Василий Осокин. Перстень Веневитинова. Этюды о художниках и писателях
М., ‘Советская Россия’, 1969
Этими пиесами наш комик, как говорят, нажил еще сильнейших врагов себе и предпочтительно — врагов-подьячих, с которых были самые верные копии в его Пирушке.
‘Провались он! — возгласил однажды какой-то секретарь, узнав себя в Аблесимовой карикатуре.— Отсохнуть бы его языку…’ Это восклицание пришлось кстати: язык Аблесимова скоро замолк навек.
Репертуар русского театра на 1841 год.
Морозным солнечным утром 30 января 1763 года живописными толпами стекались москвичи к улицам Большой Немецкой, Старой и Новой Басманным, Покровке и Мясницкой. К десяти часам на площади близ Лефортовского дворца, растянувшись версты на две, выстроилась пестрая процессия. Впереди наогромной колеснице восседал Бахус с головой козла, срогами, украшенными кистями винограда. Лошади, наряженные тиграми, ждали его знака. За Бахусом стояли сатиры, а дальше виднелись маски.
Народ указывал пальцами на невиданное зрелище, смеялся. Некоторые крестились, другие плевались.
Бахус встал, натянул поводья. ‘Тигры’ дрогнули, зазвенела их причудливая сбруя, и колесница тронулась. В тот же миг раздались пронзительные серебристые звуки труб, писк флейт, дробь барабанов, звон литавр. Запрыгали, заплясали маски.
‘Хари’ в маскарадных костюмах картежников, со знаменем из игральных карт, затянули:
Черви, бубны, пики, желуди1 всех нас разорили
И, лишив нас пропитанья, гладом поморили.
1 Так в XVIII в. именовалась карта треф.
Когда картежники смолкли, хор пьяниц-кривляк стал прекомично шататься, скандировать и размахивать в такт руками:
Иной с похмельным лбом и с рожею румяной
Шатается и сам, как будто Бахус пьяной,
И вместо, чтоб в делах полезных успевать,
Он водку водкою изволит запивать.
Хохот и крики одобрения зрителей вызывала несчастная, жалостная фигура Правды. Ковыляя, она плелась со сломанными весами правосудия, и ‘плутнеписатели’ гнали ее и били по горбу денежными мешками. За ней шли крючкотворы. Они дружно несли знамя с надписью ‘Завтра’. И все понимали — это смеются над всенародным бичом России — волокитой.
‘Машкерад’ замыкался ‘золотым веком’. На колеснице торжественно возвышались богиня Минерва и богиня Добродетель в окружении райских старцев с лавровыми венками на лысинах. Хор отроков в ниспадающих белоснежных одеяниях, с зелеными ветвями в руках, шествовал за колесницей и пел:
Блаженни времена настали,
И истины лучом Россию облистали.
Москва и раньше видала пышные зрелища, которые привлекали едва ли не все население: крестный ход вокруг кремлевских соборов, выезд царей на богомолье. Но тогда по улицам чинно и церемонно плыли и плыли попы в позолоченных ризах, медлительные бояре важно несли свои пышные бороды. Царили благолепие и тишь. А вот теперь по Москве прыгали толпы еще недавно отовсюду гонимых скоморохов. Было на что посмотреть.
На повороте Немецкой улицы к Разгуляю в толпе скромно одетых москвичей выделялись двое.
Один из них стоял в длинной богатой шубе с бобрами и тяжелой, с бобровой же оторочкой шапке. Бобры отливали серебром — на них весело искрились снежинки. Человек самодовольно посматривал вокруг. Иные, проходя мимо него, кланялись, а он лишь изредка удостаивал прохожих легким кивком головы.
Его собеседник, совсем молодой, глядел на все широко раскрытыми глазами, всему удивляясь и радуясь. Высокие, заходившие за колена ботфорты и ладно сидевший кафтан, опоясанный портупеей, изобличали в нем человека военного.
Штатский нагнулся к нему:
— Слушай-ка, Онисимыч, ну что за чепуху они понесли!
Хор действительно подхватил что-то невообразимое, нестройное, непонятное. Можно было разобрать лишь обрывки слов про какую-то выплывшую на берег собаку. Собаку эту спрашивали про обряды за морем, а она отвечала:
Многое хулы там достойно,
Я бы рассказати то умела.
Если бы сатиры петь я смела.
А теперь я пети не желаю,
Только на пороки я полаю.
За морем хам, хам, хам, хам, хам.
Хам, хам, хам, хам, за морем хам, хам, хам.
— Знаешь ли ты, Онисимыч,— продолжал знатный вельможа,— что это и мои и не мои вирши. Ведь синица, которую Херасков по повелению высоких властей собакой заменил, должна была рассказывать мои стихи. Вот они…
Он зашептал на ухо юноши:
За морем почетные люди
Шеи назад не загибают,
Люди от них не погибают…
За морем людьми не торгуют,
Со крестьян там кожи не сдирают,
Деревень на карты там не ставят.
— Вот проживешь в первопрестольной месяц и увидишь, как вся эта мишура облетит. Скоро пооблиняют хари сегодняшнего ‘торжества Минервы’, и тогда не я, Сумароков, а зело высокопарный широковещательный и благонамеренный пиита Тредиаковский, академик элоквенции, то бишь красноречия, войдет в фавор.
Губы Александра Онисимовича Аблесимова чуть тронула невольная усмешка: Сумароков и тут не мог удержаться, чтобы не задеть давнего своего соперника, поэта Тредиаковского. Но ядовитые слова Сумарокова не могли испортить ему настроения. Аблесимов, как и все вокруг, от души наслаждался зрелищем. Не хотел он верить, что через месяц все изменится. Много надежд на новый образ правления вселяла государыня Екатерина Алексеевна, которую он уже имел счастье лицезреть на коронации в сентябре прошлого, 1762 года. Маскарадом ‘Торжества Минервы’ заканчивались традиционные празднества в Москве. Государыня отбывала в столицу.
Смело и дерзостно взошла она на престол. Народ ожидал от нее такой же дерзости и смелости в правлении. Она начала свое царствование как Минерва — богиня мудрости,— ведь все знали о ее деятельной переписке с французскими просветителями. И сейчас Аблесимов готов был криком радости приветствовать государыню.
Скоро и она сама, как лучезарное солнце весны, появилась во главе маскарада. Чистых кровей аргамак легко гарцевал под ней, кося красным глазом на невиданное стечение народа. Он будто вихрем хотел унести блистательную наездницу. В давке Аблесимов потерял Сумарокова, который, видимо, предпочел отойти в сторону. Александру же Онисимовичу хотелось увидеть императрицу поближе. На мгновение ему показалось, что холодные, но прекрасные глаза царицы остановились на нем изучающе, он смутился и смешался с толпой.
Аблесимов лишь недавно расстался с армией. Сержантом под началом фельдмаршала Салтыкова проделал он нелегкий, но победоносный путь до Берлина. Пришлось побывать и в жарких делах, не посрамил он чести русского мундира.
В этих походах солдаты прозвали своего храброго, удивительно отзывчивого и доброго сержанта Онисимычем хотя Аблесимову исполнилось всего восемнадцать лет. С тех пор прозвище Онисимыч всюду тащилось за ним, и носитель его не обижался: это было хорошее, теплое, от души идущее прозвище.
Победили в семилетней войне и вошли в столицу Пруссии — Берлин русские войска. Но вскоре были отозваны и расформированы: в декабре 1761 года умерла, не оставив наследника престола, царица Елизавета, на трон вступил сын ее сестры, Петр III, поклонник прусского короля Фридриха II.
Все переменилось во мгновение ока. Про двор Петра III один из современников рассказывал:
‘Тут вздорные разговоры с неумеренным питьем были смешаны, тут после стола поставлены пунш и положенные трубки, продолжение пьянства и дым от курения табаку представляли более какой трактир, нежели дом государский… Похвала прусскому королю, тогда токмо переставшему быть нашим неприятелем, и унижение храбрости российских войск — составляли достоинство приобрести любление государево’. (Текст приводится дословно.— В. О.)
Народ и особенно солдаты, тяжкой ценой купившие победу и ждавшие облегчения, возненавидели Петра III. Вот почему они так приветствовали вступившую на престол после загадочной смерти царя его жену — Екатерину Алексеевну. Слух о ней как о просвещенной монархине усиленно распространялся среди гвардейских офицеров. Сатирический карнавал ‘Торжество Минервы’ обличал пороки и как бы обещал ‘блаженни времена’.
Сержант Аблесимов был рад, что попал на коронационные торжества в Москву. Здесь-то и встретился он с приехавшим из Петербурга по случаю празднеств своим старым знакомцем — писателем Александром Петровичем Сумароковым.
Весело вспоминали они 1759 год. Тогда Аблесимов, незадолго до того поступивший на военную службу, числился копиистом лейб-кампанской канцелярии. Канцелярия находилась в Санкт-Петербурге. Перемечая надоевшие до одури канцелярские бумаги, Аблесимов иногда отводил душу тайной перепиской стихов. Пользуясь отсутствием начальника, он потихоньку доставал заранее запрятанный в стол журнал и подкладывал его под бумаги. Потом, делая вид, что переписывает циркуляр, списывал нравившиеся ему стихи.
За таким занятием и застал увлекшегося юношу строгий воинский начальник. Аблесимов с удовольствием списывал тогда басню Сумарокова ‘Жуки и пчелы’. Особенно нравилось ему начало, и он с упоением выводил своим красивым аккуратным почерком:
Прибаску
Сложу
И сказку
Скажу.
Невежи Ж_у_ки
Вползли в Науки.
Но тут на бумагу и впрямь вполз… нет, отнюдь не жук, а грозный, волосатый, хорошо знакомый кулак. Аблесимов опешил. На него глядело и орало свирепое начальство, красное от гнева и водки. Голова ворочалась в нелепом, наполовину сползшем парике, с которого сыпалась не то пыль, не то мука.
— В науки вползли жуки! — заорал хрипло и раздельно сей монстр и ударил кулаком по столу.
Не сдобровать бы Аблесимову, не миновать холодной, а может и арестантских рот, не приключись одна случайность. Дожидаясь наказания, вспомнил он про лежащее в его сундучке письмо от батюшки, захудалого галичского дворянина. Наставляя, как держать себя сыну в Питербурхе, батюшка просил навестить его однокашника, графа Сумарокова, ныне достославного пииту. ‘Александрушко,— писал родитель,— он ведь приезжал ко мне на твое рождение, крестить тебя соизволил. Напомни ему смиренно, что роды Сумароковых и Аблесимовых — издревле костромские и что прабабушка его доводится двоюродной тетушкой моей матушки’.
Конечно, робкий Александрушко и помыслить не мог зайти к своему кумиру, слава которого, как ему казалось, облетела весь мир. Теперь же он, еле преодолев робость, же отправился — другого заступничества быть не
Как же хохотал сиятельный пиит! Аблесимов, еще не оправившись от робости, струхнул не на шутку. Сумароков едва дослушав про оказию с его басней, шлепнул вдруг себя по животу и закатился так громко, что в шкапу что-то зазвенело и на шум в кабинет тотчас прибежала жена. Сумароков только и смог произнести членораздельно:
— Ну, милая, крестничек приехал,— и снова закатывался.
За обедом, выпив немало, Сумароков беспрестанно требовал снова и снова пересказывать про оказию. Аблесимов заметил — да это бросалось в глаза и каждому,— что Сумароков был необычайно тщеславен. Ему явно польстило, что юноша пострадал именно из-за его, сумароковских виршей. Он послал слугу к строгому начальнику копииста и весь вечер читал Аблесимову свои стихи, доказывая при том, что пишет не хуже Ломоносова. Особенно нападал он на Тредиаковского, называя его невежей и завистником.
С тех пор в занятиях копииста лейб-кампанской канцелярии произошли изменения: строгий начальник угодничал перед ним и всегда отпускал к его сиятельству графу Александру Петровичу. У Сумарокова Аблесимов выполнял секретарские обязанности, но больше всего занимался перепиской его стихов набело. Почерк Сумарокова был не ахти какой разборчивый, особенно когда писал он, охваченный порывом вдохновения. Огромные кляксы, похожие на пуговицы мундира, чернильные брызги и невообразимые помарки обильно уснащали рукопись. Однако Александр Онисимович не жалел ни времени, ни трудов и успешно разбирал витиеватую руку Сумарокова.
Однажды в горенку, где Онисимыч корпел над бумагами, вошел Сумароков с женой. Онисимыч положил перед ним только что красиво переписанные им сумароковские стихи.
— Ну, что я тебе говорил, немочка,— обратился он к жене и хлопнул по плечу Аблесимова.— Онисимыч, как всегда, поспел вовремя. Я за ним примечаю: будет и в Онисимыче свой толк! Да как же подле такого витии, как сам Сумароков, не станет стихотворцем и он?! Жаль одного только, что не достал он еще вкуса в водке. А ведь без водки, поди-ка, напиши что получше!
— А ты, Петрович, видно, достал. Выпил все и об самое донышко стукнулся, и нос оттого у тебя стал красный да толстый. И на ассамблеях мне через то стыдобушка стоять с тобой, не то что танцевать.
— Ну, будет, немочка. Нос у меня толстый от родителей, а не от водочки. Не за тем я пришел к крестнику, чтобы лаяться с тобой. Доставай-ка, брат любезный, свои вирши и чти. Вот и женушка послушает. Она у меня большая искусница толк в нашем ремесле разбирать.
Порозовевший от застенчивости Аблесимов начал было отнекиваться, но Сумароков и слушать не хотел. Александр Онисимович и вправду пописывал. Сумароков, оказывается, это заметил, только виду не подавал. Делать нечего, волнуясь и запинаясь, прочел юноша элегию об измене любимой — ‘Сокрылися мои дражайшие утехи’ и сатиру ‘Подьячий здесь закрыт’. Сумарокову стихи понравились, должно быть, потому, что явно походили на его сочинения, он их напечатал в своем журнале ‘Трудолюбивая пчела’. Но только вышел журнал, как лейб-кампанская канцелярия двинулась с победоносным маршем в Пруссию. С нею ушел и Онисимыч.
Вот обо всем этом и вспоминали встретившиеся накануне маскарада Аблесимов и Сумароков. Сержант-копиист очень сожалел, что потерял в праздничной толпе своего покровителя. Он не успел его расспросить о многом. Военная жизнь, походы оторвали его от литературных интересов. А узнать новое о литературе он стремился жадно — и от кого же, как не от Сумарокова, всегда кипевшего в котле литературных страстей? На другой день Аблесимов узнал, что Сумароков выехал в столицу, а наутро он сам должен был вернуться в полк.
Еще три года тянул он армейскую лямку. В полку прослыл он беспрекословно исполнительным служакой, неподкупно честным, простым и душевным человеком. Может быть, поэтому, выходя в отставку в конце 1766 года, был он выбран от своего полка делегатом в комиссию по составлению так называемого нового Уложения.
В этом Уложении Россия испытывала неотложную необходимость. Колесо государственной машины, неподмазанное и разбитое, еле поворачивалось с превеликим, как тогда говорили, скрыпом. Жизнь в стране текла по Соборному Уложению более чем столетней давности. Десятки и сотни царских указов накопились с тех времен — чиновники сами не могли в них разобраться. Канцелярии обросли паутиной обманов, взяток и волокиты. Девятилетиями лежали неразобранные дела, ходатаи разорялись, умирали, а дело не двигалось. Доходило до смешного: вновь назначенные сенатом воеводы не знали, как ехать в указанный им на воеводство город, и никто, в том числе и сенаторы, не могли сказать, где он находится. Не было даже сведений о числе городов в стране.
Александр Онисимович был счастлив, что ему выпала доля в какой-то степени создавать государственный закон. Скромный, безвестный человек, приехал он в Москву и был допущен в Грановитую палату Кремля, где начались заседания по выработке Уложения.
Свернутой трубочкой держал свой наказ и Аблесимов. Много труда он положил, чтобы его сочинить. К счастью, воинский начальник был у него теперь человек гуманный, и они вместе от имени избирателей-гвардейцев составляли проект о послаблении тяжкой солдатской службы.
Крестьян, как сословие ‘подлое’, до выборов не допустили, не имели они и своих представителей. Это с горечью заметил Аблесимов. Но еще тяжелей ему было видеть враждебное отношение депутатов-дворян к проекту козловского депутата — ограничить права помещиков на крестьян. Поданный же Аблесимовым проект вовсе не зачитывался и не обсуждался: он как в воду канул. Разочарованный, слышал он длиннейшие чтения ‘Наказа’, написанного Екатериной. Правда, веяло от него свободолюбивым духом французского философа Монтескье, с которым царица переписывалась, как и с Вольтером, Дидро и Руссо. Но что толку было от этого ‘Наказа’, если он выражал лишь туманные идеалы и не касался никаких преобразований внутри России. Как и ожидал Александр Онисимович, заседания комиссии вскоре сошли на нет, благо предлог появился: война с Турцией, отъезд многих депутатов в армию.
Комиссия все же просуществовала и в следующем, 1768 году. Деньги и харч, хотя и скудные, выдавались. НоАблесимова, привыкшего к труду, тяготило безделье Потому он был необычайно обрадован, когда узнал опереезде в Москву Сумарокова. Дела для него у Александра Петровича найдутся.
Сумароков переменился. Снятие с должности директора Российского театра заметно расстроило его и посбавило спесь. Он обрюзг и постарел. Но по временам тускнеющий взор его оживлялся: он остался таким же любителем крепкого словца. Сказывалась желчь много пережившего человека и истинно житейская мудрость. Троекратно расцеловавшись с Онисимычем, он оживленно заговорил:
— Ну, что я тебе говорил, крестник, тогда на машкераде ‘Торжество Минервы’? Помнишь? Ведь ровно через четыре месяца Фелица наша начертала указ. Я помню его назубок, ибо тогда вращался в правительственных сферах. Под барабан читали его на площадях:
‘Желание и воля наша есть, чтобы все и каждый из наших верноподданных единственно прилежали своей должности, удаляясь от всех предерзостных и непристойных разглашений… Мы поступим уже по всей строгости законов, и неминуемо преступники почувствуют всю тяжесть нашего гнева’.
Ты знаешь, кто попался под этот указ? Федор Хитрово, что разглашал марьяжную тайну царицы и ее прелестника Гришки Орлова, а сильно подпив, проболтался даже о том, что Гришка добивается руки царицы… Ну, что ты уже не смеешься и не пялишь с радостью во все стороны буркала? Постой, постой, да ты, брат, никак и поседел?
Мутными своими глазами Сумароков разглядел и чуть выступившую седину на висках двадцатисемилетнего Аблесимова, и его невеселость. Многое открылось Онисимычу за десять лет. Раскусил и он лицемерие царствующей Минервы.
Опять поступил он к Сумарокову перебелять его неразборчивые бумаги. Была у него и своя тайная цель. Если раньше смотрел Аблесимов на собственные стихи как на развлечения, безделки и сознательно подражал Сумарокову, то теперь отношение к своему сочинительству стало у него иное. Не удалось содействовать появлению на свет благородного государственного закона — надо было бороться с пороками другим путем.
Он выбрал самый едкий вид поэзии — басни, или, как их тогда называли, сказки.
Сюжеты повсюду находились в изобилии. По-прежнему главным злом оставалось свирепое крепостничество, плутовство судейских крючков, казнокрадство чиновников. Менялось лицо городов и богатых усадеб. Рядом с ветхими крышами теремков возносились великолепные фронтоны зданий с колоннами. Залы расписывались кистьюзнаменитых художников, а в усадьбах по-прежнему засекали до смерти крепостных.
Екатерина во всем мирволила дворянам, а разбой и распущенность тех перешли всякие пределы. Порка крестьян, их разорение и голодная смерть стали явлением заурядным. Златой, вернее, серебряный телец, рубль с изображением Екатерины, победно блистал над Россией фальшивой улыбкой Фелицы — так называл Екатерину восходящий месяц поэзии Державин. За деньги покупались и продавались места на государственной службе, неправедные судейские решения, честь женщины, все. Чтобы добыть деньги любым путем, многие малоимущие люди пускались на авантюры. В городах процветали игорные дома, мошенничество. Теперь Аблесимов вспоминал коронационный маскарад с горькой усмешкой. Сумароков оказался прав! Маски пооблиняли быстро, а из-под них проглянула неприкрашенная жизнь, отвратительная крепостная действительность. Онисимыч хорошо знал ее, и у него чесались руки: написать бы сатиры!
Но писать надо не так, как профессор элоквенции Василий Кириллович Тредиаковский. Его витиеватый слог перегружен церковно-славянской речью и неимоверно тяжел. Михаил Матвеевич Херасков тоже этим грешит. Торжественно и звучно писал Михайло Васильевич Ломоносов, но о материях высоких: ведь он ученый! Писать хочется просто, но выпукло, чтобы каждый грамотный простолюдин понял и запомнил.
В урывках от службы Аблесимов одну за другой сочиняет одиннадцать басен, по отзыву современника, более доходчивых и гладких, чем иные сумароковские. Басни эти автору удалось опубликовать отдельной книжечкой в 1769 году.
Одна из них называлась ‘Правда и Ложь’. Ложь настолько стала донимать Правду, что тане выдержала ипошла в суд.
У Правды стряпчих нету,
Брела сама в приказ, таща и Ложь к ответу,
Ложь, зря свою беду,
Нейдет к суду.
Пронырливая Ложь ‘под покровительство вступила к сатане’. Сатана успокоил Ложь, обещая выигрыш дела, и направил в суд Ябедника. Ябедник, на первых порах, как ни ярился, как ни клеветал на Правду, никак не мог выгородить Ложь. Уже весы правосудия клонились в сторону Правды, но тут в руках Ябедника что-то блеснуло: это свились в клубок три чертенка. И произошло чудо. Судьи
Вершили дело так: у Правды все отнять,
Продать
И за бесчестие в платеж все Лже отдать.
К той описи крючки приказны приступили,
Как липку, Правду облупили
Всю с ног до головы.
И Правду дорогую
Оставили нагую!
Ну и был же обрадован черт! Собрал он в тот же день веселую пирушку,
На коей для сего удачнова конца
На старости и сам попрыгал голубца.
Эта забавная басенка таила в себе много соли и перца против существовавших правопорядков, насквозь лживых и продажных. Ложь выступала здесь как всемогущий символ. Символичен и образ нагой Правды, которая так и стояла перед глазами в виде обездоленной и растерянной женщины.
Басня Аблесимова ‘Мнение козла о свадьбе старого мещанина’ не менее ядовито высмеивала иное весьма распространенное зло — торговлю девичьей юностью и честью. Если в первой басне ощущалось влияние Сумарокова, то в этой предвосхищалось появление великого, истинно народного баснописца Ивана Андреевича Крылова.
Козел, ища ночлега,
Увидел, как на двор проехала телега.
За ней потом берлин1,
И в нем сидел жених, старинный мещанин.
А там, напоследи, приехала коляска
С невестой от венца
И стала у крыльца.
Вошла невеста в дом: стал пир и стала пляска.
1 Берлин — вид крытого экипажа.
Вечереющая окраина Москвы, задворки, неуклюжие повозки… В окнах мелькают огоньки — это двигаются, садятся за стол гости. Но куда же делся наш приятель, герой басни? Нет, он не повернул искать свой хлев…
Козел на пир,
Как нищий в мир,
Побрел и меж людей прокрался
И тут же с пьяными толкался.
Там только козел и разглядел все как следует. Рядом с 15-летней девочкой-невестой он увидал старого седобородого жениха. И решил тогда козел сыграть с престарелым селадоном-богатеем шутку. До отвала наевшись, напившись, вдоволь наплясавшись и повеселивши гостей разными забавами, козел решил ‘поздравить’ жениха.
Подшедши к жениху, сказал: ‘Здорово, брат,
Женяся’.
Жених, не рассердяся,
Ответствовал, смеяся:
‘Козел, ты бредишь ложь:
Я братом быть козлу нимало не похож’.
Козел твердил все то ж:
‘Не сумлевайся в том, что ты с двумя ногами,
И стал, женившись, молодой,
Но ты ведь уж теперь с седою бородой,
Так будешь, может быть, ты скоро и с рогами’.
От скромного Онисимыча, пожалуй, никто и не ожидал такой прыти — этакого остроумного, юмористического и несколько ‘вольного’ (правда, в меру) поворота. Недаром Сумароков, как рассказывал князь Вадбольский, однажды воскликнул: ‘Поди ж ты, пожалуй, наш-то Онисимыч даже сказки начал писать!’ (Дело в том, что ‘сказки’ Сумарокова, в отличие от его ‘притч’, носили эротический характер.)
Сказки Аблесимова ‘Женатый хвастун’, ‘Карточный обман’ разоблачали правительственных чиновников, поощрявших азартные игры и гревших на них руки. ‘Словесный суд’ — опять-таки высмеивал произвол судейских чиновников. Интересной была сказка ‘Острый ответ черкаса господину’.
Боярин увидал в окошко бедно одетого, чрезвычайно худого черкаса{Черкас — солдат-украинец, в данном случае — отставной солдат.}. От нечего делать он вызывает лакея и велит привести прохожего.
Холопская рука
Сверх воли бедняка
Схватила за заплаты
И повела в палаты.
Боярин вволю тешит себя ‘беседой’ с нищим. Он строго спрашивает его, куда тот шел и чей он слуга. Черкас отвечает:
Слуга я пана бога!
Иду ж, куда мини дорога.
Не маю я деньгов,
Не маю сапогов,
А понеж мини треба
Скушати хлеба!
Продолжение и концовка басни — гневное обличение жадности богатеев:
По сих словах потребно б сделать честь:
Велеть чего принесть
Бедняжке есть,
Но тут безо всего черкасу бресть.
В том же 1769 году начинает Аблесимов сотрудничать в журнале прославленного просветителя Николая Ивановича Новикова ‘Трутень’, закрытого правительством уже в апреле следующего года.
Знакомство с Новиковым состоялось через Сумарокова. Новиков ценил Сумарокова и взял эпиграфом для своего журнала строчку из той самой сумароковской басни ‘Жуки и пчелы’, с которой произошел у Аблесимова казус. Строчка звучала так: ‘Они работают, а вы их труд ядите’. И хотя басню эту Сумароков в свое время направил только против Тредиаковского (который, якобы, как прожорливый жук, пользовался трудами других, то есть пчел), строчка, взятая Новиковым, звучала смело и обличающе.
На обложке были изображены козлоногий Вакх, ослиная голова, брошенная маска (эмблемы сатиры) и господин, взмахнувший над чьими-то головами клюкой. Эта палка и есть грозное оружие сатиры, не щадящее ни брата, ни свата.
Аблесимов жил в бедности — еле зарабатывал на хлеб. Беспокоила его зависимость от Сумарокова, который и сам жил теперь не в пример скромнее прежнего. Просуществовать только литературным трудом было немыслимо. Поэты либо занимали государственные должности, как Ломоносов, Сумароков, Тредиаковский, либо состояли на военной службе, как Державин, Дмитриев, либо находились при вельможах, как молодой Крылов. Одописцы, правда, при подношении од царской семье н вельможам получали иногда подарки, чаще всего драгоценные камни. Но Аблесимов льстивых од не писал. Кто бы стал платить ему за сатиры?
И Александр Онисимович, чтобы как-то просуществовать, снова уходит на военную службу, ибо денежные дела Сумарокова сильно к тому времени пошатнулись. И только обеспечив себе более чем скромное, но постоянное место экзекутора (мелкого чиновника хозяйственного управления) под начальством военного губернатора Архарова, он навсегда отчисляется от армии.
Исполняя должность, Аблесимов отнюдь не прерывает творчества. Но теперь его сатиры не печатаются.
Страна охвачена могучей освободительной борьбой крестьян под водительством Пугачева. Чаша народного гнева переполнилась. Во тьме ночей полыхают помещичьи усадьбы и озаряют виселицы со вчерашними господами-мучителями. Отбросив последние остатки показного свободолюбия, правительство Екатерины II свирепо расправляется с восставшими.
Сатира расшатывает трон, она изгоняется. ИАблесимов задумывается над тем, каким образом может служить народу его творчество.
Между тем его личная жизнь складывается все более тяжело. Жалование он получает грошовое. Впрочем, один он еще как-нибудь прокормился бы, но у Онисимыча появляется семья: жена и ребенок. На ком и когда он женился, как сложилась судьба его жены и дочери, сейчас, почти через двести лет, трудно восстановить. Однако популярный в начале прошлого века писатель Николай Полевой написал даже целую пьесу о том, как женился Аблесимов. В те времена еще сохранились какие-то живые черты этого события. Из пьесы правдиво и трогательно выступает высокий нравственный облик Онисимыча. Полевой рассказывает, как из поединка за обладание девичьей рукой между Аблесимовым и напыщенным секретарем Сумарокова — Жуковым выходит победителем наш Онисимыч.
Современники упоминают также и о том, что все свои скромные средства Аблесимов употреблял на воспитание единственной дочери, которую прямо-таки обожал. Самому ему приходилось сносить унижения, лишь бы одета и сыта была семья, образована дочь.
Летом, во время отпуска, уезжал он в тульское имение Сумарокова, которым управлял некий генерал-майор Сухотин. Знатные господа с мелкой сошкой — сочинителем не церемонились. Аблесимов должен был исполнять мелкие хозяйственные поручения, приготовлять и разливать пунш и т. п. Один из гостей Сухотина вспоминал впоследствии песенку, сочиненную кем-то из гостей или приживал:
Белая рубашка,
Аблесимов Сашка,
Мастер пуншевой,
Не сыти сытой.
Если же ‘мастер пуншевой’ не проявлял должного искусства и все же ‘сытил сытой’, то есть несколько переслащивал пунш, ему (в шутку, конечно) грозили наказанием: ‘То-де будет порка!’
Но над внешней безобидностью и безропотностью Аблесимова смеялись лишь те, кто не знал его как следует, а были и такие, которые боялись: обиды он мог и не спустить, его ‘вирши’ жгли до боли.
Один гвардеец, рассказывали театральному критику прошлого века М. Макарову, так был раздосадован на нерасторопность Аблесимова при разъезде, что тут же просил знакомую даму передать его недовольство военному губернатору Архарову. ‘Не скажу, ни за что не скажу,— отвечала с улыбкою дама,— не то Аблесимов тотчас вместо кареты подвезет виршу’.
В 1777 году умер Сумароков. Несколько позднее Новиков выпустил полное собрание всех его сочинений. К изданию был приложен сумароковский портрет со стихотворной подписью Хераскова:
Изображается потомству Сумароков,
Парящий, пламенный и нежный сей творец,
Который сам собой достиг Пермесских токов,
Ему Расин поднес и Лафонтен венец.
Хотя великие писатели Франции — драматург Расин и баснописец Лафонтен, выражаясь по-херасковски, и ‘поднесли’ Сумарокову ‘венец’, все же Аблесимов сознавал истинную цену творений ‘парящего, пламенного и нежного’ певца. Александр Онисимович прекрасно понимал, что стихи его останутся для потомства памятником прошлого, а не живым источником художественного наслаждения читателей и театральных зрителей. Одетые в ниспадающие складками тоги древних римлян, по сцене медлительно и торжественно передвигались русские князья и воины сумароковских драм. Произносили они напыщенные речи. Поверить в то, что герои XIV века говорили языком литераторов XVIII и ходили в античных одеяниях, зрители никак не могли. Со всей очевидностью осознал Аблесимов необходимость создания истинно русской, истинно народной пьесы.
Без прикрас поведать о жизни и быте, чувствах и повседневных заботах простого народа, прежде всего крестьянина — вот огромной важности задача! Выполнение ее приблизит театр к тысячам и тысячам русских зрителей, сделает его понятным, общедоступным и любимым. И тогда можно будет проповедовать высокие чувства сметливому и талантливому русскому простолюдину. Итак, не вельможи, не чиновники, не мещане или горожане, а одни лишь мужики будут героями его пьесы! Шестнадцать первых лет жизни в убогой костромской деревеньке отца оставили неизгладимый след в памяти. Уж кто-кто, а он-то знает, как солон крестьянский пот на полях, как горек подчас хлеб. Но он будет писать комическую пьесу, вернее, оперу, потому что там будет много забавных песенок и прибауток.
Он расскажет о веселых, неунывающих, нигде не теряющихся русских мужиках, каких видел среди костромских солдат-земляков в прусских походах. Плотники-чудодеи, мастера на все руки, они в походе складывали затейливые сказки про то, как солдат провел даже самое всемогущую смерть, заставил ее залезть в торбу и повесил ту торбу на высокий сук. Такой самого черта проведет, не только капризную кичливую старуху, не желающую выдать дочь за простого мужика.
А вот и сюжет. Филимон и Анюта полюбили друг друга, но мать девушки, Фетинья — затрапезная дворянка,— хочет видеть дочку только за помещиком. Отец же ее, Анкудин, желает зятя-крестьянина. Все улаживает продувной хитроумный мельник Фаддей, он же колдун, он же и сват. С шутками, прибаутками, изрядно поживившись приношениями, обтяпал он дельце — и все остались довольны.
Так возник у Аблесимова несложный замысел пьесы-оперы ‘Мельник — колдун, обманщик и сват’. Аблесимов наполнил ‘Мельника’ знакомыми с детства костромскими песнями: ‘Вы, реченьки, реченьки’, ‘Земляничка-ягодка’, ‘Кабы знала, кабы ведала’, насытил его словечками костромского говора. Получилось произведение, которое так и просится на нехитрую, но звучную и по-своему мелодичную народную музыку.
Как, в самом деле, не запеть, читая эту пьесу, когда мотив напрашивается то и дело? Аблесимов указал скрипачу Соколовскому мелодии, которые тот и положил на ноты, явившись таким образом первым и далеко не последним композитором ‘Мельника’.
Язык пьесы простонародный. Аблесимов высмеивает суеверие и в то же время симпатизирует продувному мельнику, который хитро надувает простаков:
‘Смешно, право, как я вздумаю: говорят, будто мельница без колдуна стоять не может, и уж-де мельник всякой не прост: они-де знаются с домовыми и домовые-то у них на мельницах как черти ворочают… Ха! ха! ха! Какой сумбур мелют! А я, кажется, сам коренной мельник. Родился, вырос и состарился на мельнице, а ни одного домового сроду в глаза не видел. А коли молвить матку-правду, то кто смышлен и горазд обманывать, так вот и все колдовство тут.
Много всякого есть сброду:
Наговаривают воду,
Решетом вертят мирянам
И живут таким обманом.
Как и аз грешный!’
…Опера готовилась к постановке. Аблесимов принимал самое деятельное участие во всех приготовлениях — еще в тульском имении Сумарокова заведовал он театральной частью.
20 января 1779 года взвился занавес, дрогнуло сердце Онисимыча, и образы, рожденные им в творческих радостях и муках, ожили, наконец, в игре актеров. Комическая опера ‘Мельник — колдун, обманщик и сват’ так понравилась публике, что ставилась в Москве 22 раза подряд, в Петербурге — 27 раз. Еще бы она не понравилась после холодных, риторических трагедий, которые хотя и изображали ‘безумные страсти’, но оставляли зрителя равнодушным своей искусственностью…
‘Мельник’ оказался первой, по-настоящему русской, народной пьесой-оперой о жизни, всем хорошо известной. Изображением трогательной любви Филимона и Анюты пьеса показывала, что и самым простым людям свойственны глубокие и нежные чувства. На сцене подмигивал и приплясывал славный мельник (такой нигде не пропадет и всех выручит!), Филимон пел свою песенку про то, как ходил под вечерок на Пресню из Всехсвятского села, Анюта простодушно мечтала, Фетинья и Анкудин прекомично препирались. Всей этой удивительной живости и натуральности раньше не было на театре — первая русская комическая опера Попова ‘Анюта’, хотя и появилась на семь лет раньше, но не обладала главными достоинствами ‘Мельника’ — поэзией самой обыденной и самой настоящей, без прикрас, крестьянской жизни. Высокая правда искусства и художественный реализм обеспечили ‘Мельнику’ долгую жизнь.
В драматическом словаре за 1787 год было написано: ‘Мельник’ явился едва ли не первой русской оперой, имевшей столько восхитившихся спектатеров (зрителей) и плескания (аплодисментов)’.
Но мы забыли про автора… Сам Аблесимов, как он переживал успех своего детища? Сначала он был растерян. Он не ожидал подобного успеха. ‘Да ты ли это, Онисимыч?’ — спрашивали его. ‘Я-с’, — отвечал он, скромно потупившись…
Казалось, ‘Мельник’ никого не задевал, и на автора никто не ополчится… Может быть, так казалось и Аблесимову, который мечтал поправить свое житье-бытье процентами со сборов — по всей вероятности, у него была какая-то договоренность с владельцами театров. Мечты эти вскоре развеялись впрах. ‘Мельник’ вдруг начал идти все реже, а потом совсем сошел со сцены. Придворные круги, так называемое высшее общество, состоявшее почти наполовину из иностранцев или онемечившихся, офранцузившихся русских помещиков, вскоре стали нападать на оперу и ее автора. Пьесу называли мужицкой, созданной в нарушение законов, будто бы непременных для настоящего искусства. Кипятились иные из писателей и критиков, приверженцев старой псевдоклассической школы. Они прекрасно сознавали, что ‘Мельник’ может ознаменовать появление подобных ему пьес, а свежительная народная струя уничтожит их собственную ветхозаветную риторику.
Аблесимов, напротив, был абсолютно убежден в правильности своего пути, первоначальный успех ‘Мельника’ воодушевил его на новые вещи. В 1780 году он написал оперетки ‘Счастье по жребию’ и ‘Странники’. Последняя была приурочена к открытию в Москве Большого Петровского театра. Потом последовали комедия ‘Подьяческая пирушка’ и комическая опера ‘Поход с непременных квартир’. Они обладали большой обличительной силой. Опера была поставлена и пользовалась успехом, но вскоре также была снята с репертуара. По всей вероятности, из-за своей сатирической направленности эти произведения остались ненапечатанными. Потеря для нашей литературы. Об опере один из зрителей писал: ‘Сочинитель показал… подробно все солдатские нужды, как искусившийся по сей части’.
В 1781 году Аблесимов по примеру новиковского ‘Трутня’ и не без помощи самого Николая Ивановича начал издавать журнал ‘Разскащик забавных басен, служащих к чтению в скучное время, или когда кому делать нечего’. Подзаголовок его гласил: ‘Стихами и прозою. В Москве, в Университетской типографии у Н. Новикова, 1781’. Эта маленького размера книжица — вдвое меньше ‘Трутня’. Она, конечно, не могла сравниться с журналом Новикова. Содержание ее в основном безобидно. Высмеиваются щеголи, моты, кокотки, ветрогоны, картежники. Но нет-нет да и промелькнет в ‘Разскащике’ сатира на суд — видно, крепко насолил он в свое время бедняку Аблесимову. Встречается и явно автобиографический материал:
‘Читатели мои! Надо мне рассказать вам нечто и про самого себя. Извольте послушать, со мной случилось вот что:
Взаимодавец некто, коему должен я посильное число ходячей монеты, посетил меня в моей квартире и без дальних околичностей требовал от меня оплаты, с самыми теми выражениями, как говорится, ‘вынь, да положь’. Но застал меня в таком положении, что я пишу для вас рассказы, а денег копейки нету, и я с моими домашними едва-едва питаюсь… Но, однако ж, это не отговорка, а заплатить должен: да заплатить-то нечем.
Я, не зная, что мне делать, принужден был его упрашивать, он не соглашался… Я взял прибежище к последнему средству: купил на последние свои деньги для него пития, ум и сердце увеселяющего, стал его потчевать, оное несколько подействовало в мою пользу: взаимодавец сей по нескольких выпитых им рюмок стал повеселее… И начал обходиться со мной поласковее, а я говорил, что сколько ни тружусь, но, по несчастию, все мои труды, все предприятия встречаются одною только неудачею. Пустое, вскричал он опять с сердцем… И тотчас сказал мне вот какие стихи: