‘Он поэмы этой капитан…’, Колбасьев Сергей Адамович, Год: 1986

Время на прочтение: 18 минут(ы)

‘Он поэмы этой капитан…’

(В. В. Конецкий о Сергее Адамовиче Колбасьеве)

‘Не следует путать серьезного писателя с торжественным писателем. Серьезный писатель может быть коршуном или соколом, или даже попугаем, но торжественный писатель — всегда сыч.’
С. А. Колбасьев

Этот человек любил дразнить гусей.
Шествует по тихой пригородной улице стадо милых, мирных, глупых, жирных от своего спокойствия, в сознании своей значительности гусей.
Умные, деликатные люди, встретив гусиное стадо, отводят даже глаза в сторону, ибо знают, что и случайный взгляд, не говоря уже о тыкании пальцем и усмешке, вызовет сперва у вожака, а затем и у всего стада приступ шипения, изгибания шей и довольно опасную коллективную атаку.
Но вот находится пятилетний малец, который тоже знает, что с гусями шутить — дело опасное, но — анфан террибль! — удержаться не может и начинает прямо в морду гусиному вожаку двумя пальчиками шевелить, ибо в душе его уже живет неистребимая веселая ненависть к тупому, самодовольному гусиному стаду.
Увы, такие пацаны рано или поздно кончают плохо.
А существовало бы ныне человечество, кабы они не рождались время от времени на свет божий?
‘Документальный метод великолепен, но необязателен. Кроме того, он мне надоел. Сейчас нет журнала, не набитого до отказа фактами и автобиографиями, нет людей, не занятых писанием человеческих документов. Я не сомневаюсь в их праве на это, но полагал бы необходимым ограничить их вредную деятельность. Они врут лучше любого беллетриста. Поэтому я предпочитаю заниматься откровенной перестановкой материала и не претендую на историческую точность’.
Ну и досталось же Колбасьеву за подобные пассажи-декларации, за этакие гардемариновские наскоки на ‘факты’, ‘авто биографии’, за отсутствие претензий на историческую точность.
Какой бог или сатана всю жизнь заставлял его подставлять голый живот под сокрушительный хук любого критика?
И ведь никакой последовательности в саморазоблачениях:
‘Плаваешь на своих миноносцах и врешь сколько влезет, потому что морские специалисты не занимаются литературной критикой, а литературные критики не знают морской специальности… Доволен самим собой и своим радиограммофоном…’
Эх, зачем же так лихо и бесшабашно кренить яхту на повороте? Ведь черпаешь бортом! Да еще и действительно привираешь: сам-то ни на йоту не отходишь от честной внутренней правды — потому-то и живы твои книги…
А зачем бросать в лицо тридцатых годов: ‘Я был петербуржцем, не любил Москву и любил Киплинга!’ Зачем тебе ворошить такое свое прошлое, когда ты давно живешь в Ленинграде, Москва давно столица, а Киплинг — бард британского империализма и наглухо засунул свой талант в узкие ножны английского колониального тесака?..
И зачем эта вечная ирония? Ведь ‘ирония’ в буквальном переводе означает ‘притворство’, этакое лукавое, озорное притворство… Но только что — в конце двадцатых годов — на твоих глазах врезали по ‘Двенадцати стульям’ так, что гусиные пух и перья полетели, — за ‘богемно-нигилистическое отношение к действительности’, а ты в пекло Гражданской войны ведешь своих героев. И ведь знаешь высказывание Михаила Михайловича Зощенко о том, что литература — дело опасное, схожее с изготовлением свинцовых белил…
А зачем, коли ты профессиональный моряк, известный писатель, удачливый дипломат, еще лезть в драку за джаз? Ведь именно тут скрестились критические мечи: ‘Что мы называем легкожанровой музыкой? Это музыка бара, кафе-шантана, варьете, ‘цыганщина’, джазовая фокстротчина и т. д. — все то, что составляет музыкальный самогон…’
Борцы за джаз!
Я джаза меч на берегах Невы держал.
Но я устал, хочу прилечь,
и я борьбы не выдержал.
Это ‘устал и захотел прилечь’ после очередной проработки наш неунывающий Леонид Утесов. И Сергей Адамович бросил ему спасательный круг.
Интересно, что и такой серьезный, не любящий по мелочам дразнить гусей писатель, как Бабель, тоже счел себя обязанным высказаться по джазовому вопросу: ‘Революция открыла Утесову важность богатств, которыми он обладает, великую серьезность легкомысленного его искусства…’ И Колбасьев и Бабель увидели в джазе не истеричность, надрыв и цинизм, как видел ‘лауреат джазового века’ Скотт Фицджеральд, а оптимизм личности, которая после революции получила право на импровизацию, на выявление себя и в коллективном творчестве, и — соло.

2

‘С самой шестой роты они были вместе. Учились в одном классе. И рядом стояли в строю, вместе плавали и гребли на одном катере, вместе ловчили в лазарет и делали Арсена Люпена. …Всерьез можно говорить только об одной традиции корпуса, о действительно древнем и неистребимом законе братства всех воспитанников в строгом законе, не допускающем даже малейших проявлений неверности… И во все времена измена братству каралась с предельной жестокостью.’
С. А. Колбасьев

Конечно, затея с Арсеном Люпеном — тоже юношеская фронда и дразня военно-морских корпусных гусей. И вполне закономерно, что в картинной галерее против ниши дежурного по батальону возник аншлаг ‘я умер’.
Это, если вы читали Колбасьева и помните, произошло в феврале 1917 года.
Кажется, давняя история, мезозойская какая-то эра, а на деле — близко. Человеческие судьбы обладают удивительной силой эстафетности и способностью неожиданно переплетаться.
Прошлой осенью был у меня в Комарово его одногодок Борис Борисович Лобач-Жученко, внук Марко Вовчок. В прошлом авиационный штурман и авиационный приборостроитель, литературовед и… яхтенный капитан. Прибыл он, чтобы пригласить меня принять участие в кругосветных парусных гонках.
Смотрю на Бориса Борисовича, удивляюсь его моложавости, густой шкиперской бородке, поджарости, быстрой и решительной повадке, спрашиваю:
— Интересно так долго жить?
— Да, если можешь ухаживать за собой сам и путешествовать в одиночестве.
— Ваша главная ошибка в жизни?
— В сорок и пятьдесят лет беспрерывно думал о том, что жизнь кончена и все уже в прошлом. Роковая ошибка. Только в шестьдесят смог избавиться от этого наваждения. И только после шестидесяти, последние двадцать пять лет, живу свободно от гнета смерти и весело.
За разговорчиками он выпил коньяку, две чашки крепчайшего кофе, и тут выяснилось, что Борис Борисович влюблен в тридцатилетнюю украиночку и что это самое великое и прекрасное чувство в его жизни. Для документального подтверждения этого факта Борис Борисович извлек из пиджака бумажник, а из бумажника фотографию украиночки.
Я интересуюсь:
— Где это вы получили такую закалку и закваску?
— В Морском корпусе.
— Это в каком же году вы его кончали?
— В семнадцатом.
— Борис Борисович, а вы случайно Сергея Колбасьева не знали?
— А вы ‘Арсена Люпена’ читали?
— Конечно. Мне послесловие к Колбасьеву писать надо.
— Так Лобачевский — это я, грешный. Только там Сергей накрутил на меня всяческих безобразий…
Ба, надо же! Борис Лобачевский! ‘Юноша способный, но с поведением всего на девять баллов и к тому же язвительный…’ Гардемарин, который шестьдесят лет тому назад ‘безошибочно умел попадать в лазарет, когда ему только хотелось, и обязательно выписывался в пятницу, чтобы в субботу пойти в отпуск’. Который отлично умел ладить со всеми врачами и даже со сварливым Оскаром Кнапперсбахом, по специальности акушером…
И вот этот ‘неистребимый и изобретательный шалопай’ Лобач-Жученко — Лобачевский — Арсен Люпен сидит живехонький передо мной на фоне неплодоносящих комаровских яблонь в Доме творчества ленинградских писателей и уговаривает отправиться в кругосветную гонку на парусной яхте. И уговорил! Но, к счастью, гонка не состоялась…
— Как вы умудрились уцелеть в мировую, в Гражданскую, в тридцатые, в Отечественную?
— Это у Сергея объяснено. Помните? ‘В силу железного закона войны на фронте всегда собирается значительно лучшее общество, нежели в тылу’. Лез в пекло, ибо наступление -лучший вид обороны.
— А как вас занесло в небеса, в авиацию?
— Сразу после корпуса соблазнили туда Борис Чухновский и Волынский — этот потом разбился в Севастополе… И Васька Лавров — этот потом командовал воздушными силами республики…
Врать не буду, каких-нибудь распространенных воспоминаний о Сергее Колбасьеве мне из Арсена Люпена выудить не удалось. Только ругал он своего дружка за то, что в книге Лобачевский курит, а он, Борис Борисович Лобач, в те времена не курил. Ругань его была полна нежности. Вспомнил еще, что у Сергея для стихов была тетрадь в жестком переплете и с ключиком…
Я не удержался и задал дурацкий читательский вопрос на тему ‘было в жизни или не было’:
— А все-таки вот старший лейтенант Иван Посохов пришел к выводу, что в подвешивании брюк лейтенанта Стожевского на люстру участвовали двое, из коих один стоял на стуле и держал на руках другого. Так вот, Борис Борисович, безумно хочется знать, кто из вас был наверху, а кто внизу?
— Забыл. Это все мелочи, Виктор…

3

‘Лейтенант, водивший канонерки
Под огнем неприятельских батарей,
Целую ночь над южным морем
Читал мне на память мои стихи…’
Н. С. Гумилев

Никаким лейтенантом, который водил канонерки под огнем неприятельских батарей, Сергей Колбасьев быть не мог. Но то, что в Крыму он читал Гумилеву над южным морем его стихи, — возможно, ибо с мая по июль 1917 года в качестве практиканта Колбасьев плавал на эскадренном миноносце ‘Свирепый’ в действующем отряде Черноморского флота. Есть у него юношеский рассказ ‘Самсун’. Самсун — задрипанный турецкий портик недалеко от Синопа — нахимовские места. Миноносец несется из Батума и крушит вражеские фелюги в Самсуне, перепуганные турки сдаются и преподносят лихим ковбоям-победителям сувениры — шикарные турецкие коврики. Начинается рассказ так: ‘Голый начальник сидел на спасательном круге и греб обеими руками’, — отменное начало для рассказа о вполне бессмысленной империалистической войне. Начальник, конечно, штабная крыса… Дались же автору начальники!
Задира и драчун родился в 1899 году.
Шестнадцати лет поступил в Морской кадетский корпус.
Девятого марта 1918 года досрочно выпущен в связи с закрытием корпуса, назначен на линкор ‘Петропавловск’ — Балтика. Осенью 1918 года в должности артиллериста на эскадренном миноносце ‘Москвитянин’ перешел с Балтики на Каспий, принимал участие во взятии Энзели. (Сей секунд — на ловца и зверь бежит — прочитал в газете: ‘Сдав улов кильки, сейнер ‘Поднятая целина’ бросил якорь в мелководном заливе Каспийского моря. Когда снимались, чтоб следовать к новому месту улова, якорь-цепь выбиралась с трудом. На якоре оказалась старая, обросшая илом торпеда. Самым малым ходом сейнер последовал к песчаной косе у рыбачьего поселка Баутино. Прибывшие минеры разоружили торпеду. Она оказалась с миноносца ‘Москвитянин’, который затонул в мае 1919 года во время боя с английской эскадрой’. Вот как все в жизни пересекается-то!)
С октября 1918 года по май 1919 года Колбасьев служил в должности помощника командира и старшего помощника на эскадренном миноносце ‘Прыткий’ в составе Волго-Каспийской флотилии. В сентябре 1919 года на уже родном линкоре ‘Петропавловск’ участвует в обороне Петрограда. Июль 1920 года — переводится на Азовскую военную флотилию командиром второго дивизиона канонерских лодок, одновременно командуя канлодкой ‘Знамя социализма’. 24 октября 1920 года назначается старшим флагманским секретарем начальника базы в Таганроге. С 1 февраля 1921 года — начальник оперативного отдела штаба действующей эскадры Черного моря с одновременным исполнением обязанностей командира дивизии минных истребителей и сторожевых катеров. 15 февраля 1922 года по ходатайству наркома просвещения А. В. Луначарского об откомандировании с флота для работы в издательстве ‘Всемирная литература’ приказом наркома по морским силам увольняется в запас…
Не ручаюсь за точность дат — в разных архивных документах они разные. Но и то подумайте: время-то какое было не бумажное! И еще подумайте: уже в 1922 году правительство переводит боевого командира с флота в литературу — приказом переводит!
Флотский послужной список Колбасьева здесь мне больше всего нужен для музыки (ударение обязательно на ‘ы’!) названий, дат, должностей, имен легендарных ныне уже кораблей…
Из газеты ‘Правда’ за 1922 год: ‘На 8 февраля в Московском отделе труда зарегистрированы 17 871 чел. безработных, из которых 6798 мужчин, 7664 женщины и 3409 подростков’. ‘В Херсоне голод косит не менее 40-50 жертв ежедневно. В уезде картина еще более потрясающая. На улицах валяются голодные, оборванные люди, взывающие к помощи. Кражи, налеты, грабежи достигли невероятных размеров. В 20 волостях голодают свыше 100 тысяч человек. Положение катастрофическое’. ‘Старый, седой Волхов!.. На его волнах сейчас копошатся свыше 5000 рабочих. …Одна деревушка помешала строительству электростанции — ее разом снесли с места, построив для крестьян в стороне новенькие домики’. ‘Устроенный Домом печати в воскресенье 19-го февраля, во время спектакля, аукцион книг и автографов с участием Владимира Маяковского прошел весьма успешно. Выручено в общей сложности около 40 000 000 рублей. Книга Маяковского ‘Все, сочиненное Владимиром Маяковским’ прошла за 18 900 000 руб., автограф присутствующего в зале Литвинова — за 5 250 000 руб., за выступление с чтением стихов С. Есенина было собрано 5 100 000 руб. Все деньги переданы в губернскуюкомиссию помощи голодающим при Главполитпросвете’.
Одновременно профессор физики, сынок нашего великого Тимирязева, выступая в ‘Правде’, обвиняет Эйнштейна в идеализме, а теорию относительности — в том, что она способна была зародиться лишь в недрах обреченного буржуазного класса и ничего общего не имеет с наукой. Одновременно в США готовится ‘Обезьяний процесс’, на котором будут судить Дарвина…
Во времечко-то, а?!
В январе 1923 года Колбасьев назначается переводчиком в советское посольство в Кабул.

4

Н. Тихонов писал Л. Лунцу в октябре 1923 года: ‘Сергей Колбасьев делал прогулку по Афганистану. Растолстел, как кабульский боров, — поздоровел — привез 1001 историю, афганские подтяжки, брюки, анекдоты… Жди от него письма. Сергей настроен очень хорошо. На его месте любой из нас написал бы целую книгу о бое баранов, о бое соловьев, о беге слонов, об эмире-шофере, об этой афганской сутолоке, а я боюсь, что он не захочет писать’.
Тихонов боялся правильно. Сердце Сергея Адамовича было отдано морской тематике. И никакой книги на афганском материале Колбасьев не написал. Остался один маленький, на двенадцать страниц, рассказ-фацеция, шуточный, но немного драматический.
Как только герой получает приказ отправиться в Афганистан, так сразу ему начинает мерещиться английский шпион. Весь путь до Кабула герой обливается холодным потом от ужаса — английский разведчик преследует его неотступно. Под финал выясняется, что этот английский разведчик — наш мирный торговый представитель, приехавший в Афганистан продавать чайники.
Осенью 1923 года Колбасьев назначается в Хельсинки на работу в нашем торговом представительстве, где пробыл до мая 1928 года. От финского периода его жизни остался тоже один рассказик — ‘Ветчина с горошком’.
Рассказчик попадает в автомобильную аварию и в бессознательном состоянии умудряется угодить прямо в эпицентр диверсантов-беляков, которые готовят взрыв мостов в Петрограде. Рассказчик выдает себя за шведского художника, ибо отлично владеет шведским языком. Ему удается распознать готовящуюся диверсию: консервные банки ‘Ветчина с горошком’ имеют начинку из взрывчатки, они взрываются, если в банку попадает воздух. Герой подменяет банки-мины на обыкновенную ветчину. Мосты остаются целыми. Рассказ шпионско-приключенческий, но автор отлично знает и взрывное дело, и конспиративное дело, ну и, конечно, языки от фарси до шведского. Полиглотом Колбасьев был с детства. Тихонов объясняет это тем, что матушка его происходила с острова Мальта — перекрестка морских путей.
Думаю, для человека, связавшего судьбу с флотом, тем более военно-морским, чрезвычайно важно было не поддаваться тем расплывчато гуманным составляющим, которые закладывались в нем петербургско-петроградско-ленинградскими гуманитарными бабушками.
И начиная с тридцать первого года военмор Колбасьев проходит стажировку на эсминцах КБФ каждую навигацию и переаттестовывается на флангманского связиста дивизиона эскадренных миноносцев — стал видным спецом по конструированию и эксплуатации средств радиосвязи.

5

‘Я пишу на бланке не для того, чтобы похвастаться. А для того, чтобы Вы знали, что мне многое легче сделать, чем Вам. Поэтому если что нужно — пишите.’
И. С. Исаков — А. И. Маринеско

ЧЛЕН-КОРРЕСПОНДЕНТ АКАДЕМИИ НАУК СССР АДМИРАЛ ФЛОТА СОВЕТСКОГО СОЮЗА И. С. ИСАКОВ
24 декабря 1966 г.
Спасибо за книгу.
Еще не имел возможности заглянуть.
С юмором — неблагополучно.
Задерживают, так как мокрому маршалу не пристало писать ‘легкомысленные’ фацеции.
(Пришлось, на полном серьезе, — дать портрет необычайного кока — в No 11 ‘Нового мира’, да и тут оскандалился (не кок, а ‘Н. м.’!) и выйдет в начале будущего года.)
Сергея знал.
Согласен.
С генералом береговой службы — дела иметь не хочу.
Возможно, напишу прямо Бакееву (один раз No прошел).
С Новым годом!
Ваш Исаков
Адмирал флота — высшее военно-морское звание. За всю историю России его носили к тому моменту, кажется, всего три человека. И вот я — старший лейтенант запаса ВМС — обратился к адмиралу флота, Герою Советского Союза, лауреату Государственной премии в области науки, кавалеру шести орденов Ленина и двух орденов Ушакова I степени и пр. и пр. с письмом, в котором просил его ходатайствовать перед правительством о присвоении имени Сергея Колбасьева какому-нибудь судну. Ответ пришел уже через две недели.
Отличная штука — интеллигентность.
Возможно, кое-кому покажется парадоксом то, что для морского писателя этакая мягкотелая гуманитарная интеллигентность абсолютно необходима — быть может, даже более необходима, нежели для всяких других литераторов. Но одновременно это качество значительно затрудняет собственную жизнь, особенно в ранний период военно-морской службы, — здесь поверьте мне на слово. По закону естественного отбора пройти сквозь каторгу первых лет службы на флоте мягкотелому интеллигенту возможно только в том случае, если он обладает юмором. Потом юмор неизбежно — и вне зависимости от сознания морского писателя — оказывается в его книгах. В результате Герой и лауреат застонал: ‘С юмором — неблагополучно…’
Чудесные рассказы Исакова начиная с 1959 года публиковал в ‘Новом мире’ Твардовский. Адмиральский юмор кое-кого из литературных генералов тревожил, и потому рассказы ‘задерживают’.
Комментирую его письмо дальше.
‘Мокрый маршал’ — означает на морском жаргоне ‘Адмирал флота’, ибо это звание соответствует сухопутному маршалу. В названии себя ‘мокрым маршалом’ есть достаточная порция самоиронии, ибо Иван Степанович всегда помнил то, что обскакал Нахимова и Макарова, — они погибли лишь вице-адмиралами.
‘Фацеция’ — тут пришлось совать нос в словарь иностранных слов. И таким путем я впервые в жизни узнал, что это один из эпических жанров: шуточный рассказ, распространенный на Западе в эпоху Возрождения, а в России — в конце XVII века.
‘Сергея знал’. Это ответ на мой вопрос, знал ли адмирал Колбасьева в жизни. Их пути могли непосредственно пересечься в 1919 году на миноносце ‘Деятельный’, в составе Волго-Каспийской флотилии, то есть при штурме Энзели.
‘Согласен’. Это означает, что Иван Степанович считает Сергея Колбасьева таким моряком и писателем, который заслужил право плавать и после смерти — кораблем.
В дни Сталинградской обороны, на Кавказском фронте, на перевале Гойтх адмирал был ранен осколком авиабомбы в бедро. Началась гангрена, флагманский хирург Черноморского флота сказал: ‘Иван Степанович, я должен отрезать вам ногу’. Адмирал ответил: ‘Спасите мне голову’. После ампутации Исаков впал в кому, два часа у него не прослушивался пульс. Но здесь, по легенде, принесли телеграмму из Ставки, которую хирург все же решил зачитать вслух над лежащим без сознания раненым:

МУЖАЙТЕСЬ МНЕНИЮ СПЕЦИАЛИСТОВ МОЖЕТЕ ВЫЗДОРОВЕТЬ СЛУЧАЕ ТРАГИЧЕСКОГО ИСХОДА ЛУЧШИЙ ЭСМИНЕЦ ФЛОТА БУДЕТ НАЗВАН ВАШИМ ИМЕНЕМ = СТАЛИН

Исаков открыл глаза, и у него появился пульс.
Для человека, который потом на костылях командовал флотами, представить свое имя на борту корабля — это не пустое честолюбие. Человек хочет продолжиться в своих детях, в своих трудах. Моряк хочет плавать и после смерти, ибо, как говорили древние, плавать по морям — значит жить. Детей у Исакова не было…
‘С генералом береговой службы — дела иметь не хочу’. Это опять флотско-жаргонная ирония. Теперь в адрес младшего по выпуску гардемарина Леньки Соболева, который в тот момент был первым секретарем правления Союза писателей РСФСР, и морские подвиги которого вызывали у боевого адмирала некоторый скепсис.
‘Возможно, напишу прямо Бакаеву (один раз No прошел)’.
Бакаев — министр морского флота СССР в те времена. Очевидно, один раз Исаков уже удачно ходатайствовал перед ним по подобному вопросу. В отношении Колбасьева номер не прошел потому, что Иван Степанович вскоре после письма ко мне умер.
В некрологе Твардовский писал: ‘И. С. Исаков был сравнительно молодым писателем. Всего лишь восемь с половиной лет назад появились первые его ‘Невыдуманные рассказы’. Человек на редкость скромный, он часто говаривал: ‘В этом деле я всего лишь мичман».
Я не литературовед и не историк литературы, но убежден в том, что без старого писателя Колбасьева не было бы и молодого писателя Исакова.
С Иваном Степановичем судьба недавно свела — встретил на морской дороге мощный противолодочный корабль ‘Адмирал Исаков’.

6

За несколько минут до начала Трафальгарского сражения, подписав духовное завещание и поблагодарив команды за хорошую подготовку к бою, Нельсон приказал набрать и поднять фразу: ‘Нельсон верит, что каждый исполнит свой долг’. У сигнальщиков или не хватило дублирующих флагов для повторяющихся букв, или не оказалось нужных слов в сигнальном своде. Тогда Нельсон изменил фразу: ‘Англия ожидает, что каждый исполнит свой долг’. Этот предельно простой текст стал для британцев на века боевым девизом.
Нахимов говаривал:
‘Какой там был маневр, вздор-с, весь маневр Нельсона заключался в том, что он знал слабость своего неприятеля и свою силу и не терял времени, вступая в бой. Слава Нельсона заключается в том, что он постиг дух народной гордости своих подчиненных и одним простым сигналом возбудил запальчивый энтузиазм в простолюдинах, которые были воспитаны им и его предшественниками. Вот это воспитание и составляет основную задачу нашей жизни, вот чему я посвятил себя, для чего тружусь неусыпно и, видимо, достигаю цели: матросы любят и понимают меня, я этой привязанностью дорожу больше, чем отзывами каких-нибудь чванных дворянчиков-с…’
В разгар Синопского боя Нахимов снял с палубы матроса и послал его в свою каюту, чтобы тот принес стакан воды.
Дело было жарче жаркого — раскаленные ядра, полыхающие корпуса, взрывающиеся крюйт-камеры, рушащийся рангоут — лупили-то в те времена друг друга с двадцати метров — почти в упор — из здоровенных пушек.
Матрос изловчился и принес адмиралу полный стакан — удачно сквозь ад пробрался. Нахимов выпил воду и, возвращая стакан матросу, заметил ему:
— Смотри не разбей!! Это мне подарок самого Михаила Петровича Лазарева!
Потом немало смеялись над матросом, когда он, желая уберечь стакан — вокруг все в дыму, огне, сотрясениях, — так крепко сжал лапищами стеклянный сосуд, что драгоценный подарок Михаила Петровича раздавил.
Ясное дело, что всю эту сцену — сквозь непроницаемый дым, сквозь сокрушительный огонь и зубодробительные сотрясения — видели на всей эскадре, хотя в те времена не было телевидения и телекинеза и телепатии: так уж устроены моряки, что в бою видят даже мимику флагмана и слышат его покашливание. А коли адмирал ак куратно, из стакана, воду пьет и с матросом шутит, то все идет ладом!
Современник и подчиненный Нахимова отмечает, что Павел Степанович обладал ‘качествами народного юмора, имеющего на простолюдинов могущественное влияние, признанное отечественной историей нашей’.
‘Нахимов, как народный юморист, имел доступ ко всякому подчиненному, кто говорил с ним хоть один раз, тот его никогда не боялся и понимал все мысли его и желания… Могучая, породистая симпатия к русскому человеку всякого сословия…’

7

‘Когда-нибудь для смеха расскажу, как я был подводником. Приписали к ‘Рыси’ и посадили учиться на курсах. Был 1919 год. И прямо на курсах меня арестовали как бывшего офицера, и хотя выпустили через две недели, я обиделся и ушел воевать в Астрахань (вторично), на миноносцы.’
И. С. Исаков — А. И. Маринеско

Ко времени Октябрьской революции в списках русского флота числилось 8370 офицеров и адмиралов.
Думаю, только тот, кто сам был офицером, может представить себе состояние военного человека, который покидает командирский мостик, спускается на палубу и глядит, как на его место поднимается угрюмый матрос, а потом — не за страх, а за совесть — действует по указаниям своего бывшего подчиненного.
Такое представить еще можно. А вот ежели не с мостика на палубу, а с социального верха — в полную безоговорочную подчиненность ранее низшему классу — такое современному человеку уже и не представить. Одно ясно: безмерно это было сложно, тяжко, мучительно. Ведь кроме всего прочего царские офицеры давали присягу. И никто с них ее не снимал. Тот, кто давал присягу, знает: могучая, проникающая в глубину сердца и души сила!
Моряки не обсуждают свой флаг.
И чем порядочнее, честнее человек, тем мучительнее ему присягу нарушить. И еще каждую секунду видеть, что в искренность твою не верят, что почитают тебя приспосабливающимся к обстоятельствам трусом.
Психологическая ломка куда более сложная и мучительная, нежели у офицеров-декабристов на Сенатской площади.
Гардемарин Колбасьев нашел в себе силы полюбить матроса Плетнева, простолюдина. Полюбить ровной и верной на всю жизнь мужской любовью. Конечно, такую любовь следует тщательно прикрывать ироничностью… Ироническая нежность в мужественных отношениях честных людей перед лицом боя, смерти, тюрьмы.
Прототип Семена Плетнева — вполне реальный Захар Закупнев. Он прошел от рядового минера до первого комфлота Севера. Кстати, будущий адмирал флота Исаков в 1933 году был у Закупнева начальником штаба в ЭОН — Экспедиции особого назначения по проводке кораблей Беломорско-Балтийским каналом с Балтики в Белое море.

8

‘Мои герои, конечно, плохо вооружены идеологически и чужды нашему сегодняшнему мышлению, говорят крайне легкомысленным языком и делают много глупостей, но я помнил, как очень похожие на них люди честно дрались и умирали за советскую власть, а потому счел возможным сделать установку ‘Поворота’ на них.’
С. А. Колбасьев

1931 год. Десять лет назад окончилась Гражданская война. Через десять — начнется Великая Отечественная. Два года уже идет коллективизация. Внутренняя — тоже.
Попробуйте себе представить, как сложно было тогда таким писателям, как Колбасьев. Он имел официальное обозначение своей социальной сущности как ‘писатель-попутчик’ — скользкое обозначение.
‘Как только писатель, подобный Сергею Колбасьеву, попытается свести свой сюжетный материал к набору более или менее занимательных анекдотов и безответственных острот, написанная им книга даст искривленное представление о Гражданской войне. Веселенькие армейские анекдотики вытесняют в ней социальное содержание ожесточенной классовой борьбы, а героические усилия вооруженной революции — отстоять завоевания Октября подменяются авантюрными похождениями чуждых ей людей…’
‘Время от времени Колбасьев вводит туповатых комиссаров, которые должны наблюдать за командирами. Но комиссары эти — конечно, в силу своей тупости и неумения ориентироваться в обстановке, — как правило, к концу каждой повести вынуждены признавать свою неправоту и правоту типичных авантюристов. Извратив комиссаров, с неимоверными трудностями сколачивавших боеспособный флот революции, Колбасьев мнит, что придерживается исторической правды…’
‘Колбасьев показал Красный флот так же, как Замятин, Куприн и Мстиславский некогда показывали жизнь окраинного офицерства во всем ее кретинизме’.
‘Бездельники и авантюристы — они читают ‘Трех мушкетеров’, ‘Мартина Идена’ и даже сравнивают себя с ними… Книга Колбасьева — результат исключительного непонимания смысла гражданской войны и движущих сил революции’ (журнал ‘Залп’, 1931. No 2).
После такой критики, на мой взгляд, самое милое дело — пустить себе пулю в лоб. Особенно если в критическом кильватере выстраиваются однокашник по Морскому корпусу Леонид Соболев и отчаянный матрос Всеволод Вишневский.
Защищая Колбасьева, Борис Лавренев писал: ‘Во время Ледяного похода добровольцев, в бою под Лежанкой, группа штаба Деникина была обстреляна необычайно метким и убийственным шрапнельным огнем. Спустя некоторое время к добровольцам прибежал насильно мобилизованный кадровый капитан. Выяснилось, что красной батареей под Лежанкой командовал он. Когда удивленный Деникин задал вопрос ему, как же он, белый, так садил по своим, капитан, сконфузясь, буркнул:
— Профессиональная привычка-с, ваше превосходительство.
Этот рассказ дает лишний штрих убедительности мотивировок Колбасьева и вместе с тем подчеркивает ту полную обывательщину и политическую безграмотность, которая характеризовала основную массу кондотьерского офицерства…’
Борис Лавренев был старше Колбасьева на восемь лет и отлично знал материал, на котором работал автор книги ‘Поворот все вдруг’. Знаменитый рассказ ‘Сорок первый’ о судьбе белого офицера вышел в 1926 году.
В жесткой полемике, которая разгорелась вокруг Колбасьева, голос Бориса Лавренева был самым объективным. В предисловии ко второму изданию книги ‘Поворот все вдруг’ он дает анализ дореволюционного флотского офицерства:
‘Мечтой великодержавной России, из последних силенок строившей дредноуты за счет благосостояния и культуры страны, было подравняться морскими силами с владычицей морей — Великобританией. Мечтой офицерского состава флота было — походить на шикарных командоров и лейтенантов флота его величества Георга Пятого…
Это поверхностное ‘англичанство’ в соединении с русским высокомерием, ‘авосем’ и примитивной дикостью азиатов создало в русском флоте офицерскую породу, отличительной чертой которой была вопиющая политическая неграмотность…
Но совершенно напрасно некоторые товарищи из ‘упрощенцев’ пытаются сейчас представить все офицерство как однородную массу сознательных классовых защитников дворянских привилегий и монархической идеи.
Этого не было. Офицерство делилось в основном на три группы, не говоря о мелких подразделениях.
Стоявшая во главе и задававшая тон незначительная группка аристократов, обладателей шестисотлетнего дворянства, ‘рюриковичей’, была, пожалуй, наиболее сплоченной и действительно классово воспитанной в сознании своего непререкаемого превосходства и первородства.
Вторая категория, тоже незначительная по количественному составу, представляла собой лучшую часть флота. В нее входили те единицы, которые обладали умом и сознанием, которые не мирились с существующим положением и были оппозиционерами и протестантами, причем это протестантство имело широчайший диапазон — от пассивного розового либерализма до подлинно революционных убеждений и готовности заплатить за них жизнью. Из этой группы вышли казненные царским режимом Суханов, Штромберг, Шмидт и многие моряки-революционеры, кончившие ссылкой и каторгой.
И, наконец, основной контингент представляла многотысячная масса, безликое множество ‘худородных’ персонажей, потомков людей, выслуживших дворянство в девятнадцатом столетии, — дворян такого сорта, о которых едко говорила кавказская пословица: ‘Два барана имеет — князь’. Не обладавшие ни имущественным цензом, ни громкими фамилиями, ни стойкими убеждениями, лишенные возможности самостоятельно пробивать себе дорогу в мире капиталистической конкуренции, они с детства попадали в замкнутую атмосферу Морского корпуса, задачей которого было выработать из них справных служак, ‘лихих драчунов’…
…Колбасьев отразил последних могикан этой вымершей касты художественно правдиво и ярко, но не дал правильной политической оценки их роли. Делать из них самостоятельных героев нельзя. Они сделали свое дело во время Гражданской войны, под руководством большевиков, и навсегда отошли в историю. Борис Лавренев. 6.03.1931′.
С таким резюме Колбасьев соглашался, но и тут не без некоторого сопротивления: ‘Все же прошу не ставить меня на одну доску с Александром Сейбертом, я старше его на десять советских лет!’
А потом, в рассказе ‘Река’, его герой Бахметьев, за которым легко угадывается автор, скажет: ‘Впрочем, я вообще не люблю слова ‘лихость’. Я предпочитаю решимость в выполнении опасного, но необходимого маневра и спокойный отказ от ненужного риска’. Или: ‘Никогда не нужно расстраиваться из-за того, что все равно неисправимо’. Это говорит человек, оглядываясь на двадцать первый год из тридцать шестого. ‘Знаете что, все эти бывшие раньше могли неплохо командовать, а теперь никак не могут. И вот почему: они боятся отдавать приказания. Им все кажется, что их сейчас за борт бросать будут. Их ушибло еще в семнадцатом году, и они до сих пор не могут прийти в себя…’ Думаю, что и сегодня найдутся такие, которые боятся принимать ответственные решения, которые ‘ушиблены’ и все еще ‘не могут прийти в себя’. Колбасьев же уже в тридцатые годы чувствовал себя хозяином страны и категорически отказывался бояться: ‘Люди творили революцию, а заодно создавали необычайную сюжетную прозу, туго набитую действием и романтикой. Боюсь, что ее занимательности они не ощущали’.
Да, настоящие революционеры — всегда художники, хотя они и ломают массу дров в музеях и храмах.
Колбасьев погиб одновременно с Тухачевским и Бабелем, Блюхером и Кольцовым.
Сохранились воспоминания человека, который встретился с ним в обстоятельствах для обоих ужасных: в камере ‘Крестов’. Колбасьев начал подозревать собеседника в провокаторстве и, как ныне модно говорить, тестировал его, задав вопрос:
— Кого больше любите — Пушкина или Лермонтова?
Собеседник смешался. Ведь каждый русский знает, что выше Александрийского столпа вознес непокорную голову только Пушкин. И все-таки каждый в разные этапы своей жизни имеет полное право колебаться между двумя этими великими именами.
— Знаете, Пушкин — это более чем гениально, но, не знаю почему, больше всех люблю Лермонтова, — таков был ответ.
— И вам не стыдно признаться?
— Иногда неловко, но что поделаешь?
— Ну так можете успокоиться, — сказал Колбасьев, успокаиваясь сам, ибо лихорадка подозрительности отпустила его. — И я в этом грешен: необыкновенно люблю Лермонтова.

9

‘И стеклянным столбом плеснул снаряд,
И второй, и третий, и два подряд.
Зеленый огонь, короткий гром.
Это мы стреляем, и мы попадаем.
Бинокль не выскользнет из руки,
Отрывисто лязгают замки,
И снова огонь, толчок и гром,
И осколки визжат кругом…’
С. А. Колбасьев

Ничто не пропадает бесследно, и ничто не рождается на пустом месте, хотя мы далеко не всегда отдаем себе в этом отчет.
В моей повести ‘Третий лишний’ есть такой эпизод: сынишка старпома залез на дымовую трубу лайнера и устроился там, на страшной высоте, в нашей святой эмблеме — серпе и молоте. И никак его оттуда было не выманить. И тогда отца осенило. Старпом сказал: покажите пацану яблоко — он сам слезет! И точно — сразу слез.
Есть у Колбасьева мичман Лука Пустошный: тот самый, знаменитый, который бегал голый по Сингапуру и который выбрил сучку-фокстерьера Дуньку на миноносце ‘Громобой’. И вот этот Лука, удрученный печальным исходом русско-японской войны 1905 года, залез на ‘баобаб’ — большущее дерево во Владивостоке, под которым располагался летний ресторан, — и начал изображать макаку. И никак этот мичманюга слезать не хотел, пока дружки не показали ему рюмку коньяку.
Видите — чистое литературное воровство. И хотя, например, мой Петя Ниточкин имеет вполне реальных жизненных прототипов, но яснее ясного, что в литературное бытие вошел он не без помощи Луки Пустошного.
Человеческое изящество… Этакое сложное и тончайшее качество, когда есть аристократичность повадки, но без всякого высокомерия и есть полнейшая демократичность без тени панибратства. Человеческое обаяние… Этакое сложное качество, которое вовсе не зависит от количеств чего бы то ни было, то есть вываливается из диалектики, которое редко у классиков: можно назвать Достоевского или Толстого ‘обаятельными’ людьми? Или Лермонтова? Или даже Чехова? Среди гениев знаю одно исключение — Александр Сергеевич Пушкин…
Нынешний, как правило, страдающий одиночеством читатель очень хочет, чтобы писатель его приручил, и просит об этом на манер Лиса у Маленького Принца, но просит только у такого автора, которого самого уже приручила роза. И выходит, что роза уже приручила таких разных мужчин, как Нахимов и Исаков или Экзюпери и Колбасьев. Интересно, что помянутые мужчины чрезвычайно болезненно относились к редакторским правкам и терпеть не могли болтать по принуждению, что подтверждает один мой знакомый тележурналист: ‘С людьми, привыкшими командовать, очень трудно делать самое обычное интервью…’
С Шукшиным, говорят, тоже было трудно. Вот пример ‘угрюмого изящества’ и ‘угрюмого обаяния’. Он прошел морскую службу, начав ее в довольно мрачном месте — Балтийском флотском экипаже на реке Мойке в Ленинграде рядовым матросом, и море наложило на него свою руку, хотя об этом факте начисто забывают наши континентальные критики. А заветной книгой Шукшина на флоте был тот самый ‘Мартин Иден’, за чтение которого так сурово судили героев Колбасьева, — все течет, все изменяется: диалектика!
1986
http://pritoc.org/viewtopic.php?t=423785&p=424223#p424223
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека