Как очень многие из моих ровесников, я в свое время увлекался опереткой. Но это была оперетка Лентовского, Родона, Вельской, Зориной, Вальяно, Давыдова, Тартакова, Чернова. Трудно было не увлечься.
И впоследствии я должен был заплатить долг оперетке: написать собственную.
Я сделал это, — как пишут обыкновенно в афишах, — ‘уступая настоятельным просьбам’.
Мне не везет, как драматургу, если только я драматург. Обыкновенно я пишу не особенно скучно, и мне случалось видеть улыбку на лице читателя. Но когда идет моя ‘веселая’ пьеса, — не улыбается никто. Публика делает стачку.
Есть какие-то особые законы сцены, которых мне никогда не узнать. Самая смешная в чтении фраза звучит удивительно уныло со сцены. Смех, который я посылаю на сцену, не возвращается в публику. Надо написать так, чтобы сцена еще сильнее отразила ваш смех.
— Это все равно, что в бильярдной игре! — объяснял мне один драматург. — Есть люди, играющие просто, и есть люди, умеющие играть дуплетом.
Я не умею играть дуплетом. И откровенно пояснил это пристававшему ко мне антрепренеру. Но он настаивал:
— Помилуйте, пройдет великолепно! Труппа — первая в России.
Действительно, труппа, которая должна была играть мою пьесу, состояла из современных опереточных знаменитостей.
В конце концов, я согласился, написал прескверную пьесу и в один прекрасный день я получил приглашение ‘пожаловать на репетицию’, и дворник указал мне ход на сцену.
Это были огромные грязные ворота, через которые таскают декорации. Ворота визжали на ржавых петлях, когда их отворяли, и хлопали, словно пушечный выстрел, за каждым вошедшим.
Когда за мной грянул пушечный выстрел, первое, что я услышал, была ругань театральных плотников.
Крепкие слова ‘висели’ в воздухе. Плотники ругались между собой во все горло, ничуть не стесняясь, как прислуга, которой не платят, которой ‘на все наплевать’ и которая во всякую данную минуту готова заявить:
— Не ндравится? Пожалуйте рашшот.
Сцена, пыльная и грязная, производила унылое впечатление, при слабом дневном свете, который падал на нее откуда-то сверху из зрительного зала. Занавес был поднят, и зрительный зал был завешен серым холстом, тоже пыльным и грязным, который свешивался с барьеров лож, словно саваны.
Декорации нагоняли особенную тоску. Они и вечером-то были похожи на тряпки, а теперь имели препротивный вид.
По сцене ходили обтрепанные, обшмыганные хористки, похожие на несчастных, которых забрала обходом полиция и посадила на ночь в участок. Одна из них стояла около рампы и задумчиво разглядывала свой рваный башмак. Хористы в драных пальто с какой-то дрянью, намотанной на шею и, вероятно, скрывавшей отсутствие рубашки.
Когда я проходил в кулисах, я услышал разговор двух хористов:
— Да ведь брюки-то новые!
— Брюки новые! Разве я говорю, что брюки не новые? Брюки новые, только внизу бахрома и на коленках протерлись. Я должен из них картузов наделать. Полтора рубля, ей-Богу, хорошая цена.
Я прошел в ‘режиссёрскую’.
Это была небольшая каморка с разбитым оконным стеклом, которое было заклеено старой афишей. Было страшно накурено скверными папиросами.
Режиссёрская была полна ‘первыми сюжетами’. Примадонны сидели с бледными лицами, которые теперь, днем, казались обрюзглыми и старыми. Они были в кофточках, в замасленных капотах. Из-под шляпок с огромными цветами и из-под шапочек выбивались пряди непричесанных волос. Мне показалось, что они не умывались.
Разговор шел о хористке, попавшей на содержание к завсегдатаю театра, какому-то Грекопуло.
— Платьев он ей нашил, платьев! — рассказывала одна артистка, и все слушали с жадностью, казалось, с завистью о девушке, попавшей на содержание.
— Тряпки! — пренебрежительно заметила одна из примадонн. — Куда их продашь, тряпки-то? Я ей всегда говорила: ты вещами с него бери, вещами. Вещь всегда вещь. Ее и заложить и продать. А тряпки что? Тфу!
— Даст грек вещь!
И у меня в первый раз шевельнулся вопрос: куда собственно я попал?
Разговор перешел на жалованье.
— Отдал вам вчера?
— Как же! Прихожу, после спектакля, говорят: ‘Нельзя’. Дифтерит у него, у подлеца!
— У него, у подлеца, шестой раз уж дифтерит.
— Скоро платить будут! — объявил первый тенор. — Компаньона берет. Я сам разговор слышал.
— Кто, кто такой? Кто?
— Хозяин-с…
Тенор назвал улицу, известную в городе своими очень специальными домами. Все расхохотались.
— Чего смеетесь? Ей-богу, честное слово! Своими ушами слышал. Сам этот и предлагал: в одно дело соединим, я вам девушек в пажи отпускать буду. Красивых пажей иметь будете. И мне выгода и вам: мне — девушки в театре практику будут получать, вам — знакомые будут ходить их смотреть.
— Ну, уж это извините! Атанте! {Attendez (фр.) — погодите!} — возмутилась примадонна. — Чтобы таких на сцену пускать, которые с книжками!
— А тебе бы все таких, которые без книжек. Необразованная! — рассмеялся баритон.
— Я отказываюсь! Я не буду! Я уйду!
— Это уж не по-товарищески, ежели ты уйдешь!
— Пускай хоть жалованье в таком случае прибавит!
— Это другое дело!
— В Москве же так служили! — философски заметила комическая старуха.
В разговоре не принимала участия очень бледная, с болезненным лицом, молодая женщина, бывшая в последних месяцах беременности. Она сидела у окна, отдельно и каждый раз, как отворялась дверь в режиссёрскую, смотрела жадными несчастными и злыми глазами, словно кого-то ждала.
— А мой-то там, все около Маруськи околачивается? — не вытерпела она и спросила у вошедшей ‘второй’.
— Да не ревную я! Не ревную! — взвизгнула беременная женщина. — Мне подлость его! Вот что! Мне ее, твари, жаль. Будет с чемоданом ходить, как я. Не знаю я, что ли? Первая?
И она принялась перечислять. Глашка, которая сделала себе выкидыш и умерла от заражения крови. Дашка, которая потом попала в известный дом. Сашка, которая отравилась, когда он вышвырнул ее из труппы ‘в положении’. Зинка, которую он потом помещику подстроил, а помещик ее через три дня выгнал, и она теперь шатается по улицам. Грушенька, у которой он заложил все вещи. Пашутка, которую он от матери, от квартирной хозяйки увез и ‘в положении’ бросил.
Список был очень длинен. Она произносила имена девушек и с жалостью и со злостью. Все слушали спокойно, как старую повесть, которую знают все наизусть.
Дверь режиссёрской отворилась, и появился ‘он’, знаменитый ‘во всех городах’ комик, сердцеед и пожиратель девушек. Он был в каком-то пиджаке какого-то необыкновенного, темно-красного цвета и какого-то необыкновенного фасона, какого я никогда не видал ни до, ни после этого. Манишку закрывал широкий пластрон с большой брильянтовой булавкой. Воротнички были свежими, вероятно, на прошлой неделе. Вид гордый и победоносный.
Знаменитый комик был вместе с тем и режиссёром.
— Господа, на сцену!
— Вы пьеску-то после репетиций на дом брать будете? — спросил меня суфлер, когда я подошел к его столику, на котором стоял жестяной закапанный подсвечник.
— Нет. Зачем же?
— В таком случае позвольте, я ее уж у себя держать буду.
— Может быть, она будет нужна режиссёру?
— Нет, уж зачем же? Ишь, вы какие хорошие! Единственная гарантия. Как первый спектакль, — жалованье перед занавесом и пожалуйте! А то и суфлировать не буду и пьесы не дам!
— Послушайте, я не имею права входить в такого рода комбинации.
— Нет-с, уж раз пьеса ко мне попала, не отдам! Извините!
— Господа, по местам! По местам! — кричал режиссёр, устанавливая хористок, при чем он чаще других дотрагивался руками до молоденькой, миловидной девушки, с лицом еврейского типа:
— Вот так станьте, деточка! Вот этак.
Это и была Маруся.
Репетиция началась.
Видали ли вы когда-нибудь обозрение без конки, которая не сошла бы с рельсов при выезде на сцену? Было бы нарушением самых священных традиций написать обозрение без ‘конки’. Была она, каюсь, и в моем обозрении.
Конка сходит с рельсов и кучер кричит:
— Тир!
— Тир! — повторяет невозмутимо ‘обозреватель’.
— Позвольте, какой тир? Откуда ‘тир’? — изумился я.
— Тут так написано: ‘тир!’ — подал он мне тетрадку.
— Да это ошибка переписчика! Не ‘тир’, а ‘тпру’.
— Ах, а я думал, что тир. Конка, так сказать, с рельсов сошла, значит, у цели. А цель — это тир. Я думал, вы эту мысль проводите! — ответил мне ‘обозреватель’ глубокомысленно и с достоинством…
— Не ‘тир’, а просто ‘тпру’.
— ‘Тпру’, так ‘тпру’. ‘Тпру’! Репетиция продолжается!
— Пшеница подешевела, и репортеры плачут! — громко выкликнула примадонна перед своим ‘нумером’ пения.
— Какие репортеры? Где репортеры? — снова изумился я.
— Здесь так написано! — отвечала она, смотря в роль.
Я подошел. Бедняжка держала тетрадку, в которую смотрела, вверх ногами:
— Здесь так написано!
Я вежливенько взял тетрадку у нее из рук и повернул как следует.
— Не репортеры, дорогая моя, а экспортеры. Знаете, которые пшеницу за границу отправляют.
— Так, так бы и сказали! А то экспортеры какие-то! Вы мне, пожалуйста, эти немецкие слова уберите. А то я навру. Мне что цивилизация, что ассенизация, — все одно: одна прокламация!
Кругом захохотали.
— Анну Ивановну на это взять!
— У нас Анна Ивановна за словом в карман не полезет!
— С тем и съешь!
— Правда, здорово? — с гордостью оглянулась кругом примадонна. — Вы знаете, я это раз на сцене брякнула. В Пензе. Потом неприятности были. Полицмейстер придрался. Полицмейстер моим ухажером был. Всегда, бывало, в уборную придет, пиво пьет. А тут придрался: ‘Не складно, — говорит, — прокламация, Анна Ивановна. Того… больно… Вы уж лучше ‘одна пертурбация’ говорите. Все мягче’. Так я потом ‘одна пертурбация’ и говорила. Как, бывало, скажу, так и захлопают. Фурор, одно слово. Публика в Пензе антиллигентная, камуфлет любит!
— Каламбур, Анна Ивановна, а не камуфлет!
— Все единственно.
— Нет, ведь какой с ней вчера случай был! — воскликнул второй комик. — Идет ‘Синяя борода’. Я Бобеш, она Булотта. Выходит, у нее слова есть: ‘Вот вам бразды правления’. А она как бухнет: ‘Вот вам дрозды правления’. Какие, спрашиваю, Булотточка, дрозды? — ‘А обыкновенно, говорит, какие! Которые на дереве летают, а потом их жарят!’
— А ты думал, не найдусь! Найдусь! — хвастливо ответила примадонна.
— Да ведь ‘бразды’ надо было сказать, а ты ‘дрозды’.
— А мне все единственно. Никаких я ‘браздов’ не знаю. Публика смеялась, — вот и все.
— Господа, господа, репетиция! — вопил режиссёр и подбежал ко мне.
— Вы уж позвольте эту маленькую рольку… тут у нас девочка Маруся есть… так ей передать… Она у нас хористка, но со словами… Милая, знаете, такая, способная… Она скажет, вы не беспокойтесь: я ей начитаю.
— Передавайте, мне-то что ж!
— Очень, очень вам благодарен! Господа, репетиция! Маруся, получайте роль. Сюда, сюда идите, деточка!
Кто-то тронул меня за пальто. Сзади меня в кулисах стоял, спрятавшись, толстый, круглый антрепренер, улыбался боязливой улыбкой и манил меня пальчиком в кулисы.
Я даже отшатнулся.
— Да ведь у вас дифтерит?
— Ничего не значит. С дифтеритом вышел. Я к вам, пойдемте сюда. Не надо, чтоб меня видели, зачем мешать репетиции? У меня к вам просьбица! Дозвольте в обозрение ‘шествие опереток’ вставить. Костюмы имеются, а музыка-то у меня уж очень хорошенькая есть. В Москве достал! — он лукаво подмигнул. — Там у Омона шло, прелестная музыка. Я музыканту одному красненькую сунул, он мне за ночь и перекатал.
— Послушайте! Да ведь это же кража!
— Какая кража? Что вы? Помилуйте! — даже обиделся антрепренер. — Все так делают. А еще у меня к вам есть: у вас тут есть насчет бюро похоронных процессий, так нельзя ли, чтоб выкинуть. У меня компаньон, знаете, гробовую лавку держит…
Со сцены раздались вопли, — и я бросился туда. Комик устанавливал Марусю, как нужно для роли, и очень внимательно устанавливал, все время не отводя от нее рук:
— Вот так станьте, деточка! Вот этак! Это плечико вперед. Головку повыше. Эту ножку отставьте.
В кулисах послышались всхлипывания, рыдания, затем истерический вопль:
— Мерзавец!
Беременная женщина каталась по полу в истерике. Примадонна и хористки ее расстегивали, обливали водой.
Комик орал на авансцене, схватившись за голову:
— Она мне жить не дает! Я артист! Она мой талант губит! Куда я денусь без таланта?!
И, очевидно, заметив меня, добавил ‘для литературности’: — Я не имею никакого нравственного права! Мой талант принадлежит публике!
— Ну, посудите вы! — подскочил он ко мне. — Ну что за тварь? Из-за чего она жизнь мне отравляет? Маруся — девочка, девчурка, ребенок. Я к ней как к ребенку отношусь. Ну, неужели можно про меня подумать? Вы меня знаете, — я честный человек. И она меня вдруг при всех позорит! Чего ей нужно? Ведь гоню ее. Не идет!
— Но она ведь в таком положении…
Комик был взбешен и, что называется, ‘закусил удила’.
— А черт ее знает, кто ее в такое положение привел!
— Подлец! — раздался отчаянный вопль из-за кулис.
Пришедшая было в себя беременная женщина опять завопила в истерике.
Ее унесли.
— Да поди же к ней! — посоветовала одна из примадонн. — Пусть успокоится.
— А черт ее дери! Пусть дохнет! Господа! Репетиция! Репетиция! По местам!
Но репетиции не суждено было продолжаться. На авансцену вылетела третья примадонна:
— Это уж черт знает что! Я молчала! Я все терпела! Но этого не потерплю! Здесь не театр, здесь…
И она начала ‘выражаться’, как говорят в оперетке.
— Гараська! Гараська! Что ж ты стоишь как пень? — заорала она на мужа.
Третья примадонна была раньше горничной. Ее муж служил где-то в лакеях. Они сошлись и пошли на сцену. Она не знала грамоты, и муж ‘начитывал’ ей вслух роли. Он состоял при жене и, служа на маленьких ролях, носил необыкновенные пиджаки и проигрывал на скачках тысячу рублей жалованья, которые получала его жена.
— Гараська, вступись! Это твое дело!
— Я не позволю оскорблять моей жене! — решительно заявил ‘Гараська’.
— Да что случилось? Ради Бога, что случилось?
— Да как же, помилуйте! — обратилась взволнованная примадонна ко мне. — Я по пьесе должна газетную утку убивать. Я требую ружье. А бутафор мне говорит: ‘Вам из ружья стрелять нельзя, вы всю публику перепугаете. Я вам дам монте-кристо’. Я артистка! Я знаю, что мне надо делать, чего не надо! Это интриги! Это зависть! Публика всегда любит, когда женщина из ружья стреляет. Это успех! А у меня ружье отнимают! Монте-кристо! Не желаю я совсем какими-то дурацкими стрелами стрелять.
Я ничего не понимал.
— Да ведь монте-кристо-то тоже ружье, дура, — в отчаянии заорал режиссёр, — только что меньше.
— Тоже ружье? — удивилась примадонна. — А ты не ори без толку-то. Не горничная. На горничных ори! Ежели ружье — я согласна. Из ружья я всегда согласна.
— Господа! Репетиция! Репетиция! По местам!
Но репетицию вести было трудно. Хористы просились:
— Нам домой пора! Есть хочется!
Актеры послали за колбасой и водкой, и теперь многие были в ‘полсвиста’, как они выражались.
— Нас в Киеве вот как публика любила! — орал один. — На вокзале, когда уезжали, молодежь стеной стояла. ‘Ура’ кричали, цветы. В вагоны лезли. ‘Возвращайтесь’, орут. А он, — рассказчик показал на совсем опьяневшего старого актера, — он тогда пьян был, высунулся из окна да как гаркнет: ‘Дураки! Чем оперетку провожать, вы бы в драматический театр шли!’
Все расхохотались: у них не было даже самолюбия.
— При таких обстоятельствах репетицию продолжать нельзя! — заявил мне режиссёр. — Да вы не беспокойтесь, завтра на спектакле они подтянутся!
— Вы обидели мою жену! — догнал меня по дороге муж третьей примадонны.
— Когда? Чем?
— Помилуйте, триковую роль черт знает кому отдали! Хорошее явление, — и жене не дали. Она всегда триковые роли играет!
— Мои ноги вся Россия знает! — подтвердила обиженно примадонна.
Когда я на следующий день пришел на спектакль… Эти намазанные лица. Эти голые, словно известкой, густо обмазанные белилами грязные плечи. Эти женщины, раздевавшиеся, чтоб показаться публике. Эти артисты, которые хлопали их по трико и говорили ‘здорово’. Эти примадонны, бегавшие в нижних юбках по коридору. Эти крики из уборной в уборную:
— Гришка здесь?
— Гришка в театре.
— А Мишка?
— И Мишка, говорят, пришел!
Мне показалось, что я попал в совсем иное учреждение. Стало немножко тошно, и я потихоньку ушел.
И долго еще после этого ко мне по утрам являлись какие-то люди.
— Здравствуйте, господин!
— Что надо?
— Так что, как вашу, стало быть, оперетку ставили, так там, стало быть, официантский костюм надобен был. Так у меня взяли. И теперича, оказывается, продали.
— Да мне-то какое дело? Я брал? Антрепренер брал.
— Ваша милость, будьте такие добрые! Нешто мы причинны? Что ж это, грабеж теперь? У антрепренера спрашиваем: ‘Не мое дело, я не антрепренер!’ У него все на жену переведено, в своем деле вроде как билетер он, по контракту. К ней идем: ‘Я, говорит, ничего не знаю, не я костюм брала!’
— Сколько стоит твой костюм?
Или являлся человек, кланялся и подавал счет:
— За микилированный самовар!
— За какой самовар?
— Для пьески брался. Микилированный самовар у нас, то есть, на уголке в магазине. А теперича, стало быть, наслышаны мы, что продан он, самовар-то.
— Да это не мое дело. Это к антрепренеру надо.
— А это мы не могим знать. Потому к ним, как ни пойдешь, они завсегда больны. И даже неизвестно, кто у них трипринер-то настоящий. А как пьеска ваша, то дозвольте и за самовар получить.
И, наконец, в один прекрасный день я получил коллективное письмо:
‘Милостивый благодетель, господин автор оперетки! Мы все наши надежды на вашу оперетку возлагали, что из сборов заплатят. А между тем, что же? Сборы были, а нам ничего. Хорошо, которые хористы свое занятие имеют, кто портной, кто сапожник, кто старым платьем торгует. А как мы 18 человек хористов природных и никакого рукомесла не знаем, то прибегаем к вашей помощи. Не оставьте, благодетель’…
Я отослал это письмо антрепренеру и получил в ответ записку от его жены:
— ‘Они лижать фдифтирити’.
КОММЕНТАРИИ
Театральные очерки В.М. Дорошевича отдельными изданиями выходили всего дважды. Они составили восьмой том ‘Сцена’ девятитомного собрания сочинений писателя, выпущенного издательством И.Д. Сытина в 1905—1907 гг. Как и другими своими книгами, Дорошевич не занимался собранием сочинений, его тома составляли сотрудники сытинского издательства, и с этим обстоятельством связан достаточно случайный подбор произведений. Во всяком случае, за пределами театрального тома остались вещи более яркие по сравнению с большинством включенных в него. Поражает и малый объем книги, если иметь в виду написанное к тому времени автором на театральные темы.
Спустя год после смерти Дорошевича известный театральный критик А.Р. Кугель составил и выпустил со своим предисловием в издательстве ‘Петроград’ небольшую книжечку ‘Старая театральная Москва’ (Пг.—М., 1923), в которую вошли очерки и фельетоны, написанные с 1903 по 1916 год. Это был прекрасный выбор: основу книги составили настоящие перлы — очерки о Ермоловой, Ленском, Савиной, Рощине-Инсарове и других корифеях русской сцены. Недаром восемнадцать портретов, составляющих ее, как правило, входят в однотомники Дорошевича, начавшие появляться после долгого перерыва в 60-е годы, и в последующие издания (‘Рассказы и очерки’, М., ‘Московский рабочий’, 1962, 2-е изд., М., 1966, Избранные страницы. М., ‘Московский рабочий’, 1986, Рассказы и очерки. М., ‘Современник’, 1987). Дорошевич не раз возвращался к личностям и творчеству любимых актеров. Естественно, что эти ‘возвраты’ вели к повторам каких-то связанных с ними сюжетов. К примеру, в публиковавшихся в разное время, иногда с весьма значительным промежутком, очерках о М.Г. Савиной повторяется ‘история с полтавским помещиком’. Стремясь избежать этих повторов, Кугель применил метод монтажа: он составил очерк о Савиной из трех посвященных ей публикаций. Сделано это было чрезвычайно умело, ‘швов’ не только не видно, — впечатление таково, что именно так и было написано изначально. Были и другого рода сокращения. Сам Кугель во вступительной статье следующим образом объяснил свой редакторский подход: ‘Художественные элементы очерков Дорошевича, разумеется, остались нетронутыми, все остальное имело мало значения для него и, следовательно, к этому и не должно предъявлять особенно строгих требований… Местами сделаны небольшие, сравнительно, сокращения, касавшиеся, главным образом, газетной злободневности, ныне утратившей всякое значение. В общем, я старался сохранить для читателей не только то, что писал Дорошевич о театральной Москве, но и его самого, потому что наиболее интересное в этой книге — сам Дорошевич, как журналист и литератор’.
В связи с этим перед составителем при включении в настоящий том некоторых очерков встала проблема: правила научной подготовки текста требуют давать авторскую публикацию, но и сделанное Кугелем так хорошо, что грех от него отказываться. Поэтому был выбран ‘средний вариант’ — сохранен и кугелевский ‘монтаж’, и рядом даны те тексты Дорошевича, в которых большую часть составляет неиспользованное Кугелем. В каждом случае все эти обстоятельства разъяснены в комментариях.
Тем не менее за пределами и ‘кугелевского’ издания осталось множество театральных очерков, фельетонов, рецензий, пародий Дорошевича, вполне заслуживающих внимания современного читателя.
В настоящее издание, наиболее полно представляющее театральную часть литературного наследия Дорошевича, помимо очерков, составивших сборник ‘Старая театральная Москва’, целиком включен восьмой том собрания сочинений ‘Сцена’. Несколько вещей взято из четвертого и пятого томов собрания сочинений. Остальные произведения, составляющие большую часть настоящего однотомника, впервые перешли в книжное издание со страниц периодики — ‘Одесского листка’, ‘Петербургской газеты’, ‘России’, ‘Русского слова’.
Примечания А.Р. Кугеля, которыми он снабдил отдельные очерки, даны в тексте комментариев.
Тексты сверены с газетными публикациями. Следует отметить, что в последних нередко встречаются явные ошибки набора, которые, разумеется, учтены. Вместе с тем сохранены особенности оригинального, ‘неправильного’ синтаксиса Дорошевича, его знаменитой ‘короткой строки’, разбивающей фразу на ударные смысловые и эмоциональные части. Иностранные имена собственные в тексте вступительной статьи и комментариев даются в современном написании.
Литераторы и общественные деятели. — В.М. Дорошевич. Собрание сочинений в девяти томах, т. IV. Литераторы и общественные деятели. М., издание Т-ва И.Д. Сытина, 1905.
Сцена. — В.М. Дорошевич. Собрание сочинений в девяти томах, т. VIII. Сцена. М., издание Т-ва И.Д. Сытина, 1907.
ГА РФ — Государственный архив Российской Федерации (Москва).
ГЦТМ — Государственный Центральный Театральный музей имени A.A. Бахрушина (Москва).
РГАЛИ — Российский государственный архив литературы и искусства (Москва).
ОРГБРФ — Отдел рукописей Государственной Библиотеки Российской Федерации (Москва).
ЦГИА РФ — Центральный Государственный Исторический архив Российской Федерации (Петербург).
ОПЕРЕТКА
Впервые — ‘Россия’, 1900, 23 августа, No 477 (под заголовком ‘Обозрение. Опереточные нравы’). Печатается по изданию — Сцена.
…которые с книжками! — Специальные ‘книжки’, выданные в полиции, имели профессиональные проститутки.
Омон Шарль — владелец увеселительного сада ‘Аквариум’, имевшего три сцены, а также театра-варьете в Камергерском переулке в Москве, здание которого в 1902 г. было перестроено для Художественного театра.
Монтекристо — мелкокалиберное ружье (от имени героя романа А. Дюма ‘Граф Монте-Кристо’).
…триковую роль… — От слова ‘трико’. Здесь: роль, позволяющая ‘соблазнять’ публику.