Розанов В. В. Собрание сочинений. Около народной души (Статьи 1906—1908 гг.)
М.: Республика, 2003.
ОКОЛО НАРОДНОЙ ДУШИ
Можно сказать, головной мозг нашей интеллигенции обескровел от заботы, где и как сыскать новые способы культурно воздействовать на народ. Библиотеки и читальни в память ‘знаменательного события’ или ‘в память великого человека’, маленькие изданьица и целые издательские кружки, чтения с туманными картинами и без них, собеседования и проч. — все это ‘культурно воздействует’ или пытается культурно воздействовать на народ. Слов нет, где труд — там и Божие благословение, и как бы люди ни старались и где бы ни старались — все в пользу. Итак, мы начинаем нашу речь не для того, чтобы что-нибудь остановить или кого-нибудь расхолодить, наше желание — сколько-нибудь помочь.
Нельзя не обратить внимания на следующее: приглядываясь ко всем этим усилиям интеллигенции, замечаешь, что она уж слишком активна во всем этом, а народ слишком пассивен. Интеллигенция, точно мамка, приставляет ко рту младенца-народа соску и нудит его пососать своей кашицы, причем нельзя не видеть, что народ в значительной степени от этой кашицы отвертывается. Это во-первых. Во-вторых, нельзя не обратить внимание на томительную однотонность всех этих культурно-воздействующих средств, — так сказать, на однообразие в разнообразии. По-видимому, разница: то книжка, то лекция, то туманная картина. Но на самом деле это все одно: кашица, то сваренная на молоке, то на воде, то погуще, то пожиже. Все и везде — слово, все и везде поучение. В сущности, все эти книжки и чтения суть светская форма церковного проповедничества, и та тетрадочка, по которой проповедник говорит свое ‘слово’, иногда довольно скучное, есть первый оригинал и начальный корень всех теперешних книжечек и чтений, с которыми интеллигенция выходит к народу. Все — слово, все — словесность, все — поучение, с видом неизмеримого превосходства поучающего над поучающим.
И хочется крикнуть всему этому: ‘Не так!’
Прежде всего, это поучение нудно и для самой интеллигенции. Так, бедная, старается, что пот со лба катится, приноравливается, изловчается, усивается быть простоватой и удобопонятной, и чрезвычайно боится, — как и всякий, впрочем, проповедник, — проболтаться о собственных пороках, слабостях и грешках, которые по немощи человеческой у каждого есть, и она их тоже не избежала. И она, как и духовные лица, делает ‘святое лицо’ перед народом, что не довольно легко и для настоящего проповедника. Во-вторых: да оправдывается ли этот труд результатами? Проповедующая интеллигенция немножко скучает, а поучаемый народ потихоньку позевывает. Что скучно для учителя, не может не быть скучно и для ученика. Если народ где и учится около образованных классов, то не прямо, а косвенно, — в моменты, когда эти образованные классы не стараются быть особенно поучительны. Он учится и культурно воспитывается около настоящей и во всю ширь развернутой, самостоятельной, своей жизни этих классов, где они нимало не помышляют о наставительности, а живут страстями и умом, гневом, ссорами и дружелюбием, живут жадно, живут, наконец, корыстно. На хорошей, отлично поставленной мануфактуре народ настоящим образом воспитывается, воспитывается в труде, в ответственности, ну — и образовывается удивлением перед техникою и всеми чудесами науки. Равно в тех немногих пока случаях, где простолюдин начнет по-настоящему понимать настоящую литературу, — он воспитывается же. Не сегодня завтра Крылов сделается любимой деревенской книжкой: вот это — воспитание, культура. Очень жаль, что некоторые утонченности языка и мыслей Козьмы Пруткова не могут сделаться понятными народу, а то он тоже мог бы войти в обиход народный. Но только тогда, когда деревне станет понятна ‘Война и мир’ и эта громадная эпопея тоже станет достоянием села, мы можем, перекрестившись, сказать: ‘Слава Богу, народ наш стал культурен’. Увы, однако, может быть, этого даже никогда не будет! Слишком все это трудно и сложно. Всех в гимназии не переучишь, а понимать нашу литературу почти невозможно, по крайней мере, без гимназического образования.
Нужно не читать народу лекции, а жить с народом — вот что я хочу сказать. И не то, чтобы одеваться по-народному, — это будет ‘ряженье’ и ‘ряженые’, а чувствовать по-народному, по-народному думать. Надо вырастить в себе народный нюх и народный глаз. От ощущения — до мысли: вот путь! Ошибка славянофилов заключалась в том, что они были слишком умны: ну, куда такому ученому, как Данилевский, такому тонкому критику, как Страхов, или такому ‘европейски образованному человеку’, как И. С. Аксаков, было ‘пойти в народ’.
А и поклонилась бы Спесь отцу-матери,
Да ворота не крашены.
Нельзя не заметить и до известной степени не отдать чести нашим не очень мудреным нигилистам, что им в семидесятых годах лучше удалась славянофильская идея: не мудрствуя лукаво, они с одним Писаревым и Карлом Фохтом за душою окунулись в народное море, ругаясь, споря с народом из-за якобы ‘предрассудков’ его, доходя чуть не до драки и, во всяком случае, иногда испытывая побои или представление ‘к г. становому’. Но дело сделали. Вошли в народ, они первые и массою, и пошли плечом к плечу, около работы и вообще деловым образом, а не литературно и не книжно. Но нельзя не заметить, однако, что та элементарность души, которая им помогла просочиться в народ, найти первую скважину, в которую они и пролезли, теперь мешает их дальнейшему действию на народ и слиянию с ним. Народ жил тысячу лет. Конечно, он и младенец, но он — и старик. Он стар культурою своею, не книжною, а бытовою, житейскою. Нигилисты могли сойтись с ними как рабочие с рабочими, на интересах работы, заработной платы, отдыха и проч. Но за этим начиналась в народе другая сложная жизнь, другая тонкая жизнь, в понимании истории нигилисты оказывались слишком варварами, чтобы не только что ‘воздействовать’ на народ, но хотя бы и идти с ним рука об руку.
Это весь мир души человеческой, весь мир совести человеческой. Можно так сказать: нигилисты поняли народ только в его будничной стороне и будничным образом, они взяли человека в будень и посмотрели на него будничным глазом. Но в народе есть и праздник, у души народной есть и праздничная сторона. Это все, где она является разрисованною, увеличенною, сияющею, печально или светло — все равно. Ибо есть и печальные праздники. И вот тогда она уже не есть душа плотника, душа башмачника, дровокола, угольщика, с которою умеет разговаривать нигилист на ей понятном языке, а душа человеческая: и вот к ней-то нигилист со своим багажом из Писарева и Фохта не умеет подступить. Сказывают, теперь нигилисты бросились к культуре и читают так много, как им отродясь не приходилось читать. Будто бы, далее, они натолкнулись в этом чтении на декадентов и поглощают их в таком количестве, что подняли спрос на всевозможные экзотические альманахи и книгоиздательства всех созвездий. Наконец, разъясняют, что они не столько ищут у декадентов их известные и неизвестные ‘извращения’, сколько просто смотрят на их книгу как на образовательную энциклопедию, откуда могут почерпнуть самые последние взгляды и самые шумные факты. Все это имеет тот вид ребячества и неопытности, какой всегда был присущ ‘мрачным’ нигилистам, так что приведенным слухам можно поверить.
В общем, однако, движение правильно: нигилисты, — они же и социалисты, марксисты и проч., — всегда были душевно неразвитые люди, были какие-то грубые элементарные язычники, которых воистину ‘не просветил свет Христов’, но просветил не в смысле вероучения, а в том гораздо более важном смысле, что Христос вырастил у человечества, точно шестое чувство тонких ощущений, ухо для неслышных звуков и глаз для невидимых образов и через то открыл для него совершенно новый мир жизни, о каком самого предположения не было в античном мире. Нигилисты, экономисты, исторические материалисты настолько, можно сказать, и живут своим внешним миром, постолько их счеты и правильны, постолько они совершенно не видят этого другого мира и не взяли в расчет темных сторон души, неизъяснимых в ней движений, беспричинных и бесконечных… Назовем, для краткости, всю эту сторону души ‘метерлинковскою’ и скажем мысль свою этими европейскими терминами, к каким привыкли они: нигилистам надо пройти весь путь от Фохта и Писарева до Метерлинка, чтобы не быть выброшенными дальнейшим ходом истории просто как ненужный балласт, как слишком грубый и непригодный материал для дальнейшего помола исторической мельницы.
Нужно жить с народом не в одной его работе, но и в его празднике. А чтобы приобщиться и к народному празднику, нужно светскому обществу доразвиться до глубины народной культуры — до его религиозной культуры. Ну, вот этот праздник, который мы торжествовали недавно: праздник ‘воскресения’ после смерти, праздник ‘очищения от греха’. ‘Грех’, ‘смерть’, ‘воскресенье’ — не правда ли, какая это тарабарщина для нигилиста? Это слова из какой-то книги, которую и не начало читать или которую давно забыло наше образованное общество. Ведь это общество точно какое-то железное, — не хворающее, не умирающее, не грешащее и не кающееся. Народ никак не может слиться с обществом на этой пустоте его, так как он неизмеримо перерос ее, серьезнее ее, хотя он и безграмотен.
Правда, народ наш надо культивировать. Все же он безграмотен, и это кое-что значит, но читатель, следящий за моею мыслью, вероятно, уже согласился, что культивировать народ можно не книжкою и не лекциею, а начав жить вместе с народом. Здесь образованное общество, в своей широкой и самостоятельной жизни, в жизни не педагогической, а настояще-культурной, стало перед великою задачею: чем усваивать некоторые идеи из Метерлинка, из Ибсена, из Ницше, из декадентов, — подойти к ним осязательно и зрительно во образе великого народа, живущего древнею религиозною культурою, великою душевною культурою, и в большой работе смешать свою душевную жизнь с народною жизнью.
Подвиг по плечу Петра Великого, хотя и в обратном направлении. Петр Великий не совсем успел в своей задаче, и даже до нашего времени ‘дело Петрово’ застряло оттого, что он, как и теперешние нигилисты, подошел к народу только снаружи и материально, в работе и буднично, желая помочь народу и облегчить его вещественно. Но не заметил праздника его души, трагического или светлого — все равно. Не заметил, где она растет к небу. В борьбе его ‘со старым’ он не победил народной души, а только ударил по ней с силою и оскорбил ее, но, получив ‘заушение’, она выстояла перед бронзовым гигантом: и по той простой причине, что она была глубже и Петровой души, как выше души теперешних нигилистов, вот этим ‘метерлинковским светом’, против которого что же поделаешь дубьем. Образованным классам надо доделать дело Петрово: им нужно войти в душу народную, оглядеться там, многому, очень многому научиться, ну, а кое в чем и вступить в борьбу, не педагогически, не учебно, а по-настоящему. Может быть, образованное общество самому народу в той же линии душевности откроет возможность новых восторгов, новых светов, новых ликований? Может быть, о грехе, о смерти, о воскресении, о совести и раскаянии оно скажет новое слово, для самого народа неожиданное? Вот где было бы довершение Петрова дела, или, кто знает, поворот к чему-то совсем новому…
Все эти мысли невольно приходили на ум в минувший день Пасхи… Величайший годовой праздник народа: а что мы в нем чувствовали? О, и мы ‘приобщались народу’ в этот день с пышными куличами и сладкими творожными пасхами. Но, поистине, насколько больше торжества и смысла было в маленьком 50-копеечном куличе, какой, освятив его в церкви, нес к себе в убогую комнатку петербургский рабочий. У него все так это обдумано и связано. Связано с цельным годом душевной жизни, шедшей темпами, подъемами и опусканиями. Это целая душевная драма, с большим трагическим оттенком, какую переживал, а не то чтобы только видел народ в ‘слезном покаянии’ и вот в ‘светлом торжестве’. Без этой драмы, без соучастия в ней души народной, живущей церковно, — что значат куличи и пасхи? Лишняя еда. Ее у нас и в будни много, и ее мы можем разнообразить сколько угодно. Тут ничего нет. Нет прежде всего праздника. А чтобы пережить его, нужно совершенно перемениться душою, расшириться до способности принять в себя эти великие мистерии погребения и воскресенья, греха и очищения от него, которые все пришли к нам в Европу с Востока.
Европа — она прекрасна, но маленькая. Есть какая-то связь великих душевных явлений с массивностью обитаемой человеком земли. Кажется, ни одна еще религия не приходила с острова. Азия, самый громадный материк, растящий такие чудовищные деревья и питающий таких огромных животных, дала нам и великие таинства религии, всех религий.
Полувосточному, полузападному народу, русским как-то совершенно даже не в меру довольствоваться очень научными, но очень короткими мыслями, составляющими обиходную жизнь Европы. Там с религиею покончили или кончают, у нас она никогда не угаснет уже потому, что одною ногою мы стоим в Азии.
КОММЕНТАРИИ
А и поклонилась бы Спесь отцу-матери… — А. К. Толстой. ‘Ходит Спесь, надуваючись…’ (1856).