Опавшие листья, Коллинз Уилки, Год: 1879

Время на прочтение: 337 минут(ы)

Уилки Коллинз

Опавшие листья

OCR Flint, Вычитка LitPortal http://lib.aldebaran.ru, февраль 2010 г.
‘Собрание сочинений. Том IX. Опавшие листья’: Бастион, Москва, 1996.
Печатается по изданию: Опавшие листья. Роман. Пер. с англ. / [Соч.] Уилки Коллинза. — Москва: тип. б. А. В. Кудрявцевой, 1879. — 376 с., 21 см.

Пролог

Глава I

Непреодолимое влияние, самовластно действующее иногда на наши бедные сердца и располагающее нашей грустной, короткой жизнью, нередко имеет таинственное начало и доходит до нас через сердца и жизнь совершенно посторонних нам людей.
Когда молодой человек, главное лицо нашего романа, только что надел детскую курточку, семейное несчастье, обрушившееся на посторонний для него дом, должно было иметь громадное влияние на его счастье и всю его жизнь.
Вследствие этого я считаю необходимым представить в кратких словах историю случившегося в этом семействе, а также и то, каким образом это приключение отразилось на нашем герое.
Буду описывать моря и сушу, мужчин и женщин, ясные и пасмурные дни, пока не дойду до конца и не поставлю все на свои места.

Глава II

Старый Вениамин Рональд (торговец бумагой) женился в пятьдесят лет на молоденькой девушке. Брачные узы не изменили его скучной и однообразной жизни. Он не отказался от старых холостяцких привычек и проводил по-прежнему почти все время в своем магазине, находившемся в торговой части Лондона — Сити, с той только разницей, что теперь с ним была жена.
Когда наступали осенние праздники, и она умоляла его совершить маленькое путешествие чтобы немного развлечься, он всегда ей отказывал одними и теми же словами:
— Путешествие по железной дороге и морю, — говорил он, — повредит твоему и моему здоровью. Зачем выезжать для перемены воздуха, когда и в Сити можно дышать всяким воздухом? Любоваться природой можно и в Финсбери-сквер, где все так прекрасно устроено. Нам с тобой хорошо только в Лондоне, в другом месте мы не уживемся.
Он, как все упрямые и эгоистичные люди, не терпел никаких противоречий. Кроткая мистрис Рональд всегда уступала ему, и муж мог вполне доволен тем обстоятельством, что женитьба не изменила его старых привычек.
Однако никакой деспотизм, слабый или сильный, не остается безнаказанным. Мистер Рональд испытал это осенью 1856 года.
У них было двое детей: две дочери.
Старшая вышла замуж против воли отца за бедного человека. Отец, смертельно оскорбленный ее поступком, поклялся, что не пустит ее через порог своего дома, и сдержал слово.
Младшая (ей было уже 18) также причиняла много беспокойств отцу. Он чувствовал ее пассивное, но явное непризнание его авторитета. Последнее время ей нездоровилось. Мистрис Рональд несколько раз уговаривала мужа обратить внимание на состояние здоровья дочери, наконец терпение ее истощилось. Она настояла, да, положительно настояла на необходимости везти младшую дочь Эмму на берег моря.
— Что с тобой? — спросил старый Рональд, заметив что-то для него непонятное в лице и манерах жены в достопамятный день, когда она в первый раз в жизни показала, что у нее есть своя воля.
Человек более наблюдательный заметил бы следы плохо скрываемого беспокойства и испуга на лице бедной женщины.
Муж не заметил непонятную для него перемену.
— Пошли за Эммой, — сказал он. Врожденная хитрость внушила ему мысль поставить мать и дочь лицом к лицу и посмотреть, что из этого выйдет.
Явилась Эмма, девушка небольшого роста, полная, с большими голубыми глазами, пухлыми губками и великолепными золотистыми волосами. Движения ее были вялы, лицо очень бледно. Отец мог сам убедиться, что его не обманывали: она была действительно больна.
— Ты сам видишь, — сказала мистрис Рональд, что девочка чахнет от недостатка воздуха. Мне советовали свезти ее в Рамсгэт.
Старый Рональд посмотрел на дочь. Это было единственное существо, которое он хотя немного любил, однако, уступил очень неохотно.
— Посмотрим! — сказал он.
— Нельзя терять времени! — настаивала мистрис Рональд, — я намерена увезти ее завтра же в Рамсгэт!
Мистер Рональд, посмотрел на свою жену, как собака смотрит на бешеную овцу, которая бросается на нее.
— Ты, — повторил торговец. — Еще что? Где же ты возьмешь денег, скажи на милость?
Мистрис Рональд не захотела спорить с ним в присутствии дочери. Она взяла Эмму под руку и отвела ее подальше к двери. Там она остановилась и сказала:
— Я тебе уже говорила, что девочка больна, и опять тебе повторяю, что ей нужен морской воздух. Ради Бога, не затевай ссоры. У меня и без этого довольно неприятностей! — Она затворила дверь за собой и за дочерью и оставила своего господина в раздумье над его оскорбленным авторитетом.
Что произошло после такого домашнего конфликта, когда зажгли свечи и разошлись по своим комнатам, разумеется, осталось тайной. Достоверно только, что на следующий день утром все вещи были уложены и карета стояла у подъезда. Мистрис Рональд наедине прощалась с мужем.
— Надеюсь, что я не употребила слишком сильных выражений, говоря о необходимости везти Эмму на берег моря, — сказала она тихим, умоляющим голосом. — Меня беспокоит здоровье нашей девочки. Если я оскорбила тебя — видит Бог у меня не было этого намерения, прости меня прежде, чем я уеду. Я всегда старалась быть тебе верной и преданной женой. И ты всегда веришь мне, не правда ли? Веришь и теперь — я уверена в этом.
Она горячо пожала его худощавую, холодную руку, глаза ее остановились на нем с выражением странной тревоги и робости. Годы мало ее изменили: у нее осталось тоже привлекательное, спокойное лицо, тоже изящество и грация, как и в былые времена, когда ее неожиданное замужество с человеком, годившимся ей в отцы, удивило и рассердило ее друзей.
От сильного волнения щеки ее разгорелись, глаза блестели. В эту минуту ее легко можно было принять за сестру Эммы. Муж с недоумением вытаращил свои старые, злые глаза.
— Из-за чего столько шума? — спросил он. — Я тебя не понимаю.
Мистрис Рональд вздрогнула от этих слов, точно почувствовала удар. Она молча поцеловала его и поспешно села в карету, где ее уже ожидала дочь.
В этот день Рональд придирался ко всем служащим. Ему было не по себе. Он приказал закрыть ставни раньше обыкновенного. Вместо того, чтобы отправиться в клуб, он совершил длинную ночную прогулку по безлюдным и полутемным улицам Сити. Он не мог больше обманывать себя: странное поведение жены при прощании сильно его беспокоило. Рональд проклинал ее, ворочаясь на своей одинокой постели.
— Черт побери эту женщину! Что она хотела сказать?
Крик души выражается в различных формах. Таков был крик возмущенной души старого Рональда.

Глава III

На следующее утро он получил письмо из Рамсгэта.
‘Я пишу тотчас же, чтобы известить тебя о нашем благополучном прибытии. Мы нашли удобную квартиру на площади Альбион (ты увидишь это по адресу в начале письма). Эмма и я благодарим тебя за доброту, с которой ты снабдил нас средствами для нашей маленькой поездки. Погода стоит великолепная, море тихое и лодки спущены на воду. Мы, конечно, не ждем тебя сюда, но если ты решишься хоть ненадолго покинуть Лондон, прошу тебя известить заблаговременно о своем приезде, чтобы я могла сделать все необходимые приготовления. Я знаю, что ты не любишь никаких писем, кроме деловых, поэтому и не буду писать слишком часто. Пожалуйста, не верь никаким сплетням, пока не услышишь чего-либо от меня. Если у тебя будет свободная минута, надеюсь, что ты напишешь о себе и о магазине. Эмма тебя целует, и я также’.
Этим заканчивалось письмо.
— Нечего им бояться, что я помешаю. Спокойное море и лодки. Какой вздор!
Такое впечатление произвело сначала письмо жены на старого Рональда. Через некоторое время он опять прочел письмо, нахмурил брови и задумался. Я ‘прошу тебя известить заблаговременно о своем приезде’ повторил он, точно эта просьба оскорбляла его. Рональд открыл ящик бюро и бросил туда письмо. По окончании дневных занятий он отправился в клуб, но весь вечер был не в духе.
Прошла неделя. Рональд написал коротенькое письмо жене.
‘Я здоров и дела идут, по обыкновению, хорошо’.
Он переслал два или три письма, адресованных на имя мистрис Рональд, Никаких известий не было из Рамсгэта. ‘Они, вероятно, веселятся, — подумал он. — Дом кажется пустынным без них, я пойду в клуб’.
Он просидел там дольше обыкновенного и много пил в этот вечер. Вернулся домой в час ночи, отпер дверь двойным ключом и отправился спать на верх.
На туалетном столе лежало письмо. — ‘Мистеру Рональду в собственные руки’. Почерк адреса был ему совершенно незнакомый, буквы разбегались в разные стороны, на конверте не было штемпеля. Он подозрительно осмотрел его со всех сторон, наконец, распечатал и прочел следующие строки:
‘Преданный друг советует вам, не теряя времени, отправиться к своей жене. Странные дела совершаются на берегу моря. Если вы мне не верите, спросите мистрис Тернер, No I, Слайс-ро Рамсгэт’.
Ни адреса, ни числа, ни подписи — анонимное письмо, первое в продолжение его долгой жизни.
Выпитое Рональдом вино не подействовало на его крепкую голову. Он опустился на постель, машинально свертывая и развертывая письмо. Указание на мистрис Тернер, не произвело на него никакого впечатления. Никто из его знакомых и посетителей не носил этой самой обыкновенной фамилии. Если бы не одно обстоятельство, он с презрением бросил бы письмо, но странное поведение жены при прощании вдруг пришло ему в голову. Это воспоминание придавало некоторую важность анонимному предостережению. Он спустился в контору, вынул из бюро письмо жены и медленно прочел его. А! сказал он, дойдя до фазы, заключавшей в себе просьбу известить заблаговременно, если ему задумается ехать в Рамсгэт. Он подумал о том, как странно жена настаивала на доверии к ней, вспомнил ее нервные беспокойные взгляды, густую краску лица и поспешный отъезд. Подозрение, поддерживаемое этими невольными мыслями, овладело им мало-помалу. Она могла совершенно невинно просить его дать знать заранее о своем приезде, чтобы сделать необходимые приготовления, все-таки, ему это не нравилось, нет, ему это не нравилось. Его жесткое, морщинистое лицо как-то съежилось. Он показался гораздо старше своих лет посмотрев в зеркало, когда сел у бюро перед зажженной свечкой. Анонимное письмо лежало перед ним подле письма жены. Вдруг он поднял седую голову, сжал кулак и ударил по ядовитому предостережению, точно оно было живое существо и могло чувствовать.
— Кто бы ты ни был, — вскричал он, — я последую твоему совету!
Он даже не лег в постель в эту ночь. Трубка помогла ему скоротать скучные, томительные часы. Раз или два он подумал о дочери. Почему мать так побеспокоилась о ней? Зачем она увезла ее в Рамсгэт? Уж не надо ли ей было скрыть что-нибудь?
Чтобы не оставаться без дела, он уложил мешок с необходимыми вещами. Как только служанка проснулась, он приказал сварить чашку крепкого кофе.
Потом мистеру Рональду нужно было по обыкновению поприсутствовать при открытии магазина. К своему удивлению, он увидел, что приказчик открывает ставни вместо швейцара.
— Что это значит? — спросил он. — Где Фарнеби? Приказчик посмотрел на своего господина и в испуге остановился со ставнем в руках.
— Господи, что с вами случилось? — закричал он. — Вы больны?
Старый Рональд сердито повторил вопрос: ‘Где Фарнеби?’
— Не знаю, — отвечал приказчик.
— Не знаете? Вы ходили в его комнату?
— Да.
— Ну?
— Ну, его нет в комнате. И что еще удивительно, постель его не смята. Фарнеби отправился никто не знает куда.
Старый Рональд тяжело опустился на ближайший стул. Вторая тайна, следующая за тайной анонимного письма, ошеломила его. Он, однако, не забывал о делах и передал ключи приказчику.
— Возьмите кассовую книгу, — сказал он, — и посмотрите, целы ли все деньги?
Приказчик взял ключи, но возразил:
— Это вам ничего не объяснит.
— Делайте, как я говорю.
Приказчик открыл денежный ящик, пересчитал фунты, шиллинги и пенсы, полученные накануне вечером до закрытия магазина, сравнил итог с кассовой книгой и отвечал:
— Верно до последнего пенни.
Успокоившись насчет денег, старый Рональд решился воспользоваться помощью своего подчиненного для выяснения обстоятельств происшедшего.
— Если ваши слова имеют какое-нибудь значение, — сказал он, — то вы, видимо, подозреваете причину, по которой Фарнеби оставил службу у меня. Назовите мне ее.
— Вы знаете, что я никогда не любил Фарнеби, — начал приказчик. — Я согласен, что он расторопный и умный малый, но все-таки он плохой слуга. Он лицемер, мистер Рональд, лицемер до мозга костей.
Терпение мистера Рональда начало истощаться.
— Представьте мне факты, — закричал он, — почему Фарнеби уехал, не сказав ни слова никому? Вы знаете это?
— Я не знаю больше вашего! — отвечал приказчик хладнокровно. — Не сердитесь. Не торопите меня, и я представлю вам факты. Обдумайте их хорошенько и посмотрите, к чему они приведут. Три дня тому назад у меня не осталось марок, я отправился на почтамт. Фарнеби стоял у конторы, где выдают деньги по объявлениям. Я подкрался и заглянул ему через плечо. Я видел как ему выдали деньги — пять фунтов золотом, которые лежали на конторке, и подле был банковский билет, который он смял в руке. Не знаю, какой он был стоимости, знаю только, что это был банковский билет. Подумайте, каким образом у швейцара, мать которого прачка, а отец горький пьяница, вдруг появился корреспондент посылающий ему пять соверенов и банковский билет неизвестной стоимости? Предположим, что он по секрету давал деньги под залог. Объявление показывает, что ему посчастливилось. Скажите мне, почему же он в таком случае бежит с места, как вор, ночью? Он не невольник. Он даже не подмастерье. Если он думает улучшить свое положение, ему нет надобности скрывать, что он намерен оставить вашу службу. Быть может, с ним случилось несчастье, но я не думаю этого. Он затевает какую-нибудь гадость! А теперь надо решить вопрос: что нам делать?
Мистер Рональд слушал своего приказчика, опустив голову, не перебивая его ни разу.
— Оставьте все это, — ответил он. — Оставьте до завтра!
— Почему? — спросил приказчик без церемонии.
Мистер Рональд опять дал странный ответ.
— Потому что я принужден уехать из города сегодня. Присмотрите за делами. Торговец железными товарами поможет вам закрыть ставни ночью. Коли меня спросят, скажите, что я вернусь завтра. — Отдав эти приказания, не обращая ни малейшего внимания на впечатление, произведенное на приказчика, он посмотрел на часы и вышел из магазина.

Глава IV

Уже раздался звонок, извещающий, что осталось пять минут до отхода поезда. В то время как все путешественники спешили на платформу, две личности спокойно стояли в стороне, как будто не решили еще ехать ли им с этим поездом. Одна из этих личностей — нарядный молодой человек в длинном дорожном костюме, с румяным лицом и беспокойно бегающими черными глазами и густыми вьющимися волосами. Другая — женщина средних лет в старом платье, высокая, толстая, с хитрым и злым выражением лица. Нарядный молодой человек стоял сзади угрюмой особы, используя ее вместо ширмы, чтобы незаметно следить за пассажирами, направляющимися к вагонам. Когда дали звонок, женщина поспешно обернулась к своему товарищу и показала на часы.
— Ты решишься, когда поезд уйдет? — заметила она.
Молодой ее спутник нахмурил брови.
— Я жду одного человека, — сказал он. — Если он поедет с этим поездом, мы тоже поедем с ним. В противном случае мы вернемся назад, дождемся следующего поезда и весьма возможно, что нам придется ждать до ночи.
Женщина не спускала своих маленьких, злых глаз с молодого человека, пока он говорил.
— Послушай, — закричала она, — я люблю видеть дорогу под ногами. Я тебя, сударь, не знаю. Может быть, ты мне дал фальшивое имя и адрес. Это для меня безразлично. Вымышленные имена попадаются теперь чаще настоящих. Но прими к сведению, что я не сделаю шага, не получив половины денег и билета туда и обратно.
— Молчи! — вдруг шепотом перебил молодой человек. — Все в порядке. Я возьму билеты!
Говоря это, он смотрел на пожилого господина, который, опустив голову, никого не замечая, машинально подвигался вперед. Господин этот был мистер Рональд. Молодой человек, узнавший его в эту минуту, был его сбежавший швейцар — Джон Фарнеби.
Возвратясь с билетами, швейцар взял свою неприятную спутницу под руку и поспешно потащил ее в вагон.
— Деньги, — прошептала она, когда они заняли свои места.
Фарнеби отдал ей деньги, завернутые в кусок бумаги. Она развернула бумагу, убедилась, что с ней не сыграли никакой шутки, и прислонилась к скамейке, чтобы заснуть. Поезд тронулся. Старый Рональд ехал во втором классе, швейцар с спутницей ехали за ним в третьем.

Глава V

Было еще рано, когда мистер Рональд спускался по улице, которая идет от станции Юго-Восточной железной дороги к гавани Рамсгэт. Спросив дорогу у первого попавшегося полицейского, он повернул налево и достиг скалы, на которой расположены дома Альбиона.
Фарнеби следовал за ним на некотором расстоянии, женщина шла за Фарнеби.
У дверей квартиры Рональд остановился перевести дух и немного успокоиться. Чувства его изменились, когда он взглянул на окна: его поступок показался ему в настоящем свете. Ему стало стыдно самого себя. Неужели после двадцатилетней спокойной супружеской жизни он заподозрил свою жену по наущению неизвестного лица, даже имя которого было ему незнакомо? Если бы она вышла на балкон и увидела меня здесь, подумал он, каким бы дураком я ей показался. Когда он, поднял молоток, чтоб постучаться в двери, ему захотелось опять тихонько опустить его и вернуться в Лондон. Но нет, уж поздно!
Служанка вывешивала птичью клетку за окно и увидела его.
— Здесь живет мистрис Рональд? — спросил он.
Девушка подняла брови, открыла рот, посмотрела на него в сильном смущении и, не ответив ни слова, скрылась в кухне.
Этот странный прием разозлил его. Он начал громко стучать, чтобы на чем-нибудь сорвать злость.
Хозяйка отворила дверь и посмотрела на него строго и удивленно.
— Здесь живет мистрис Рональд? — повторил он вопрос.
Хозяйка отвечала ему медленно, взвешивая каждое слово, прежде чем произнести его.
— Мистрис Рональд наняла здесь квартиру, но еще не переехала.
— Не переехала? — Слова эти так озадачили его, точно были сказаны на незнакомом ему языке. Он молча и бессмысленно стоял на пороге, вся злоба прошла, всепоглощающее чувство страха охватило его. Хозяйка взглянула на него и подумала: ‘Мои подозрения верны, у них неладно!’
— Может быть, вы не поняли меня, сударь, — продолжала она серьезно и вежливо. — Мистрис Рональд сказала мне, что живет в Рамсгэте со знакомыми. Она хотела переехать ко мне, когда уедут знакомые, — но они еще не назначили день своего отъезда. Она приходит сюда за письмами и даже сегодня была здесь, чтобы заплатить за квартиру. Я спросила, когда она думает переехать, но она не могла дать мне определенного ответа: знакомые еще ничего не решили. Я должна сказать, что это показалось мне немного странным. Прикажете ей передать что-нибудь?
Он достаточно оправился, чтобы говорить. Можете вы мне сказать, где живут ее знакомые? — спросил он. Хозяйка покачала головой.
— Нет. Я предлагала мистрис Рональд пересылать письма или карточки на настоящую ее квартиру, избавить ее от труда приходить за ними, но она не согласилась и никогда не упоминала своего адреса. Не хотите ли войти и отдохнуть? Я позабочусь о вашей карточке, если вы пожелаете ее оставить.
— Благодарю вас, не нужно, — прощайте.
Хозяйка смотрела, как он сходил с лестницы.
— Это муж, Пегги, — сказала она стоявшей сзади нее служанке. Бедный старик! И какая почтенная, по наружности, дама!
Когда мистер Рональд машинально дошел до конца улицы, перед ним открылось величественное зрелище беспредельного простора моря и неба. У решетки, окружающей скалу, было несколько скамеек.
Он беспомощно опустился на одну из них.
Ничто так не изнуряет человека физически и нравственно, как голод. Мистер Рональд со вчерашнего дня выпил только чашку кофе. В голове его был хаос, в котором он сам не мог найти ни начала, ни конца. Он ничего не помнил, мысли перенесли его в прошедшее, ему как-то особенно живо представилась одна сцена из детства, когда он играл в крикет и шар ударил ему в голову. Он совершенно машинально, не думая о том, что делает, снял шляпу и приложил руку ко лбу. ‘Так же голова кружится, — повторял он бессмысленно, — так же голова кружится’.
Он откинулся на скамью, пристально глядя на море, не понимая, что с ним делается. Фарнеби и женщина наблюдали за ним из-за угла.
На голубом небе не было ни одного облачка: легкий ветерок пробегал по сверкающим волнам. До него доносились крики погонщиков, смех детей, играющих на берегу моря, отдаленные звуки вальса и тихий плеск волн, разбивающихся о песок.
На соседней скамье грязный лодочник говорил с глупым старым туристом. Мистер Рональд прислушался к их разговору, слова доходили до его слуха, как бы сквозь сон, вместе с другими звуками, наполнявшими воздух.
‘Да, это Гудвинская мель, вон где маяк, а вон тот пароход, что ведет судно на буксире, называется Рамсгэтским буксирным пароходом. Знаете, чего бы мне хотелось? Чтобы этот пароход взлетел на воздух. Почему? Я скажу вам почему. Я живу в Бродстэрсе, а не в Рамсгэте. Отлично. Я здесь баклушничаю, как вы видите, без гроша в кармане. Каким ремеслом я занимаюсь? Никаким, я лодочник, а моя лодка гниет в Бродстэрсе, потому что работы нет. А кто виноват в этом? Виноват пароход. Он лишил нас куска хлеба, меня и моих товарищей.
Постойте, я вам расскажу, каким образом он это сделал. Когда в доброе, старое время корабль садился на мель, на Гудвинскую мель, что с ним происходило? Он разбивался при сильном ветре и через некоторое время шел ко дну. Что мы делали (в доброе, старое время), когда видели погибающий корабль? Мы спускали лодки, во всякую погоду спускали лодки. И спасали жизнь экипажа, говорите вы? Ну, мы, конечно, спасали и людей, но ведь нам за это не платили. Мы преимущественно спасали груз, сударь, и получали же вознаграждение! Сотни фунтов, говорю я вам, делились между нами по закону. Но вот соединяются несколько подлецов и собирают подписку для построения буксирного парохода. Теперь, если корабль попадет на мель, буксирный пароход выходит во всякое время дня и ночи, приводит его в гавань и отнимает у нас кусок хлеба. Это срам, по-моему, чистый срам!’
Последние слова жалобы лодочника неясно донеслись до слуха мистера Рональда, в глазах у него помутилось, он совершенно потерял сознание. Вдруг какой-то толчок заставил его очнуться. Над ним стоял лодочник и тряс его за ворот.
— Придите в себя, сударь, что с вами?
Какая-то сострадательная барыня предлагала ему склянку с нашатырным спиртом. — Вам, кажется, дурно, сэр? Он поднялся со скамейки и машинально поблагодарил барыню. Лодочник из Бродстэрса, надеясь на вознаграждение, взял несчастного под свое покровительство и повел его в ближайший трактир.
— Вам надо съесть биток и выпить стакан водки, — сказал милосердный самаритянин девятнадцатого столетия. — Я сам проголодался и составлю вам компанию.
Рональд не противился и последовал за ним, как собака. Он пришел в себя только тогда, когда кончил есть. Пища подкрепила его силы. Он вскочил и с невыразимым удивлением посмотрел на своего товарища. Лодочник открыл было сальные губы, но замолчал, увидев золотую монету в руке мистера Рональда.
— Не говорите со мной, заплатите по счету и принесите мне сдачу на улицу. Когда лодочник присоединился к мистеру Рональду, тот расхаживал взад и вперед по улице, держа какое-то письмо в руках, изредка произнося отрывочные фразы.
— Господи, помоги мне. Я, кажется, сошел с ума. Я не знаю, что делать. Он опять взглянул на письмо: ‘Если Вы мне не поверите, спросите мистрис Тернер, No 1, Слайс-ро, Рамсгэт’. Эти строки заставили его очнуться. Он положил письмо в карман и обратился к лодочнику.
— Проведите меня немедленно в Слайс-ро, — сказал он, — сдачу можете оставить себе. Лодочник, по-видимому, не нашел слов для выражения своей благодарности. Он весело хлопнул по карману и повел Рональда сперва под гору, потом опять на гору, наконец повернул в восточную часть города.
Когда лодочник повернул на восток, Фарнеби, все еще следивший за ними с женщиной, остановился и посмотрел на название улицы.
— Я знаю теперь, куда он идет, — сказал он. — Вперед! Мы придем туда раньше его другой дорогой.
Мистер Рональд и его проводник достигли ряда маленьких бедных домиков, окруженных жалкими садиками. Задние окна выходили на луга и поля, лежащие по обе стороны дороги в Бродстэрс. Место было уединенное. Проводник остановился и почтительно спросил.
— Какой номер, сударь?
Мистер Рональд успел совершенно прийти в себя.
— Никакого, — сказал он. — Вы можете идти.
Лодочник медлил. Он никак не мог понять, что в его покровительстве не нуждаются больше.
— Вы уверены, что я вам не нужен? — спросил он.
— Совершенно уверен! — ответил мистер Рональд.
Лодочник удалился, утешая себя мыслью, что получил хорошее вознаграждение.
No 1 находился в самом конце длинного ряда домов. Шпионы уже были на месте, когда мистер Рональд позвонил. Женщина стояла на мостовой недалеко от двери. Фарнеби караулил за углом, облокотись, на низкий деревянный забор огорода.
Неповоротливый мужчина в одной рубашке отворил дверь.
— Дома ли мистрис Тернер? — спросил мистер Рональд.
— Да, она дома, но она занята и не может никого принять. Что вам угодно?
— Мистер Рональд настаивал, отказываясь отвечать на вопросы.
— Мне необходимо сейчас же видеть мистрис Тернер, — сказал он, — по очень важному делу. Его настойчивый тон подействовал на ленивого мужчину.
— Ваше имя? — спросил он. Мистер Рональд отказался назвать себя.
— Передайте только мою просьбу, — сказал он. — Я не задержу мистрис Тернер больше минуты.
Мужчина неохотно отворил дверь в гостиную. Какая-то старуха крепко спала на изорванном диване. Он прошел в соседнюю комнату. Там никого не было.
— Подождите, пожалуйста, здесь, — сказал он и вышел исполнить поручение.
Обстановка гостиной была самая бедная. В открытое окно видно было белье, развешенное в огороде для просушки. Колода грязных карт и простое шитье лежали на маленьком столике. Над камином, висели дешевые американские часы, а на полу валялась изорванная газета, забрызганная пивом. Воздух был пропитан запахом лука. Все это произвело гнетущее впечатление на старого Рональда. Его начала бить лихорадка, он опустился на один из сломанных стульев. Минуты медленно шли за минутами. Наконец наверху раздался шум шагов, где-то отворили и опять захлопнули дверь, потом послышался шелест женского платья на лестнице, ручка двери повернулась. Рональд встал, ожидая увидеть мистрис Тернер. Дверь отворилась, и он очутился лицом к лицу со своей женой.

Глава VI

Джон Фарнеби, карауливший у забора, вдруг поднял голову и взглянул на открытое окно гостиной. Он подумал с минуту и присоединился к своей союзнице, стоявшей на улице перед домом.
— Ты мне нужна в огороде, — сказал он, — пойдем!
— Сколько еще времени мне придется торчать тут? — спросила она.
— Сколько мне вздумается, если ты хочешь получить остальные деньги. Он показал ей деньги, и она молча последовала за ним. Подойдя к забору, Фарнеби указал на окно и полуотворенную калитку огорода.
— Говори тише, — прошептал он. — Слышишь ты голоса в доме?
— Я не могу разобрать, что они говорят.
— Я также. Теперь слушай, что я тебе скажу: мне нужно пробраться ближе к окну. Спрячься за забор так, чтобы тебя не видно было из дома. Если ты услышишь шум, значит, меня поймали. В таком случае поезжай в Лондон со следующим поездом и жди меня завтра к двум часам. Если ничего не случится, подожди моего возвращения. Он оперся рукой о низкий забор и перепрыгнул через него. Белье, развешенное в огороде, скрывало его от взоров людей, находившихся в комнате. Он воспользовался этим и пробрался по боковой дорожке, поворачивавшей под прямым углом от окна гостиной. Здесь за кустом нашел он безопасное убежище, пока никого не было в саду. Фарнеби присел и стал прислушиваться.
Первый голос дошедший до его слуха был голос мистрис Рональд. Твердость ее тона поразила его.
— Выслушай меня до конца, Вениамин, — говорила она. — Я имею право требовать этого от моего мужа и требую. Если бы я заботилась только о спасении репутации нашей бедной девочки, ты имел бы полное право меня бранить за то, что я скрыла от тебя постигшее нас несчастье.
Суровый голос мужа прервал ее.
— Несчастье? Скажи лучше позор, вечный позор!
Мистрис Рональд не слышала его слов. Она продолжала печально и терпеливо:
— Но у меня была другая задача, еще труднее. Мне нужно было спасти ее против ее собственной воли от злодея, который навлек на нас этот позор. Он действовал все время совершенно хладнокровно. Женитьба на Эмме представляет ему много выгод, и он хочет вынудить у нас согласие на брак. Ради Бога, не говори громко. Она наверху, над нами и твой голос может ее убить. Не думай, что я бросаю слова на ветер, я видела его письмо к ней, я заставила горничную сознаться во всем. Господи, что она мне рассказала! Эмма отдалась ему и душой, и телом! Я знаю это! Я знаю, что она посылала ему деньги (мои деньги) отсюда. Я знаю, что горничная (по ее просьбе) известила его по телеграфу о рождении ребенка.
О, Вениамин, не проклинай бедного, беспомощного младенца (такая прелестная девочка!) Не думай о нем, не думай о нем! Покажи мне письмо, которое заставило тебя приехать сюда, я хочу видеть это письмо.
А! Я могу тебе сказать, кто его написал! Он написал его, чтобы достигнуть своей цели. Неужели ты сам не понимаешь? Если мне удастся скрыть от всех этот позор и несчастье, если я увезу Эмму за границу под видом болезни, — наступит крах его надежде стать твоим зятем и компаньоном. Да! Низкий бродяга, закрывающий ставни твоего магазина, надеется быть твоим компаньоном и наследником после смерти. Неужели ты все еще не понимаешь цели его письма? Она ясна, как день. Ему хочется довести тебя до бешенства, предать имя Эммы позору, чтобы вырвать у нас согласие на брак как на единственное спасение от страшного скандала. Разве я не обязана была пожертвовать всем прежде, чем позволю нашей девочке, нашей собственной плоти и крови, связать себя на всю жизнь с таким человеком? Ты простишь меня, не правда ли? Как могла я сказать тебе всю правду перед отъездом, зная твой характер? Как я могла ожидать терпения от тебя, ожидать, что ты согласишься принять чужое имя, согласишься прятаться, пожертвовать всем, чтобы удалить Эмму от этого человека? Нет, я не знаю где Фарнеби.
— Молчи, звонят! Доктор всегда приходит в это время. Я тебе опять повторяю, я не знаю, даю тебе мое честное слово, что не знаю, где Фарнеби.
Тише! Тише! Доктор идет наверх. Он не должен ничего слышать.
До сих пор мистрис Рональд удавалось сдерживать мужа, но теперь бешенство, накопившееся во время рассказа, совершенно им овладело.
— Ты лжешь, — закричал он в исступлении. — Ты все знаешь, ты должна знать, где Фарнеби. Я убью его, хотя и попаду за это на виселицу. Где он? Где он?
Крик наверху заставил его замолчать прежде, чем миссис Рональд успела произнести хоть одно слово. Дочь услышала его, дочь узнала его голос. С криком ужаса бедная мать бросилась наверх, опять где-то отворилась и затворилась дверь. Потом наступило молчание. Наконец наверху раздался голос мистрис Рональд, зовущей сиделку, уснувшую в гостиной на диване. Ее ответ неясно долетел до Фарнеби. Потом опять наступило молчание, прерванное другим голосом — голосом незнакомым, раздавшимся у окна.
— Идите сейчас же за мной наверх, сэр, — говорил кто-то очень повелительно. — Как доктор вашей дочери, я говорю вам, что вы ее серьезно испугали. Она находится в таком критическом положении, что я не отвечаю за ее жизнь, если вы не постараетесь поправить сделанное вами зло. Пойдите, приласкайте ее, скажите, что вы ей прощаете. Нет! Мне нет никакого дела до ваших домашних ссор, я обязан думать о своей пациентке. Чего бы она ни попросила, вы должны исполнить. Если у нее начнутся конвульсии, она умрет, и вы будете причиной ее смерти.
Так говорил доктор. Мистер Рональд все реже и реже перебивал его и наконец повиновался. Послышались поспешные мужские шаги, потом снова наступило молчание, продолжительное молчание, прерванное голосом мистрис Рональд наверху.
— Отнесите ребенка в гостиную, няня, и подождите меня. В это время дня там прохладнее!
Плач ребенка и грубое ворчание няни были следующими звуками, долетевшими до Фарнеби.
Няня ворчала, потому что ее разбудили.
— Нужно же человеку отдохнуть после бессонной ночи.
В этом доме никому покоя не дают. У меня голова тяжела, как камень, и все кости ломит.
Вскоре восстановившаяся тишина показала, что ей удалось убаюкать ребенка. Фарнеби впервые позабыл об осторожности, его лицо пылало от волнения, он подходил все ближе и ближе к окну в своем нетерпении узнать, что будет дальше. Наконец он услышал тяжелое дыхание, доказывавшее, что нянька заснула. Окно было низкое. Когда тяжелое дыхание перешло в храп, он влез на окно и заглянул в комнату. Нянька крепко спала в кресле, ребенок спал у нее на коленях.
Он неслышно спрыгнул на землю, снял башмаки, положил их в карман и поднялся по двум или трем ступенькам, которые вели в полуотворенную дверь, выходившую в огород. В коридоре он мог слышать голоса наверху. Они все еще были заняты своим несчастьем, только служанка могла его заметить. Плеск воды в кухне убедил его, что и с этой стороны не представлялось никакой опасности: она, вероятно, что-нибудь мыла. Фарнеби успокоился, неслышно отворил дверь гостиной и подкрался к креслу няньки.
Одна из ее рук все еще лежала на ребенке. Надо было действовать осторожно, хладнокровно, чтобы не разбудить ее. Если она проснется, все пропало!
Он взглянул на американские часы, висевшие над камином и немного успокоился, было еще не очень поздно. Чтобы не потерять равновесия, он встал на колени у кресла няньки и осторожно положил руку под ребенка. Так же осторожно, беспрестанно останавливаясь, чтобы не разбудить ее, он взял у нее ребенка. Рука ее так потихоньку опустилась на колени, что она не проснулась. Самое трудное было сделано. Положив ребенка на левую руку, он правой отворил дверь. В саду лицо малютки сморщилось, маленькое, нежное создание задрожало от свежего воздуха. Он тихонько набросил на лицо ребенка угол шерстяного платка, в который он был завернут. Ребенок спал на его руке так же спокойно, как на коленях няньки.
Через минуту Фарнеби был у забора. Женщина поднялась ему навстречу и улыбнулась в первый раз после отъезда из Лондона.
— Ты достал ребенка? — сказала она. — Ну, ловок же ты!
— Возьми его, — ответил он раздраженно. — Нам нельзя терять ни минуты.
Остановившись только, чтобы надеть башмаки, он повел их в центр города. Первый попавшийся мужчина указал им дорогу на станцию. Она была недалеко. Через пять минут женщина и ребенок были в безопасности в поезде, отправлявшемся в Лондон.
— Вот остальные деньги, — сказал он, подавая их ей в открытое окно.
Женщина смотрела на ребенка с выражением сомнения на лице.
— Все пойдет хорошо, пока деньги не кончатся, — сказала она. — А потом что?
— Разумеется, я приеду к тебе, — ответил он.
Она пристально посмотрела на него и тремя словами выразила насколько она верит его обещанию.
— Разумеется, ты приедешь!
Поезд тронулся. Фарнеби посмотрел ему вслед с выражением сильного облегчения.
— Теперь, — подумал он, — и репутация Эммы спасена. Незаконный ребенок не должен нам мешать после свадьбы.
С платформы он отправился в буфет и выпил стакан воды с водкой, чтобы подкрепить силы для предстоящего ему дела. Еще на пути в Рамсгэт он тщательно обдумал все, что нужно было сделать, избавившись от ребенка.
— Когда пропажа ребенка переполошит весь дом, будущий муж Эммы будет первым лицом, которое она пожелает видеть. Если у старого Рональда осталась хоть капля чувства, он должен (после того, что я сделал) согласиться на наш брак.
Обсудив все таким образом, он возвратился в Слайс-ро и позвонил у двери, как подобает гостю, которому нет надобности скрываться.
В доме уже поднялась паника из-за исчезновения ребенка. Ни слуги, ни хозяин дома не спешили отворить дверь. Фарнеби терпеливо ждал. В некоторых случаях мужчина обязан заботиться о своей наружности. Он вынул карманную гребенку и с большой ловкостью и быстротой привел в порядок бакенбарды. Наконец послышались шаги в коридоре. Фарнеби положил назад гребенку и поспешно застегнул пальто. ‘Теперь за дело!’ — сказал он про себя, когда отворили дверь.

Повествование

Глава I

Прошло шестнадцать лет после ужасного открытия, сделанного мистером Рональдом в Рамсгэте, т. е. в 1872 году пароход ‘Аквила’ вышел из Нью-Йоркской гавани по направлению к Ливерпулю. Был сентябрь месяц. Осенью отправление пароходов из Америки в Англию было бы крайне невыгодно для судовладельцев, если бы не компенсировалось платою за груз, так как в это время года все путешественники направляются в противоположную сторону. Американцы возвращаются из Европы домой. Туристы откладывают путешествие в Соединенные Штаты до прекращения августовской жары и наступления прелестного курортного сезона. И за столом, и в каютах пассажирам ‘Аквилы’ было очень просторно. Лакомые куски доставались буквально всем за обильным обедом.
Ветер дул попутный, погода стояла прелестная. На всем корабле нельзя было встретить ни одного недовольного лица. Любезный капитан угощал всех за столом с видом джентльмена, принимающего у себя гостей. Красивый доктор прогуливался по палубе под руку с дамами, поправляющимися после первых приступов морской болезни. Корабельный инженер — страстный музыкант — в свободное время играл на свирели в своей каюте, ему обыкновенно аккомпанировал ‘Аполлон’ Атлантического океана, унтербаталер [Баталер — помощник капитана в чине унтер-офицера, отвечающий за раздачу команде судна съестных припасов и вина]. Только на третий день путешествия утром общее согласие было нарушено мимолетным раздором, причиной которого послужило неожиданное прибавление к пассажирам в образе заблудившейся птички.
Это была уставшая птичка, (занесенная ветром, как предполагают ученые) она уселась на мачту отдохнуть и оправиться после долгого полета.
Как только маленькое существо было замечено, ненасытная страсть англосаксов к истреблению птиц, начиная от величественного орла до ничтожного воробья, проявилась во всей своей силе. Экипаж забегал по палубе, пассажиры бросились в каюты, чтобы поскорее схватить ружья и подстрелить птичку. Счастливец, которому первому попалось губительное оружие, был старый квартирмейстер [Квартирмейстер — младший унтер-офицер ведающий размещением пассажиров и команды на судне] ‘Аквилы’. Он прицелился и уже хотел спустить курок, как вдруг на него налетел один из пассажиров, молодой, худощавый, загорелый, живой мужчина, выхватил у него ружье, разрядил его через борт корабля и с негодованием воскликнул: Негодяй! Вы хотите убить бедную, уставшую птичку, которая доверилась нашему гостеприимству и ничего не требует от нас, кроме отдыха. Это маленькое, безвредное существо такое же создание Божье, как и вы. Мне стыдно за вас — у вас на лице написано убийство, я прихожу в ужас от вашего поступка. Квартирмейстер, высокий, серьезный мужчина, очень медленный в движениях, выслушал этот выговор, вытаращив глаза и открыв рот от удивления, из которого потекла желтая от табака струйка слюны. Когда пылкий молодой человек остановился, чтобы перевести дух, моряк обратился к публике, собравшийся вокруг них.
— Господа, — сказал он с римским лаконизмом, — этот молодой человек сумасшедший.
Голос капитана остановил общий взрыв хохота.
— Довольно, — сказал он. — Никто не должен стрелять в птицу. Позвольте заметить, сэр, что вы могли бы проявить свои гуманные чувства и не в таких выражениях. Пылкий молодой человек опять заволновался.
— Вы совершенно правы, сэр! Я заслужил это замечание. Он побежал за квартирмейстером и схватил его за руку. — Прошу у вас прощения, прошу от всего сердца. Вам следовало выбросить меня за борт за все то, что я наговорил вам. Пожалуйста, извините мою горячность, простите меня.
— Что вы говорите? Кто старое помянет, тому глаз вон! Вот это прекрасно! Вы отличный, малый! Если я могу быть вам полезен (вот моя визитная карточка, в ней и адрес в Лондоне), пожалуйста, дайте мне знать, умоляю вас, исполнить это.
Он поспешно вернулся к капитану.
— Я помирился с моряком, он простил мне, он не сердится. Позвольте мне поздравить вас: у вас хороший христианин на службе. Я бы желал походить на него. Извините меня, господа, — обратился он к присутствующим, — за произведенный мной переполох. Я вам обещаю, что этого впредь не случится.
Мужчины переглянулись и, казалось, согласились с мнением квартирмейстера о их спутнике. Женщины, тронутые его чистосердечием и очарованные красивым лицом, раскрасневшимся от волнения, подумали, что он был прав, спасая бедную птичку и что прочим мужчинам не мешало бы более походить на него.
Разговоры о происшествии еще не прекратились, когда зазвонил колокол, возвещавший о завтраке.
Все пассажиры разошлись с палубы, за исключением двух. Один из них был пылкий молодой человек, другой — господин средних лет с седой бородой и проницательными глазами, он молча следил за происшедшей сценой и теперь воспользовался удобным случаем, чтобы познакомиться с героем происшествия.
— Вы не будете завтракать? — спросил он.
— Нет, сэр. Люди, с которыми я жил, не едят каждые три или четыре часа.
— Извините меня, — продолжал первый, — но мне хотелось бы знать, с какими это людьми вы жили? Мое имя Хеткот, я был когда-то членом коллегии для воспитания юношества. Из того, что я видел и слышал сегодня утром, я заключил, что вы не были воспитаны ни по одной из принятых теперь систем. Не так ли?
Пылкий молодой человек вдруг обратился как бы в статую покорности и заговорил, будто отвечал урок.
— Я Клод Амелиус Гольденхарт. Мне двадцать один год. Я единственный сын покойного Клода Гольденхарта из Шефильд-Хата, Букингам-шайра в Англии, воспитывался Первобытными Христианскими Социалистами в Тадморской Общине, в штате Иллинойс, наследовал ежегодный доход в пятьсот фунтов и теперь, с одобрения Общины, отправляюсь в Англию, чтобы посмотреть на тамошнюю жизнь.
Мистер Хеткот выслушал этот многословный отчет, недоумевая, насмешка это или просто оригинальное сообщение фактов. Клод Амелиус Гольденхарт увидел, что впечатление, произведенное им, неблагоприятно и поспешил его сгладить.
— Извините меня, сэр, — начал он, — я не смеюсь над Вами, как Вы, кажется, предполагаете. Нас в Общине учат быть вежливыми со всеми. Говоря откровенно, во мне есть что-то странное (право я не знаю что именно), заставляющее незнакомых мне людей спрашивать, кто я такой. Вы, может быть, помните, что между Иллинойсом и Нью-Йорком расстояние большое, а любопытные люди не редки в дороге. Когда нужно часто повторять одно и то же, то раз принятая форма выводит из затруднения. Так я облек в форму свои сообщения и передаю их всем желающим со мною познакомиться. Довольны вы, сэр? Так дайте мне руку, чтобы доказать это.
Мистер Хеткот с большим удовольствием пожал ему руку. Невозможно было устоять против честных карих глаз и простого, задушевного обращения молодого человека с оригинальной манерой и странным именем.
— Мистер Гольденхарт, — сказал он, опускаясь на скамью, сядем и поговорим.
— Все, что хотите, сэр, только не называйте меня мистер Гольденхарт.
— Почему?
— Потому что это слишком церемонно. Вы могли бы быть моим отцом, моя обязанность называть вас мистер или сэр, как мы называли старших в Тадморе. Я оставил всех своих друзей в Общине и чувствую себя очень одиноким в этом большом океане, между чужими. Сделайте мне одолжение. Называйте меня по имени.
— Какое же из Ваших имен лучше выбрать? — спросил мистер Хеткот, исполняя просьбу оригинального юноши. — Хотите я вас буду называть Клод?
— Нет. Первобытные христиане говорили, что Клод французское имя. Называйте меня Амелиусом или просто Мель, (так меня звали в Тадморе), я буду чувствовать себя как дома.
— Хорошо, — сказал мистер Хеткот. — Теперь, мой друг Амелиус или Мель, я буду говорить так же откровенно, как и вы. Христианские Социалисты, должно быть, очень доверяют своей системе воспитания, если пустили вас одного по белому свету?
— Вы угадали, сэр, — отвечал Амелиус хладнокровно. — Я могу служить доказательством.
— У вас, вероятно, есть родные в Лондоне? — продолжал мистер Хеткот.
По лицу Амелиуса впервые пробежала тень.
— У меня есть родственники, — сказал он, — но я обещал никогда не видеться с ними. Это бессердечные люди, и они сделали бы из меня бессердечного светского человека. Это сказал мне отец на своем смертном одре.
Он снял шляпу, упомянув об отце, и замолчал, в глубоком раздумье опустив голову. Спустя минуту он опять надел шляпу и взглянул на мистера Хеткота со своей светлой, ласковой улыбкой.
— Мы читаем небольшую молитву за упокой души любимых нами людей. Когда приходится упоминать о них, — сказал он, — мы молимся молча, чтобы не обратить на себя внимание, так как ненавидим ханжество в нашей Общине.
— Я вполне согласен с Общиной, Амелиус. Но, милый мой юноша, неужели ни один друг не встретит вас в Лондоне?
Амелиус таинственно поднял руку.
— Позвольте? — сказал он, вынимая из бокового кармана письмо.
Мистер Хеткот, все время следивший за ним, заметил, что он смотрит на адрес с гордостью и удовольствием.
— Один из братьев нашей Общины, — объявил Амелиус, — дал мне это рекомендательное письмо, сэр, к человеку замечательному, человеку, который может служить примером для всех нас. Из бедного швейцара он становится, благодаря своей настойчивости и честности, одним из самых уважаемых торговцев Лондона. — Произнеся этот панегирик [Панегирик — восторженная и неумеренная похвала], Амелиус подал письмо мистеру Хеткоту. На нем был следующий адрес: Джону Фарнеби, эсквайру, дом Рональда и Фарнеби бумажных торговцев, улица Альдерсгэт, Лондон.

Глава II

Мистер Хеткот посмотрел на адрес с удивлением, которое не ускользнуло от внимания Амелиуса.
— Вы знаете мистера Фарнеби? — спросил он.
— Я немного знаком с ним, — отвечал Хеткот неохотно.
Амелиус продолжал расспрашивать: что он за человек? Будет ли он чувствовать предубеждение против меня за то, что я воспитывался в Тадморе?
— Я должен лучше познакомиться с вами и с Тадмором, прежде чем буду в состоянии ответить на ваш вопрос. Скажите мне лучше, каким образом попали вы в общество Социалистов?
— Я был тогда еще ребенком, мистер Хеткот.
— Очень хорошо. Но ведь и у детей есть память. Может быть, по какой-нибудь причине вы не желаете рассказать мне то, что помните?
Амелиус отвечал немного грустно, не поднимая глаз с палубы.
— Я помню, что случилось что-то, бросившее тень на всю нашу жизнь, помню, что моя мать была в этом замешана. Когда я вырос, я не смел расспрашивать отца, и он никогда не рассказывал мне ничего. Я помню только, что она сделала ему какое-то зло, а он простил и позволил ей остаться дома, все родные и друзья порицали его и отдалились от него с этих пор. Вскоре (я был в школе тогда) мать моя умерла. За мной послали, и я шел за ее гробом вдвоем с отцом. Когда мы вернулись и остались одни, отец посадил меня к себе на колени и поцеловал.
— Амелиус, — сказал он, — хочешь остаться в Англии с дядей и теткой или ехать со мной в Америку, чтобы никогда сюда не возвращаться? Подумай хорошенько! Мне нечего было думать, я ответил: поеду с тобой, папа.
Он испугал меня, вдруг разразившись рыданиями.
Я никогда еще не видал его в таком состоянии. Теперь мне все стало понятно. Сердце его было разбито. У него не осталось никого на свете, кроме маленького сына. Итак, в конце недели мы уехали, на палубе корабля нас встретил добродушный господин с длинной, седой бородой, он приветствовал отца, а мне дал пирожок. Я думал, что он капитан. Ничуть не бывало. Это был первый социалист, которого я когда либо видел, он-то и уговорил моего отца оставить Англию.
Насмешливая улыбка мелькнувшая по лицу мистера Хеткота обнаружила, какого он мнения о социалистах.
— И вы поладили с добродушным господином? — спросил он. — Обратив вашего отца, он обратил… и вас пирожком?
Амелиус улыбнулся.
— Будьте справедливее к нему, сэр, он не доверился пирожку. Когда Америка была уже в виду, он сказал маленькую проповедь, предназначавшуюся исключительно для меня.
— Проповедь? — повторил мистер Хеткот. — В ней, я думаю, мало было речи о религии.
— Очень мало, сэр, — ответил Амелиус. — Не больше, чем в Евангелии. Я не мог еще вполне понимать его тогда, он написал мне проповедь на одной из моих книг и велел читать, когда надоедят сказки. Книг со мной было немного, когда весь запас истощился, я поневоле принялся за проповедь и прочел ее столько раз, что, кажется, и теперь помню ее.
‘Мой милый мальчик, Христианская религия, как учил ей Христос, давно перестала быть религией Христианского мира. Эгоистичное и жестокое лицемерие заменило ее. Пример твоего отца доказывает справедливость моих слов. Он исполнял первую и главную обязанность христианина: прощать обиды. Этот поступок, по мнению его друзей, покрыл имя его позором, они все отстранились от него. Он прощает им и хочет успокоиться, отдохнуть в Новом Свете между подобными ему христианами. Ты не раскаешься, что поехал с ним, ты будешь членом любящей семьи и, когда вырастешь, сам изберешь себе образ жизни! Вот все, что я знал о социалистах, когда мы приехали в Тадмор после продолжительного путешествия’.
Мистер Хеткот опять обнаружил предубеждение.
— Бесплодное место, — сказал он, — если судить по имени.
— Бесплодное? Бог с вами! Я никогда не видал и, вероятно, никогда не увижу места красивее этого. Светлая, извилистая река, впадающая в голубое озеро, гора, покрытая цветниками и великолепными, тенистыми деревьями. На вершине горы кирпичные и деревянные здания Общины, окруженные верандами и до такой степени покрытые ползучими растениями, что нет возможности различить их архитектуру. Позади домов деревья, а по другую сторону горы — нивы, необозримые, блестяще-желтые нивы, расстилающиеся до самого горизонта.
Вот какая картина открылась перед нами, когда мы вышли из дилижанса в Тадморе.
Мистер Хеткот все еще не уступал.
— А каковы обитатели этого земного рая? — спросил он. — Святые, да?
— О нет, сэр! Они совершенно непохожи на святых, едят и пьют, как все люди, предпочитают чистое белье грязной власянице и никогда не прибегают к бичеванию, чтобы избежать искушения. Святые! Они, как школьники, выбежали к нам навстречу, расцеловали нас и угостили вином своего изделия. Святые! О, Мистер Хеткот, в чем вы нас еще обвините! Я не успею уничтожить одного подозрения, как у вас уже появляется другое. Вы не обидитесь, если я вам скажу, что мне пришло в голову? Вы, должно быть, священник Англиканской церкви!
Мистер Хеткот был, наконец, побежден, он расхохотался.
— Как вы могли это угадать, несмотря на то, что я путешествую в охотничьем костюме и цветном галстуке?
— Это легко объяснить, сэр. Всевозможные посетители допускаются в Тадмор. Их очень много бывает осенью. Все их лица выражают большую или меньшую подозрительность. Они осматривают все, едят и пьют за нашим столом, принимают участие в наших удовольствиях и очень любезны с нами. Но, когда наступит время отъезда, мы узнаем, что это за люди. Если на лице гостя, который весь день смеялся и был весел, при отъезде выражается прежняя подозрительность, вы можете быть уверены, что это священник. Не обижайтесь, мистер Хеткот, я с удовольствием замечаю, что ваши сомнения рассеялись. Вы не очень похожи на священника, сэр. Я еще не отчаиваюсь обратить вас.
— Продолжайте рассказ, Амелиус. Я давно не встречал подобных вам оригиналов.
— Не знаю, сэр, продолжать ли мне. Я уже рассказал Вам, как я приехал в Тадмор, какое это место и что за люди живут в нем. Если я буду рассказывать дальше, то должен буду перескочить к тому времени, когда уже начал изучать правила Общины.
— Ну, так что же?
— Некоторые правила, мистер Хеткот могут оскорбить вас.
— Ничего, попробуйте!
— Хорошо, сэр, не браните же меня, я не стыжусь наших правил. Теперь я должен говорить серьезно о серьезном предмете, а начну с наших религиозных убеждений. Мы следуем духу Евангелия, а не букве. Нельзя веровать в слова этой книги по трем причинам. Во-первых, английский перевод не везде точен и верен. Во-вторых, мы знаем, что (со времени изобретения книгопечатания) нет ни одного экземпляра этой книги без опечаток, и что до книгопечатания ошибки были еще многочисленнее и серьезнее. Это, однако, не представляет большой важности для нас. В духе Евангелия мы находим самое совершенное учение, которое когда-либо излагалось человечеству, и мы довольны. Почитать Бога и любить ближнего, как самого себя: этих двух заповедей достаточно. Мы отвергаем все собрание догматов веры (как их называют), даже не теряя времени на их обсуждение. Мы прилагаем к ним слова Христа: ‘по плодам их узнаете их’. Плоды догматов в прошедшем (я приведу только три примера) Испанская инквизиция, Варфоломеевская ночь и Тридцатилетняя война, а в настоящее время плоды их — раскол, ханжество, и оппозиция всем полезным реформам. Долой догматы! Долой их в интересах Христианской религии.
— Любить врагов наших, прощать обиды, помогать нуждающимся, быть милосердными и вежливыми, не осуждать других и не возносить себя. Это учение не ведет к пыткам, избиениям, войнам, не ведет к зависти, ненависти, хитрости, — поэтому мы и доверяем ему. Вот религия, сэр, изложенная в правилах Общины.
— Хорошо, Амелиус, я вижу, что Община несколько похожа на папу — она непогрешима. Вы сообщили мне ваши убеждения. Как же они прилагаются к делу? Богатство не допускается, вероятно?
— Вы ошибаетесь, сэр! Все могут приобретать богатство, если от этого никто не страдает. Правда, мы не очень заботимся о деньгах, все занимаемся каким-нибудь ремеслом, и заработанные деньги (все знают, что они достаются нам честным трудом) отдаем в общую кассу. Богатые люди кладут свой капитал в общую кассу, когда поступают в Общину, и, таким образом, дают нам возможность принимать бедняков. Все члены пользуются одинаковым комфортом, пока остаются в Общине, проценты с капитала делятся между всеми поровну, из них вычитается только сумма на непредвиденные расходы. Всякий, оставляя Общину, имеет неоспоримое право взять свои деньги назад, а бедные уходят с капиталом, составившимся из их доли процентов.
— Только раз, во все время моего пребывания в Общине вышло недоразумение из-за денет. Я хотел отдать в кассу свой капитал. Он был мой, я получил его в наследство от матери, когда достиг совершеннолетия. Старшины и совет не хотели слышать об этом: ‘Мы обещали его отцу, что позволим ему самому выбрать себе карьеру, когда он вырастет’, — говорили они. ‘Пусть он вернется в старый свет, чтобы узнать жизнь. Тогда он сам выберет себе образ жизни’. Как вы думаете, мистер Хеткот, чем это кончится? Вернусь ли я в Общину или останусь в Лондоне?
Мистер Хеткот ответил без малейшего колебания:
— Вы останетесь в Лондоне.
— Хотите держать пари, сэр, что он вернется в Общину? — произнес чей-то голос, позади них. Амелиус и мистер Хеткот обернулись и увидели совершенно незнакомого им мужчину, длинного, худого, серьезного, в огромной войлочной шляпе, почти скрывавшей его лицо.
— Вы подслушивали наш разговор? — спросил мистер Хеткот высокомерно.
— Да, я слушал с большим интересом, — отвечал серьезный господин. — Этот молодой человек показал мне человечество в новом свете. Хотите пари? Мое имя — Руфус Дингуэль, я живу в Кульспринг Массе. Вы никогда не держите пари? Позвольте мне выразить вам глубокое сожаление и иметь удовольствие сесть около вас. Как ваше имя? Хеткот? У нас есть ваш однофамилец в Кульспринге. Он пользуется общим уважением. Мистер Клод Гольденхарт, я вас знаю. Я спросил ваше имя у квартирмейстера, когда случилось маленькое происшествие из-за птицы. Ваше имя очень меня удивило.
— Почему? — спросил Амелиус.
— Ваша фамилия напоминает Pilgrim’s Progress, но не в том дело. Я уже знаю вас по слухам.
Амелиус, казалось, не понимал.
— По слухам? — повторил он. — Что это значит?
— Это значит, сэр, что вы занимаете видное место в одном из последних номеров нашего популярного журнала — ‘Кульспрингский Демократ’. Романическая причина, заставившая мисс Меллисент выйти из вашей Общины, произвела сильное общественное волнение в Кульспринге. Все дамы вам сочувствуют. Вы были самым популярным человеком в Кульспринге, когда я уехал. Имя Клода Гольденхарта слышалось всюду.
Амелиус слушал, краснея от досады и огорчения.
— Нет возможности скрыть что-нибудь в Америке, — сказал он с раздражением. — Какой-нибудь шпион, по всей вероятности пробрался к нам, наши никогда не выдали бы бедной леди. Что бы вы почувствовали, мистер Дингуэль, если бы газеты заговорили о частной жизни вашей жены или дочери?
Руфус Дингуэль отвечал с полной искренностью, составляющей одно из неоспоримых достоинств его нации.
— Я не рассматривал дело с этой точки зрения, хотя у меня нет ни жены, ни дочери, как вы предположили, но ваше рассуждение сильно на меня подействовало.
Он взглянул на мистера Хеткота, который сидел молча, видимо недовольный его фамильярностью, и употребил все свои силы, чтобы задобрить его.
— Вы, вероятно, ничего не знаете об этом деле? Не хотите ли прочесть статью, о которой мы говорим? — Он вынул из кармана газету и предложил ее удивленному англичанину. — Я хотел бы знать ваше мнение о взгляде нашего друга, Клода Гольденхарта.
Прежде чем Хеткот смог отвечать, Амелиус запальчиво вскричал.
— Дайте мне газету! Я хочу сначала ее прочесть. Он хотел схватить газету. Руфус остановил его серьезно и спокойно.
— Я флегматик, сэр, но это не мешает мне любоваться горячностью других, когда она не переходит границ. — Сделав этот намек, американец позволил Амелиусу, завладеть газетой.
Мистеру Хеткоту удалось наконец вставить слово.
— Я прошу вас обоих принять к сведению, — сказал он высокомерно — что я не хочу вмешиваться в чьи бы то ни было частные дела.
Ни один из его товарищей не обратил внимания на это заявление. Амелиус читал газету, а апатичный Руфус следил за ним. Через минуту Амелиус смял газету и бросил ее на палубу.
— Все ложь! — закричал он.
— Статья уже разошлась по всем Соединенным Штатам, — заметил Руфус. — В Ливерпуле мы, вероятно, услышим, что английские газеты ее перепечатали. Последуйте моему совету и отнеситесь хладнокровно к газетным толкам.
— Мне все равно, что бы обо мне не писали, — ответил Амелиус с негодованием. Я думаю о бедной женщине. Как мне оправдать ее?
— На вашем месте, — сказал Руфус, — я послал бы всем пассажирам объявление, что вечером, если позволит погода, будет по этому поводу прочитана лекция. Вот как мы поступили бы в Кульспринге.
Амелиус не согласился с его мнением.
— Разумеется, теперь незачем держать дело в тайне, но я не понимаю, почему я должен еще больше разглашать его. — Он остановился и посмотрел на мистера Хеткота.
— Это несчастное дело случайно касается одного из правил Общины, о котором я не успел упомянуть, когда мистер Дингуэль к нам присоединился. Мне будет легче, если я перед кем-нибудь опровергну ложь, мне бы хотелось (если вам это не неприятно) узнать, что вы думаете о моем поведении. Ваше мнение подготовит меня к тому, что меня, быть может, ожидает в английских газетах.
С этим предисловием он начал свой печальный рассказ, шутливо озаглавленный в газетах: ‘Мисс Меллисент и Гольденхарт из Тадморских социалистов’.

Глава III

— Около шести месяцев назад, нас известили о приезде незамужней англичанки, желающей вступить в нашу Общину. Вы поймете, почему я не назову ее фамилии: даже в газетах она названа только по имени. Я не хочу вас обманывать и потому скажу прямо, что мисс Меллисент не хороша и не молода. Ей было тридцать восемь лет, когда она к нам приехала: каждый мог ясно видеть следы, оставленные годами и заботой на ее лице. Несмотря на это, она показалась нам очень интересной женщиной. Я не знаю, что именно нам нравилось в ней, нежный ли голос или выражение ее лица, — выражение терпения и доброты, точно она никого не осуждала и ничего не ожидала от будущего. Одним словом, я не могу это объяснить, я могу только сказать, что ни одна молодая, красивая женщина в Тадморе не казалась нам такой привлекательной, как мисс Меллисент. Это странно, не правда ли?
Мистер Хеткот сказал, что он понимает эту странность. Руфус задал, кстати, вопрос:
— У вас есть фотографическая карточка этой леди?
— Нет, — сказал Амелиус, — но я хотел бы ее иметь! Итак, когда она приехала, мы приняли ее в ‘общей комнате’, называемой так потому, что мы все сходимся там по вечерам, по окончании дневных занятий. Мы там читаем какую-нибудь поэму или роман, слушаем музыку, танцуем, играем в карты или на биллиарде. Прием новых членов происходит в этой же комнате. Я стоял около старшего брата (так называется глава Общины), когда две из наших женщин ввели мисс Меллисент.
— Брат этот славный старик, проведший первую часть своей жизни в Западных лесах. У него до сих пор прорываются выражения, напоминающие его прежнюю жизнь. Он нахмурил свои густые, седые брови, пристально посмотрел на мисс Меллисент и прошептал: ‘Боже мой, еще один из опавших листьев’. Я знаю, кого он подразумевал под этим: людей, которым не посчастливилось в жизни, которые добивались счастья, а нашли только горе и обман, людей одиноких, несчастных, разбитых горем — вот каких людей наш добрый старший брат называет опавшими листьями. Мне самому нравится это название. Оно идет к нашим несчастным, павшим братьям. — Он замолчал, задумчиво вглядываясь в беспредельное море и небо. Мимолетное облако грусти заволокло его лицо. Его собеседники безмолвно смотрели на него, чувствуя (но как различно) сострадание. Какая жизнь ему предстояла? Что он сделает из нее?
— На чем я остановился? — спросил он, внезапно пробуждаясь от задумчивости.
— Вы оставили мисс Меллисент в ‘общей комнате’: почтенный гражданин с седыми бровями занимался нравоучительными размышлениями, — ответил Руфус.
— Совершенно верно, — продолжал Амелиус. — Маленькая, худая, в белом платье, с черным шарфом через плечо, она дрожала и конфузилась, очутившись среди незнакомых людей. Старший брат взял ее за руку, поцеловал в лоб и приветствовал от имени всей Общины. Женщины последовали его примеру, а все мужчины пожали ей руку. Тогда наш глава предложил три вопроса, которые обязан предлагать всем, вступающим в Общину.
— Поступаете вы к нам по вашему добровольному желанию? Есть у вас письменная рекомендация от одного из наших братьев, которая уверяла бы нас, что мы не причиняем вреда ни себе, ни другим, принимая вас в нашу Общину? Знаете ли вы, что никакие обеты не связывают вас с нами, и что вы свободно можете оставить нас, если жизнь вам не понравится?
Потом последовало чтение правил и наказаний за преступление их. Вы уже знаете некоторые правила, остальные менее важные, не стоит рассказывать. Теперь перейдем к наказаниям. Легкие наказания состоят в публичном выговоре или временном удалении от общей жизни. Если вы заслуживаете тяжелого наказания, вас или удаляют на время из Общины (вы можете вернуться или нет, по желанию), или вычеркивают из списка членов и совсем изгоняют. Предположим, что мисс Меллисент молча согласилась на все эти предварительные правила и перейдем к концу церемонии — к чтению правил, касающихся любви и супружества.
— А! — сказал мистер Хеткот. — Мы наконец дошли до затруднений Общины.
— Дошли ли мы также до мисс Меллисент? — спросил Руфус. — Как гражданин свободной страны, которая позволяет мне любить в одном Штате, жениться в другом и развестись в третьем, я не интересуюсь вашими правилами, а интересуюсь только вашей дамой.
— И то и другое неразлучны в этом случае, — отвечал Амелиус серьезно. — Коли я заговорю о мисс Меллисент, я должен говорить о правилах. Наша Община деспотически распоряжается любовью и женитьбой. Например, она положительно запрещает всем страдающим хронической болезнью вступать в супружество. Совет имеет право разрешить или запретить какую бы то ни было предполагающуюся свадьбу. Мы даже не имеем права влюбиться, не доложив об этом старшему брату, который в свою очередь сообщает это совету, собирающемуся ежемесячно, а совет уже решает, может ли сватовство продолжаться или нет. Это еще не самое худшее! В некоторых случаях, когда мы не чувствуем ни малейшей склонности влюбиться друг в друга — старшины принимают на себя инициативу. Вам двум хорошо было бы соединиться, если вы этого не видите, то мы видим. Подумайте-ка об этом! Вы можете смеяться сколько хотите, но самые счастливые союзы были устроены таким образом. Члены нашего совета действуют по установившемуся правилу. Вот оно в кратких словах. Опыт показал во всем свете, что подходящий выбор жены или мужа составляет исключение из общего правила, и что мужья и жены были бы гораздо счастливее, если бы их союзы устраивались компетентными советниками с обеих сторон. Эти законы и другие одинаковой строгости, о которых я еще не упомянул, не могли быть приведены в силу без серьезных затруднений, как вы и предположили, мистер Хеткот, затруднений, которые угрожали самому существованию Общины. Когда я вырос, окружающие меня мужья и жены признавали, что правила исполнили свое назначение и дали большинству величайшее счастье. Все это, вероятно, кажется смешным с вашей точки зрения. Но наши странные правила подходят к тексту: ‘по плодам их узнаете их’. У нас супруги не живут на разных половинах, дети здоровы, жены не знают, что такое побои и ни один адвокат не заработал бы себе куска хлеба в нашем разводном суде. Молено ли сказать то же само о законах Европы? Как вы думаете, господа?
Мистер Хеткот отказался высказать свое мнение. Руфус все еще интересовался леди.
— Что сказала на это мисс Меллисент? — спросил он.
— Она всех нас поразила, — отвечал Амелиус. — Когда старший брат прочел первые слова, касающиеся до любви и супружества из книги правил, она побледнела, как смерть, и вскочила со своего места с внезапным взрывом мужества или отчаяния, (не знаю).
— Вы будете читать это мне? — спросила она. — Любовь и замужество меня не касаются.
Старший брат положил книгу правил.
— Если вы страдаете хронической болезнью, — сказал он, — городской доктор вас осмотрит и сообщит нам.
Она отвечала:
— У меня нет никакой хронической болезни.
Старший брат опять взял книгу. — Совет со временем решит, моя милая, выходить ли вам замуж или нет.
Он прочел правила. Она опустилась на стул, закрыла лицо руками и молча, не изменяя положения, прослушала их. Последовали обыкновенные вопросы. Согласна ли она на все? Согласна. Подпишет ли она, в таком случае, правила? Да. Наступил час ужина и музыки. Она извинилась, как ребенок. — Я очень устала, могу я идти спать? — спросила она. Незамужние женщины, помещавшиеся в одном дортуаре [Дортуар — общая спальня для членов Общины] с ней, ожидали услышать от нее целый роман, когда она привыкнет к своим новым друзьям, но ошиблись.
— Моя жизнь была долгим обманом, — вот все, что она сказала. — Вы меня много обяжете, если примете меня такой, какая я есть и не будете ни о чем расспрашивать. Она не могла никого оскорбить желанием сохранить свою тайну. Я не видал женщины добрее и милее ее: она всегда жертвовала собою для других. Случайное открытие сделало меня ее близким другом: оказалось, что она провела детство па моей родине в Шефильд-Хите, Букингамшире. Она очень любила меня расспрашивать и делиться со мной своими воспоминаниями. ‘Я люблю это место, — говорила она, — единственные счастливые годы моей жизни были проведены там’. Даю вам честное слово, что мы не говорили ни о чем другом. Что могло быть общего у двадцатилетнего юноши с женщиной сорока лет? Что мне оставалось делать, когда бедное обманутое создание встречалось мне на горе или у реки и говорило: ‘Вы идете гулять, можно мне с вами?’ Я никогда не добивался ее доверия, я даже ни разу не спросил, почему она вступила в Общину? Вы угадываете, что случилось потом? Я ничего не подозревал. Я не понимал, почему молодые женщины, встречая нас вместе, смотрели на меня (не на нее) с насмешливой улыбкой. Мои глупые глаза были, наконец, открыты. Сделала это женщина, спавшая с ней рядом в дортуаре, женщина, которая годилась мне в матери и ухаживала за мной, когда я был еще ребенком в Тадморе. Случилось это следующим образом: Я шел однажды ловить рыбу, и она остановила меня. Амелиус, — сказала она, — не ходи к реке, Меллисент там ждет тебя. Я вытаращил глаза от удивления. Она погрозила мне пальцем: Берегись, глупый мальчик, ты попадешь в неловкое положение. Ты ничего не подозреваешь? Я обвел глазами всю комнату и ничего особенного не заметил. Что вы хотите сказать? — спросил я.
— Ты будешь смеяться надо мной, если я тебе скажу. — Я обещал не смеяться. Она оглянулась, не подслушивает ли нас кто-нибудь, и открыла мне тайну, — Амелиус, возьми отпуск, уезжай на время… Меллисент влюблена в тебя.

Глава IV

Меллисент влюблена в тебя!
Амелиус посмотрел на своих слушателей с сомнением, желая убедиться серьезно ли они относятся к его рассказу. Выражение их лиц показывало, что он имел основание сомневаться. Он этим обиделся, и тотчас же высказал это. — Я признаюсь к своему стыду, что сам тогда расхохотался, — сказал он. — Но вы оба старше и умнее меня, и я не ожидал, что вы тоже будете смеяться над бедной мисс Меллисент.
Мистеру Хеткоту не понравился этот неловкий намек.
— Успокойтесь, Амелиус! Над смешным нельзя не смеяться. Когда сорокалетняя женщина влюбляется в очень молодого человека…
— То она становится смешна, — договорил Руфус, — а между тем, любовь сорокалетнего мужчины к молоденькой девушке никого не поражает. Я решительно не понимаю, почему женщины должны отказаться от любви раньше мужчин и желал бы слышать их мнение об этом.
Мистер Хеткот сделал ему знак, чтобы он прекратил рассуждение о женщинах.
— Расскажите нам конец, Амелиус. Итак, вы пошли к реке и нашли там, разумеется, мисс Меллисент?
— Она по обыкновению пошла мне навстречу, — начал опять Амелиус, — но вдруг отняла руку, которую протянула было мне. Вероятно, она заметила что-нибудь на моем лице. Не знаю почему, но я не мог обращаться с ней так, как прежде. Она никогда не видала меня таким серьезным.
— Я оскорбила вас? — спросила она. Я, разумеется, начал ее успокаивать, но безуспешно. Она задрожала всем телом и спросила:
— Вам наговорили что-нибудь на меня? Вам надоело мое общество? — Бесполезно было разуверять ее. Отчаяние совершенно овладело ею. Она опустилась на землю и начала плакать, не громко, нет, это был какой-то тихий, безропотный плач, точно она привыкла к оскорблениям и не ожидала жалости ни от кого. Ее слезы произвели на меня тяжелое впечатление, я принялся утешать ее. У меня были хорошие намерения, но я вел себя, как дурак. Человек благоразумный поднял бы ее и оставил одну успокаиваться. Я же обвил рукой ее талию. Она взглянула на меня и вся вспыхнула. Я никогда ни прежде, ни после не видел, чтобы женщины так краснели. Яркая краска залила не только лицо, но и всю шею. Она, казалось, помолодела на двадцать лет. Прежде чем я успел выговорить хоть слово, она схватила мою руку и поднесла ее к губам.
— Не презирайте меня, — воскликнула она, — не смейтесь надо мной. Выслушайте историю моей жизни, тогда вы поймете, почему всякое слово меня волнует. — Она подозрительно осмотрелась кругом. — Я не хочу, чтобы нас слышали, — сказала она, — и во мне еще осталось немного гордости. Пойдемте к озеру, вы меня покатаете немного в лодке.
Я согласился на ее просьбу. Наш разговор, конечно, нельзя было подслушать, но мы забыли, что наше катанье могли видеть с берега и вывести из него должное заключение.
Мистер Хеткот и Руфус многозначительно переглянулись. Они не забыли правила Общины, касающегося взаимной склонности двух членов. Амелиус продолжал: Мы поплыли по озеру. Я работал веслами, а она изливала предо мною свою душу.
Ее несчастья начались со смерти матери и вторичной женитьбы отца. У нее были брат и сестра, сестра вышла замуж за немецкого купца и поселилась в Нью-Йорке, брат завел ферму в Австралии. Итак, вы видите, она осталась одна во власти мачехи. Я сам ничего не понимаю в таких делах, но мне говорили, что обыкновенно обе стороны виноваты. К тому же они были бедны, единственной богатой родственнице — сестре первой жены не понравилась вторичная женитьба вдовца, она перестала к ним ездить. У мачехи был злой язык, что Меллисент первая испытала на себе. Ее начали упрекать, что она сидит на шее у отца вместо того, чтобы самой работать. Мачехе не пришлось много раз повторять этих жестоких слов. На другой же день Меллисент начала искать место, а в конце недели уже зарабатывала себе хлеб уроками.
Руфус прервал рассказ вопросом.
— Могу я спросить, сколько она получала?
— Тридцать фунтов в год, — отвечал Амелиус.
Она давала уроки с десяти часов до двух, а потом возвращалась домой.
— На это еще нельзя жаловаться, — заметил мистер Хеткот.
— Она и не жаловалась, — возразил Амелиус. — Она была довольна своим заработком, но была недовольна своей жизнью. Кроткая, маленькая женщина сердилась на себя, говоря об этом.
— У меня не было причины жаловаться на моих хозяев. Они обращались со мной вежливо и платили аккуратно, но я не сошлась с ними. Я пробовала подружиться с детьми и иногда думала, что мне удается, но, Господи, как горько мне было, когда они ленились и мне приходилось заставлять их учиться. В книгах нам представляют детей совершенными ангелами, это невинные, благочестивые, прелестные создания, которые не жадничают, не дуются и не обманывают, к моему несчастью мне такие дети не попадались никогда. Трудно было жить на свете, Амелиус. Мне кажется, нельзя представить себе ничего ужаснее жизни бедного среднего класса в Англии. С начала года до конца только тяжелая борьба за приличное существование и одуряющая скука однообразной жизни. Мы жили в переулке предместья.
Уверяю вас, что в продолжение бесконечного, тоскливого года, мы выезжали только один раз в концерт, ежегодно устраиваемый священником в пользу школ. День делился обыкновенно на две части, утром я бегала по урокам, вечером обшивала всю семью. У моего отца было много религиозных предрассудков, он не позволял ездить в театр, запрещал танцы, легкое чтение, запрещал даже останавливаться перед окнами магазинов, потому что у нас не было лишних денег. Он уходил на службу утром, возвращался поздно, засыпал после обеда, просыпался только, чтобы прочитать вечерние молитвы и снова засыпал, а на другой день опять служба, сон после обеда и вечерние молитвы: Так проходили целые недели и месяцы. Только воскресенье несколько отличалось от прочих дней, да и то одно воскресенье совершенно походило на другое: та же церковь, та же служба, тот же обед и чтение проповедей вечером.
— Раз в год мы ездили на берег моря, всегда в то же самое место, на ту же дешевую квартиру. Немногие друзья наши вели такую же жизнь и совершенно отупели от ее однообразия. Все женщины, кроме меня, несчастной, казались довольными своей жизнью. Я, однако, немногого требовала, всего лишь изредка маленького разнообразия и немного сочувствия, когда на меня находила тоска. Мне хотелось трудиться для кого-нибудь и получать в награду улыбку и доброе слово. Матери качали головой, а дочери смеялись надо мной. Разве мы можем сентиментальничать? Времени так мало, надо штопать, чинить, выворачивать платья, смотреть за детьми и стирать на них, и тут еще сахар и чай дорожает, и муж ворчит каждую неделю, когда просишь у него денег на расход. Лучше и не говорить ничего! Как вы думаете, приятно было смотреть на людей, упавших так низко? Меня дрожь пробирает, когда я думаю о последних днях моей жизни.
Вот на что она жаловалась, мистер Хеткот. Мы были посреди озера и никто не мог ее слышать, кроме меня.
— У нас, сэр, — заметил Руфус, — бюро дало бы ей возможность пользоваться дешевыми удовольствиями. И, мне кажется, хорошо было бы ей выйти замуж и приехать к нам для разнообразия.
— Вот самая грустная часть ее истории, — сказал Амелиус. — Два года тому назад ее жизнь изменилась было к лучшему. Богатая тетка (сестра матери) умерла, и как вам это покажется, завещала ей 5000 фунтов.
— Для нее солнце проглянуло наконец. Бедная учительница превратилась в наследницу, имеющую право располагать своим состоянием. Дома впервые устроили что-то вроде праздника, все обнимались, поздравляли друг друга, даже купили новые платья и подарки всем. Кроме того, случилось Другое удивительное событие. В семейном кругу появилось новое лицо: господин, который встречал Меллисент в одном из домов, где она давала уроки. Она ему очень понравилась, и он решился, наконец, сделать ей предложение.
— За нее никогда никто не сватался, а он был замечательно красивый мужчина, прекрасно одевался, пел, играл и выказывал такую страстную любовь к ней. Что же тут удивительного, что она не отказала ему, когда он предложил ей руку и сердце. Я нисколько не удивляюсь. Первые недели солнце светило очень ярко, потом набежали тучи. Меллисент получила несколько анонимных писем, в которых красивого господина прямо называли подлецом. Она, в негодовании изорвала их, даже не показав ему.
Потом пришли письма от дяди и тетки к ее отцу с подобным же предостережением: если ваша дочь выйдет за него, посоветуйте ей беречь деньги.
Несколько дней спустя явился гость: брат этого господина. Услышав о сватовстве, он счел своей обязанностью, как ему ни было горько, сказать им, что брату запрещен вход в его дом. Сделав это, он умыл руки и не вмешивался более. Вы оба знаете жизнь, вы поймете, чем все кончилось. Начались ссоры, бедная обманутая женщина слепо верила своему жениху, воображая, что на него клевещут.
Она чуть с ума не сошла, когда он объявил, что не хочет вступить в семью, где его все подозревают. Я выхожу из себя, когда думаю о несчастной женщине, и почти сожалею, что начал этот рассказ. Знаете ли, что он сделал? Она, разумеется, была совершено свободна. Никто не имел права контролировать ее действия. Назначили день свадьбы. Отец объявил, что не поедет в церковь, а мачеха заставила его сдержать слово. Меллисент поехала одна в церковь, где жених должен был ее встретить.
— Он не явился, он бросил ее, бросил безжалостно в день свадьбы, когда она пожертвовала ему своими родными. Ее без чувств привезли домой, воспаление мозга было следствием сильного потрясения. Доктора не отвечали за ее жизнь. Отец взглянул на ее чековую книжку. Из своих шести тысяч она тихонько отдала четыре негодяю, который ее обманул и бросил. Месяц спустя он женился на молодой девушке, конечно, с состоянием. О таких поступках читаешь в газетах или книгах, но они производят совершенно другое впечатление, когда о них рассказывают пострадавшие лица, в особенности, если весь век проживешь с честными людьми. Этот рассказ поразил меня.
Он умолк. Из каюты доносился смех и говор, сопровождаемый звонким стуком ножей и вилок. Яркое солнце освещало необозримое море.
Все, что они видели и слышали мало гармонировало с несчастной историей. Все трое встали и начали ходить взад и вперед по палубе, прибегая к физическим движениям, чтобы избавиться от тяжелого впечатления. Они безмолвно согласились отложить на несколько минут конец рассказа.

Глава V

Мистер Хеткот первый прервал молчание.
— Я понимаю, почему бедное создание вступило в вашу Общину, — сказал он. — С ее чувствительностью жизнь с такими родными должна была быть просто невыносимой. Где она слышала о Тадморе и социалистах?
— Ей попалась одна из наших книг, — ответил Амелиус, — а замужняя сестра жила в Нью-Йорке, следовательно, она могла остановиться у нее. Были минуты после болезни, когда ей хотелось лишить себя жизни. Религиозные убеждения спасли ее. Сестра и зять приняли ее ласково. Они предложили ей остаться у них учить детей. Нет! Вновь предложенная ей жизнь слишком походила на старую, она была разбита и телом, и душой, у нее не хватило духу приняться за прежнее дело. У нас есть постоянный агент в Нью-Йорке, он-то и устроил все для ее поездки в Тадмор. Этот период ее жизни не так грустен. Бедная душа благословляла день, в который поступила к нам. Никогда еще не приходилось ей жить с такими добрыми людьми. Никогда… — он смутился и не договорил. Услужливый Руфус закончил за него фразу.
— Никогда еще не встречала она такого обворожительного человека, как К. А. Г. Вы слишком скромны, это не годится в нынешнем веке.
Амелиус еще не совсем оправился от смущения.
— Мне бы не хотелось продолжать, — сказал он, — но она оставила Тадмор, чтобы оправдать ее от газетных сплетен, я должен вам сказать о причине ее отъезда. Две из наших молодых женщин встретили нас на берегу и спросили, много ли я наловил рыбы. Они просто шутили, не имея намерения нас оскорбить, но в выражении их лиц нельзя было ошибиться.
Мисс Меллисент, страшно смутившись, испортила все дело. Она вспыхнула, вырвала у меня руку и побежала одна к дому. Девушки, наслаждаясь произведенным ими эффектом, поздравили меня с победой, Я был не в духе, меня, вероятно, расстроил разговор в лодке. Я вспылил, наговорил им дерзостей и ушел. Вечером я нашел письмо в своей комнате:
‘Ради вас самих, меня не должны больше видеть наедине с вами. Тяжело лишиться вашего общества, но я покоряюсь. Не поминайте меня лихом. Последний разговор с вами принес мне много добра’.
Письмо состояло из этих строк, подписанных начальными буквами имени мисс Меллисент. Я имел неосторожность сохранить его, вместо того, чтобы изорвать. Все могло бы, однако, хорошо кончиться, если бы она не изменила своему решению. К несчастью, приближался день моего рождения, его хотели торжественно отпраздновать в Общине. Я встал в этот день с восходом солнца, у меня была работа, и мне хотелось от нее отделаться вовремя. Я возвращался домой ближайшей дорогой через лес. В лесу я встретил ее.
— Одну? — спросил мистер Хеткот.
Руфус с обычной прямотой выразил свое мнение о благоразумии этого вопроса.
— Философы заметили, что если мужчина и женщина поступают не благоразумно, женщина всегда виновата. Разумеется, она была одна.
— Она приготовила мне маленький подарок, — объяснил Амелиус, — кошелек своей работы и не хотела отдавать мне его при молодых женщинах, боясь их насмешек.
— Я желаю вам всего, что только есть лучшего на свете, Амелиус, — сказала она, — вспоминайте иногда обо мне, открывая этот кошелек.
— Прогнали ли бы вы ее, на моем месте, когда она произнесла эти слова и сунула мне в руку подарок?
— Нет, клянусь, вы не могли бы так поступить, если бы она смотрела на вас в ту минуту.
На длинном, худом лице Руфуса Дингуэля впервые показалась улыбка.
— В газетах есть еще некоторые подробности, — промолвил он лукаво.
— Черт побери газету, — отвечал Амелиус.
Руфус поклонился с невозмутимою вежливостью человека, принявшего проклятие за невольный комплимент американской печати.
— В газетах говорят, что она поцеловала вас.
— Все ложь! — закричал Амелиус.
— Может быть, в газеты вкралась опечатка, — настаивал Руфус. — Может быть, вы поцеловали ее?
— Это вас не касается, — ответил сердито Амелиус.
Мистер Хеткот счел своей обязанностью вмешаться.
— В Англии, мистер Дингуэль, джентльмены не имеют привычки рассказывать о подобных…
— Поцелуях в лесу, — подсказал Руфус. — У нас не считают постыдным поцелуй в лесу или в другом каком-либо месте. Совсем нет, уверяю вас. Амелиус успокоился и поспешил прекратить неприятный для него разговор.
— Не будем делать из мухи слона, — сказал он. — Ну, да, я поцеловал ее. Бедная женщина подарила мне хорошенький кошелек и желала мне счастья со слезами на глазах, что же мне оставалось делать, как не поцеловать ее. Нечего поглядывать на газету. Бедняжка действительно положила мне голову на плечо и сказала:
— О, Амелиус, я думала, что мое сердце превратилось в камень. Посмотрите, как вы заставили его биться! Я чуть-чуть сам не расплакался, вспомнив все рассказанное ею — все было так невинно и жалко.
Руфус протянул ему руку с американским радушием.
— Уверяю вас, у меня не было дурного намерения, — сказал он.
— Вы совершенно правы, а газета!.. — Он свернул ее и бросил за борт.
Мистер Хеткот одобрительно наклонил голову.
Амелиус продолжал рассказ.
— Я почти кончил, — сказал он. — Если бы я знал, что это займет столько времени… Ну теперь все равно. Мы наконец вышли из леса, мистер Руфус, вышли, не подозревая, что за нами следят.
Я сказал ей (когда уже было слишком поздно), что мы должны быть впредь осторожнее. Вместо того, чтобы серьезно отнестись к моим словам, она расхохоталась.
— Вы изменили свое мнение с тех пор, как писали мне? — спросил я.
— Разумеется, изменила. Когда я вам писала, я забыла о разнице в наших летах. Я боюсь только, что надо мной будут смеяться, больше я ничего не боюсь!
— Я употребил все свои усилия, чтобы разубедить ее. Я сказал ей прямо, что люди неравных лет — женщины старше мужчин и мужчины старше женщин, вступали у нас иногда в супружество. Совет заботился только, чтобы характеры были подходящие, а на лета не обращал никакого внимания. Мои слова не произвели впечатления, бедняжка была слишком счастлива и не хотела думать о будущем. Кроме того, празднество в честь моего рождения заставило ее забыть сомнения и неприятный страх. А на следующий день другое событие поглотило все наше внимание: письмо от лондонского адвоката известило меня о наследстве, оставленном мне матерью.
— Было решено, как вы знаете, что я отправлюсь посмотреть на свет, и сам изберу себе образ жизни, но день моего отъезда не был еще назначен. Два дня спустя гроза, собиравшаяся в продолжении целых недель, разразилась над нами, — нам приказали явиться в совет, чтобы ответить за нарушение правил. Все, что я вам рассказал, и некоторые другие обстоятельства, которые я скрыл от вас, были записаны на листе, лежавшем на столе совета, а к нему было приколото найденное в моей комнате письмо Меллисент. Я принял всю вину на себя и требовал, чтобы меня поставили лицом к лицу с неизвестным доносчиком. Совет ответил на мое требование вопросом:
— Признаем ли мы написанное за правду? Мы не могли отвечать отрицательно. Тогда совет решил, что нет надобности вызывать доносчика. Я и теперь не знаю имени этого шпиона. Ни у меня, ни у Меллисент не было врагов в Общине. Девушки, видевшие нас на озере, и другие члены, встречавшие нас вместе, дали показание только по принуждению, да и то все перепутали, так им было жаль нас обоих.
На другой день совет произнес приговор. Правила предписывали им их обязанность. Нас приговорили к шестимесячному удалению из Общины с правом возвратиться или нет по желанию. Жестокий приговор, господа (что бы мы о нем ни думали), для бездомных, одиноких людей, для опавших листьев, занесенных в Тадмор. Мой отъезд был решен раньше. После всего случившегося мне велели выехать через двадцать четыре часа и запретили возвращаться до окончания срока изгнания. С Меллисент поступили еще строже. Ее одну не отпустили. Одной из женщин Общины поручили доставить ее в дом замужней сестры в Нью-Йорке: она должна была выехать на другой день, на заре. Мы, разумеется, оба поняли, что нам хотели воспрепятствовать ехать вместе. Они могли бы избавить себя от этого труда.
— В отношении вас, вероятно? — спросил мистер Хеткот.
— В отношении ее также, — ответил Амелиус.
— Как она приняла все это? — спросил Руфус.
— Со спокойствием, которое нас всех удивило, — ответил Амелиус. — Мы ожидали слез и мольбы о пощаде. Она стояла совершенно спокойно, гораздо спокойнее меня, повернув ко мне голову и устремив глаза на мое лицо. Представьте себе женщину, совершенно погруженную в созерцание будущего, видящую там что-то такое не видимое для всех окружающих, поддерживаемую надеждой, которую никто с ней не мог разделять, и вы поймете, как она выслушала свой приговор.
Члены Общины, всегда расстававшиеся с блудным братом или сестрой с любящими и милосердными словами, были более или менее растроганы, прощаясь с ней. Большинство женщин плакали, целуя ее. Они повторяли несколько раз те же ласковые слова. Нам, мол, вас очень жаль, милая, мы будем очень рады увидеть вас опять.
Они запели обычный прощальный гимн и не могли его кончить от волнения. Она их утешала! В продолжение всей печальной церемонии она была также спокойна и смотрела вдаль тем же глубоким, загадочным взором. Я подошел к ней последним и, признаюсь, от волнения не мог говорить. Она взяла мою руку в свои. На минуту нежная лучезарная улыбка озарила ее лицо, потом оно приняло то же сосредоточенное выражение.
Ее глаза, все еще устремленные на меня, казалось смотрели куда-то вдаль. Она заговорила тихим голосом.
— Утешься, Амелиус, конец еще не настал. — Она обвила мою голову руками и привлекла ее к себе.
— Ты вернешься ко мне! — прошептала она и поцеловала в лоб при всех. Когда я поднял голову, ее уже не было. Я не видел ее с тех пор. Вот и все, господа. Теперь позвольте мне пойти полюбоваться морем, чтобы успокоиться от волнения.

Глава VI

‘О, Руфус Дингуэль, какой дождь льет целый день. Улица, которая видна из окна гостиницы, представляет такой грязный, печальный вид.
Знаете ли, мне кажется, что я уже не тот Амелиус, который обещал вам писать, когда мы расстались в Куинстоуне. Я начинаю стареть. Не знаю, в состоянии ли я теперь рассказать Вам первое впечатление, произведенное на меня Лондоном. Может быть, мое мнение изменится. В настоящее же время (вот между нами) мне не нравятся ни Лондон, ни его жители, исключал двух дам, которые заинтересовали и очаровали меня совершенно различным образом.
Кто эти дамы? Я сообщу вам, что слышал о них от мистера Хеткота, а потом опишу их сам.
Последний день путешествия к Ливерпулю показался мне очень скучным без вас. Мистер Хеткот, напротив, фамильярнее и доверчивее общался со мной.
В последнюю нашу ночь на корабле мы много говорили о семействе Фарнеби. Вы не слушали его рассказов об этом семействе, когда были с нами, потому что оно не интересовало вас, но теперь вы должны внимательно все выслушать, если хотите познакомиться с дамами. Позвольте мне прежде всего сообщить вам, что у мистера и мистрис Фарнеби нет детей, они усыновили сироту, дочь сестры мистрис Фарнеби. Сестра, как оказывается, умерла много лет тому назад, пережив своего мужа только несколькими месяцами. Чтобы дополнить историю, я скажу вам, что смерть похитила старого мистера Рональда — основателя бумажной торговли, и его жену, мать миссис Фарнеби. Я не отрицаю, что это сухие факты, но продолжение будет интереснее. Далее я должен вам рассказать, как мистер Хеткот познакомился с мистрис Фарнеби. Ну, Руфус, мы добрались наконец до романа.
Уже несколько лет мистер Хеткот не исполняет обязанностей священника из-за болезни головы, которая не позволяет ему совершать службу и произносить проповеди. Последний его приход был в западной части Лондона, однажды в воскресный вечер после проповеди к нему в ризницу пришла дама за духовным советом и утешением. Она была постоянной прихожанкой этой церкви и вечерняя проповедь сильно на нее подействовала. Мистер Хеткот беседовал с ней после этого вечера несколько разу нее в доме. Он очень интересовался ей, но ее муж не нравился ему, и потому, оставив свою должность, он перестал их посещать. Я не могу вам ничего сказать про горе мистрис Фарнеби. Мистер Хеткот был очень серьезен и грустен, когда сказал мне, что его разговоры с ней должны остаться тайной. ‘По всей вероятности, вы не поладите с мистером Фарнеби, — сказал он мне, — но я буду очень удивлен, если его жена и племянница не произведут на вас благоприятного впечатления’. Вот все, что я знал, когда представил рекомендательное письмо мистеру Фарнеби в его магазине.
Это величественное здание с большими зеркальными окнами, все обновленное и перестроенное (как мне говорили) после смерти мистера Рональда. Мою карточку и письмо отнесли в контору и через некоторое время я последовал за ними. Меня принял худой, среднего роста человек, в черном сюртуке, застегнутом наглухо, у него в руке было мое рекомендательное письмо. Лицо его отличалось здоровым румянцем, не часто попадающемся в Лондоне, насколько я мог заметить, седые волосы и бакенбарды (в особенности бакенбарды) были так тщательно напомажены и причесаны, точно он только что вышел от парикмахера. Я был утром в Зоологическом саду, когда он взглянул на меня, его стеклянные, злые глаза напоминали мне глаза орла. У меня есть недостаток, от которого я не могу избавиться. Я составляю свое мнение о людях при первом знакомстве, не обдумывая верно оно или нет. С той минуты, когда взоры наши встретились, я возненавидел мистера Фарнеби.
— Здравствуйте, — заговорил он громким, резким голосом. — Ваше письмо удивило меня!
— Я думал, что написавший его ваш старый друг, — сказал я.
— Старый друг, — повторил мистер Фарнеби, — друг, заблуждения которого я оплакиваю. Я считал его пропащим человеком с той минуты, как он присоединился к вашей Общине. Я удивляюсь, что он написал мне!
— Быть может я ошибался, не зная светских приличий, но этот прием показался мне очень грубым. Шляпа моя лежала на стуле, я взял ее и обратился к грубияну с напомаженными бакенбардами:
— Если бы то, что вы сказали, было мне известно раньше, я никогда не обеспокоил бы вас этим письмом. Прощайте. Мои слова его нисколько не оскорбили, странная улыбка показалась на его лице, глаза широко раскрылись, рот скривился на сторону.
Он протянул руку, чтобы остановить меня. Я думал, что он хотел извиниться, но нет, он сделал только замечание.
— Вы молоды и вспыльчивы, — сказал он. — Сожаление о заблуждениях моего друга не помешает мне исполнить долг старой дружбы. Вы, вероятно, не знаете, что в Англии социалистам не сочувствуют.
Я отразил удар.
— В таком случае немного социализма не повредило бы Англии. Мы считаем своим долгом сочувствовать всем людям, честным в убеждениях, как бы ни были ложны эти убеждения. Мне показалось, что я попал в цель, я опять взялся за шляпу, чтобы ретироваться со славой.
Мне стыдно за себя, Руфус. Я должен был дать ему мягкий ответ, отвращающий злобу, — мое поведение было позором для общества. Что меня заставило так поступить, воздух Лондона? Или дьявольское наваждение? Он остановил меня во второй раз, нисколько не смутившись от того, что я сказал ему. Его твердое убеждение в своем превосходстве над молодым искателем приключений представляло великолепное зрелище. Он отдал мне справедливость — этот фарисей отдал мне справедливость! Представьте себе, он заговорил о моих хороших сторонах, точно он принимал меня за молодого быка на выставке скота.
— Извините меня за замечание, — сказал он. — У вас очень порядочные манеры и вы говорите по-английски без всякого акцента, несмотря на то, что воспитывались в Америке. Что это значит?
Это меня совсем вывело из терпения.
— Это, вероятно, значит, — ответил я, — что мы в Америке не только обрабатываем землю, но занимаемся и своим собственным воспитанием. У нас есть книги и ноты, хотя вы, кажется, думаете, что мы покупаем только топоры и лопаты. Англичане не выделяются своими хорошими манерами в Тадморе. Мы не замечаем никакой разницы между американским джентльменом и английским. Что же касается до акцента, американцы также осуждают нас за это.
Улыбка опять появилась на его лице.
— Как глупо! — сказал он с великолепным состраданием к невежественным американцам. Ему, по-видимому, надоело мое общество. Он отделался от меня приглашением.
— Я буду очень рад видеть вас у себя и представить Вас жене и племяннице жены — нашей дочери. Вот адрес. В будущую субботу в 7 часов у нас будут обедать несколько друзей. Не присоединитесь ли вы к ним?
Мы все знаем разницу между вежливостью и радушием, но я не понимал, как громадна эта разница, пока не получил приглашения от мистера Фарнеби. Если бы мне не хотелось (после всего рассказанного мистером Хеткотом) видеть миссис Фарнеби и племянницу, я, разумеется, отказался бы от приглашения. Но любопытство меня мучило, и я обещал обедать с напомаженными бакенбардами. Он подал мне руку, прощаясь. Она была влажная и холодная, как лягушка. Выйдя из дома, я отправился в ближайший трактир и спросил вина. Сказать вам, что я еще сделал? Пошел в умывальню и смыл мистера Фарнеби с руки. (Если бы я поступил так в Тадморе, меня подвергли бы легкому наказанию, т. е. приказали бы обедать одному и запретили бы вход в ‘общую комнату’ на 48 часов). У меня характер все больше и больше портится в Лондоне — не съездить ли мне к вам в Ирландию? Что говорит Томас Мур о своих соотечественниках? Он должен их знать хорошо, я полагаю? Хотя они любят женщин и золото, но еще больше любят честь и добродетель. Во времена Мура все они, вероятно, были социалистами. Мне следовало бы жить в такой стране. Я должен был прервать письмо. Сильный туман поднялся для разнообразия. Я велел затопить камин и спустить шторы в половине двенадцатого утра и начинаю чувствовать себя как дома. Терпение, мой друг, терпение! Я сейчас расскажу про дам.
Войдя в дом мистера Фарнеби в назначенный день, я познакомился еще с одним из бесчисленных недостатков английской жизни. Если в другой какой-нибудь стране тебя пригласят обедать в семь часов, ты можешь приехать в семь. В Англии же надо являться в половине восьмого или даже без четверти восемь. В семь часов я был единственным человеком в гостиной мистера Фарнеби. В десять минут восьмого вышел сам Фарнеби. Мне очень хотелось встать на его место около камина и сказать: Фарнеби, я очень рад вас видеть, но я посмотрел на его бакенбарды, и они сказали мне — не делай этого!
Через пять минут к нам присоединилась мистрис Фарнеби. Я хотел бы быть писателем или скорее хорошим портретистом, чтобы послать вам портрет этой женщины. Я, право, не знаю, какими словами описать ее. Мой милый друг, она почти испугала меня. Я никогда не видал такой женщины и, вероятно, никогда не увижу. В ее фигуре и движениях не было ничего особенного. Она небольшого роста, полная и ступает тяжело, как мужчина. Мне хочется представить вам ее лицо так же ясно, как я его видел, — оно-то и напугало меня.
Насколько я могу судить, у нее в молодости было свежее, миленькое личико. Она и теперь, кажется, недурна. На лице нет ни пятен, ни морщин, волосы совершенно светлые, цвет лица прелестный. Белизна его, может быть, искусственная, не знаю. Что касается до ее губ, они как будто, созданы для поцелуев.
Одним словом, несмотря на то, что она уже шестнадцать лет замужем, (как мне сказал один из гостей после обеда), она была бы очаровательной маленькой женщиной, если б не глаза. Поймите меня хорошенько.
Эти большие голубые глаза, вероятно, в прежнее время составляли главную прелесть лица, но теперь они смотрят с таким глубоким выражением страдания, долгого безутешного страдания, с такой тоской, тоской и отчаянием, что сердце сжимается от жалости при виде ее.
Я могу поклясться, что домашняя жизнь этой женщины настоящий ад, что она страстно желает смерти, а между тем она так сильна и полна жизни, что до глубокой старости должна будет влачить свое тяжелое бремя. Я рву пером бумагу, так мне досадно, что не умею вам передать свои чувства. Можете вы себе представить больную душу, заключенную в здоровое тело? Мне все равно, что бы ни говорили книги и доктора. Как можно иначе объяснить противоречие между здоровым лицом, полной фигурой, твердой поступью и выражением страшной муки в глазах?
Бесполезно говорить мне, что такого противоречия не может быть. Я видел женщину, она существует. Да, я представляю себе, как вы смеетесь над моим письмом, я слышу, что вы говорите:
— Где это он набрался опытности, желал бы я знать?
У меня нет опытности, ноу меня есть что-то заменяющее ее, я сам не знаю что. Старший брат в Тадморе называл это симпатией, но ведь он сентиментальный человек. Итак, мистер Фарнеби представил меня своей жене. Потом отошел, как будто мы оба ему надоели, — и стал смотреть в окно.
Моя наружность почему-то поразила мистрис Фарнеби. Муж, как видно, не сказал ей, что я еще очень молод. Она оправилась от минутного удивления, движением руки пригласила меня сесть рядом с ней и произнесла необходимые слова приветствия, очевидно, думая все время о другом. Глаза, полные тоски и отчаяния, были устремлены куда-то в сторону.
— Мистер Фарнеби говорил мне, что вы жили в Америке.
Она сказала странным, монотонным голосом. Такие голоса у одиноких переселенцев на далеком западе, которым не с кем перемолвиться словом. Неужели мистрис Фарнеби тоже не с кем обменяться словом?
— Вы англичанин, не так ли? — продолжала она. Я ответил да и начал подыскивать предмет для разговора. Она избавила меня от этого труда, подвергнув меня настоящему допросу. Я после узнал, что она всегда так занимает незнакомых ей людей. Встречали вы когда-нибудь рассеянных людей, которые машинально задают вопросы, нисколько не интересуясь ответами? Она начала.
— Где вы жили в Америке?
— В Тадморе, в штате Иллинойс.
— Что за место Тадмор?
При таких обстоятельствах, я не мог особенно хорошо описать место.
— Что заставило вас ехать в Тадмор?
Невозможно было ответить на это, не говоря об Общине. Предполагая, что Община не может ее интересовать, я сказал о ней только несколько слов. К моему удивлению она заинтересовалась. Допрос продолжался, но теперь она не только слушала, но ждала с нетерпением ответов.
— В вашей Общине есть женщины?
— Женщин почти столько же, как и мужчин.
В ее глазах блеснул живой луч интереса, совершенно преобразивший их. Она заговорила быстро.
— Между приехавшими из Англии есть женщины, не имеющие ни родных, ни друзей?
— Да, у некоторых нет никого.
Я думал о Меллисент, говоря это. Уж не интересовалась ли она Меллисент? Следующий вопрос привел меня в совершенное недоумение и показал, что мое предположение было ошибочно.
— Между ними есть молодые женщины?
Мистер Фарнеби, стоявший до сих пор спиной к нам, вдруг обернулся и посмотрел на нее, когда она спросила есть ли между ними молодые женщины.
— О да, — сказал я. — Есть совершенные девочки.
Она так придвинулась ко мне, что ее колени касались моих.
— Каких лет? — спросила она.
Мистер Фарнеби оставил окно, подошел к дивану и прервал нас.
— Отвратительная стоит погода, не правда ли? — сказал он. — Вероятно, климат Америки…
Мистрис Фарнеби перебила своего мужа.
— Каких лет? — повторила она громче.
Вежливость требовала, чтобы я ответил хозяйке дома.
— Некоторым от 18 до 20 лет, другие моложе.
— Много моложе?
— Есть шестнадцати- и семнадцатилетние. — Волнение ее увеличилось, она схватила мою руку, чтобы совершенно овладеть моим вниманием.
— Американки или англичанки? — спросила она. Ее толстые, твердые пальцы держали мою руку, как в тисках.
— Вы будете в городе в ноябре? — спросил мистер Фарнеби опять намеренно прерывая нас. — Если вы хотите видеть Лорда-Мэра…
Мистрис Фарнеби с нетерпением потрясла меня за руку.
— Англичанки или американки? — повторила она еще настойчивее.
Мистер Фарнеби взглянул на нее. Если бы он мог одной силой воли бросить ее в пылающий огонь и сжечь в одну минуту, он сделал бы это. Его румяное лицо побледнело от сдержанного бешенства, когда он обернулся ко мне.
— Пойдемте, я вам покажу свои картины, — сказал он.
Его жена все еще крепко держала меня за руку. Нравилось ли ему это или нет, я должен был опять отвечать ей.
— Есть и американки, и англичанки, — сказал я.
Глаза ее широко раскрылись от ожидания. Она наклонилась так близко ко мне, что ее горячее дыхание касалось моих щек.
— Родившиеся в Англии?
— Нет, в Тадморе.
Она отпустила мою руку. Взгляд ее вдруг потух, она отвернулась, как будто совершенно забыв о моем присутствии, поднялась с дивана и села на стул у камина.
Мистер Фарнеби, побледнев еще сильней, подошел к ней, когда она переменила место. Я встал, чтобы посмотреть на картины, висевшие на стене: вы заметили, очевидно на пароходе, что у меня очень тонкий слух. Хотя мы были на противоположных концах комнаты, я слышал, что он шепнул, наклонившись к ней. — Чертовка ты этакая! — Вот что мистер Фарнеби сказал своей жене.
Часы на камине пробили половину восьмого. Гости стали входить один за другим. Они произвели на меня слабое впечатление, так как я был ошеломлен только что виденной мной сиеной из супружеской жизни. Мысли мои поглощены виденным и слышанным мной. Быть может, мистрис Фарнеби была немного помешана? Я прогнал эту мысль, как только она появилась. Ничто не оправдывало такого предположения. Вероятнее всего, она глубоко интересовалась какой-нибудь отсутствующей (может быть, погибшей) молодой девушкой, которой, судя по ее волнению и тону, не могло быть более шестнадцати или семнадцати лет. Сколько времени лелеяла она надежду видеть девушку или услышать о ней? Во всяком случае, надежда пустила очень глубокие корни, потому что она потеряла самообладание, когда я случайно коснулся этого предмета. Что касается ее мужа, это обстоятельство не только было ему неприятно, но даже приводило его в такое бешенство, что он не мог сдержать себя в присутствии третьего лица, приглашенного в его дом. Не сделал ли он какого-нибудь зла девушке? Не был ли он виновником ее исчезновения? Знала ли это его жена или только подозревала? Кто была эта девушка? Почему миссис Фарнеби принимала в ней такое удивительное участие, миссис Фарнеби, все интересы которой должны бы быть сосредоточены на приемной дочери, на сироте-племяннице, так как у нее не было своих детей? Я совершенно запутался в этих предположениях.
Разгадайте мне эту загадку и позвольте мне вернуться к обеду мистера Фарнеби, ожидавшему на столе.
Слуга распахнул дверь гостиной, и самый почетный гость повел мистрис Фарнеби в столовую. Я начал наблюдать за тем, что происходило вокруг меня. Не приглашали ни одной дамы, а мужчины все были уже пожилые. Я тщетно искал прелестную племянницу. Она, может быть, была нездорова? Я осмелился задать этот вопрос мистеру Фарнеби. Он ответил мне не очень любезно.
— Вы ее увидите за чайным столом, когда мы пойдем в гостиную. Молодым особам не место на званых обедах.
Когда я вышел в залу, я взглянул наверх, не знаю почему, может быть, на меня подействовал магнетизм. Во всяком случае я был вознагражден. Красивое, молодое лицо наклонилось над перилами и тотчас скромно спряталось. Кроме меня и мистера Фарнеби, все были еще в столовой. Уж не на молодого ли социалиста она смотрела?
Опять прервал письмо, благодаря перемене в погоде. Туман исчез, лакей гасит газ, и сероватая мгла врывается в комнату. Я спросил идет ли еще дождь. Он улыбается, потирает руки и говорит.
— Кажется, скоро прояснеет, сударь. — Волосы этого человека седые, он всю жизнь был официантом в Лондоне и все-таки весело смотрит на жизнь. Сколько силы и ума потрачено на пустяки!
Ну, теперь расскажу об обеде Фарнеби.
— Мне еще тяжело, Руфус, когда я думаю о нем. Так много было блюд, а мистер Фарнеби непременно требовал, чтоб ели всего. Его взор останавливался на мне, если я оставлял что-нибудь на тарелке и, казалось, говорил: ‘Я заплатил за этот роскошный обед и хочу, чтобы вы его ели’. В меню обеда было напечатано, какие вина мы обязаны пить после каждого блюда. Уже в самом начале обеда я попал в беду. Вкус хереса, например, мне положительно противен, а Рейнвейн превращается в уксус, когда я его глотаю. Я спросил вина, которое мог пить. Вы бы посмотрели на лицо мистера Фарнеби, когда я нарушил порядок его обеда! Это был единственный забавный случай во время пира, заставивший меня на минуту забыть о миссис Фарнеби. Взор ее выражал ту же тоску и отчаяние, мысли, очевидно, были очень далеки от всего происходившего вокруг нее. Она засыпала и смущала гостей, сидевших по правую и левую ее сторону, целым градом рассеянных вопросов, так же как смущала меня. Я узнал, что один из этих господ адвокат, а другой судохозяин из их ответов на рассеянные вопросы мистрис Фарнеби. Она не переставала есть, задавая вопросы. Ее здоровое тело требовало пищи. Она, вероятно, пила бы так же много, как ела, если бы ей это позволяли, но мистер Фарнеби иногда бросал на буфетчика взгляд, и буфетчик спокойно обносил ее. Еда и вино не произвели в ней никакой перемены, она могла есть бесконечно. Лицо ее нисколько не изменилось, когда она встала, повинуясь заведенному в Англии порядку, и удалилась в гостиную. Мужчины, оставшись одни, заговорили о политике. Сначала я слушал, думая почерпнуть какие-нибудь сведения.
В Тодморе мы читали о господствующем политическом положении средних классов в Англии со времени Билля о Реформе. Все гости мистера Фарнеби принадлежали к среднему классу коммерсантов и промышленников. Они все говорили очень быстро, я и старый господин, мой сосед, были единственными слушателями. Я просидел все это утро в курильной гостиницы, читая газеты. И что оке я услышал, когда начали разглагольствовать о политике? Я услышал, как все мысли передовых статей выдавались хладнокровно за свои собственные. Все отнеслись к обману с таким спокойствием и доверием, что мне стало стыдно за них. Ни один человек не сказал: я читал это сегодня в ‘Таймсе’ или ‘Телеграфе’. Ни у одного из присутствующих не было своего собственного мнения или, если оно было, его не высказывали. Ни у одного не хватило смелости сознаться в незнании дела. Постыдный обман, которому все будто сговорились верить, вот точное определение политических убеждений гостей мистера Фарнеби, я вывожу суждения не из одного этого случая, нет, я бывал в клубах и на публичных торжествах и везде я слышал то же, что и в столовой мистера Фарнеби.
Не надо быть пророком, чтобы видеть, что такое положение вещей не может продолжаться в стране, еще не окончившей своих реформ.
В Англии наступит время, когда будут выслушивать людей, имеющих убеждения, когда парламент будет принужден открыть им свои двери.
Вот вам взрыв республиканской свободы! Что думает о ней мой несчастный друг, ожидающий все время быть представленным племяннице мистрис Фарнеби? Я рассказываю по порядку, Руфус. Племянницу я увидел после политики и потому расскажу о ней после. Я сообщу вам сначала, что сказал о ней мой сосед, — странный старик, доктор, отказавшийся от практики, насколько я помню. Ему, по-видимому, так же, как и мне, надоело слушать извлечение из газет, он весь просиял, когда я заговорил о мисс Регине. Упоминал я ее имя? Если нет, знайте, что ее полное имя мисс Реджина Мильдмей.
— Я называю ее смуглянкой, — сказал старый господин. — У нее каштановые волосы, карие глаза и смуглый цвет лица. Нет, она не брюнетка, волосы ее слишком светлы, — она скорее шатенка, подождите, сами увидите! Она похожа на отца. Он был очень красив в свое время, мать его была иностранка. Мисс Регине дали такое странное имя в честь бабушки. Не обращайте на него внимания! Она прелестная особа. Выпьем за ее здоровье. — Мы выпили за ее здоровье. Вспомнив, что он назвал ее смуглянкой, я заметил, что она еще, вероятно, очень молода.
— Лучше того, — ответил доктор, — она во цвете лет. Я называю ее так по привычке. Пойдите, сами увидите.
— Хорошо она сложена?
— А вы, как турки, не довольствуетесь красивым лицом, а требуете еще хорошего сложения. Мы понравимся вам — мы высоки и стройны, с походкой богини. Горда ли она? О, нет. Это простая, добрая девушка. Она всегда одинакова, я никогда не видал ее не в духе, она никогда не злословит. Человеку, которому она достанется, можно позавидовать!
— Она уже помолвлена?
— Нет. У нее было много женихов, но она всем отказывала.
Она посвятила себя мистрис Фарнеби и любит только своих пансионских подруг. Великолепная девушка, всегда спокойная, задумчивая, невозмутимая. Передайте мне оливки. Представьте себе! Человек, открывший оливки, неизвестен, ему не воздвигли статуи ни в одном уголке цивилизованного мира. Я не знаю более разительного примера человеческой неблагодарности.
Я задал очень смелый вопрос, не об оливках, конечно.
— Мисс Регина не скучает в этом доме?
Доктор осторожно понизил голос.
— Многие женщины умерли бы здесь от скуки, но Регина в детстве вела очень тяжелую жизнь. Ее мать была старшей дочерью мистера Рональда. Старый негодяй до самой смерти не простил ей того, что она вышла замуж против его воли. Миссис Рональд тихонько от мужа помогала ей чем могла, но деньги все были у старого Рональда, он один мог распоряжаться ими. С самого раннего детства Регины в доме всегда была нужда.
Отец, осаждаемый кредиторами, бросался от одного дела к другому, но они все ему не удавались, мать и дочь принуждены были закладывать самую необходимую одежду, чтобы купить хлеба. Я лечил их, они не могли от меня скрыть нищету, хотя из гордости и скрывали ее от всех. Вы можете себе представить, каким раем показался ей этот дом! Я не говорю, чтобы настоящая уединенная жизнь вполне ее удовлетворяла, нет, но переход от нищеты к роскоши все-таки чувствителен. Она одна из тех женщин, которые любят жертвовать собой для других, и вполне посвятила себя мистрис Фарнеби. Надеюсь, что мистрис Фарнеби достойна этой жертвы. Регина, разумеется, не ожидает благодарности, а жертвует собой из доброты. Она оживляет весь дом. Фарнеби немало выиграл, приняв ее к себе. Доброе создание считает его своим благодетелем и не подозревает, что давно отплатила за все сделанное ей добро. Фарнеби много потеряет, когда она выйдет замуж:. Не думайте, что я осуждаю нашего хозяина, он мой старый приятель, но он слишком мало придает цены счастью, выпавшему на ее долю. Я так часто говорил ему это в глаза, что имею право повторить вам то же самое. Вы курите? Хоть бы они бросили свою политику и шли курить. Послушайте, Фарнеби! Мне хочется выкурить сигару.
Все отправились в курильную под предводительством доктора. Я начал удивляться, почему так долго не вижу мисс Регину, но мне предстояло еще увидеть новую сторону характера моего хозяина и возвыситься в его мнении. Когда мы встали из-за стола, один из гостей заговорил со мной о поездке, совершенной им в ту часть Букингэмшира, где я родился.
— Мне показали замечательно красивый старый дом на лугу, — сказал он. — Мне говорили, что Голъденхарты жили там несколько столетий. Они родственники вам? — Я отвечал, что родился в этом доме и думал, что тем дело и кончится. Так как я был самый младший из гостей, я пропустил всех вперед. Мы с мистером Фарнеби остались одни. К величайшему моему изумлению, он взял меня под руку и повел из столовой с добродушной фамильярностью старого друга.
— Я вам дам сигару, — сказал он, — какой вы ни за какие деньги не достанете в Лондоне. Надеюсь, что вы не скучали? Теперь мы знаем, какое вы любите вино, вам не придется спрашивать его в следующий раз у буфетчика. Заходите к нам обедать, когда вздумается. — Он остановился в зале, в его резком голосе послышалось что-то похожее на уважение. — Вы были в вашем родовом имении с тех пор, как приехали в Англию?
Он, вероятно, слышал разговор друга со мной. Странно, что он интересовался родовым поместьем людей совершенно ему незнакомых. На его вопрос легко было ответить. Я сообщил ему, что отец, уезжая из Англии, продал дом.
— Очень, очень жаль/ — сказал он. — Родовые поместья не следует продавать. Величию Англии способствуют люди древнего рода. Они могут быть бедны или богаты, все равно. Ничто не заменит древнего имени, грустно смотреть, как родовые имения переходят к богатым фабрикантам, которые не знают своего дела. Позвольте мне спросить, какой девиз у Гольденхартов?
Признаться ли вам? Так как за столом пили много вина, я подумал, не пьян ли он. Я сказал, что, несмотря на все мое желание, не могу ответить на его вопрос, так как не знаю девиза. Он был очень поражен.
— Кажется, я видел у вас кольцо, — заметил он, оправившись от удивления. Он взял мою руку своей холодной, мокрой лапой. Я ношу только простое золотое кольцо с шифром отца на печати.
— Господи, у вас даже герба нет на печати, — воскликнул мистер Фарнеби. — Я гораздо старше вас и позволю себе сделать вам маленькое замечание. Ваш герб, вероятно, находится в Геральдии? Почему вы не достанете его? Хотите я съезжу. Мне это доставит большое удовольствие. К таким вещам не надо относиться небрежно.
Я слушал с безмолвным удивлением. Что он смеялся над древним родом? Мы наконец дошли до курительной, и мой друг, доктор, объяснил мне все, отойдя в угол. Мистер Фарнеби говорил серьезно. Этот человек, обязанный своим возвышением из самого низкого сословия только самому себе, имеющий полное право презирать людей, гордящихся своими предками, рабски преклоняется перед древним именем. Бедное человечество! сказал кто-то. Я вполне согласен с ним.
Мы пошли в гостиную, и меня наконец представили смуглянке. Какое впечатление произвела она на меня? Знаете, Руфус, мне почему-то не хочется продолжать это бесконечное письмо, хотя и дошел до самой интересной его части. Я сам не могу объяснить своего настроения, я только знаю, что мне не хочется писать. Описание молодой девушки не затрудняет меня так, как описание ее тетки. Я вижу ее перед собой, как живую. Я даже помню (это очень удивительно в мужчине) какое платье было на ней. И все-таки мне не хочется писать о ней, точно в этом заключается что-то дурное. Сделайте одолжение, добрый друг, позвольте отослать все эти листы, произведение ленивого утра, не прибавив к ним ничего. В следующем письме обещаю исправиться и написать портрет мисс Регины во весь рост, а пока не подумайте, что она произвела на меня неблагоприятное впечатление. Далеко нет. Вы слышали мнение старого доктора. Мое мнение еще более лестное’.
Примечание. На письме странная приписка, сделанная спустя несколько месяцев после получения письма: ‘О, бедный Амелиус! Лучше бы ему вернуться к мисс Меллисент и примириться с ее летами. Какой он был веселый, славный малый! Прощай Гольденхарт!’ Эти строки не подписаны. Однако известно, что почерк Руфуса Дингуэля.

Глава VII

‘Приезжай непременно, милая Сесилия, завтракать к нам послезавтра. Не говори себе: у Фарнеби скучно, Регина слишком глупа для меня и не думай о расстоянии между вашим имением и Лондоном. Это письмо очень интересно — у меня есть для тебя новость. Что ты скажешь, если я обещаю показать тебе молодого человека умного, красивого, приятного и, что еще удивительнее, совершенно непохожего на всех молодых людей когда-либо виденных тобой. Ты его увидишь за завтраком.
Я вложу его карточку в письмо, чтобы ты могла заранее привыкать к его странной фамилии. Он был у нас вчера вечером в первый раз. Когда мне его представили за чайным столом, он не удовольствовался поклоном — я должна была протянуть ему руку. У нас, объяснил он, неловкость первого знакомства облегчается радушием. Он смотрел на свою чашку с видом человека, который сказал бы многое, если бы ему позволили. Разумеется, я ободрила его.
— Вероятно, пожатие руки в Америке равняется поклону в Англии? — спросила я.
Он взглянул на меня и покачал головой. — Здесь слишком много формальностей. Гостеприимство, например, в Англии сделалось пустой формальностью. В Америке если новый знакомый приглашает вас к себе, он, действительно, хочет вас видеть. Здесь же из десяти случаев девять, когда пригласивший удивляется, если вы поймаете его на слове. Я терпеть не могу притворства, мисс Регина, а, возвратясь на родину, я нашел, что притворство вошло в число обычаев, принятых в английском обществе. ‘Не могу ли я вам быть полезным?’ — говорят вам. Попросите их о чем-нибудь и вы увидите, что значат эти слова. ‘Благодарю вас за приятно проведенный вечер!’ Сядьте с ними в карету, когда они поедут домой и вы услышите: ‘Какая тоска!’. ‘Господин такой-то, позвольте мне поздравить вас с новым назначением’. Господин такой-то отходит и вы узнаете, что значит это поздравление. ‘Жадное животное! Ему заплатили за подачу голоса при последнем разделении Парламента.’ ‘О, мистер Блэнк, какую вы прелестную книгу написали!’ Блэнк отходит, и вы спрашиваете, что он написал. ‘По правде сказать, я не читал ее. Шш, он принят при дворе, такие вещи необходимо говорить.’ На днях один приятель возил меня на обед Лорда-Мэра. Мы поехали сперва в клуб, многие именитые гости сошлись там перед обедом, Господи, как они отзывались о Лорде-Мэре! Один не знал его имени и не желал его знать, другой не знал наверно, торговец ли он свечами или пуговичный фабрикант, третий, встретивший его где-то, говорил, что он осел, четвертый сказал: ‘О, не судите его так строго, он просто старый дурак без всякого характера’. Когда наступило время ехать на обед, все единогласно закричали: какая тоска! Я шепнул своему другу: ‘Зачем же они едут? Это необходимо’, — отвечал он. Когда мы приехали в Mansion Home, их узнать нельзя было. Эти самые люди, которые выказывали полное презрение к Лорду-Мэру за его спиной, говоря речь, льстили ему в глаза с таким лакейским бесстыдством, с таким полным равнодушием к своей подлости, что мне положительно сделалось тошно.
— Я ушел подышать чистым воздухом и после такого общества освежиться сигарой. Нет, нет, бесполезно излагать подобные вещи. (Я мог бы привести множество других случаев, замеченных мной) говоря что это пустяки, когда подобные пустяки обращаются в привычку от них трудно отвыкнуть. Весь общественный строй Англии никуда не годится. Если вы хотите знать одну из причин, обратите внимание на общепринятое притворство и лицемерие в английской жизни.
Ты, разумеется, понимаешь Сесилия, что все это не было выговорено залпом, как я написала. Некоторые суждения были ответами на мои вопросы, а остальные были высказаны в промежутках разговора, чаепития и смеха, но я хочу тебе показать, как не похож этот молодой человек на всех молодых людей, которых мы привыкли встречать, и потому передаю тебе весь его разговор.
Милая моя, он положительно красив (я говорю о нашем обворожительном Амелиусе), оживленное веселое лицо его представляет приятный контраст с бесстрастным спокойствием обыкновенного молодого англичанина. Улыбка прелестна, движения его так лее грациозны, как движения моей итальянской левретки.
Он воспитывался в среде самых странных людей в Америке, и (представь себе) он социалист. Не пугайся. Он привел нас всех в негодование, объявив, что весь его социализм взят из Евангелия. Я потом убедилась, читая Евангелие, что он прав.
О, я забыла, молодой социалист играет и поет. Когда мы попросили его спеть что-нибудь, он тотчас же согласился. Я не настолько хорошо пою, сказал он, чтобы позволять себя упрашивать. Он спел несколько английских песен с большим вкусом и чувством. Один из наших гостей, которому, по-видимому, он не понравился заговорил с ним, как мне показалось, немного дерзко.
— Социалист, который поет и играет, — сказал он, — совершенно безвреден. Я начинаю убеждаться, что мой банкир в безопасности и что Лондон не будет подожжен петролеумом на этот раз. За это ему досталось, уверяю тебя.
— Зачем нам поджигать Лондон? Лондон берету вас ежегодно часть дохода, нравится ли нам это или нет, следуя социальным принципам. У вас есть деньги, и социализм говорит: вы должны и будете помогать людям, не имеющим ничего. То же самое говорит и ваш закон о бедных каждый раз, как сборщик податей оставляет у вас бумагу. Не правда ли, очень умно? И подействовало тем сильнее, что сказано было добродушно. Кажется, я ему понравилась, Сесилия: он не спускал с меня глаз весь вечер. Когда я отходила от него к кому-нибудь из гостей, чувствуя, что нехорошо заниматься им одним, он ухитрялся найти себе место около меня. Голос его изменялся, когда он обращался ко мне. Сама все увидишь послезавтра, но, пожалуйста, не выводи никаких заключений из моего письма. О нет, я не собираюсь в него влюбляться, потому что не могу полюбить никого. Помнишь, что сказал обо мне последний мой жених? У нее в левом боку машинка, из которой кровь расходится по всему телу, ноу нее нет сердца. Мне жаль женщину, которая выйдет замуж за этого человека!
Еще одно слово, моя милая. Этот странный Амелиус, как и мы, замечает безделицы, которые вообще ускользают от внимания мужчин. К концу вечера бедная мама Фарнеби впала в бессознательное состояние, она почти спала на диване в гостиной.
— Ваша тетка меня интересует, — прошептал он. — У нее, вероятно, было страшное горе в жизни. Представь себе, что мужчина это заметил. Он сделал несколько намеков, которые показали, что он ломает себе голову, чтобы узнать, как я с ней лажу и пользуюсь ли ее доверием, он даже решился спросить, какого рода жизнь веду я с дядей и теткой. Милая моя, все это было сказано так деликатно, с таким очаровательным сочувствием и уважением, что я испугалась, когда ночью вспомнила, как откровенно с ним говорила. Я не выдала никакой тайны, потому что не больше других знаю о прежней жизни моей бедной милой тетки, но я рассказала ему, как осталась сиротой и была принята в этот дом, как великодушно они оба поступили со мной и как я счастлива, что могу немного оживлять их грустную жизнь.
— Мне бы хотелось быть наполовину таким добрым, как вы, — сказал он. — Я не могу понять, как вы могли привязаться к мистрис Фарнеби. Может быть, вы полюбили ее из сочувствия и сострадания? — Представь себе, что это сказал мужчина! Он начал рассказывать свои недоразумения, точно мы были знакомы с детства.
— Меня немного удивляет, что мистрис Фарнеби присутствует на таких вечерах, ей лучше было бы у себя.
— Она не хочет оставаться в своей комнате, — отвечала я, — она думает, что если не будет присутствовать на вечерах, все начнут говорить, что муж стыдится ее или что она боится показаться в обществе, а ей не хочется, чтобы о ней говорили дурно. — Можешь ты понять, почему говорила с ним так откровенно? Вот тебе образчик моего увлечения в обществе этого господина, Сесилия.
Он так мил и скромен, а между тем так мужествен. Мне хочется знать, устоишь ли ты против него с твоей твердостью и знанием света. Но я еще не рассказала тебе самого странного происшествия, потому что не знаю, как его описать, а мне хочется, чтобы ты заинтересовалась так же глубоко, как и я. Я расскажу его как можно проще: пусть оно само за себя говорит.
Как ты думаешь, кто пригласил Амелиуса завтракать? Не папа Фарнеби, он его приглашает только обедать. И не я, разумеется. Кто же? Сама мама Фарнеби! Он ее так заинтересовал, что она думала о нем в его отсутствие и даже видела его во сне! Я услышала сегодня ночью, что она, бедненькая, говорит и скрежещет зубами во сне, и вошла в комнату, чтобы, по обыкновению, успокоить ее, положив холодную руку на ее лоб. (Старый доктор говорит, что это магнетизм, но это вздор.) Ну ни этот раз моя рука не помогла, она продолжала бормотать и скрипеть зубами. Изредка можно было расслышать отдельные слова. Связанного ничего не было в них, но я сделала открытие, что она положительно видела во сне американского гостя.
Я, разумеется, ни о чем не упомянула, когда утром принесла ей наверх чашку чаю. Как ты думаешь, что она потребовала прежде всего? Перо, чернила и бумагу. Следующая просьба была, чтобы я написала адрес мистера Гольденхарта на конверте.
— Вы собираетесь ему писать? — спросила я. ‘Да’, — сказала она, — мне хочется говорить с ним, пока Джон занят.
— О секретах? — спросила я смеясь. Она отвечала серьезно:
— Да, о секретах. — В его гостиницу послали письмо с приглашением на завтрак в первый свободный день.
Он назначил послезавтра. Чтобы проникнуть в тайну, я спросила у тетки, надо ли мне присутствовать при завтраке. Она задумалась.
— Я хочу, чтобы он был в хорошем расположении духа, когда я буду говорить с ним, — ответила она наконец.
— Да, ты будешь с нами завтракать и пригласи Сесилию. Она опять задумалась. — Помни, пожалуйста, что дядя не должен ничего знать, — продолжала она. — Если ты ему скажешь, я никогда больше не буду с тобой говорить. — Не удивительно ли это? Что бы она ни видала во сне, сон произвел на нее сильное впечатление. Я твердо уверена, что она уведет его к себе в комнату после завтрака. Милая Сесилия, помоги мне помешать этому. Она никогда не доверяла мне своих тайн: может быть, они очень невинны, но, во всяком случае, нельзя позволить, чтобы она доверилась молодому человеку, которого видела только один раз, она непременно сделает какую-нибудь глупость. Ради старой дружбы, помоги мне. Напиши только одну строчку, дорогая, чтобы я была уверена, что ты приедешь’.

Глава VIII

Это был послеполуденный концерт, новейшая немецкая музыка господствовала в программе. Терпеливая английская публика сидела тесными рядами, слушая напыщенный инструментальный шум, нагло предложенный ей вместо мелодии. Когда эти покорные жертвы самого худшего из всех квартетов (музыкальных) выдержали уже целый час муки, между слушателями произошло легкое волнение, возбудившее интерес: с одной дамой сделалось вдруг дурно от жары. Ее тотчас вывел из концертной залы джентльмен, сопровождавший ее и еще двух молодых леди, которым он сказал шепотом несколько слов в объяснение случившегося. Оставшись одни, молодые леди переглянулись и, сказав что-то друг другу, приподнялись было с мест, сконфузились, увидев, что общее внимание обратилось на них, и наконец, решились оставить зал и последовать за своими спутниками. Первая дама имела, как видно, свои причины не желать оправиться здесь в прихожей. Когда сопровождавший ее джентльмен спросил, не подать ли ей стакан воды, она резко отвечала:
— Позовите извозчика, и как можно скорее.
В ту же минуту привели кабриолет, по ее приглашению джентльмен сел с ней.
— Лучше ли вам теперь? — спросил он.
— Тут дело идет не обо мне, — спокойно ответила она, — велите извозчику погонять хорошенько.
Исполнив приказание, джентльмен (Амелиус) пришел в некоторое смущение. Леди (мистрис Фарнеби) заметила состояние его духа и удостоила объяснением.
— Я имела свои причины пригласить вас сегодня на завтрак, — начала она свойственным ей твердым и откровенным тоном. — Мне нужно было сказать вам несколько слов по секрету. Моя племянница, Регина, не удивляйтесь, что я называю ее моей племянницей, после того как вы слышали, что мистер Фарнеби называет ее дочерью. Она моя племянница. Усыновление ее пустая фраза. Не должно извращать фактов, так как она не дочь ни мне, ни мистеру Фарнеби, не правда ли?
Она закончила вопросом, но, казалось, вовсе не нуждалась в ответе. Лицо ее было обращено к окну кареты, в противоположную сторону от Амелиуса, который принадлежал к числу людей, умеющих молчать, когда им нечего сказать. Мистрис Фарбери продолжала:
— Моя племянница, доброе создание в своем роде, но она подозрительного характера. Она имеет свои причины препятствовать мне сделать вас своим поверенным, а ее приятельница, Сесиль, помогает ей в этом. Да, поездку в концерт устроили они, чтобы помешать мне. Вы должны были поехать, после того как сказали, что любите музыку, и я не могла претендовать на это, так как они взяли четвертый билет для меня. Я должна была отправиться против своего желания, и я это сделала. Ничего нет удивительного, что мне сделалось дурно от жары, ничего нет удивительного и в том, что вы как джентльмен исполнили свою обязанность и проводили меня. Что же из этого вышло? То, что мы остались наедине и на пути в мою комнату, вопреки их стараниям. Все это устроено недурно, таким беспомощным существом как я, не так ли?
Внутренне удивляясь и не понимая, что все это должно значить и чего она от него хочет, Амелиус заметил, что молодые леди могут оставить концертный зал и, не найдя их в прихожей, последовать за ними домой.
Мистрис Фарнеби обернулась и в первый раз посмотрела ему в лицо.
— Предоставьте это мне, — сказала она, — и вы увидите, что я могу еще бороться с ними.
Сказав это, она с минуту твердо, пытливо смотрела в лицо Амелиуса. На ее полных губах появилась грустная улыбка, голова тихо опустилась на грудь.
— Странно, что он считает меня несколько сумасшедшей. Другая женщина на моем месте действительно давно бы сошла с ума. Может быть, это было бы лучше для меня?
Она снова взглянула на Амелиуса.
— Вы добрый малый, — продолжала она. — В благоприятном ли вы расположении духа теперь? Переварили ли свой завтрак? Веселое общество молодых леди хорошо ли вас настроило в отношении женщин вообще? Я бы желала, чтобы вы были теперь в самом лучшем расположении духа.
Она говорила совершенно серьезно. Амелиус, к своему величайшему удивлению, также серьезно отвечал ей, уверяя ее в своей готовности служить ей. Что-то в ее манерах произвело на него неприятное впечатление. Если бы он последовал своему внутреннему побуждению, то сейчас же вышел бы из экипажа и в ту же минуту возвратил бы себе свободу и веселость, убежав прочь.
Извозчик повернул на улицу, в которой жила мистрис Фарнеби. Она приказала ему остановиться на некотором расстоянии от своего дома.
— Вы полагаете, что те леди последуют за нами, — обратилась она к Амелиусу. — Пускай их разыскивают, прислуга не в состоянии будет ничего сообщить им о нас в таком случае. — И она не позволила ему постучать в двери дома. — Теперь время чая, люди внизу, — прошептала она, взглянув на часы. — Вы и я войдем в дом, не известив о том прислугу. Теперь вы меня поняли?
Она вынула из кармана стальное кольцо с несколькими ключами. — Это дубликат ключей мистера Фарнеби, — объяснила она, выбрав один ключ и отпирая уличную дверь. — Иногда мне не спится с раннего утра и я не могу выносить постели, мне необходимо бывает пройтись. Ключ этот служит мне тогда, как служит теперь, никого не беспокоя. Вы хорошо сделаете, если не упомянете об этом мистеру Фарнеби, не то чтоб это было очень важно, но мне пришлось бы отдать ему ключ, если б он потребовал его. Но вы добрый человек и не захотите вносить раздор между мужем и женой. Входите тихо и следуйте за мной.
Амелиус колебался. Ему было неприятно входить таким тайным образом в дом постороннего человека.
— Прекрасно, — прошептала мистрис Фарнеби, поняв его мысли. — Руководитесь своим достоинством, пойдите к двери, постучитесь и спросите, дома ли я. Мне нужно только избежать хлопот и перерыва в нашем разговоре, когда вернется Регина. Если прислуга не будет знать, что мы здесь, то она ответит Регине, что мы еще не возвращались, и нам никто не помешает.
Странно было бы противоречить после этого. Амелиус покорно последовал за ней на дальний конец салона. Здесь она отворила дверь в длинную, узкую комнату, находившуюся в задней части дома.
— Это моя берлога, — сказала она Амелиусу, знаком приглашая его войти. — Пока мы находимся здесь, никто нам не помешает. — Она сняла и положила подле себя шляпку и шаль и указала ему на ящик сигар, стоявший на столе. — Возьмите сигару, — прибавила она, — я курю, когда никто меня не видит. Это была одна из причин, вследствие которых Регина не хотела допустить вас в мою комнату. Я нахожу, что курение успокаивает меня, что вы на это скажете?
Она зажгла сигару и подала спичку Амелиусу. Находя, что нужно покориться необходимости, он со свойственной ему легкостью примирился с обстоятельствами. Он закурил сигару, подвинул стул к камину и осматривался кругом со спокойным достоинством, не хуже Руфуса Дингуэля.
Комната не представляла ничего похожего на будуар. Старый, полинялый турецкий ковер покрывал пол. Простой красного дерева стол ничем не был накрыт, ситец, которым были обиты стулья, служил, как видно, немало лет. Некоторые снаряды и украшения скорей указывали на мужскую комнату. Гимнастические ядра и палицы, употребляемые в атлетических упражнениях, висели над колпаком очага, большая дубовая безобразная мебель, не то гардероб, не то сундук стояла у противоположной стены. Над токарным станком висели рядом четыре картины в старых почерневших рамах, которые и привлекли к себе внимание Амелиуса. Они выцвели от времени и все представляли один сюжет в разных видах: детей, или убегавших от своих родителей, или похищаемых. Здесь был и Моисей в своей плетушке на берегу реки, и святой Франциск, бродивший по улицам и собиравший зимней ночью покинутых детей. На третьей картине был представлен воспитательный дом старого Парижа с поворачивающейся в стене клеткой и звонок, за который дергали, когда ребенок был положен на место. На последней была изображена цыганка, похищающая ребенка у заснувшей кормилицы. Эти печальные картины были единственным украшением стен. Не видно было ни книг, ни нот, ни шитья, не было и следа изящных дамских безделушек, ни фарфора, ни цветов, ни тонких кружев, ни драгоценностей, ничего, указывающего на присутствие женщины, а между тем комната эта принадлежала мистрис Фарнеби.
— Мне нужно многое сказать вам, — начала она, — только прежде нужно решить одно. Дайте мне свое честное слово, что вы никогда ни одному живому существу не передадите того, что я вам скажу. — Она откинулась на спинку стула, затягивалась и выпускала из рта дым в ожидании ответа.
Амелиус был молод и доверчив, эта бесцеремонная манера пугала его. Его врожденный такт и здравый смысл говорили ему, что мистрис Фарнеби требует от него слишком многого.
— Не сердитесь на меня madame, — сказал он, — я должен вам напомнить, что вы собираетесь поверять мне ваши тайны без малейшего с моей стороны желания на то…
Она прервала его.
— Что это значит, — спросила она резко.
Амелиус был упрям, он продолжал:
— Прежде чем дать слово я хотел бы знать, не нанесу ли я кому-нибудь этим вреда.
— Вы окажете услугу несчастному существу, — отвечала она так же спокойно, как всегда, — и дав мне обещание, вы не нанесете вреда никому: ни себе, ни другим. Это все, что я могу сказать. Ваша сигара погасла, возьмите огня.
Амелиус с покорностью собаки исполнил ее приказание. Он был в сильном смущении. Она ждала, спокойно наблюдая за тем, как он зажигал и приводил в порядок свою сигару.
— Хорошо? — спросила она. — Теперь даете вы мне слово?
Амелиус обещался.
— Священное честное слово? — настаивала она.
Он повторил ее слова. Она села глубоко в кресло.
— Мне нужно говорить с вами, как со старым другом, — объяснила она. — Могу я называть вас просто Амелиус?
— Конечно.
— Итак, Амелиус, я должна сказать вам, что я совершила грех много лет тому назад. Я понесла наказание, я несу его до сих пор. Еще в молодости на мое сердце обрушилось тяжелое бремя горестей. Я не примирилась с этим, не могу покориться и ныне, не примирюсь и не покорюсь никогда, хотя бы мне пришлось прожить сто лет. Хотите вы подробностей или будете милосердны ко мне и удовлетворитесь тем, что я вам скажу.
Это было сказано не умоляющим, не нежным и не смиренным тоном, она говорила с дикой, сдержанной покорностью в манерах и голосе. Амелиус снова забыл о своей сигаре, и она снова напомнила ему о ней. Он отвечал ей, побуждаемый своим великодушным характером:
— Не говорите мне ничего такого, что может причинить вам хоть моментальное огорчение, скажите только, чем могу я вам помочь.
Она подала ему спички и сказала:
— Ваша сигара опять потухла.
Он отложил сигару прочь. В течение своей короткой жизни он не видел еще человеческого горя, выражавшегося таким образом.
— Извините меня, — проговорил он, — я не желаю курить теперь.
Она также оставила свою сигару, скрестила руки на груди и смотрела на него. В глазах ее сверкнул луч нежности, какого он еще ни разу не видал у нее.
— Друг мой, — промолвила она, — ваша жизнь будет печальна, мне жаль вас. Свет будет наносить раны такому чувствительному сердцу, как ваше, свет будет попирать ногами такую великодушную натуру. Может быть в скором времени вы будете так же несчастны, как я. Но не будем более говорить об этом. Встаньте, мне нужно показать вам кое-что.
Поднявшись с места, она направилась к безобразной мебели и снова вынула из кармана связку ключей.
— Здесь мое старое горе, — продолжала она. — Будьте с самого начала справедливы ко мне, Амелиус. Я не старалась питать и лелеять свое горе, как делают многие женщины. Нет, я искала облегчения от муки, овладевшей моей душой. Я могу привести вам как один пример, так и сотни, судите сами.
Она вложила ключ в замок. Он сначала не поддавался ее усилиям, но она с нетерпением и употребив всю силу наконец отворила дверки. Глазам представился на левой стороне целый ряд полок, на правой выдвижные ящики с медными ручками. Она затворила левую половинку двери, с гневом захлопнув ее, как если б тут было что-нибудь такое, чего она не желала, чтоб видели. Взор Амелиуса случайно упал в ту сторону. В этот короткий момент он успел заметить на полке тщательно сложенное длинное, полотняное детское платьице и чепчик, пожелтевшие от времени.
Частью рассказанное прошлое было теперь наполовину высказано. Эти драгоценные детские реликвии бросали свет на причину, побудившую выбрать один и тот же сюжет на картинах. Покинутое и потерянное дитя! Дитя, которое может быть было еще живо.
Она вдруг повернулась к Амелиусу.
— Здесь нет ничего интересного для вас, — сказала она. — Посмотрите в выдвижные ящики, откройте их сами. — Она отступила, говоря это, и указала на верхний из них. На нем был наклеен узенький лоскуток бумаги с надписью: ‘погибшее утешение’.
Амелиус выдвинул ящик, он был полон книг.
— Посмотрите их, — сказала она.
Амелиус повиновался. Тут были диксионе