого населения России и колонизация юго-восточных степей перед крепостным правом’. СПб., 1878) писал ранее не Ткачев, а Н. В. Шелгунов (‘Из истории русской общины’ // Дело. No 6. 1879), не принимавший пессимизма Соколовского относительно судеб общины в будущем.
449 Соколовский Павел Александрович (1842-1906) — историк-экономист.
450 Самарин Юрий Федорович (1819-1876) — публицист-славянофил.
451 Ефименко Александра Яковлевна (1848-1918) — исследовательница народного быта.
452 Наделе (лит.).
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека