Коровин К.А. ‘То было давно… там… в России…’: Воспоминания, рассказы, письма: В двух кн.
Кн. 2. Рассказы (1936-1939), Шаляпин: Встречи и совместная жизнь, Неопубликованное, Письма
М.: Русский путь, 2010.
Омшайник
Помню, как-то однажды приехал я в деревню Буково, к приятелю своему, охотнику-псковичу Герасиму Дементьевичу. Приехал зимой писать из окна его дома-избы картину.
Хорошо зимой в деревне. Белые снега обильно покрыли леса и долины. Замело деревни, и глухо и тихо в снегах проходит деревенская жизнь. В доме Герасима тепло, чисто, как-то особенно уютно. Топится лежанка. Радостно встретили меня жена и дочь Герасима и сказали мне, что тятенька скоро придет. К нему тоже из Москвы приехал гость-охотник.
— Кто приехал?— спросил я.
— Кто его знает, ранее он не бывал. Пошли, чучелов захватили. Знать, на загон тетеревей пошли.
Хозяйка поставила самовар и хлопотала с дочерью — угостить меня. Ставили на стол оладьи, грибы соленые, грузди, рыжики, солонину лосиную. Разбирая краски, кисти, холсты, я посматривал в окно. Высокие сарайчики, покрытые снегом, за ними большой темный сосновый лес. А впереди загородка и ветви деревьев сада в инее, темное зимнее небо, к вечеру и светлые рожки молодого месяца весело глядели средь ветвей.
Положив на палитру краски, я торопливо стал писать сумеречный пейзаж.
Вскоре по тропинке из-за сарая показался Герасим,— он нес зайца,— и с ним приехавший охотник из Москвы.
— Здравствуй, Ликсеич, вот рад,— сказал Герасим, входя. — И чего, уж и за картину принялся!
Московский охотник смахивал снег с валенок в передней и сказал, входя:
— Я вам не помешаю?
— Нет, что вы,— ответил я.
Москвич,— большого роста, красивый человек,— так деликатно и застенчиво подошел к столу, налил себе стакан чаю и, сев на лавку с краю стола, пил чай, закусывая хлебом.
Оглянувшись, я увидел, что он украдкой смотрит на мою картину.
— Простите,— сказал он,— я так люблю смотреть картины. Когда смотрю, прямо вот какая радость, меня в дрожь ударяет. Это вы сарайчики пишете? До чего я люблю эти сараи, избы, лес! И не знаю сам отчего, но вот чудно: каменные дома, казармы, дворец мне не нравятся. Сады с куртинами, стриженые деревья, клумбы с цветами — видеть не могу, а вот заросль лесная, эти сараи,— я смотрю, глаз не оторву. Что такое это во мне?
— Это ты, Ликсеич, сарайчик списываешь, это Глушкова, Александра Иваныча, его омшайник. И вот чего было. Глушков-то богатый, отец его нажил, на Волгу ходил. Ну, значит, вот что. По весне на лето он одежину, значит, шубы, свою, женину — и все хорошее зимнее добро, в омшайник этот прятал, чтобы в доме не держать. Спаси Бог, пожар, а омшайник-то на отлете стоит, нежилое место, значит. Спрятал это он одежонку, а тут Красная горка — свадьбы, значит, бывают. Сосед его, Павел Гвоздев, дочь выдавал. Глушков-то и видит, как, значит, Павел-то Гвоздев и собирается к венцу дочь везти. Ну, тарантас, гости все выходят из дому, садятся на подводы, ехать, значит, в церковь. Только Глушков и видит, что у соседа-то его, Гвоздева, шуба его надета, и у дочери, и у жены вся его одежина. ‘Ишь ты,— думает Глушков-то,— как он у меня нашел себе одежу’. Взял ключи да и пошел в омшайник. Вот этот самый, что списываешь, пошел поглядеть. Отпер замок и видит, сундук открыт, а одежины его нет, всё украли.
‘Вот,— думает,— дело какое, сосед-то какой у меня’. Он к уряднику. И урядник глядит — видит, кража. Только замок цел, ходу нигде нет, пол цел, потолок тоже — удивленье, и понять нельзя.
А жена Глушкова ездила в церковь к венцу, ей муж-то, Глушков, и говорит: ‘Видала одежину нашу—мы обворованы, Гвоздев обокрал’, а она: ‘Батюшки,— говорит,— да неужто’. Урядник поехал к земскому. Ну, значит, через день приехал земский, идут, глядят в омшайник, отпер Глушков замок и видит, в сундуке вся одежина лежит, шубы висят, все цело. Земский как заорет:
— Это вы что ж, надо мной шутки шутите, что ли? Я кто вам такой, хвост собачий?
Так-то и так-то их: на две недели под арест Глушкова и уряднику попало.
Глушкову говорят, не иначе — это омшайник балует,— омшайник, значит, черт дворовый. Зашел это он ко мне, Глушков, и говорит: ‘Герасим, завтра мне идти в тюрьму сажаться, чего это такое, ума не приложу. Неужто омшайник балует? Как бы его изловить? У тебя капканы есть, вот бы поставить’. А у меня в те поры портной жил, деревенский, такой проходящий, парень пройдошный. И говорит ему, Глушкову: ‘Я их лавливал’.
Тот обрадовался: ‘Сделай милость, пымай мне его, не пожалею ничего’.
— Меду,— говорит,— надо да четверть водки, тогда,— говорит,— пымаю.
Поехал Глушков к земскому начальнику и в ноги ему прямо: ‘Повремените сажать меня, ваше благородие, я пымаю его, вора, это омшайник, не иначе, что леший’.
— Ну ладно, пымай,— говорит земский. — Не пымаешь — месяц сидеть тебе.
— Вот глядите,— сказал Герасим, показывая в окно,— вона Глушков-то идет, я его покличу, он вам сам расскажет.
И Герасим вышел в дверь.
— Ну и рассказы,— сказал московский охотник, улыбаясь.
— Удивительно,— согласился я.
— А ведь есть в этих сарайчиках, в лесу темном, в месяце что-то такое, что идет к этим рассказам, есть какая-то тайная и дивная красота.
Вошел Глушков в большой шубе, такой осанистый, пожилой, снял шубу, перекрестился, поздоровался со всеми и сел на лавку к столу. Дочь Герасима налила ему чаю.
— Вот,— говорит Герасим,— смотри, Александр Иваныч, Ликсеич твой омшайник списывает.
— Чего ж, охота ежели,— сказал Глушков,— а мне на его и глядеть моркотно, хошь бы он сгорел, я к ему и не хожу.
— Скажите,— говорю я,— Александр Иванович, нам Герасим рассказал, как у вас с одежиной вышло, что же, изловили вы омшайника?
— Ловили,— ответил Глушков,— месяц целый с портным ловили, верите ли, мне две сотни стоило. И вино, и пиво, и меду, и чай-сахар… Только вот прямо он из рук ушел.
— Видали вы его?
— А как же!
— Какой же он?
— Да так вот, махонький, вроде собаки аль кошки, горбатый. Корзинкой, вот что сено берут, его накрыли. Ну и держим. Портной-то мне и говорит: ‘Сядем на корзину, да надо выпить, а то он тверезых не любит, пойди,— говорит,— за вином’. Я это пошел, принес вина. Ну, выпили бутылку, портной-то слабый, захмелел и давай песни петь.
Хороша наша деревня,
Только славушка плоха.
— Будя,— говорю я ему,— лови, а то вино-то мое пьешь целый месяц, а дела нет.
— Иди,— говорит,— за граблями.
Я пошел, ну и принес грабли. Взяли грабли, глядим на корзину — не лезет. Открыли ее, а там никого, только шерсти клок — его шерсть, ушел, значит, в зем, вот ведь что…
— Так, значит, не видали?
— Нет, видали, да не поймаешь, вот ведь что… Портной-то не сказал, сказал, да опосля, хрест на мне был,— да! а с хрестом-то его нипочем не пымаешь. Я и земскому сказал, а тот шерсть глядел, приезжал, глядел и омшайник,— ну, меня, значит, простил. Говорил, что шерсть-то чудна больно,— откуда взяли, шерсть-то, не зна-мо, и что зверя эдакого нету.
— А плут был портной,— сказал московский охотник,— обманывал он вас.
— Да ведь как сказать,— в раздумье промолвил Глушков,— он старался, только где ж его, нечистого, пымать, это не рыба.
Глушков надел шубу и попрощался с нами.
— А как же у Гвоздева, соседа вашего, одежда другая была?.. — спросили его.
— То-то и дело, что другая.
— Чудно,— говорим мы,— а что же он вам сказал?
— Так нешто спросишь? Все-таки сосед, зазорно.
— Вот ведь, деревня-то что!— смеялся Герасим, когда ушел Глушков.
— Ты тоже колдун, Герасим,— говорю я.
Дочь Герасима, сидевшая на лавке, встала, смеясь, и сказала:
— Глушков сурьезный такой — ну, над ним этакое что-нибудь и устроют. Он задумался. Купил хорошую вороную лошадь, а на базаре у него бумажник с деньгами вытащили. Ну, и говорят ему: ‘Пошто лошадь вороную купил? Нехорошо к дому’. Поехал на мельницу муку молоть, привез домой, глядь — мешки с картофелем. Что такое? Говорят: ‘Вороная лошадь!’ Ну, переменил лошадь.
— Ох, сурьезный он,— говорит жена Герасима, смеясь,— его-то жена, Авдотья, она сродни соседу-то, Гвоздеву, ну, она и дала одежину на свадьбу понарядней, почище, и все тут, и сама уж не рада была. Молчит, а то он — скупой, сердитый, год ругать будет.
Отворилась дверь, и вновь вошел Глушков. Он снял шубу, перекрестился на иконы и, обратясь ко мне, сказал:
— Это теперь вот списали мой омшайник, так эта самая картина, значит, пойдет куда?
— В Москву,— говорю я,— будут смотреть те, кто любит картины глядеть.
— Так, так,— сказал Глушков, сев на лавку,— хорошо, а чего же тут глядеть? Омшайник, какое это дело, что? Кому надо глядеть-то его? Чего тут? Лучше б тебе мой дом списать. Он крашен и железом крыт. Глядел я тоже, ты списывал вон на мельнице. Старая. Какая краса в ей? Гниль. А стараешься, списываешь! Вот в Рыбинске новый собор, вот бы списал. А это что?
— Мало ль что,— говорю,— я здесь, у омшайника, напишу, как вы с портным черта ловили.
Глушков растопырил глаза и встал с лавки.
— Ну вот,— сказал он,— сделай милость, не надо. Это что? Брось! Земский увидит, осерчает. Почто, нет, не надо.
— Не буду,— говорю я.
— Вот, вот — не надо.
— Ну, не буду,— говорю,— даю слово.
— Вот, благодарю, что уважили. Мне самому это дело вспоминать неохота. Хоша страху большого не было, хорошо, что не пымали.
— А интересно бы посмотреть,— сказал московский охотник,— хорош, должно быть, омшайник.
— Чего хорошего, так, махонький, попугиват. Вот водяной на мельнице — это вот беда. Толстый, в бодяге весь, гладкий. Сидит деньги считает.
— Что ж, вы видели?
— Нет. Матрос сказывал, что в Остреево пришел, тот видал.
— Неужели вы верите, Александр Иванович?— спросил я его.
— Да ведь как сказать,— сказал Глушков в раздумье,— верь — не верь, а бывает. Толкается меж людев эта самая чертова.