В потухающем, красном свете камина она видела развитые, спортсменские плечи, кончик закрученных усов этого человека, который назывался её мужем. Его седина казалась розовой, но сам он был еще молод. Привычно она подавила легкий вздох. Правда, теперь они были почти чужие, но, когда живешь под одной крышей, всегда устанавливается интимность. Может быть, совершенно лишняя. Это создает вымученность.
И сейчас то, что они сидели без зажжённого электричества, вдвоем, хотя и в том доме, который считался их общим домом, мучило их. Но ни он, ни она не пожелали зажечь огня. Она — потому что потихоньку вынимала кончиками пальцев стоявшие в уголках глаз беспрестанно появлявшиеся слезы, он — потому, что ему было приятно, что её лицо в тени.
И еще: их охватило тепло камина мягкими, нежными воспоминаниями. Оба старались говорить сурово. О прошлом всегда лучше говорить так.
— Как хочешь, — сказал он после долгого молчанья.
Она сладостно впитала тембр его голоса. Точно их душ не разделяли больше эти восемнадцать лет. Голос человека не меняется. Не меняется и душа. Это вдруг чувствуешь через восемнадцать лет. И даже легкий оттенок раздражения и мужской обиды, как восемнадцать лет назад. Все сохранилось как ‘тогда’.
Так как она молчала, он заключил:
— Не все ли мне равно. Ты посуди сама. Бобика я люблю. Я соглашаюсь на всю эту комбинацию ради вас троих.
Закурившись, он прибавил:
— Ведь, это — желание Михаила Сергеевича.
Он прислушивался к слабым дыханиям Елены. Она беспокойно перебирала на груди крупные янтари. К этой женщине у него было такое чувство, как будто они были в прошлом в чем-то сообщники. Они вынуждены были терпеть друг друга. Почему они не разошлись тогда. Вероятно, это были дети. А, может быть, и нежелание огласки. Наконец, ему было поздно ломать свою жизнь. Он привык к положению, к комфорту. Она считалась со всем этим. Это было благородно, и за это он навсегда остался ей благодарен. Даже деньгами распоряжался только он. Михаил Сергеевич вошел в их жизнь, чтобы занять постоянное место за обеденным столом. Все восемнадцать лет он там просидел на амплуа гостя. Но Бобик был все же его сын. Сын физический. Это ясно бросалось в глаза даже за столом. Он был выше ростом остальных, и смех, и манеры у него были, как у Михаила Сергеевича. Правда, об этом не догадывался никто. Даже сами дети, хотя они были уже все взрослые. Но все же в этом было что-то противоестественное. Кажется, Елена страдала тоже. Она думала об этом всегда. Даже когда спрашивала у Бобика за обедом, не хочет ли он еще котлетку. Голосом и глазами она извинялась перед ним. Она обращалась к нему так, как будто он тоже не должен был тут сидеть. Он был лишний. Она опутывала его предупредительностью, точно гостя. С Петром и Маргаритой она была проста и небрежна, как со своими. Но они переносили и объясняли эту снисходительность:
— Бобик младший. Ах, уж этот Бобик. В детстве к нему даже нельзя было притронуться пальцем.
Догоравшее пламя, снова, перебегало по золотым уголькам камина. Оба они в этот момент думали о том, что, может быть, самое лучшее было бы, если бы ничего не случилось тогда, восемнадцать лет назад. Восемнадцать лет Михаил Сергеевич загадочно молчал за столом и рассказывал анекдоты за кофе, когда детей отправляли играть. Теперь он почувствовал себя отцом.
Правда, об этом он заявил деликатно и мило. Он сказал,
— А ведь хорошо иметь под старость сына. Чёрт возьми, а?
Это свалилось, как катастрофа. Николай даже еще сейчас не мог забыть задрожавших рук Елены. Она — его оскорблённого лица. Ему показалось, что его выгоняют из дома. Он понял, что восклицанию Михаила Сергеевича предшествовали длительные и мучительные разговоры. Это был пробный шар. Испытывали его податливость. Он ответил скоро и резко, точно производя необходимую операцию:
— Что же, ведь, у вас есть.
Все восемнадцать лет они оставались на ‘вы’. Это было желанием Елены.
Михаил Сергеевич покраснел. Его полное лицо стало жалким. Оно напомнило Бобика, когда тот в чем-нибудь провинится.
— Может быть, мое восклицание бестактно, — сказал Михаил Сергеевич: — Бога ради, простите.
Это уже было обидное лицемерие. Тем более, что вдруг заговорила и Елена:
— Друзья мои, в этом вопросе я тоже имею право голоса.
Она обратилась к мужу:
— Ника, рано или поздно это должно случиться.
Она убеждала его, утратив всякое чувство меры.
— Мальчик, может быть, не простил бы нам впоследствии этой прежней естественной маленькой неправды. Мы думаем так с Михаилом. Он уже достаточно взрослый. Как ты думаешь? Нам важно знать твое мнение! Как скажешь ты, так и будет. Я вас прошу, Михаил, это подтвердить.
— Разумеется, — сказал Михаил Сергеевич.
Он снисходительно улыбался. Тактично он ставил себя на его место и, вероятно, не хотел бы быть в его шкуре.
— Я даю вам полное право, — сказал он, обращаясь к Михаилу Сергеевичу. — Я, господа, совершенно согласен с вашими доводами. Поступайте, как вам будет удобнее.
Потом он подумал о Бобике. Но мысль о нем облеклась в подлую, эгоистическую форму :что подумает о нем и скажет Бобик? Не станет ли он его презирать?
Эта мысль нестерпимым жаром залила ему шею и уши. Когда кто-нибудь делал попытку нанести ему оскорбление, он испытывал именно то же. Но сейчас он должен был сидеть прикованным к стулу за обеденным столом и катать в пальцах хлебный шарик. Сочувствие Елены оскорбляло его вдвойне. Ему давали понять, что он здесь больше не муж, а приживальщик, и жалели его. По его понятиям, он должен был просто встать и молча уйти. Уйти из этого дома совсем. Впрочем, это было второстепенное, что должен сделать с собою он. Это не касалось никого. Он старался сохранить наружное спокойствие и принял из рук Елены чашку кофе.
Оба они следили внимательно за его поведением. Они желали прочесть в оттенках голоса его настоящее решение, внутреннее, интимное. Но он его, разумеется, скрыл. Он только слегка улыбнулся, показывая, что вопрос не так прост. Елена, мучаясь, посмотрела на Михаила Сергеевича. Тот сидел неподвижно, показывая своим видом полную готовность принести себя в жертву.
Это вывело его окончательно из себя и он сказал, быстро проглотив кофе:
— Вы оба смотрите на меня так, как будто я что-то значу в этом вопросе. Это меня определенно обижает, я прошу не считаться со мной.
Он дружески сам ловил руку Елены, любезно кивнул Михаилу Сергеевичу и вышел,
— Ника, — услышал он из темноты, — ты в этом вопросе благороден. Ты отбросил все личное, и мы оба с Михаилом оценили это. Ты сделал для меня… для нас… столько, что этого нельзя никогда позабыть.
— Ах, не надо, — попросил он.
Голос Елены был фальшив. Сейчас она говорила не свои чувства. Он знал, — в особенности сейчас, у камина, — что в чувствах и мыслях она — его союзница. Ей вовсе не было нужно, чтобы Бобик считал или, тем более, называл себя сыном Михаила Сергеевича. Не она ли так заботливо стремилась сохранить в продолжение всех этих восемнадцати лет внешнюю декорацию их жизни. ‘Нападение’ было направлено против них обоих.
— Нет, нет, Ника, выслушай. Ты сейчас поймешь меня. Я думаю не о том, что Бобик подумает о нас, а что он должен будет пережить сам с собою. Ведь, подумай, ни я, ни ты, ни Михаил никогда в своей жизни не переживали ничего подобного. Это, наверное, так… мучительно-странно. Я представила себе на миг, что если бы ко мне пришла когда-то моя мама и сказала, что не она моя мать. Это… жестоко. О, об этом лучше заботиться раньше. Это жестоко. Я не согласна с этим. Как мать, я не согласна. Я — против.
Он видел вытянутые по коленям её худые руки, на которых обозначились напряжённые сухожилия. Пальцы её рук были беспорядочно переплетены в пароксизме подступившей душевной боли. Острый профиль её лица некрасиво выражал раздражение.
— Это — сентиментальности, — наконец, сказала она резко и встала.
Угли в камине рассыпались и погасали. Она отошла к двери и щелкнула электрическим выключателем. Вспыхнул желтый абажур лампы, возвращая их обоих к действительности.
— Михаил думает, что у Бобика какое-то, как он выражается, обманутое детское чувство. Он говорит о голосе крови.
Она с выражением пренебрежения положила руки на спинку кресла. Её музыкальные пальцы двигались отчетливо и принужденно, точно она выделывала трудный пассаж. Она рассчитывала на поддержку мужа, но он сказал:
— Может быть, это и так.
— Во всяком случае, я — против. ‘Он’ желает, чтобы ты подготовил Бобика, Я передаю тебе его просьбу.
Она все еще надеялась на его поддержку. Он сказал корректно и просто:
— Хорошо, я это сделаю.
Жалкая, она скрылась за портьерой. Некоторое время он еще слышал её шаги, Потом все смолкло.
II.
— А где же арбуз, — спросил капризно Бобик, покончив с котлетами,
Вопрос был в особенности смешон, потому что он исходил из уст молодого человека, облечённого в свежий, белоснежный, только что принесенный от портного студенческий китель. Но Бобик об этом не думал. В глазах его было искреннее негодование,
— Почему со стола приняли арбуз? — строго сказала Елена и вышла.
Она не хотела присутствовать при сцене ‘подготовки’ Бобика мужем. Горничная внесла остатки арбуза.
— А ты разве не будешь? — спросил Бобик отца, питая надежду, что тот ответит: нет.
— Я не буду, — сказал тот,
— Мне больше достанется, — весело заржал Бобик.
Голос у него ‘переходил’, и в басовая нотки вплетались
остатки детского, мальчишеского. И весь он был уродливо-крупный, с несоразмерно-выпуклым лбом и неприятными темными обозначившимися баками на щеках. Он принялся жадно поглощать арбуз.
Вдруг он услышал голос отца:
— Бобик, приготовься услышать приятную новость.
— Ты купил мне новую ракетку?
— Ну, нет,
— Врешь! А я думал, ракетку.
— Новость серьезную.
— Врешь! — повторил Бобик, и ему не понравилось выражение отцовского лица.
Он тоже перестал есть арбуз. Но лицо отца было непроницаемо. Пожалуй, даже он никогда не видал его таким. Он говорил, что новость приятная, а лицо у него было сухое и даже, он бы сказал, ехидное.
— Ну, — сказал Бобик.
— Что бы ты сказал, если бы, например, твоим отцом на самом деле оказался не я, а кто-нибудь другой?
Вопрос был так же нелепо-странен, как нелепо-странно и выражение лица у отца.
— Объяснись, — сказал Бобик: — я ничего не понимаю.
— Да, но ты не отвечаешь мне на вопрос.
Бобик почувствовал себя задетым. Что за глупый экзамен? Он не приготовишка, чтобы отвечать на подобные вопросы.
— Изволь, — ответил он, стараясь постигнуть, в чем тут подвох: — я бы сказал: скандал.
Ответ показался ему удачным, и он расхохотался.
— И только? — сухо-недовольно спросил отец.
Глаза его смотрели упорно и слегка враждебно.
— Да, но что это за допрос? Какое это имеет отношение?
Вдруг он почувствовал, что краснеет под этим упорным и враждебным взглядом. Отец плотно сжал губы и, достав сигару, срезал кончик. Глаза его спустились только на момент, и он опять продолжал смотреть так же упорно и точно враждебно.
— Меня заинтересовала эта мысль, — сказал он. — Растет человек и думает: мой отец — тот-то. И вдруг оказывается, что человек, которого он считает своим отцом, вовсе не его отец, а кто его отец — неизвестно.
— Глупо, — сказал Бобик: — как же это может быть, чтобы человеку было неизвестно, Разве, если только какой-нибудь подкидыш. Комбинация не из приятных. Да, но в чем же новость?
— Ах, да, новость. Но ты мне все еще мало ответил на мой вопрос. Или скажем так: если бы я тебя спросил, кого бы ты хотел иметь отцом, если бы вдруг оказалось, что не я твой отец?
Бобик никак не мог проникнуть в задние намерения вопроса.
— А это необходимо, чтобы я ответил?
— Совершенно необходимо.
Взгляд отца колол по-прежнему своею неподвижностью. Чтобы отвязаться от отца, Бобик прикинул мысленно, кого бы мог назвать, но предположение было так нелепо, что он только расхохотался.
— Никого.
— Это не ответ.
— Я не желаю отвечать, потому что это — вздор.
— Нет, не вздор.
Это было сказано как-то так, что Бобик испугался. Вдруг ему представилось на миг, что это, действительно, не вздор, и отец, которого он всегда считал отцом, почему-то на самом деле не отец и хочет ему это сейчас сказать, и оттого так поспешно вышла мама.
— Теперь, — сказал он, видя только две черных точки по-прежнему упорно устремленных глаз отца. — Ты хочешь сказать, что мой отец не ты?
Он нарочно рассмеялся, чтобы услышать свой голос. Но отец молчал. Бобик инстинктом понял, что это молчание действительно что-то означает,
— Теперь было бы тяжело или же, напротив, почти безразлично узнать что-нибудь подобное, — сказал, наконец, отец: — нет, серьезно.
В дрожании его голоса Бобику почудилось жуткая ласковость. Он невольно оглянулся на дверь, куда вышла мама.
— Чепуха, — сказал он, — если ты считаешь приятною новостью сообщить мне, что не ты мой отец, то я тебя с этим поздравляю. Неужели ты считаешь подобную новость приятною?
Он остался доволен остроумием своего ответа.
— Однако, в чем же, в конце концов, дело?
Отец опустил глаза. Голос его сделался тихим. Он сказал:
— Я думал, что ты, может быть, не особенно заплакал бы, если бы, например, узнал, что твой отец не я, а, скажем, такой человек, как Михаил Сергеевич.
Бобик понимал, что то, что говорит отец, есть нелепость, но нелепость эта, почему-то, жуткая. Иначе бы отец всего этого не говорил. Жуткая потому, что отец серьезен. И еще потому, что в доме странная тишина, точно все нарочно для чего-то ушли. И вдруг толчком скрытого сознания он понял, что все это так и есть, и что эта нелепость есть правда, и оттого в глазах отца или, вернее, этого ‘человека’, такого вдруг жутко и на момент неизвестного, который сидит перед ним, светится жалость. Нелепость эти предметы, которые стоят на столе, потому что нелепо все вокруг, и сам он, Бобик, тоже нелеп. И оттого вдруг руки его обвисли противною тяжестью и ноги вдруг приросли к полу, как будто их кто приковал, а кровь нестерпимо ударила в голову и разом побежала горючими, тонкими струйками по плечам.
И было чувство, похожее на то, как будто он совершил величайшую гадость. Но гадости бы, на самом деле, не совершал, и оттого происходящее было вдвойне нелепо. Кусочек арбуза остался у него недоеденным во рту, и он выплюнул его на тарелку, потом расхохотался.
Но на самом деле ему не было смешно. Расхохотался он потому, что ему было невыносимо стыдно.
— Ну, ну, — сказал он: — нечего сказать, угостил ты меня приятною новостью. Давно ты собирался мне об этом сказать?
Он не знал, как теперь должен обращаться к этому странному человеку, который сидел перед ним с выражением сострадания в сжатых губах, над которыми торчали тонкие закрученные усы, и в маленьких красивых пальцах, твердо державших потухшую сигару. Вдруг у него мелькнула надежда, что это просто шутка, злая и ловко проведенная. Нежелание оказаться в дураках заставило насторожиться. Если это — шутка, то она рассчитана на то, чтобы он был обескуражен.
— Не все ли равно, — сказал он: — ты или Михаил Сергеевич. Михаил Сергеевич даже лучше: он богаче. Значит, я получу хорошее наследство. Правда?
И он опять захохотал. Лицо сидящего прояснилось тоже. Но оно сделалось немного бесцеремонным. Одна бровь поднялась выше другой, и уголок одного глаза прищурился мелкими и неприятными морщинками.
— Ну, тем лучше, — сказал сидевший.
— Конечно, лучше. А ты думал, что я буду огорчаться.
Вдруг голос осекся. Подступили под горло слезы. Чтобы скрыть их, он принялся за арбуз. ‘Конечно, это — глупая шутка, не более, — уверял он себя: — я ему за это отплачу’. Проглотив кусочек, он встал и еще раз захохотал, потом быстро ушел. Прошел прямо к себе в комнату, где на столе, на пробках, стояли проколотые булавками две свеже пойманных сопренозы, и вдруг опять почувствовал, что это — не шутка.
Он сел на кровать, продолжая ощущать вновь подступившее состояние внутренней нелепости. Точно весь дом перевернулся вверх дном или вещи в нем сошли со своих мест. Даже комната, где он сидел, показалась ему неприятно и враждебно-чужою. Всякий может прийти и сказать ему:
— Ты что здесь делаешь?
Это была дичь. Он этого не хотел.
И вдруг охватило смущение. Что ж, Михаил Сергеевич, так Михаил Сергеевич. Представилось что-то неизъяснимо-противное, студенистое, как моллюск, маленькие светлые брови над узкими, всегда веселыми, блестящими глазками, засунутая за воротник толстой шеи накрахмаленная салфетка, на пальце крупный лиловый камень. Стало физически тошно.
‘Я схожу с ума’, — поду мал он.
Охватил бездонный страх. Вдруг отворилась дверь, и выглянули закрученные усы.
— Ты что здесь делаешь?
Он вздрогнул, как застигнутый врасплох.
— Я. Ничего.
Тот, кто раньше считался его отцом, подошел к нему и положил всю твердую руку ему на плечо.
— Ну, Боб, не горюй. Ведь, я тебя, все равно, люблю. Так вышло… Что же… Ты сам теперь уже не маленький… Так вышло… Поди, мама хочет с тобою поговорить.
— Так… это… значит… правда? — спросил Бобик, дрожа. — Я думал, ты шутишь… Что же… Конечно, что, в конце концов, не важно… Я пойду к маме.
Он встал.
III.
Мама стояла у самой портьеры, так что он натолкнулся на нее. Глаза у неё были в слезах. Значит, это — правда.
Она тотчас же отвела глаза и, взяв его за руку, повела в глубину будуара. Он шел за ней как во сне. Это ужасно, что случилось с ним. Всего пять минут назад он был совершенно счастлив, пришел из сада и сидел за столом. А сейчас его жизнь испорчена навсегда.
— Послушай, мама, это — скандал! — сказал он. — Ты слышала?
Она прятала от него свое лицо. Потом усадила его на диванчик и вдруг обхватила ему голову руками. Он почувствовал раздражение, потому что она плакала. С ним обращались так, как будто он покойник. Он подумал о брате и сестре, и снова жар ударил в лицо, и по плечам побежали горячие струйки. Он задохнулся и отстранил мать.
— Я не хочу! — крикнул он визгливо и, услыхав собственный голос, звенящий и пронзительный, закричал еще громче: — Не хочу, не хочу, не хочу-у-у!
Он затопал ногами, как топал в детстве, и вырывал у матери свои руки.
— Я не хочу Михаила Сергеевича. Пусть он идет к черту. Я хочу папу, папу!
На момент он увидел вошедшего бледного человека с закрученными усами. Он больше не был его папой. Он и его мать обменялись страшным взглядом, как над умирающим. Вдруг человек, который считался отцом, подсел на диванчик с другого бока и обнял его за талию.
— Я думал: ты — взрослый человек, — сказал он сурово. — Ты меня огорчил. Кроме того, я не уважал бы человека, который отказывается от своего отца, даже, если этот последний вовсе какой-нибудь непорядочный человек. Скажи: что ты теряешь? Объяснись, пожалуйста. Нельзя просто так кричать.
— К черту Михаила Сергеевича! — кричал Бобик. — К черту порядочных людей. Не хочу. Пусть он не приходит: я его убью.
— За что ты его убьешь?
— Пусть не лезет. Что ему здесь надо?
— Где ‘здесь’? Опомнись, дорогой.
— Здесь, у нас в доме. Здесь дом — наш.
Он трясся всем телом.
— Этот дом… он мой… я не хочу…
Вдруг он прижал жалобно руки к груди.
— Мама, не отнимай у меня…
— Чего, дорогой?
Она прильнула к нему каждой частицей тела.
— Не отнимай, мама.
Её страшное, полу чужое лицо было далеко, точно за толстым, плохо проницаемым, расплывающимся стеклом,
— Мама, ты где?
— Здесь я, здесь,
— А папа?
Он искал сзади себя рукою.
— Поди сюда. Я тебя прошу.
Он нащупал руку того, кого всегда считал в этом доме своим отцом. Испуганно он обернул к нему голову. Лицо человека с закрученными тонкими усами было серьезно и ласково. В момент они изучали друг друга глазами.
— Ты — мой папа? — спросил Бобик. — Да?
Он судорожно сжимал руку матери, ища у неё согласия. Та ответила таким же движением.
— Да, — твердо сказал отец, потому что это, действительно, опять был его отец, подлинный, который сидит за обеденным столом по левую руку от мамы.
Больше Бобик не помнил ничего, потому что наступил обморок.
Михаил Сергеевич сказал Елене:
— Да, так он отказался от меня.
Помолчав и напряженно подвигав губами, он прибавил:
— Это неудивительно. Да, я сказал, что это неудивительно. Я удивился бы, если бы это было наоборот.
Лицо его исказилось усмешкой, тем более неприятной, что она предназначалась, чтоб оскорбить.
— Ты думаешь, что они любят тебя или его. Они не любят никого из нас. Они любят стены.
—————————————————-
Источник текста: журнал ‘Пробуждение’ No 20, 1916 г.