В отделении вагона, где было место у Константина Ивановича, стоял сумрак. Притушенный огонь в фонаре брезжил сквозь накинутый чехол слабыми, мелкими искрами, глухо закрытое парусиновой шторой окно не впускало света снаружи, хотя по расчету Константина Ивановича должно наступить уже утро. Было и душно. Другие пассажиры — агент табачной фабрики, ехавший из Питера в провинцию, и два прасола, привозившие гурт скота из степей, — крепко спали. Слышался свист и храп. Мельников хотел было опять заснуть. Он вытянулся, улегся поудобнее, закрыл глаза и сделал напряжение, чтобы вызвать дремоту, но дремоты не было. После короткого, тяжелого сна, охватившего его, как только он отъехал от Петербурга, сонный туман вылетел из его головы, зарождались ясные мысли. Через несколько минут Константин Иванович убедился, что ему больше не заснуть, и потихоньку, чтобы не разбудить соседей, спустился с своей полки и вышел в узкий коридор.
В коридоре уже было светло. За окном, справа от поезда, зеленая равнина с серебряным туманом над извивавшейся рекой дышала такой сочной свежестью, что от одного взгляда на нее распирало грудь. Константин Иванович открыл окно и стал втягивать в себя прохладный и душистый воздух.
Поезд шел быстро, то убавляя, то прибавляя ходу. Временами он постукивал и изгибался по звенящим рельсам, как змея. Был он похож на разошедшуюся молодую лошадь, в хорошо пригнанной сбруе бегущую по твердой укатанной дороге и испытывающую удовольствие от ровного бега и доставляемого удовольствия ездоку.
Лошадь сейчас же заставила вспомнить Мельникова о деревне, а с мыслью о деревне встало опять то, что заставило Константина Ивановича взять у хозяина трехмесячный отпуск, поставить вместо себя заместителя и ехать домой в июне, а не в августе, как он рассчитывал раньше. Сердце его снова заныло, и он сунул руку во внутренний карман пиджака, достал оттуда уже довольно помятое письмо и снова впился в знакомые, крупные, с трудом выведенные рукою отца строчки:
‘Еще, милый сын, уведомляем тебя, что дядя Андрей в тайности от всех заявил себя наследником на нашу купленную землю и выхлопотал утверждение. Теперь он не хочет давать нам косить и рубить дрова. Очень это нас тревожит. И просим мы тебя: приезжай сам домой и пособи как лучше устроиться. Мы потеряли голову, и я ночи не сплю, все думаю, как нам лучше теперь быть’.
Надежда найти в письме, что дело обстоит не так, как он понял, опять исчезла. Все ясно, дело обстоит именно так, что дядя протягивает руки к их семейному добру. И отец не даром тревожится: дядя может это сделать. И Мельникову вдруг вспомнились далекие годы, когда он был еще подростком, а дядя жил у них в семье. Домашнее хозяйство вел отец с дедом, а дядя ходил на заработки. Отход его приходился на весну и осень. Осенью он набирал артель мужиков и уходил с ними на пригородные фабрики, где он брал подряды рубить капусту, а весною он нанимал народ ‘подбирать сучки’ и на торфяные работы в тех же фабричных лесах. И когда он приходил домой, то на целую неделю нарушался весь порядок в доме. Дядя начинал придираться, что без него все не так, много истратили, мало сделали, и покойник дедушка и отец едко ругались с ним, бабы ходили молчаливые, и только когда дядя уставал от грызни, все начинало успокаиваться.
Вслед за этим вспомнился раздел с дядей. Раздел вышел из-за него. Когда Костька кончил учиться, его против воли дяди отдали в Москву мальчиком в оптовую мануфактурную торговлю. Дядя переругался с дедом и отцом и потребовал выдела. Во время раздела дядя выказал столько злобы и жадности, что измучил всех, и чтобы только отвязаться от него, ему отдали и лучшую скотину, и постройку, и разные снасти. Старик остался на старом месте, а дядя вышел на новое. С прикопленными раньше деньгами он построился и все поставил на хорошую ногу, а они долго замазывали нанесенные разделом раны. Помогло делу то, что мальчик хорошо пригляделся к своему делу в магазине, вызвал к себе доверие, и ему дали хорошее место, и прибавляли каждый год жалованье. Он вырос, женился. Жена была деревенская, из хорошего дома. Мало-помалу они поставили дом опять твердо, купили в товариществе с другими мужиками пустошь, из которой на их долю приходилось пятнадцать десятин.
И вдруг дядя опять подкрадывается к их благополучию и, главное, без всякого основания. Как это он может идти на такое дело, по какому праву — для Константина Ивановича было неразрешимой загадкой. Он жил на одном месте. По службе был всегда вдали от всяких тяжебных дел. Никаких законов не знал, никогда ни с кем не судился. Ему даже не верилось, что дядя завел дело всерьез. Всем известно, что земля куплена ими. Это знает вся деревня. Неужели в самом деле ее можно отбить?
Понемногу тревога его стала проходить и опять зарождаться уверенность, что его тревога напрасна, дядя ничего им не сделает, а только погрызет их, как, бывало, грыз, и отстанет…
II
Станция, где слезал Мельников, была небольшая. Вокруг нее раскинулся поселок из железнодорожных служб, частных же домов была одна чайная. Извозчиков здесь не было, и разъезжались на приезжавших из деревень подводах. Мельников не написал, чтобы за ним выезжали, и, вспомнивши, что здесь нет извозчиков, вдруг забеспокоился.
Но только он вышел из вагона и сложил свои вещи на платформе, к нему подошел высокий сухой мужик с серой редкой бородкой и спросил:
— Поедете куда?
— А ты откуда?
— А вам куда нужно-то?
— В Охапкино.
— Это мне по дороге, — вдруг обрадовался мужик. — Я из села попа привозил, хотел было уезжать, да думаю — дай подожду, може, попадет кто.
— Вот и подвези.
— Давай, это все твои вещи-то?
Он взял вещи и понес через вокзал. Мельников шел за ним, а словоохотливый мужик говорил:
— У меня и телега большая, попа со всем добром привез, что покрупнее-то вперед отправил, а сейчас всю мелочь забрал.
На площади у коновязи из старого ржавого рельса стояла привязанная, опустивши голову и отвесив нижнюю губу, сивая лошадь. Большая крюковая телега была так просторна, что весь багаж Мельникова поместился в ней и осталось место для сиденья. Мужик накрыл багаж веретьем и спросил:
— Может быть, чаю попить желаете — так я подожду?
Константин Иванович взглянул в сторону чайной, глядевшей на них раскрытыми окнами. Ему представились грязные скатерти, мухи, духота, и хотя ему хотелось есть и пить, но, взглянув на опустившееся к земле солнце, он решил скорей ехать.
Когда подъехали к Охапкину, был вечер. Бледный мрак заменил блеск и ясность светлого дня, и все охватывало молчаливая дрема. Не шелохнувшись, стояли ветлы и липы. В проулке у пожарного сарая, опустив гибкие ветки, спала белоствольная береза. Посреди деревни между дворами возвышался старый вяз, на нем темнели пятнами гнезда грачей, и в них поминутно шел тревожный шорох. Вскрикивали спросонья молодые грачата.
Избы стояли, глядя на улицу окнами, как мутными глазами. Улица была пуста, и на ней устанавливалась мертвая тишина, лишь из-за овинов доносилась дружная песня молодежи, которой, очевидно, тесна стала улица, и ее потянуло на простор в поле.
Грудь Мельникова сжало, и он заволновался, предчувствуя, что скоро очутится в своем углу среди родных и близких, а подводчик придержал лошадь, не зная, где ему останавливаться. Мельников указал на прочный пятиоконный дом под дранковой крышей, и они подъехали к нему.
У Мельниковых не было огня, но подъехавших скоро почуяли, Константин Иванович еще не вылез из телеги, как на крыльце появился высокий, седобородый, слегка сутуловатым старик, отец Константина Ивановича. За отцом, торопливо вскидывая на голову платок, вышла Софья. Софья была ровесница Мельникову, но такая свежая, красивая, непохожая на деревенскую. Она поспешно подошла к мужу и обняла его шею крепкими, мягкими руками.
Появилась коренастая круглолицая работница и, гремя ведром, побежала на колодец за водой. Через минуту в доме Мельниковых горела лампа. Константин Иванович расправлял усталые за дорогу члены и отвечал на вопросы, как он доехал, где нашел подводчика. В дом вошел и подводчик, он сидел на приступке, дожидаясь чаю, и, конфузливо улыбаясь, глядел на чужую радость.
— Ну, а у вас что делается? — спросил Мельников.
Старик стал рассказывать. Все шло чередом и по дому и в поле, только рожь шла плохо у всей деревни.
— Везде плохая рожь, прогневали господа, — подал голос подводчик и глубоко вздохнул.
— А скоро покос?
— Вот вывезем навоз, запашем, тогда и за покос…
Мельников редко работал мужицкую работу, но любил ее, и сейчас он представил, что будет косить, и сердце его приятно стукнуло.
Поспел самовар, и стали пить чай, и за чаем разговор шел о посторонних делах: кто играл свадьбу, где снимали аренду. Софья, уехавшая в деревню от мужа еще весною, спросила про питерских знакомых и рассказала про ребят. Подводчик опять вставил про ребят:
— Ребятам нынче житье, не как нам бывало, нам, бывало, с ягнятами одна честь, а нынче их в красный угол.
— У человека одна радость — ребята, — сказал Константин Иванович.
— Радости-то с ними много, да и заботы ой-ой-ой!
Он опрокинул стакан вверх дном, положил на него огрызок сахару и, перекрестившись, стал благодарить.
— Ты ночуй у нас, — предложил Константин Иванович.
— Нет, спаси Христос, — лошадь передохнула и я передышку сделал. Поеду по холодку.
— Да ночь ведь.
— Кака теперь ночь — с воробьиный нос: из деревни не выедешь — светать начнет.
Мужика проводили. И когда он уехал и все уселись по своим местам, как-то само собой у Константина Ивановича выскочил вопрос насчет главного. И только стоило ему помянуть о дяде, у старика пропало все благодушие, лицо стало жесткое, в голосе послышались новые ноты.
— Как же это он обдумал такое дело? — спрашивал Мельников про дядю.
— Кто его знает! Только, говорит, я теперь этой земли хозяин, и вы не можете на нее шагу ступить.
— Вот как! — невольно улыбаясь, сказал Константин Иванович. — По какому же это праву?
— Никаких у него правов нет, а смелости много. И напорист очень. Задумал и полез. Ведь у нас никто во всей округе на такое дело не отважится, а у него хватило духу
— Что же он говорит, по крайней мере?
— А вот сходи к нему завтра и послушай. Он того наскажет, что и не подумаешь.
— И ничего, не робеет?
— Что ж ему, он словно хорошее дело сделал. Еще хвалится.
— И сам он до этого додумался?
— Кто его знает, може, кто научил.
— Вот как ухитрился! — с грустью в голосе вмешалась и разговор Софья. — Мы обдумали, все выплатили, для детей старались, а он выправил там какую-то бумажку, и стало все его.
— Ну, еще не его, — твердо и спокойно проговорил Константин Иванович. — Это он только говорит, а мы посмотрим, почему он это говорит.
У Константина Ивановича сейчас явилось еще более уверенности, что дело, больно встревожившее его семейных, не так-то уж опасно. В самом деле, какие у дяди на это данные? И его уверенность передалась и старику и Софье. Понемногу стали успокаиваться. Через несколько времени они перестали говорить об этом и опять перешли на другое. И перед тем как ложиться спать, ни у кого уже не было никакой тревоги, а все были, как в первую минуту свидания, спокойны и веселы.
III
Мельников после дороги спал так крепко и сладко, что у него прошла вся дорожная усталость, и он проснулся бодрый и веселый, с ясной головой. Сейчас же он вспоминал, что ему нужно поскорей сходить к дяде, и решил не откладывать дела.
Софья и работница хлопотали с стряпней, старик что-то делал за двором. Завтрак еще не был готов, и Константин Иванович сказал, что он пока до завтрака сходит к дяде, и вышел из избы.
День был солнечный. Яркая глянцевитая листва на деревьях сладко нежилась и как будто радостно улыбалась. На траве еще блестела роса, ходили куры, наседки с цыплятами. У соседнего двора поправлял телегу молодой мужик Протасов, хозяйственный, трезвый и хороший сосед. Увидавши Константина Ивановича, он бросил топор, весело улыбнулся и, приветливо сняв с головы старый выгоревший картуз, подал ему свою заскорузлую руку.
— С приездом! — весело и радостно проговорил он.
— Спасибо, как поживаешь?
— Да живем хорошо, ожидаем лучше…
Константин Иванович расспросил подробно, как и что у него идет, как в семье, и пошел дальше.
На той стороне улицы тоже попались еще два мужика. Константин Иванович и с ними обменялся приветствиями.
Несмотря на давившую всех Мельниковых заботу, Константину Ивановичу было так радостно. Попадавшиеся ему односельцы были так приятны, как будто они были ему близкие родные. Константин Иванович хотя жил в городе, но все его симпатии были на стороне деревенской жизни. И жил он в городе только потому, что место у него было хорошее, оно помогало и укрепить их дом, и дать возможность отложить запас на будущее. Пошатнись его дела на этом месте, он, не раздумывая, вернулся бы в деревню, стал бы наряду с другими работать. Он часто мечтал об этом, но мечты пока оставались мечтами.
Двор дяди Андрея был немного похуже, чем их собственный. На улицу выходила большая в четыре окна изба с крыльцом, хорошо проконопаченная, окрашенная, с белыми наличниками на окнах. Но окна были закрыты и крыльцо заперто. За первою избой было другое крыльцо в проулке, и за ним другая изба, но меньше. В этой избе и жили дядя с теткой зиму и лето. Было непонятно, на что дяде лишняя изба, когда у них не было ни детей, ни близкой родни. И сами они были уже в преклонном возрасте. У двора было тихо. Запертое с улицы крыльцо, закрытые окна, затворенные ворота придавали всему дому вид необитаемости. Но когда Константин Иванович обогнул угол и зашел в проулок, увидал, что в сенях стоит тетка и вяжет себе бечевкой новое помело.
Тетка была все такая же поджарая, как и тогда, когда жила в семье. У нее было морщинистое лицо и облупившийся от загара нос. Она так заботливо делала свое дело, что не заметила, как в сени вошел племянник. Она даже вздрогнула, когда услышала его голос, и быстро подняла голову. На ее лице отразилось изумление.
— Константинушка, батюшка! А я и не видала. Здорово, родной! — Она бросила помело и повернулась к племяннику, но вдруг что-то вспомнила и изменила тон и уже менее радостно добавила:
— Когда приехал-то?
— Вчера вечером.
— К дяде, что ль, пришел?
— Да, хотел его повидать.
— В сараюшке он вилы ладит. Пойди, пройди к нему.
Константин Иванович вышел из сеней, прошел через улицу в огород дяди. В конце огорода стоял амбар Андрея Егорова, к нему примыкала небольшая сараюшка. Ворота в сараюшку были полуотворены, и оттуда доносился мерный дребезжащий лязг.
Как ни готовился Константин Иванович быть спокойным, спокойствие его все-таки пропало. Он чувствовал, как к горлу его что-то подкатывает и ему трудно становится дышать.
Дядя скоро заметил его, стук прекратился, и в растворе ворот показалась его голова. Голова эта напомнила Мельникову отца, но мясистый навес над бровями, глубоко сидящие тусклые глаза и какие-то морщины около носа делали лицо дяди непривлекательным. Встретившись со взглядом племянника, глаза дяди еще более спрятались вглубь, и вся его фигура приняла выжидательно-оборонительное положение.
Константин Иванович с усилием сказал дяде приветствие и зашел в сарай. Дядя ответил на приветствие как-то нескладно. Племянник спросил, что дядя делает, дядя сухо сказал. Константин Иванович оглянулся, увидел крюковую телегу у стороны, присел на нее и уже более твердо проговорил:
— Ну, я тебе мешать не буду. Я только спросить тебя кое о чем хочу. Скажи, пожалуйста, что ты с нашей землей надумал делать?
Дядя тоже оправился, он взглянул на племянника, и во взгляде его было изумление.
— С вашей? С какой вашей? Я к вашей земле не касаюсь. Да и на что она мне. У меня, слава богу, свой надел.
— Я не про надельную, а про купленную. Ты, говорят, нашу купленную присвоить хочешь?
— Купленную? Купленная — дело другое. Только купленная не ваша, она осталась после нашего отца.
— Ее не ваш отец покупал, а мы. Мы ее сторговали, мы за нее и в банк выплатили.
— Ничего не знаю. В бумагах она числилась за покойным отцом, а теперь я перевожу ее на себя.
— Зачем же ты ее переводишь?
— А чтобы отца помянуть. Вам после отца остался дом, а мне — земля.
— А у тебя дома нет?
— Мой дом я сам завел. Мне никто не помогал, а вам отцовский остался, и плант и усадьба.
— А ты на выдел не получал?
— Что я получил, то от того и званья не осталось.
— Мы землю-то после раздела купили.
— Не вы купили, а покойник отец. Им она куплена, его имя и записана. А коли на его имя — он, стало быть, и хозяин.
— Тогда мы твой дом себе припишем?
— Приписывай, если можешь, — вдруг весь загораясь, кликнул Андрей Егоров. — Я препятствовать не буду. Заявляй, где следует, и приписывай.
Константин Иванович почувствовал, что он сказал глупость, и ему стало досадно на себя, он покраснел, и голос его стал жестче.
— Мы этого делать не станем, нам чужого не надо.
— Да и ничего не сделаете — потому не по правилам.
— А твое дело по правилам?
— Стало быть, что… А если не по правилам — нешто бы меня к ней подпустили? Такой бы от ворот поворот показали… а то приписали и в хозяева введут.
— И все будет по закону?
— А то как же? Неужто без закону? Я без закону не могу. У меня тоже, чай, душа, а не головешка.
— Да ведь земля-то наша, вся деревня это знает!.. — весь закипая и переседающим голосом воскликнул Константин Иванович.
— Ваша?! Да как же суд за мной ее утверждает. Нешто суд может чужую собственность утверждать?
Дядя уставился на Мельникова во все глаза и долго глядел не моргая. Этот наглый взгляд проник в самую глубину души Константина Ивановича, и он, весь дрожа и еще более изменившимся голосом, спросил:
— Так ты хочешь владеть, этой землей?
— Може, владеть, а може, продам кому. Я буду хозяин — что хочу с ней, то и делаю.
— И совесть твоя это позволяет?
Дядя вдруг обозлился, глаза у него загорелись, и за тряслась голова, он злобно взглянул на племянника и дрожащим голосом воскликнул:
— Что ж ты думаешь, я против совести могу пойтить?.. Да я отродясь ничего против совести не делал!.. Что ты меня тычешь-то? Это вы с отцом неправдой жизнь уставили, дедушкиным домом завладели и землю под себя забрать хотите. Что ж, я отцу-то не такой же сын? Скажи на милость?
Константин Иванович окончательно был сражен этой наглостью и растерялся. Приходя в себя, он почувствовал, чти тут говорить больше нечего, у него нет средств, чтобы заставить этого человека отозваться на его доводы по-человечески Видимо, предстоящая выгода закружила ему голову, и он ради нее пойдет на все. Он соскользнул с телеги и вытянулся.
— Очень жаль тогда… Я хотел с тобой по душе поговорить, а ты не хочешь слушать. Ну, что ж, будем раз говаривать по-другому…
— Не грози.
— Я не грожу, а вот что тебе скажу: мы тебе своей земли не уступим… Всю силу положим, а ограбить себя не дадим…
IV
Когда Мельников вышел из сараюшки опять на улицу, то увидал, что по улице кто-то ехал. Лошадь была высокая, вороная, в полунемецкой сбруе, запряженная в дрожки. На дрожках верхом сидел широкоплечий мужчина с серебристой бородой, в картузе с лаковым козырьком и в двухбортном суконном пиджаке. Поравнявшись с Константином Ивановичем, он попридержал лошадь и крикнул:
— Константину Ивановичу, с приездом!
Мельников узнал своего односельца Пряникова, ходившего старшиной. Он, видимо, отправлялся на службу. Пряников был старше его. Их семья считалась издавна богатой. Отец его когда-то торговал лесом, и сын помогал ему, потом его выбрали в старшины, он ходил в старшинах уже не одно трехлетие. Человек он был чванный, недоброжелательно относившийся ко всем, кто поднимался в достатке в деревне и становился с ним на одну ногу, и в то же время большой мастер показывать себя не тем, что он есть. В волости он пользовался большим уважением, как примерный человек, хотя человек он был далеко не примерный. Потому ли или потому, что сейчас у Константина Ивановича было уже не то настроение, как давеча, этот односелец, встретившись, не внес в сердце Мельникова приятных чувств. Все-таки он остановился, ответил на рукопожатие, и когда Пряников с сладкой улыбкой на своем сытом лице, лукаво поблескивая узенькими вороватыми глазами, расспрашивал, как он там в Питере поживает, как идут дела, что хорошего, Мельников, машинально отвечая на его вопросы, вдруг и сам решил задать ему вопрос.
— Все хорошо, — сказал наконец Мельников, — вот только дома плохо: дядя обидеть хочет.
— Какой дядя? — делая сразу недоумевающее лицо и как бы не понимая, о чем идет речь, уже серьезно спросил Пряников.
— Андрей Егоров, землю отбивает.
— Какую землю? — точно ничего не зная, опять спросил Пряников.
— Купленную, вот что вместе с Машистым да Рубинскими-то у нас. Объявил себя наследником после дедушки и хочет завладеть.
— Это не через нас… То-то я не припомню сразу. Купленная через Окружный идет, мы этих делов не касаемся.
— А что ж теперь делать нам? — спросил Мельников, и думая, что Пряников, как должностное лицо, более знает такие дела и может дать добрый совет.
— Ничего, брат, не знаю, — делаясь вдруг фамильярным, изменил он тон. — Это в Окружном надо справиться, а нам эти дела неподсудны. Нам подсудна только надельная земля, и слава богу! По нонешним временам с одной надельной сколько возни, укрепляются да выделяются, судятся да тягаются… Приходи как-нибудь чай пить. Я недавно большую половину в избе отделал, новую небиль купил…
— Спасибо, — еле выговорил Константин Иванович.
— Приходи как-нибудь вечерком, а то в праздник, а пока до увиданья, надо в контору, делов много…
Он ударил вожжами по лошади и покатил из деревни, а Константин Иванович направился домой.
Дома, как только он отворил дверь, ему бросились под ноги уже проснувшиеся детишки: шестилетний Колька и трехлетняя Манька. Они жили с ним по зимам в Петербурге и только месяц как приехали, но успели загореть, обрасти волосами, и их объели комары, они обхватили его и, прыгая, наперебой кричали:
— Папася, папася, папася!
— Ах вы… дачники этакие! — забывая всю неприятность и радостно улыбаясь, воскликнул Мельников и поднял с пола обоих ребятишек. — Я думал, они встретят меня, а они спят без задних ног.
Он сел на лавку и, прижимая их к себе, стал болтать с ними, а Софья, убравшаяся у печки и собравшая чай, пытливо поглядывала на него, стараясь узнать, что вышло у мужа из разговора с дядей.
— Я посылал вас работать в деревню, а вы только шалите да спите до полдня.
— Сколо ягодка поспеет, — сказала вдруг Манька.
— А ты будешь ходить за нею?
— Буду.
— А я косить пойду, — заявил Колька.
— Вон они какие работники, а ты говоришь, — сказала Софья.
— Работников-то много, а работать будет не на чем, отобьет дядя землю.
— Все-таки отобьет?
— Хочется ему.
— Мало что хочется.
В избу вошел старик и, опустившись на конике, спросил:
— Ну, что, как дядя принял?
— Дядя принял — другой раз не пойдешь.
— Что ж он говорит?
Константин Иванович рассказал про разговор с дядей.
— Я уж с старшиной хотел посоветоваться, да от него ничего не добьешься.
— Захотел тоже! — сердито хмыкнул отец. — Я думаю, не он ли и настроил дядю. Ему, може, в голову не пришло бы, а тот научил. Его хлебом не корми — только кляузу какую заведи…
— Какой ему толк?
— Такая натура: не хочется, чтобы кто хорошо жил… норовит кого разбить да попутать…
Собрали чай, поставили селедок с зеленым луком и пшеничного киселя. Начался завтрак.
— Ну, хорошо, придираются к нам, но у нас, слава богу, зубы есть, а кто помалосильнее-то, те-то как же?
— А вот так: было у Курочкиной вдовы полторы души земли — пасынок отбил, у Звонаря половину усадьбы отрезали.
— И негде защиты искать?
— Защита-то есть, да добиться-то ее трудно…
— Дела делаются!.. — крутнул головой Константин Иванович и, вздохнув, вылез из-за стола.
У Мельниковых за двором был разбит садик. Завел его Константин Иванович. Когда он после раздела с дядей устроился в Москве, ему попалась книжка по садоводству, он ею заинтересовался и решил попытать устроить садик у себя. И когда приезжал на побывку, он все свободное время проводил за двором, и там появились грядки с ягодными кустами и молодые плодовые деревца. И кусты и деревья он привозил из Москвы из питомника. Они прижились и разрослись и года через три уже стали давать урожай. К саду привыкли, и старик и Софья наблюдали за ним и поддерживали его в таком виде, в каком хотелось Константину Ивановичу.
После завтрака Константин Иванович сказал ребятам:
— Ну, вы, хозяева молодые, идите, ведите меня в сад, покажите, что там у нас делается.
— А хозяева молодые и не знают, — улыбаясь, проговорила Софья. — Я их не пускаю туда, а то они того наделают, что ничего не получишь…
— А там разве крапива не растет? — крапивой можно.
— Мы ее выпололи.
— Ну, я тогда их сведу. Пойдемте-ка, только чтобы не баловать, цветов не рвать, травы не топтать, как у нас в Питере.
— Не, не будем, — согласилась Манька.
— Ну, так идем.
Ребятишки быстро выбежали из избы и скрылись за двором. Сад был огорожен тыном. И когда Константин Иванович взошел в него, то сразу же увидел, как хорошо все идет. На яблонях зазеленела обильная завязь. Смородина была обсыпана кистями изумрудных ягод, пестрели белыми звездами лапчатые букеты клубники, стояло жужжание пчел. Мельникова охватило сладкое восхищение, он радостно вздохнул и громко сказал ребятишкам:
— Эва, какое добро у нас, сопляки этакие!
— А смолода поспела? — спросил Колька и рванулся к кусту.
— Нет, еще не поспела, и ты к ней не лезь, помнишь, что я вам говорил…
Он останавливался у каждого куста, любуясь его видом, и ему вспомнилась его петербургская жизнь в тесной темной квартирке, служба в каменных стенах с постоянным табачным дымом вместо воздуха, и эта жизнь показалась ему такою бездушною, скучною и неприятною, и ему жалко стало многих своих сослуживцев, у которых не было никакой связи с деревней.
‘Такое раздолье иметь дорого стоит’, — с тайной гордостью подумал он и вдруг вспомнил опять дело с дядей, и его радость сразу отуманилась.
За тыном что-то мелькнуло, потом скрипнули воротца, и кто-то вошел в сад. Константин Иванович встрепенулся и увидел, что к нему приближаются две мужицкие фигуры, еще неясные за кустами.
— Где он, питерский-то? — раздался сильный сочный голос — Приехал да в кусты, нет, брат, у нас так не водится, а ты выходи нарузь да говори: я никого не боюсь.
Мельников по голосу узнал Харитона Машистого, товарища Мельникова по купленной земле. Он был высокий, с прямо сидящей головой, на загорелом лице его под высоким лбом светились умные, думающие глаза. Ему было за сорок, но ни в черной продолговатой бороде, ни на голове еще не было седых волос. За Машистым шел Протасов. Протасов улыбался, и по этой улыбке Мельников догадался, что это он после давешней встречи известил Машистого о его приезде и привел сюда.
— Здорово, с благополучным прибытием! — добавил Машистый, подойдя вплоть к Константину Ивановичу и крепко пожимая ему руку.
— Спасибо, — ответил Константин Иванович. — Как вы тут живете?
— Все трое подошли к лежавшему у изгороди столбу, на котором Иван Егоров отбивал косы, и стали усаживаться.
— Да у нас тут какая жизнь! Вот как у вас там? У вас там дума.
Колька с Манькой тоже подошли к столбу и, увидавши голубые глазки какой-то травы, припали к ним. Константин Иванович хотел было послать их домой, но, заметив, что они увлеклись разглядыванием цветов, решил ничего им не говорить.
— Дума что у нас, что у вас.
— А к вам все-таки ближе, небось кто-нибудь из членов и в магазин заходит.
— Покупатели нам все равны.
— Как же так? Они не кто-нибудь. Тоже небось за нашего брата работников. Мы здесь ломаем, а они потеют.
— Эх, думушка-дума, никак ты нас поднадула, какой уж раз собирается, а ничего у нас не меняется! — вздохнув, проговорил Протасов.
— А ты думал — от думы хлеб лучше станет родиться?.. Хлеб родится от погоды, а не от думы.
— Не хлеб… а думали, что она нам даст, что мягче хлеба… Мы ждали от нее земли да воли, а выходит — не проси ничего боле…
Протасов сдержал новый вздох и полез в карман за табаком. Он был двухдушник. У него была старуха мать, жена и трое детей. Жил он от одной земли, на сторону отлучиться не мог. Земли ему не хватало, и он или снимал у кого-нибудь пустые полосы, или брал угол у Машистого, Мельниковых или еще у кого из многоземельных.
Машистый был одинокий, жил вдвоем с женою, зимою он, кроме того, столярничал, он не бедствовал, может быть, поэтому и не понимал постоянного беспокойства Протасова
— Землю-то она нам дала, — спокойно и уверенно сказал Машистый.
— Где она дала-то?
— В миру. Нужна она тебе — бери да вырезай.
— Мне не от мира нужно-то, а от других.
— Ты сперва научись с мирской справляться.
— Я справляюсь.
— Справляешься, а по чужим полосам таскаешься. Зачем же это?
— А что ж я сделаю, когда свое поле, что мне надо, не дает?..
— А ты добейся, чтобы давало. Вот в этом-то вся и загвоздка. Одни из коровы одно молоко берут, а другие и молоко берут, и на этой же корове это молоко на рынок везут.
— С одного вола две шкуры не сдерешь.
— Три можно, а не то что две, — убежденно проговорил Машистый. — Ты думаешь, тебя большое поле прокормит? Коли ума не приложишь, и на большой земле зубами на щелкаешься, а с прилежностью и малое больше даст..
— На малом не развернешься.
— Еще как развернешься-то! Был бы разум да старанье. Поглядите на усадьбы-то: вон у других на таком же добре одна трава растет, а у Константина Ивановича чего хочешь. Ишь, и смородина, и клубничка, и огурчик. А это чего стоит-то? Вон какая полоска, а с ней на всю семью добра хватит. Собери ты свою землю в одно место да постарайся над нею, она тебе так же, как усадьба, отплатит.
— Наши земли и в одно место соберешь — не воскреснешь. Достанутся пустыри да межи — совсем останешься без ежи.
— Усдобишь. Усдобишь пожирней — все сравняется. Будет, как господская.
— Над господской землей наши отцы да деды старались.
— Отцы да деды над чужой старались, а мы будем на своей. А то как рыба на песке бьемся, а к воде не подберемся.
Протасов затянулся цигаркой и замолчал, а Машистый обратился к Константину Ивановичу и стал дальше расспрашивать его о петербургских делах — надолго ль он приехал. Мельников сказал, чем главным образом был вызван его приезд.
— Слышал, слышал! — сказал Машистый. — Вот как люди добрые дела делают, а ты, — обратился он снова к Протасову, — от думы земли ждешь. Ты бы сам не зевал, вроде как Андрей Егоров, с своего же коня да долой посреди дня!
IV
Протасов бросил окурок в траву, поднял глаза и равнодушно проговорил:
— Это дело известное. У нас примера не было, чтобы кто своими руками хорошего житья добился, а таким-то порядком сколько хошь.
— Да, начинаются дела, — вздохнув, вымолвил Машистый. — Из овечьего стада еще волков не выходило, а из мужицкого уж появляются. Вот твой дядя. Теперь еще Восьмаков.
Константин Иванович вспомнил Восьмакова. Он был старше его, жил прежде в Москве молодцом в рыбной лавке. Раз его послали на вокзал выкупить товар и дали ему четыреста рублей денег. Деньги его соблазнили, и он объявил, что потерял их, хозяин заявил полиции, молодца отправили в сыскное, и после этого деньги нашлись. Восьмакова посадили в тюрьму, и когда выпустили, он не стал жить больше в Москве, вернулся в деревню и взялся за крестьянство. Хозяин из него вышел плохой, вел он себя пока незаметно. У него было три сына, двух он отправил в Москву, и третий жил при нем в деревне.
— А что ж Восьмаков, он разве что? — спросил Мельников.
— Тоже мироедом становится, пока ребята росли да вошь кусала — был тише воды, а теперь вшей стряхнул маленько — гляди-ка, как нос дерет: над всем миром большину взять хочет.
— Да он и порядков-то деревенских не знает, — удивился Константин Иванович.
— Порядков не знает, а на сходке орет во всю ивановскую. И где свою пользу увидит — в лепешку расшибется, а своего добьется.
— У нас на всем миру так пошло, — заговорил опять Протасов, — всякий думает не как лучше, а как слаще. У каждого стала одна забота — как бы повернуть краюшку к себе мякишем, а другой хоть зубы поломай…
— Слабнуть народ стал.
— Не слабнуть, а крепнуть… только крепость-то эта идет на худые дела. Поджил мужик стройку, надо перетрясать, а он под нее красного петуха. Дескать, пожар стройки не портит. У него-то не испортит, а соседу-то будет каково? Али теперь, с этой собственностью: другой покупает, всю семью по миру пускает, а ему и горя мало.
— Своя рубашка к телу ближе, — заметил Машистый.
— Известно, — согласился Протасов, — только мы в училище ходили, нам хорошие истории читали, старались нас выучить не рубашку на теле держать, а душу не потерять. Для того нам мозги-то прочищали, чтобы нам друг друг душить?
— Друг друга душат и неученые.
— Неученый хоть меньше сделает — от него ни путного, ни беспутного.
— Ну, тоже не скажи. Ты думаешь, кто темен — он ни туда ни сюда, раскуси-ка его хорошенько, ан и ошибаешься. Попробуй-ка подбей наших стариков вон Бержеловое болото высушить? ан и не подобьешь. Всем от этого польза, а они не пойдут. А помани Пряников косить за вино, найдутся охотники?
— Найдутся.
— Стало быть, они разбираются. Идут туда, где сейчас по губам помажут.
— Это оттого, что на хорошее дело-то мало зовут.
— Оттого мало и зовут, что знают, никто не пойдет и никто хорошего слушать не будет, а Восьмакова с Пряниковым послушают.
— Стало быть, не все ладно у нас в деревне? — спросил Константин Иванович.
— В деревне никогда ладно не было, да и быть не может, опять заговорил Машистый. — Какой тут может быть лад? У вас, в Питере али в Москве, каждый знает, что ему делать и что за свое дело ожидать. В такие-то часы на работу идет, в такие-то на обед, тогда-то получка, а тогда-то праздник, а мы никогда ничего не знаем. Ты думаешь ехать пахать, а тебя гонят по дороге заплатки латать. Ты собрался косить, ан, глядь, дождик моросит. Осенью какая зелень — сила, думаешь — вот с хлебом будешь, а пришла весна — вместо ржи-то синюшник растет.
— Это всегда так велось, нужно бы привыкнуть.
— Плохая привычка, когда на каждом шагу закавычка. Никогда путем думки не соберешь: ты задумал об одном, а тебя высадит на другое, вот и ходишь весь век с разинутым ртом.
— Вы с разинутым ртом ходите оттого, что у вас дышать свободно, — проговорил Константин Иванович. — Ишь какая благодать, что ни дыши — еще хочется!
— Дышать-то у нас есть чем, — усмехнулся Протасов, — вот только иной раз, что жуют, не хватает.
— Как так не хватает, когда вашими трудами другие кормятся!
— Другие-то наше едят, а мы на них только поглядываем. И вы считаете, что нам жить хорошо, а мы думаем — вам не плохо.
— Вот ты и разберись, — вдруг засмеялся Машистый, — не пришлось бы на веревке тянуться, чья сильней. Так как же теперь быть-то? Мы пришли к питерскому, думали — с него по случаю приезда щетинку сорвать, а никак приходится нам его в чайную-то вести да из своего кошелька угощать.