Гиппиус З. H. Чего не было и что было. Неизвестная проза (1926—1930 гг.)
СПб.: ООО ‘Издательство ‘Росток’, 2002.
Недавно возобновились интересные ‘Литературные Беседы’ в редакции ‘Звена’. Тема — доклад Мочульского ‘О романе’.
Можно ли написать на эту тему критическую статью? Я сомневался. И еще больше стал сомневаться, когда вспомнил, что первая в жизни статья Антона Крайнего была как раз написана ‘О романе’. (Прошу извинить меня за мемуарное отступление, но оно пригодится.) Статью, конечно, тайную, — мне было тогда без малого пятнадцать или шестнадцать лет, — я писал с громадным вдохновением. Ведь тема была моя, мной же свободно выдуманная! Как я ненавидел гимназические сочинения на ‘предложенную’ тему и как я их боялся! Приходил с такой темой домой и чувствовал, что ничего, совсем ничего не могу написать. Ну, дома кто-нибудь поможет, а выпускной ‘письменной темы’ я стал бояться с четвертого класса. Что перед этим греческий (я был классик) или математика? Я провалюсь на ‘сочинении’. Не утешали примеры: двоюродный брат на выпускную тему: ‘Петр в сочинениях Пушкина’ едва написал страничку, кончил стихотворением ‘Кто он?’, с уверенностью приписав его Пушкину, и не провалился. Но если я ничего не напишу?
Моя собственная тема, — ‘О романе’ — была, по-моему, хороша, только уж слишком широка. Пришлось ее не то сузить, не то определить, вообще как-то ограничить. Я решил остановиться на параллели, или параллелях, между романом русским, французским и английским. Решение, конечно, опрометчивое: тему оно, хотя и определяло, но расширяло, а тот материал, который был в моем распоряжении, совершенно лишал возможности сделать какие-нибудь выводы. Русских романов, слава Богу, имелось у меня довольно: Достоевский, Толстой, Гоголь, Тургенев и т. д., через Лескова, Щедрина, Григоровича, вплоть до маленьких забытых Авсеенок. С английским — куда хуже: Диккенс, Теккерей… А французский — увы! не столько Флобер и Стендаль, сколько В. Гюго, Ж. Занд и Дюма…
Всякий согласится, что при наличии такого материала, да еще имея 16 лет от роду, — с темой справиться нельзя, какое ни будь вдохновение. Я и не справился. Однако и теперь думаю, что мое инстинктивное желание найти какие-нибудь Рамки для общей темы ‘О романе’ — было верное желание. Я нашел глупые рамки. Но нельзя ли найти умные? Или придется, начав суживать тему, до такой степени доузить, что она будет уж как бы не ‘О романе’.
По совести говоря — не знаю. Если пошло на совесть, то я даже не знаю, что такое ‘роман’, как его определить, отделить от повести, рассказа, сказа и т. д. Не по длине же, тем более что есть короткие романы и длинные повести? И не по количеству выведенных лиц, и не по ширине охвата, — для последнего есть ‘роман-хроника’. Пожалуй, я не был уж так не прав, простодушно считая романом ту книжку, на которой было написано ‘роман’. Например ‘Мертвые души’ мне романом не казались, ведь Гоголь назвал их ‘поэмой’…
К тому же слово ‘роман’ (да и ‘поэма’) — не русское: у нас есть ‘сказ’ и ‘повествование’. И если поставить себе задачу говорить только о ‘романе’, то почва сразу выскальзывает из-под ног. Не говоря даже о трудности определить понятие ‘романа’, приняв попросту — ‘роман есть роман’, — что именно в нем надо, — и в каком, — исследовать? Ограничиться русским — нет ни малейших оснований. Взять, значит, общеевропейский роман, но в какой момент? Если только современный, то отпадает вопрос о эволюции романа, не следует ли его взять в исторической перспективе?
Ну, а это уж тема целой истории европейской литературы, произвольные границы — говорить ни о чем другом, только о романе, — никому тут не помогут. Вот я и прихожу к смиренному заключению, что написать вразумительно, с пользой и смыслом, сто строк ‘о романе’ я не могу, а могу лишь сказать кое-что ‘около’, кое-что касающееся вообще художественной прозы и художников-повествователей.
Многие считают, что ‘новое’ в художественной прозе (далеко не вчера, однако, начавшееся) — это форма хорошенького, отточенного рассказика, увлечение им — оно-то и убило, или забило, роман. Другие прибавляют, что увлечение (говоря грубо — ‘мопассано-чеховское’) — уже на исходе, и повествование длинное, роман, опять вступает в свои права. Может быть, и так. Тут, кстати, открывается поле для споров, насколько нынешнее ‘длинное повествование’ похоже на старый роман. Но мы условились, что я не говорю специально о романе, а потому на данном вопросе не останавливаюсь. Меня интересует один из переломов (или перегибов) в истории художественной прозы, более важный, чем перегиб в короткий рассказ. Сам короткий рассказ уже отчасти следствие этого (давно наметившегося) нового пути в художественном ‘рассказывании’.
Чтобы не путаться в бесконечных оттенках старой и новой манеры, я буду проводить резкие линии, преувеличенно подчеркивая то, что часто не подчеркнуть.
Для наглядности возьмем хотя бы роман Жорж Занд, ‘Elle et lui’ {‘Она и он’ (фр.).}, и Флобера — ‘Madame Bovary’ {‘Госпожа Бовари’ (фр.).}. (Степень таланта авторов можно оставить в стороне.) Есть готовые общие фразы: роман психологический превращается в натуралистический. Но готовые фразы, даже когда верны, мало что поясняют. Интересней вот какая перемена: Ж. Занд занята душевной жизнью своих героев и так прямо, непосредственно, об этих внутренних переживаниях и рассказывает, едва заботясь об остальном. Флобер впервые не рассказывает, а показывает нам героев. Это два совершенно разных принципа письма, две различных манеры, из которых ни одна не предрешает намеренно психологизма или непременно натурализма. В данном примере: Ж. Занд хочет выразить свое отношение к миру и сделать это одним способом. Флобер хочет того же, но прибегает к обратному способу. Оба делают выбор, берут годное для своей цели, оставляют негодное, но выбор-то они делают из вещей, принадлежащих к разным порядкам. Ж. Занд выбирает среди чувств и ощущений, Флобер — среди фактов, среди видимого и осязательного. Вот этот иной, новый способ и должен быть отмечен, вне зависимости от силы таланта Флобера по сравнению с Ж. Занд. Ведь надо сказать, что ‘Вертер’, с этой точки зрения, гораздо ближе к ‘Elle et lui’, нежели к ‘Мадам Бовари’.
Старый или новый способ лучше? По справедливости — это праздный вопрос. На новый нельзя, пожалуй, и смотреть, как на новый путь: это лишь единственное расширение области словесного творчества, естественная эволюция искусства. Для художника-человека, которому есть что сказать, открываются новые возможности. Да ведь ни у одного действительно большого художника последних времен, как бы ‘наглядность’ не превалировала, в чистом виде ее все-таки нет. Не она, во всяком случае, делает художника, — творца ‘романа’, ‘сказа’, — большим или малым.
Это последнее я в особенности прошу заметить. Это важно для уловления ошибки, которую делает наша современность. Ведь мало-помалу сама ‘наглядность’, внешняя изобразительность, становится мерилом ‘художественности’ произведения. У Льва Толстого этой ‘наглядности’ очень много, подходом к внутреннему через внешнее он пользуется широко. Достоевский — в степени гораздо меньшей. И разве не слышим мы теперь зачастую, что Достоевский… ну какой же он романист, ‘беллетрист’, какой же он ‘художник’?
Такие суды искусства, смешения понятий, — ничего загадочного не представляют. Ибо новый подход, новый способ, о котором идет речь, — хотя и благодетельный для словесного искусства, но в то же время и опасный. Благодаря ему, кадры ‘художников’ с величайшей легкостью пополняются людьми ‘с глазом’, очень способными довести изобретательность до подлинного мастерства, но которые этим мастерством ни для чего не пользуются, никуда через него не ведут, не имеют сами того, к чему мастерство может вести. Короче: у них нет ничего, что бы они хотели сказать. И, однако, это не мешает им называться ‘художниками’, а произведениям их — произведениями ‘искусства’. Тут искусство не столько расширили, сколько растянули и непомерно растягивая — разредили.
Ж. Занд, худое ли, хорошее ли, стремилась что-то сказать, выразить современными ей способами. Флобер… о, Флобер сумел воспользоваться своим мастерством изобразительности, чтобы заставить нас взглянуть в тот черный провал за жизнью, в который глядел сам. Хорошо или нет глядеть в этот провал — совсем другой вопрос. Известный процесс против Флобера за ‘Бовари’, с беспомощными обвинениями в посягательстве на ‘чистоту нравов’, — был в сущности бессознательным протестом против вот этой, если говорить грубо, — ‘пропаганды тьмы’. Со своей точки зрения протестующие были вполне правы, но нас это в данную минуту не интересует: я лишь отмечаю, что Флобер показывал и подбирал факты жизни, описывал жизнь и смерть не для того, чтобы показывать и описывать, а чтобы сказать о скрытом за ними — о скрытом и в нем самом.
Да, верно определил Достоевский, да, надо полюбить (или возненавидеть) жизнь раньше смысла ее. Но ‘раньше’ — это не только не значит, что смыслу говорится ‘никогда’: наоборот, это утверждает необходимость любви (или ненависти) к смыслу в писателе, художнике, романисте-повествователе. Раньше, чем художник — он человек. ‘Раньше’ он только любит или ненавидит жизнь. А ‘позже’, когда, оставаясь человеком, собой, он делается и художником, — этим самым он расширяет свое отношение к жизни до ее смысла.
Поэтому, как бы ни поклонялась простодушная толпа ‘описательскому’ таланту, воображая, что приветствует ‘художника’ и служит ‘искусству’, — она, в лучшем случае, приветствует свою мгновенную забаву, искусство же для нее остается, пока что, ‘калачным рядом’.
Впрочем, я далек от осуждения. Почему не забавляться, почему не забавлять? Я только предлагаю не путать имен и понятий, и все эти современные мириады способных мастеров-описателей так и кликать, не называя их облыжно ни ‘талантливыми’, ни ‘писателями’.
Такова схема в резких линиях. Реальность, с оттенками и Переливами, ее не разрушает. Остается и опасность (самая реальная) увлечения ‘наглядностью’, ‘изобразительностью’, мастерством ‘описательства’. Кто на другое неспособен, те — Бог с ними. Но ведь и Божий дар, талант художника, не трудно, увлекшись, продать за эту чечевичную похлебку описательства.
Впрочем, кому, когда и чьи предупреждения об опасности послужили на пользу? Идите, романисты, рассказчики, сказители, повествователи, писатели и описатели, каждый своей дорогой. Там, дальше, сами узнаете, из какого материала строите, что останется, что пылью разлетится.
КОММЕНТАРИИ
Впервые: Звено. Париж, 1927. 6 февраля. No 210. С. 2-4 под псевдонимом Антон Крайний.
Мочульский Константин Васильевич (1892—1948) — историк литературы и критик.
двоюродный брат — поэт и критик Владимир Васильевич Гиппиус (1876—1941).
‘Кто он?’ — стихотворение А. Н. Майкова о Петре Великом (1841).
Авсеенко Василий Григорьевич (1842—1913) — писатель, автор антинигилистических романов (‘Злой дух’, 1881—1883 и др.).
Занд (Санд) Жорж (Дюпен Аврора, по мужу Дюдеван, 1804—1876) — французская писательница. Роман ‘Она и он’ (1859) повествует о ее связи с писателем Альфредом де Мюссе (1810—1857).