Он и она, Прыжов Иван Гаврилович, Год: 1865

Время на прочтение: 11 минут(ы)
Прыжов И. Г. Очерки русского быта
М.: Институт русской цивилизации, 2017.

ОН И ОНА

(Посвящается М. А…..ой)

…Полно, подними голову, выпьем коньячку!
— Моя голова не опущена, а так, немного склонилась: от известий, которые ты мне сообщил, какая голова не склонится!.. но дело не в этом, а в коньяке, благо ты напрашиваешься на слово. Пить — дело не мудреное, — ты это видишь на сорока миллионах русского народа. Но вот что мудрено: среди этого всеобщего бражничанья, среди этого отчаянного запоя сохранить трезвый смысл, оглядеться кругом и найтись… — вот это мудрено! По городам — я проехал до двадцати городов — мальчишки лет десяти-двенадцати пьют теперь водку как простую воду, и я гляжу на это спокойно. Им это простительно: будь уверен, что они делают свое дело, делают историю… Но ты знаешь не хуже меня, что должны быть и есть другого сорта люди, у которых и помимо коньяка и водки есть чем делать историю… Мой друг, уйдем отсюда. Здесь, у вашего Турина, среди этой развеселой компании пахнет нравственным растлением… уйдем!
Дико было слышать такие слова в трактире у Турина, и в то же время трудно было выдумать приличное возражение, и мы ушли на свежий, вольный воздух, который скоро разогнал всякие нечистые помыслы… Но прежде чем мой рассказ пойдет дальше, я должен познакомить вас с моим добрым другом. Пожалуйста, не думайте, чтоб я назвал его вам настоящим его именем, — этого не будет, я назову его просто Ивановым. Он был сын тульского мещанина, кузнечного мастера. Раз его отец, вздумав нажить копейку, сам приехал в Москву, а с собой взял и сына. Купец взял у него весь товар на чистые деньги, а кстати выпросил у него и сына: ‘Отдай-ка его мне, мальчик-то шустрый, я его выучу, сделаю человеком!’ А мальчик, надо сказать, только спал и видел, как бы попасть в Москву. Он был один из тех миллионов честных, здоровых созданий, которые издалека смотрят на столицу как на рай, где можно пройти всякую науку, смотрят долго и пристально, пока жизнь не унесет их в другую сторону… Из школы Иванов поступил в гимназию, где мы и сошлись с ним. Он думал идти в университет, сделаться словесником, как и я, но, оставя гимназию, тотчас же женился и взял себе место уездного учителя, и теперь, вероятно, не променяет его ни на какое профессорство…
Мы вышли на воздух, и первым его делом было заговорить о жене.
— Жена кланяется тебе, велела тебя звать к себе. Надеюсь, что ты оценишь это по достоинству, потому что теперь, весной, от нее трудно ждать, чтоб могла вспомнить о чем-нибудь другом, кроме цветов. Мало того, что она завела себе садочек и буквально набила его всякими цветами, — она пристроила к дому галерею и ее всю убрала цветами, и весь у нее дом в цветах. Да вот погляди, она и теперь, когда я отправлялся в Москву, не нашла никакого другого поручения, как только о цветах, как будто это ее родные, и написала целый реестр семян и корней… — И Иванов вынул из полушубка пол-листа, латинских ботанических названий, написанных рукой его жены, крупным отчетливым почерком.
— Как, твоя жена знает по-латыни?
— Да, насколько ей нужно, чтоб удобно читать сочинения о ботанике и сельской медицине, которых у нее целая библиотечка.
— Ну, расскажи, как вы устроились там, как вы жили до сих пор: мы ведь с тобой не виделись давно…
— Я, право, не знаю, что на это тебе сказать. Мне еще в голову никогда не приходило оглянуться на свое прошедшее, потому что все дни наполнены до дна, и с каждым днем жизнь тянет все дальше и дальше… Прошедшее расскажет тебе жена, а я буду говорить тебе о настоящем… По утрам мы оба заняты, я в своей школе с мальчиками, жена — в своей с девочками. В час обедаем, и редко одни. У нас так уж заведено, что к обеду, когда мы оба бываем без дела, наверно зайдет к нам кто-нибудь из соседей: или священник, или кто-нибудь из крестьян, а по праздникам привалит голосистая толпа девушек просить цветов на венки. Должно тебе сказать, что виновница всех этих связей — жена: у нее вечно дела в каждом доме, в каждой семье. В одном месте она лечит старуху, помогая ей покойнее умереть, в другом повивает, а как лечит сибирскую язву — просто чудо! Я говорю ‘чудо’ с крестьянской точки зрения, потому что для леченья этой простой болезни не надо никакой мудрости, кроме здравого смысла. По милости вечных своих хлопот с народом она иногда пропадает на целый день, и раз я думал, что она совсем уж пропала. Был праздничный день, мы рано отобедали, и жена, собрав ребят и девушек, пошла в соседнее село на именины к дьяконице. Село от нас в двух верстах. Она хотела воротиться домой к вечерням, но прошли вечерни и всенощни, наступила ночь, а ее все нет. Я об ней нисколько не заботился, зная, что она под охраной тысячи глаз, под охраной любящего ее народа, и, уложив детей спать, вышел на улицу покалякать с соседями. Была рсскошная летняя ночь: я сидел у ворот на скамейке. Далеко на дороге послышались песни и делались все громче и разгульнее: послышались шум, и смех, и топанье отчаянной пляски, и скоро показалась целая ватага ребят, девушек, крестьян и бурлаков, предводимых моей женой. По справкам оказалось следующее:
Придя в гости, первое, что она услышала, — это было известие о бурлаках, которые причалили к берегу. ‘Ну, будет теперь гульба!’ — говорила дьяконица. Жена знала хорошо, как дорожу я бурлацкими песнями, и сейчас же отправилась к бурлакам в надежде что-нибудь от них записать. Тогда еще бурлаков она видела в первый раз в жизни, и каково было ее отчаяние, когда она увидела их разбитые, окровавленные ноги, увидела их глаза, налитые кровью от натуги, и вместо сильных и могучих людей увидала создания, изможденные и разбитые. Тут уж было не до песен!.. ‘Что вы теперь будете делать? — спросила она у бурлаков. — Ужинать, что ли?’ — ‘Ужинать?! — зарычал шишка — главный мученик, который тянет лямку впереди всех. — Ужинает купчиха в Москве (они ее приняли за купчиху), а для нас довольно и кабака!’ — ‘А когда вы в путь-то отправитесь?’ — ‘Завтра. Ждем приказчика’.
Но пока она вела этот разговор, в голове ее созрел уже план, а уж если она что-нибудь задумала, то — будьте уверены — доведет до конца. ‘Нет, братцы, — говорит она бурлакам, — в кабак-то вы успеете сходить, а теперь вот что надо сделать: у меня истоплена баня, вы сходите в баню, да попаритесь, да ноги натрете салом, а поесть и водки выпить найдется, Бог даст, и у меня, помимо вашего кабака’.
Ты можешь поверить, как это озадачило бурлаков. Сначала они сочли ее за полоумную. Нет, видят — не полоумная, да и не похожа ни на купчиху, ни на попадью. Что бы это значило? — думали они. И пока они думали, привязывали барки, перекликались, складывались на артельное вино, а у старосты взята уж была баня, грелась вода, и ребятишки тащили бурлаков: ‘Дяденька, голубчик, пойдем!’ И бурлаки пошли. После бани каждый из них получил по чистой рубашке (тоже схлопотали ребята у матерей), потом поели порядочно и выпили, а между тем успели уж разузнать от ребят, что это за купчиха. Жена стала с ними прощаться и сказала при этом, какая была ее цель знакомства с бурлаками, уж хотела идти, но они ее не пускали. ‘Нет, голубушка наша, — говорили они, — так от нас не уйдешь! Мы проводим тебя до самого дома и душеньку твою утешим песней — только слушай, милая!’
Толпа бурлаков привалила к дому, и жена, растроганная впечатлениями и заплаканная, бросилась ко мне на шею… ‘Милый друг, — говорила она мне, — спасибо тебе за наслаждение, спасибо за этих добрых людей, которых без тебя я бы никогда не знала!..’
И с тех пор каждую весну и осень навещают бурлаки свою бурлацкую мать, как они прозвали мою жену, и с каждым приходом их я записываю по две, по три бурлацкие песни, и вот, если ты посетишь нас, то этот сборник великолепных песен получишь в подарок. Поедем к нам! Теперь лето, ты у нас отдохнешь, оживешь, — поедем!..
Вчера Иванов уехал домой, а я остался в Москве… Встреча с ним напомнила мне лучшие минуты нашего детства, мне вспомнилась его жена, бывшая тогда еще девушкой, и первые их любовные связи, и я теперь расскажу о них тебе, любезный читатель.
Выйдя из гимназии, мы с Ивановым целый год жили на одной квартире, пока Иванов не получил урока в одном богатом доме. Хозяйкой этого дома была богатая вдова, лет девятнадцати-двадцати, у нее было двое братьев, которых Иванов и приготовлял в университет. Это была вдовушка действительно миленькая, при этом очень умненькая, довольно либеральная. Она знала наизусть ‘Мертвые души’, любила Байрона, Жорж Занд и Барбье, страстно любила музыку и пение. В то лето, когда произошла история, которую я рассказываю, она жила на даче. Задний фасад дома оканчивался обширной галереей, убранной цветами, и выходил в сад, по ночам в галерею выдвигалось роялино, и по саду разносились музыка и песни. Такова была она, не дурен был и он, т. е. Иванов. Проведя детство в кузнице отца, между горном и наковальней, которая обсыпала его искрами, он вынес оттуда железное здоровье и — странно сказать — нежность и женственность души. Он был высок ростом, недурен собой, но кроток, робок и застенчив, как девочка, а потому в компании товарищей он являлся чем-то вроде женщины, смягчавшей своим присутствием всю грубость веселья. Перед Ивановым стояла будущность, университет, известность, а что он кузнец — того никто не знал, и нет сомнения, что он не мог не обратить на себя внимания вдовушки. Она влюбилась в него. С этих пор Иванов сделался в ее доме домашним человеком. Общество, посещавшее вдову, всегда тяготило Иванова. Ему всегда казалось неловким присутствовать на празднике чуждых ему людей, и, когда наезжали гости, он или брал детей и уходил с ними гулять, или же тихонько ускользал в комнату, которая, по старине, носила название девичьей, и играл здесь в дурачки. В девичьей тогда собирались: горничная вдовы, молодая девушка, полногрудая и хохотунья, старик-лакей Васильич, молодой лакей Петр, а иногда и старый кучер Яков Иваныч, отец горничной. Одна особа сейчас же замечала отсутствие Иванова и, выйдя в девичью, делала шутливый упрек:
— Что это, Николай Петрович, готовитесь к завтрашним урокам?
— Да, — отвечал Иванов, — готовлюсь… — и продолжал прерванную игру в дурачки.
Странность своей компании с прислугой Иванов объяснял тем, что в невинной игре с этими простыми и добрыми людьми ему очень удобно обдумывать уроки, которые он должен преподавать на другой день.
Но скоро и вдова, в свою очередь, стала тяготиться обществом, чаще стала оставаться наедине с Ивановым, стала принимать у себя его товарищей, в том числе и меня. С Ивановым она больше беседовала о серьезных вещах, со мной больше смеялась… Я ел вообще немного, но она, воспитанная на миниатюрном французском столе, по справедливости считала меня ужасным обжорой, и когда я обедывал у них, то пирожки к супу не были уж пародией на пирожки, а артишоки совсем не подавались… Вдовушка между тем все хорошела.
— Иванов, уступи мне твои уроки у вдовы, — шутил я с ним, — я заплачу вдвое, чем ты получаешь…
— Нет, не уступлю, — отвечал строго Иванов и, краснея, опускал глаза. Тут я умолкал, ценя скромность доброго друга и замечая про себя, что дело идет неладно. В самом деле неладно или уж ладно не в меру… По вечерам они долго гуляли. Подаст он руку своей вдовушке, — лицо ее все вспыхнет румянцем, и он побледнеет… Иванов похудел. Чаще стал он заходить ко мне, придет, сядет — и думает. Я стал таскать его с собою, а вдовушке это было хуже ножа.
— Мне не нравится ваш приятель, — говорила она ему про меня. — Молодость ли его виновата в этом или общество, где вырос он (она хотела сказать: кутейник!), но только все его манеры и привычки ужасно грубы… Вы знаете, я люблю свободу обращения, но вольность его доходит до неприличия. Я просто горела как на огне (действительно я раз ее немного поджарил!), когда — помните — князю Петру Сергеевичу — этому почтенному старичку, что он сказал…
Словом, вдова была мной недовольна, и таким образом и мое положение в их кругу становилось неловким. Всем было неловко, и развязка близилась…
Это было на Святой. Заутреня в светлый день, когда женщины и девушки, все в белом, как будто встречают воскресшее слово правды, когда братский поцелуй соединяет всех людей в одну близкую, родную семью, — заутреня эта сильно подействовала на Иванова. Он видно ожил, стал смеяться и что-то думал, смотря как-то двусмысленно… Так он провел первые шесть дней праздника. В субботу он встал рано, забегал ко мне, видимо, расстроенный, но будить меня не велел и ушел. Встала вдовушка и вышла пить чай, а он уж ждал ее и, подойдя к ней, поцеловал у нее руку, что еще не бывало, и сказал:
— Здоровы ли вы? А у меня до вас дело… я жду вас вот уж целые два часа. Мне надо с вами поговорить.
— Меня вы ждете?.. Зачем не велели меня разбудить?..
И она взглянула на него, взглянула так, чтоб прочесть в его глазах все… Притворив поскорее дверь, она села за стол. Когда-то в минуту излишней откровенности Николай Петрович говорил, как он желал бы, чтоб его жена носила на шее янтарные бусы, и расписывал, как эти бусы красивы на хорошей шее женщины, и вот теперь с голой шеи вдовы спускались на грудь янтарные бусы. Она была в белом, широком пеньюаре, корсета не было. Свалился наперед локон, она его откинула назад, вместе с другими, откидывая, выставила всю руку, белую и прекрасную… Она была хороша и с откинутыми назад волосами, как будто готовилась к чему-то…
— Вы, Николай Петрович, хотели со мной поговорить, — сказала она, поправляя платье.
— Да, я вас ждал…
— Бога ради, говорите скорее, вы знаете, что я к вашим услугам. Не сделалось ли чего-нибудь с вами?
— Нет, еще ничего не сделалось, но вы… простите… я… может быть… но вы… я знаю. — И слова свои он как будто вытягивал из себя.
— Да что такое? Я, право, Николай Петрович, ничего не пойму…
— Вы… — опять он затянул, — я… полон надежды, не будь ее, я не пришел бы к вам, я б не смел… Я помню, вы мне как-то сказали…
Действительно, вдовушка что-то вспомнила. Яркий румянец разлился по ее лицу, и в десятый раз она оправила платье… А Николай Петрович, боясь взглянуть на нее, сидел понурый и весь розовый и ломал сигару на мелкие кусочки…
— Вы прекрасный человек, Николай Петрович, — сказала она, — но вы ребенок, и в этого ребенка я, кажется, напрасно старалась влить энергию и могущество духа… Дитя мое! говорите… — И она к нему подвинулась.
— Вы знаете, но, может быть, вы знаете, что я… давно уж… но вы, пожалуйста, не подумайте, чтоб это было простое увлечение, нет, это больше и выше любви, — страдание по блаженстве, это все, что хотите… но вы не осердитесь?
— Вот вам моя рука! Говорите! — И она подала ему свою руку. Рука была горяча.
— Не сердитесь же и не думайте, чтоб это была детская шалость. Бог вам свидетель, что я нисколько не думал отступать от закона, от брака, который вы… вы ангел доброты, вы были первой женщиной, которая встретилась мне в жизни и с которой я мог говорить, которая дала мне первые уроки чувствовать по-человечески, дала понять высокое обаяние, нераздельное с образом женщины, вы…
Вдовушка сидела, склонив голову и боясь взглянуть на Николая Петровича. Что в ней происходило — это никому неизвестно… Он продолжал:
— Вы поймете поэтому, сколько уж обязан я вам… и теперь одну, последнюю услугу, и слышите — я вас благословлю, как мою святыню…
Вдова приподняла голову. Он продолжал:
— Я люблю, люблю Лизу, вашу горничную. Отдайте мне ее, благословите нас, — закричал он и упал на колени…
Ошеломленная ударом, вдова сначала не знала, что делать, что сказать, но кровь зажглась уже новым пламенем.
А, так-то! — взвизгнула она. — Это все происки вашего негодяя товарища (т. е. будто бы мои, читатель)! Я вас, милостивый государь, не знаю! Я не желаю вас видеть в моем доме, — и… чайный сервиз, задетый платьем, с грохотом рассыпался по паркету. С двух сторон разом отворились двери, в одну вбежал Петр, в другую Лиза, и столкнулись с взбешенной барыней. Гордо оттолкнув Лизу, она убежала в спальню… в другую дверь убегал Иванов.
В это утро я проснулся поздно. Мне сказали, что часов в восемь приходил Николай Петрович, такой расстроенный. ‘С ним что-нибудь случилось, — думал я. — Дай схожу’, — и, одевшись, пошел.
Вхожу в переднюю — ни души. Я через коридорчик в девичью, и только лишь отворил дверь, как расплаканная Лиза бросилась ко мне, умоляя меня уйти:
— Уйдите, Бога ради, уйдите, я погибла! — И она зарыдала.
— Я уйду, но скажите, где Иванов? Что с ним?
— Он ушел, ушел! — и новые рыдания.
А между тем по комнатам кто-то ходил и хлопал дверьми: видно было, что произошло семейное Ватерлоо…
Во всей этой истории и я ровно ничего не понимал и побежал домой, думал найти там Николая Петровича.
Действительно, он был у меня, рассказал все подробно и просил содействия.
— Все это пустяки, но скажи вот что, самое главное: говорил ты с Лизой? Она-то согласна ли быть твоей женой?
— Нет, не говорил… да я уверен в ее согласии… мы раз вместе плакали…
— Значит, с этой стороны опасаться нечего, но дело все-таки скверное: она крепостная, и мало ли что может случиться… надо торопиться.
Мигом был отправлен посланный за отцом Лизы. Пришел он.
— Садитесь, Яков Иванович. Мы вас просили навестить нас вот по какому случаю. Николай Петрович просит у вас руки вашей дочери Лизаветы Яковлевны. Что вы на это скажете?
Яков Иванович перекрестился.
— Господи Боже милостивый, вот грех-то! По мне хоть сейчас… а как же барыня-то… мы ведь все думали…
— Вот в том-то и штука, — сказал я, заминая разговор, — что делать с барыней? Вы ведь ее крепостные — она, пожалуй, чорт знает сколько заломит за Лизавету Яковлевну…
— Помилуйте, батюшка, что вы! — отвечал он. — Какие мы крепостные? По милости Божией вот уж десять лет, как со смерти покойного родителя нашей барыни мы стали вольные.
— А коли так, можно и по рукам. — И ударили по рукам.
С тех пор прошло двенадцать лет. Ты видел, читатель, какая из Лизы вышла благородная женщина. Будьте же счастливы, друзья мои, Лиза и Николай Петрович, идите своей честной дорогой до глубокой старости, до гроба, и тем же путем пойдут за вами новые поколения…

ПРИМЕЧАНИЯ

Текст по: ‘Развлечение’. 1865. No 20. Подпись ‘Преображенский’.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека