Односельцы, Семенов Сергей Терентьевич, Год: 1917

Время на прочтение: 89 минут(ы)
Семенов Сергей Терентьевич
Односельцы
Date: декабрь 2009
Изд: Семенов С. Т. Рассказы и повести (Из наследия) / Сост., вступ. статья С. П. Залыгина. — М.: Современник, 1983.
OCR: Адаменко Виталий (adamenko77@gmail.com)

Односельцы

Повесть

I

В отделении вагона, где было место у Константина Ивановича, стоял сумрак. Притушенный огонь в фонаре брезжил сквозь накинутый чехол слабыми, мелкими искрами, глухо закрытое парусиновой шторой окно не впускало света снаружи, хотя по расчету Константина Ивановича должно наступить уже утро. Было и душно. Другие пассажиры — агент табачной фабрики, ехавший из Питера в провинцию, и два прасола, привозившие гурт скота из степей, — крепко спали. Слышался свист и храп. Мельников хотел было опять заснуть. Он вытянулся, улегся поудобнее, закрыл глаза и сделал напряжение, чтобы вызвать дремоту, но дремоты не было. После короткого, тяжелого сна, охватившего его, как только он отъехал от Петербурга, сонный туман вылетел из его головы, зарождались ясные мысли. Через несколько минут Константин Иванович убедился, что ему больше не заснуть, и потихоньку, чтобы не разбудить соседей, спустился с своей полки и вышел в узкий коридор.
В коридоре уже было светло. За окном, справа от поезда, зеленая равнина с серебряным туманом над извивавшейся рекой дышала такой сочной свежестью, что от одного взгляда на нее распирало грудь. Константин Иванович открыл окно и стал втягивать в себя прохладный и душистый воздух.
Поезд шел быстро, то убавляя, то прибавляя ходу. Временами он постукивал и изгибался по звенящим рельсам, как змея. Был он похож на разошедшуюся молодую лошадь, в хорошо пригнанной сбруе бегущую по твердой укатанной дороге и испытывающую удовольствие от ровного бега и доставляемого удовольствия ездоку.
Лошадь сейчас же заставила вспомнить Мельникова о деревне, а с мыслью о деревне встало опять то, что заставило Константина Ивановича взять у хозяина трехмесячный отпуск, поставить вместо себя заместителя и ехать домой в июне, а не в августе, как он рассчитывал раньше. Сердце его снова заныло, и он сунул руку во внутренний карман пиджака, достал оттуда уже довольно помятое письмо и снова впился в знакомые, крупные, с трудом выведенные рукою отца строчки:
‘Еще, милый сын, уведомляем тебя, что дядя Андрей в тайности от всех заявил себя наследником на нашу купленную землю и выхлопотал утверждение. Теперь он не хочет давать нам косить и рубить дрова. Очень это нас тревожит. И просим мы тебя: приезжай сам домой и пособи как лучше устроиться. Мы потеряли голову, и я ночи не сплю, все думаю, как нам лучше теперь быть’.
Надежда найти в письме, что дело обстоит не так, как он понял, опять исчезла. Все ясно, дело обстоит именно так, что дядя протягивает руки к их семейному добру. И отец не даром тревожится: дядя может это сделать. И Мельникову вдруг вспомнились далекие годы, когда он был еще подростком, а дядя жил у них в семье. Домашнее хозяйство вел отец с дедом, а дядя ходил на заработки. Отход его приходился на весну и осень. Осенью он набирал артель мужиков и уходил с ними на пригородные фабрики, где он брал подряды рубить капусту, а весною он нанимал народ ‘подбирать сучки’ и на торфяные работы в тех же фабричных лесах. И когда он приходил домой, то на целую неделю нарушался весь порядок в доме. Дядя начинал придираться, что без него все не так, много истратили, мало сделали, и покойник дедушка и отец едко ругались с ним, бабы ходили молчаливые, и только когда дядя уставал от грызни, все начинало успокаиваться.
Вслед за этим вспомнился раздел с дядей. Раздел вышел из-за него. Когда Костька кончил учиться, его против воли дяди отдали в Москву мальчиком в оптовую мануфактурную торговлю. Дядя переругался с дедом и отцом и потребовал выдела. Во время раздела дядя выказал столько злобы и жадности, что измучил всех, и чтобы только отвязаться от него, ему отдали и лучшую скотину, и постройку, и разные снасти. Старик остался на старом месте, а дядя вышел на новое. С прикопленными раньше деньгами он построился и все поставил на хорошую ногу, а они долго замазывали нанесенные разделом раны. Помогло делу то, что мальчик хорошо пригляделся к своему делу в магазине, вызвал к себе доверие, и ему дали хорошее место, и прибавляли каждый год жалованье. Он вырос, женился. Жена была деревенская, из хорошего дома. Мало-помалу они поставили дом опять твердо, купили в товариществе с другими мужиками пустошь, из которой на их долю приходилось пятнадцать десятин.
И вдруг дядя опять подкрадывается к их благополучию и, главное, без всякого основания. Как это он может идти на такое дело, по какому праву — для Константина Ивановича было неразрешимой загадкой. Он жил на одном месте. По службе был всегда вдали от всяких тяжебных дел. Никаких законов не знал, никогда ни с кем не судился. Ему даже не верилось, что дядя завел дело всерьез. Всем известно, что земля куплена ими. Это знает вся деревня. Неужели в самом деле ее можно отбить?
Понемногу тревога его стала проходить и опять зарождаться уверенность, что его тревога напрасна, дядя ничего им не сделает, а только погрызет их, как, бывало, грыз, и отстанет…

II

Станция, где слезал Мельников, была небольшая. Вокруг нее раскинулся поселок из железнодорожных служб, частных же домов была одна чайная. Извозчиков здесь не было, и разъезжались на приезжавших из деревень подводах. Мельников не написал, чтобы за ним выезжали, и, вспомнивши, что здесь нет извозчиков, вдруг забеспокоился.
Но только он вышел из вагона и сложил свои вещи на платформе, к нему подошел высокий сухой мужик с серой редкой бородкой и спросил:
— Поедете куда?
— А ты откуда?
— А вам куда нужно-то?
— В Охапкино.
— Это мне по дороге, — вдруг обрадовался мужик. — Я из села попа привозил, хотел было уезжать, да думаю — дай подожду, може, попадет кто.
— Вот и подвези.
— Давай, это все твои вещи-то?
Он взял вещи и понес через вокзал. Мельников шел за ним, а словоохотливый мужик говорил:
— У меня и телега большая, попа со всем добром привез, что покрупнее-то вперед отправил, а сейчас всю мелочь забрал.
На площади у коновязи из старого ржавого рельса стояла привязанная, опустивши голову и отвесив нижнюю губу, сивая лошадь. Большая крюковая телега была так просторна, что весь багаж Мельникова поместился в ней и осталось место для сиденья. Мужик накрыл багаж веретьем и спросил:
— Может быть, чаю попить желаете — так я подожду?
Константин Иванович взглянул в сторону чайной, глядевшей на них раскрытыми окнами. Ему представились грязные скатерти, мухи, духота, и хотя ему хотелось есть и пить, но, взглянув на опустившееся к земле солнце, он решил скорей ехать.
Когда подъехали к Охапкину, был вечер. Бледный мрак заменил блеск и ясность светлого дня, и все охватывало молчаливая дрема. Не шелохнувшись, стояли ветлы и липы. В проулке у пожарного сарая, опустив гибкие ветки, спала белоствольная береза. Посреди деревни между дворами возвышался старый вяз, на нем темнели пятнами гнезда грачей, и в них поминутно шел тревожный шорох. Вскрикивали спросонья молодые грачата.
Избы стояли, глядя на улицу окнами, как мутными глазами. Улица была пуста, и на ней устанавливалась мертвая тишина, лишь из-за овинов доносилась дружная песня молодежи, которой, очевидно, тесна стала улица, и ее потянуло на простор в поле.
Грудь Мельникова сжало, и он заволновался, предчувствуя, что скоро очутится в своем углу среди родных и близких, а подводчик придержал лошадь, не зная, где ему останавливаться. Мельников указал на прочный пятиоконный дом под дранковой крышей, и они подъехали к нему.
У Мельниковых не было огня, но подъехавших скоро почуяли, Константин Иванович еще не вылез из телеги, как на крыльце появился высокий, седобородый, слегка сутуловатым старик, отец Константина Ивановича. За отцом, торопливо вскидывая на голову платок, вышла Софья. Софья была ровесница Мельникову, но такая свежая, красивая, непохожая на деревенскую. Она поспешно подошла к мужу и обняла его шею крепкими, мягкими руками.
Появилась коренастая круглолицая работница и, гремя ведром, побежала на колодец за водой. Через минуту в доме Мельниковых горела лампа. Константин Иванович расправлял усталые за дорогу члены и отвечал на вопросы, как он доехал, где нашел подводчика. В дом вошел и подводчик, он сидел на приступке, дожидаясь чаю, и, конфузливо улыбаясь, глядел на чужую радость.
— Ну, а у вас что делается? — спросил Мельников.
Старик стал рассказывать. Все шло чередом и по дому и в поле, только рожь шла плохо у всей деревни.
— Везде плохая рожь, прогневали господа, — подал голос подводчик и глубоко вздохнул.
— А скоро покос?
— Вот вывезем навоз, запашем, тогда и за покос…
Мельников редко работал мужицкую работу, но любил ее, и сейчас он представил, что будет косить, и сердце его приятно стукнуло.
Поспел самовар, и стали пить чай, и за чаем разговор шел о посторонних делах: кто играл свадьбу, где снимали аренду. Софья, уехавшая в деревню от мужа еще весною, спросила про питерских знакомых и рассказала про ребят. Подводчик опять вставил про ребят:
— Ребятам нынче житье, не как нам бывало, нам, бывало, с ягнятами одна честь, а нынче их в красный угол.
— У человека одна радость — ребята, — сказал Константин Иванович.
— Радости-то с ними много, да и заботы ой-ой-ой!
Он опрокинул стакан вверх дном, положил на него огрызок сахару и, перекрестившись, стал благодарить.
— Ты ночуй у нас, — предложил Константин Иванович.
— Нет, спаси Христос, — лошадь передохнула и я передышку сделал. Поеду по холодку.
— Да ночь ведь.
— Кака теперь ночь — с воробьиный нос: из деревни не выедешь — светать начнет.
Мужика проводили. И когда он уехал и все уселись по своим местам, как-то само собой у Константина Ивановича выскочил вопрос насчет главного. И только стоило ему помянуть о дяде, у старика пропало все благодушие, лицо стало жесткое, в голосе послышались новые ноты.
— Как же это он обдумал такое дело? — спрашивал Мельников про дядю.
— Кто его знает! Только, говорит, я теперь этой земли хозяин, и вы не можете на нее шагу ступить.
— Вот как! — невольно улыбаясь, сказал Константин Иванович. — По какому же это праву?
— Никаких у него правов нет, а смелости много. И напорист очень. Задумал и полез. Ведь у нас никто во всей округе на такое дело не отважится, а у него хватило духу
— Что же он говорит, по крайней мере?
— А вот сходи к нему завтра и послушай. Он того наскажет, что и не подумаешь.
— И ничего, не робеет?
— Что ж ему, он словно хорошее дело сделал. Еще хвалится.
— И сам он до этого додумался?
— Кто его знает, може, кто научил.
— Вот как ухитрился! — с грустью в голосе вмешалась и разговор Софья. — Мы обдумали, все выплатили, для детей старались, а он выправил там какую-то бумажку, и стало все его.
— Ну, еще не его, — твердо и спокойно проговорил Константин Иванович. — Это он только говорит, а мы посмотрим, почему он это говорит.
У Константина Ивановича сейчас явилось еще более уверенности, что дело, больно встревожившее его семейных, не так-то уж опасно. В самом деле, какие у дяди на это данные? И его уверенность передалась и старику и Софье. Понемногу стали успокаиваться. Через несколько времени они перестали говорить об этом и опять перешли на другое. И перед тем как ложиться спать, ни у кого уже не было никакой тревоги, а все были, как в первую минуту свидания, спокойны и веселы.

III

Мельников после дороги спал так крепко и сладко, что у него прошла вся дорожная усталость, и он проснулся бодрый и веселый, с ясной головой. Сейчас же он вспоминал, что ему нужно поскорей сходить к дяде, и решил не откладывать дела.
Софья и работница хлопотали с стряпней, старик что-то делал за двором. Завтрак еще не был готов, и Константин Иванович сказал, что он пока до завтрака сходит к дяде, и вышел из избы.
День был солнечный. Яркая глянцевитая листва на деревьях сладко нежилась и как будто радостно улыбалась. На траве еще блестела роса, ходили куры, наседки с цыплятами. У соседнего двора поправлял телегу молодой мужик Протасов, хозяйственный, трезвый и хороший сосед. Увидавши Константина Ивановича, он бросил топор, весело улыбнулся и, приветливо сняв с головы старый выгоревший картуз, подал ему свою заскорузлую руку.
— С приездом! — весело и радостно проговорил он.
— Спасибо, как поживаешь?
— Да живем хорошо, ожидаем лучше…
Константин Иванович расспросил подробно, как и что у него идет, как в семье, и пошел дальше.
На той стороне улицы тоже попались еще два мужика. Константин Иванович и с ними обменялся приветствиями.
Несмотря на давившую всех Мельниковых заботу, Константину Ивановичу было так радостно. Попадавшиеся ему односельцы были так приятны, как будто они были ему близкие родные. Константин Иванович хотя жил в городе, но все его симпатии были на стороне деревенской жизни. И жил он в городе только потому, что место у него было хорошее, оно помогало и укрепить их дом, и дать возможность отложить запас на будущее. Пошатнись его дела на этом месте, он, не раздумывая, вернулся бы в деревню, стал бы наряду с другими работать. Он часто мечтал об этом, но мечты пока оставались мечтами.
Двор дяди Андрея был немного похуже, чем их собственный. На улицу выходила большая в четыре окна изба с крыльцом, хорошо проконопаченная, окрашенная, с белыми наличниками на окнах. Но окна были закрыты и крыльцо заперто. За первою избой было другое крыльцо в проулке, и за ним другая изба, но меньше. В этой избе и жили дядя с теткой зиму и лето. Было непонятно, на что дяде лишняя изба, когда у них не было ни детей, ни близкой родни. И сами они были уже в преклонном возрасте. У двора было тихо. Запертое с улицы крыльцо, закрытые окна, затворенные ворота придавали всему дому вид необитаемости. Но когда Константин Иванович обогнул угол и зашел в проулок, увидал, что в сенях стоит тетка и вяжет себе бечевкой новое помело.
Тетка была все такая же поджарая, как и тогда, когда жила в семье. У нее было морщинистое лицо и облупившийся от загара нос. Она так заботливо делала свое дело, что не заметила, как в сени вошел племянник. Она даже вздрогнула, когда услышала его голос, и быстро подняла голову. На ее лице отразилось изумление.
— Константинушка, батюшка! А я и не видала. Здорово, родной! — Она бросила помело и повернулась к племяннику, но вдруг что-то вспомнила и изменила тон и уже менее радостно добавила:
— Когда приехал-то?
— Вчера вечером.
— К дяде, что ль, пришел?
— Да, хотел его повидать.
— В сараюшке он вилы ладит. Пойди, пройди к нему.
Константин Иванович вышел из сеней, прошел через улицу в огород дяди. В конце огорода стоял амбар Андрея Егорова, к нему примыкала небольшая сараюшка. Ворота в сараюшку были полуотворены, и оттуда доносился мерный дребезжащий лязг.
Как ни готовился Константин Иванович быть спокойным, спокойствие его все-таки пропало. Он чувствовал, как к горлу его что-то подкатывает и ему трудно становится дышать.
Дядя скоро заметил его, стук прекратился, и в растворе ворот показалась его голова. Голова эта напомнила Мельникову отца, но мясистый навес над бровями, глубоко сидящие тусклые глаза и какие-то морщины около носа делали лицо дяди непривлекательным. Встретившись со взглядом племянника, глаза дяди еще более спрятались вглубь, и вся его фигура приняла выжидательно-оборонительное положение.
Константин Иванович с усилием сказал дяде приветствие и зашел в сарай. Дядя ответил на приветствие как-то нескладно. Племянник спросил, что дядя делает, дядя сухо сказал. Константин Иванович оглянулся, увидел крюковую телегу у стороны, присел на нее и уже более твердо проговорил:
— Ну, я тебе мешать не буду. Я только спросить тебя кое о чем хочу. Скажи, пожалуйста, что ты с нашей землей надумал делать?
Дядя тоже оправился, он взглянул на племянника, и во взгляде его было изумление.
— С вашей? С какой вашей? Я к вашей земле не касаюсь. Да и на что она мне. У меня, слава богу, свой надел.
— Я не про надельную, а про купленную. Ты, говорят, нашу купленную присвоить хочешь?
— Купленную? Купленная — дело другое. Только купленная не ваша, она осталась после нашего отца.
— Ее не ваш отец покупал, а мы. Мы ее сторговали, мы за нее и в банк выплатили.
— Ничего не знаю. В бумагах она числилась за покойным отцом, а теперь я перевожу ее на себя.
— Зачем же ты ее переводишь?
— А чтобы отца помянуть. Вам после отца остался дом, а мне — земля.
— А у тебя дома нет?
— Мой дом я сам завел. Мне никто не помогал, а вам отцовский остался, и плант и усадьба.
— А ты на выдел не получал?
— Что я получил, то от того и званья не осталось.
— Мы землю-то после раздела купили.
— Не вы купили, а покойник отец. Им она куплена, его имя и записана. А коли на его имя — он, стало быть, и хозяин.
— Тогда мы твой дом себе припишем?
— Приписывай, если можешь, — вдруг весь загораясь, кликнул Андрей Егоров. — Я препятствовать не буду. Заявляй, где следует, и приписывай.
Константин Иванович почувствовал, что он сказал глупость, и ему стало досадно на себя, он покраснел, и голос его стал жестче.
— Мы этого делать не станем, нам чужого не надо.
— Да и ничего не сделаете — потому не по правилам.
— А твое дело по правилам?
— Стало быть, что… А если не по правилам — нешто бы меня к ней подпустили? Такой бы от ворот поворот показали… а то приписали и в хозяева введут.
— И все будет по закону?
— А то как же? Неужто без закону? Я без закону не могу. У меня тоже, чай, душа, а не головешка.
— Да ведь земля-то наша, вся деревня это знает!.. — весь закипая и переседающим голосом воскликнул Константин Иванович.
— Ваша?! Да как же суд за мной ее утверждает. Нешто суд может чужую собственность утверждать?
Дядя уставился на Мельникова во все глаза и долго глядел не моргая. Этот наглый взгляд проник в самую глубину души Константина Ивановича, и он, весь дрожа и еще более изменившимся голосом, спросил:
— Так ты хочешь владеть, этой землей?
— Може, владеть, а може, продам кому. Я буду хозяин — что хочу с ней, то и делаю.
— И совесть твоя это позволяет?
Дядя вдруг обозлился, глаза у него загорелись, и за тряслась голова, он злобно взглянул на племянника и дрожащим голосом воскликнул:
— Что ж ты думаешь, я против совести могу пойтить?.. Да я отродясь ничего против совести не делал!.. Что ты меня тычешь-то? Это вы с отцом неправдой жизнь уставили, дедушкиным домом завладели и землю под себя забрать хотите. Что ж, я отцу-то не такой же сын? Скажи на милость?
Константин Иванович окончательно был сражен этой наглостью и растерялся. Приходя в себя, он почувствовал, чти тут говорить больше нечего, у него нет средств, чтобы заставить этого человека отозваться на его доводы по-человечески Видимо, предстоящая выгода закружила ему голову, и он ради нее пойдет на все. Он соскользнул с телеги и вытянулся.
— Очень жаль тогда… Я хотел с тобой по душе поговорить, а ты не хочешь слушать. Ну, что ж, будем раз говаривать по-другому…
— Не грози.
— Я не грожу, а вот что тебе скажу: мы тебе своей земли не уступим… Всю силу положим, а ограбить себя не дадим…

IV

Когда Мельников вышел из сараюшки опять на улицу, то увидал, что по улице кто-то ехал. Лошадь была высокая, вороная, в полунемецкой сбруе, запряженная в дрожки. На дрожках верхом сидел широкоплечий мужчина с серебристой бородой, в картузе с лаковым козырьком и в двухбортном суконном пиджаке. Поравнявшись с Константином Ивановичем, он попридержал лошадь и крикнул:
— Константину Ивановичу, с приездом!
Мельников узнал своего односельца Пряникова, ходившего старшиной. Он, видимо, отправлялся на службу. Пряников был старше его. Их семья считалась издавна богатой. Отец его когда-то торговал лесом, и сын помогал ему, потом его выбрали в старшины, он ходил в старшинах уже не одно трехлетие. Человек он был чванный, недоброжелательно относившийся ко всем, кто поднимался в достатке в деревне и становился с ним на одну ногу, и в то же время большой мастер показывать себя не тем, что он есть. В волости он пользовался большим уважением, как примерный человек, хотя человек он был далеко не примерный. Потому ли или потому, что сейчас у Константина Ивановича было уже не то настроение, как давеча, этот односелец, встретившись, не внес в сердце Мельникова приятных чувств. Все-таки он остановился, ответил на рукопожатие, и когда Пряников с сладкой улыбкой на своем сытом лице, лукаво поблескивая узенькими вороватыми глазами, расспрашивал, как он там в Питере поживает, как идут дела, что хорошего, Мельников, машинально отвечая на его вопросы, вдруг и сам решил задать ему вопрос.
— Все хорошо, — сказал наконец Мельников, — вот только дома плохо: дядя обидеть хочет.
— Какой дядя? — делая сразу недоумевающее лицо и как бы не понимая, о чем идет речь, уже серьезно спросил Пряников.
— Андрей Егоров, землю отбивает.
— Какую землю? — точно ничего не зная, опять спросил Пряников.
— Купленную, вот что вместе с Машистым да Рубинскими-то у нас. Объявил себя наследником после дедушки и хочет завладеть.
— Это не через нас… То-то я не припомню сразу. Купленная через Окружный идет, мы этих делов не касаемся.
— А что ж теперь делать нам? — спросил Мельников, и думая, что Пряников, как должностное лицо, более знает такие дела и может дать добрый совет.
— Ничего, брат, не знаю, — делаясь вдруг фамильярным, изменил он тон. — Это в Окружном надо справиться, а нам эти дела неподсудны. Нам подсудна только надельная земля, и слава богу! По нонешним временам с одной надельной сколько возни, укрепляются да выделяются, судятся да тягаются… Приходи как-нибудь чай пить. Я недавно большую половину в избе отделал, новую небиль купил…
— Спасибо, — еле выговорил Константин Иванович.
— Приходи как-нибудь вечерком, а то в праздник, а пока до увиданья, надо в контору, делов много…
Он ударил вожжами по лошади и покатил из деревни, а Константин Иванович направился домой.
Дома, как только он отворил дверь, ему бросились под ноги уже проснувшиеся детишки: шестилетний Колька и трехлетняя Манька. Они жили с ним по зимам в Петербурге и только месяц как приехали, но успели загореть, обрасти волосами, и их объели комары, они обхватили его и, прыгая, наперебой кричали:
— Папася, папася, папася!
— Ах вы… дачники этакие! — забывая всю неприятность и радостно улыбаясь, воскликнул Мельников и поднял с пола обоих ребятишек. — Я думал, они встретят меня, а они спят без задних ног.
Он сел на лавку и, прижимая их к себе, стал болтать с ними, а Софья, убравшаяся у печки и собравшая чай, пытливо поглядывала на него, стараясь узнать, что вышло у мужа из разговора с дядей.
— Я посылал вас работать в деревню, а вы только шалите да спите до полдня.
— Сколо ягодка поспеет, — сказала вдруг Манька.
— А ты будешь ходить за нею?
— Буду.
— А я косить пойду, — заявил Колька.
— Вон они какие работники, а ты говоришь, — сказала Софья.
— Работников-то много, а работать будет не на чем, отобьет дядя землю.
— Все-таки отобьет?
— Хочется ему.
— Мало что хочется.
В избу вошел старик и, опустившись на конике, спросил:
— Ну, что, как дядя принял?
— Дядя принял — другой раз не пойдешь.
— Что ж он говорит?
Константин Иванович рассказал про разговор с дядей.
— Я уж с старшиной хотел посоветоваться, да от него ничего не добьешься.
— Захотел тоже! — сердито хмыкнул отец. — Я думаю, не он ли и настроил дядю. Ему, може, в голову не пришло бы, а тот научил. Его хлебом не корми — только кляузу какую заведи…
— Какой ему толк?
— Такая натура: не хочется, чтобы кто хорошо жил… норовит кого разбить да попутать…
Собрали чай, поставили селедок с зеленым луком и пшеничного киселя. Начался завтрак.
— Ну, хорошо, придираются к нам, но у нас, слава богу, зубы есть, а кто помалосильнее-то, те-то как же?
— А вот так: было у Курочкиной вдовы полторы души земли — пасынок отбил, у Звонаря половину усадьбы отрезали.
— И негде защиты искать?
— Защита-то есть, да добиться-то ее трудно…
— Дела делаются!.. — крутнул головой Константин Иванович и, вздохнув, вылез из-за стола.
У Мельниковых за двором был разбит садик. Завел его Константин Иванович. Когда он после раздела с дядей устроился в Москве, ему попалась книжка по садоводству, он ею заинтересовался и решил попытать устроить садик у себя. И когда приезжал на побывку, он все свободное время проводил за двором, и там появились грядки с ягодными кустами и молодые плодовые деревца. И кусты и деревья он привозил из Москвы из питомника. Они прижились и разрослись и года через три уже стали давать урожай. К саду привыкли, и старик и Софья наблюдали за ним и поддерживали его в таком виде, в каком хотелось Константину Ивановичу.
После завтрака Константин Иванович сказал ребятам:
— Ну, вы, хозяева молодые, идите, ведите меня в сад, покажите, что там у нас делается.
— А хозяева молодые и не знают, — улыбаясь, проговорила Софья. — Я их не пускаю туда, а то они того наделают, что ничего не получишь…
— А там разве крапива не растет? — крапивой можно.
— Мы ее выпололи.
— Ну, я тогда их сведу. Пойдемте-ка, только чтобы не баловать, цветов не рвать, травы не топтать, как у нас в Питере.
— Не, не будем, — согласилась Манька.
— Ну, так идем.
Ребятишки быстро выбежали из избы и скрылись за двором. Сад был огорожен тыном. И когда Константин Иванович взошел в него, то сразу же увидел, как хорошо все идет. На яблонях зазеленела обильная завязь. Смородина была обсыпана кистями изумрудных ягод, пестрели белыми звездами лапчатые букеты клубники, стояло жужжание пчел. Мельникова охватило сладкое восхищение, он радостно вздохнул и громко сказал ребятишкам:
— Эва, какое добро у нас, сопляки этакие!
— А смолода поспела? — спросил Колька и рванулся к кусту.
— Нет, еще не поспела, и ты к ней не лезь, помнишь, что я вам говорил…
Он останавливался у каждого куста, любуясь его видом, и ему вспомнилась его петербургская жизнь в тесной темной квартирке, служба в каменных стенах с постоянным табачным дымом вместо воздуха, и эта жизнь показалась ему такою бездушною, скучною и неприятною, и ему жалко стало многих своих сослуживцев, у которых не было никакой связи с деревней.
‘Такое раздолье иметь дорого стоит’, — с тайной гордостью подумал он и вдруг вспомнил опять дело с дядей, и его радость сразу отуманилась.
За тыном что-то мелькнуло, потом скрипнули воротца, и кто-то вошел в сад. Константин Иванович встрепенулся и увидел, что к нему приближаются две мужицкие фигуры, еще неясные за кустами.
— Где он, питерский-то? — раздался сильный сочный голос — Приехал да в кусты, нет, брат, у нас так не водится, а ты выходи нарузь да говори: я никого не боюсь.
Мельников по голосу узнал Харитона Машистого, товарища Мельникова по купленной земле. Он был высокий, с прямо сидящей головой, на загорелом лице его под высоким лбом светились умные, думающие глаза. Ему было за сорок, но ни в черной продолговатой бороде, ни на голове еще не было седых волос. За Машистым шел Протасов. Протасов улыбался, и по этой улыбке Мельников догадался, что это он после давешней встречи известил Машистого о его приезде и привел сюда.
— Здорово, с благополучным прибытием! — добавил Машистый, подойдя вплоть к Константину Ивановичу и крепко пожимая ему руку.
— Спасибо, — ответил Константин Иванович. — Как вы тут живете?
— Все трое подошли к лежавшему у изгороди столбу, на котором Иван Егоров отбивал косы, и стали усаживаться.
— Да у нас тут какая жизнь! Вот как у вас там? У вас там дума.
Колька с Манькой тоже подошли к столбу и, увидавши голубые глазки какой-то травы, припали к ним. Константин Иванович хотел было послать их домой, но, заметив, что они увлеклись разглядыванием цветов, решил ничего им не говорить.
— Дума что у нас, что у вас.
— А к вам все-таки ближе, небось кто-нибудь из членов и в магазин заходит.
— Покупатели нам все равны.
— Как же так? Они не кто-нибудь. Тоже небось за нашего брата работников. Мы здесь ломаем, а они потеют.
— Эх, думушка-дума, никак ты нас поднадула, какой уж раз собирается, а ничего у нас не меняется! — вздохнув, проговорил Протасов.
— А ты думал — от думы хлеб лучше станет родиться?.. Хлеб родится от погоды, а не от думы.
— Не хлеб… а думали, что она нам даст, что мягче хлеба… Мы ждали от нее земли да воли, а выходит — не проси ничего боле…
Протасов сдержал новый вздох и полез в карман за табаком. Он был двухдушник. У него была старуха мать, жена и трое детей. Жил он от одной земли, на сторону отлучиться не мог. Земли ему не хватало, и он или снимал у кого-нибудь пустые полосы, или брал угол у Машистого, Мельниковых или еще у кого из многоземельных.
Машистый был одинокий, жил вдвоем с женою, зимою он, кроме того, столярничал, он не бедствовал, может быть, поэтому и не понимал постоянного беспокойства Протасова
— Землю-то она нам дала, — спокойно и уверенно сказал Машистый.
— Где она дала-то?
— В миру. Нужна она тебе — бери да вырезай.
— Мне не от мира нужно-то, а от других.
— Ты сперва научись с мирской справляться.
— Я справляюсь.
— Справляешься, а по чужим полосам таскаешься. Зачем же это?
— А что ж я сделаю, когда свое поле, что мне надо, не дает?..
— А ты добейся, чтобы давало. Вот в этом-то вся и загвоздка. Одни из коровы одно молоко берут, а другие и молоко берут, и на этой же корове это молоко на рынок везут.
— С одного вола две шкуры не сдерешь.
— Три можно, а не то что две, — убежденно проговорил Машистый. — Ты думаешь, тебя большое поле прокормит? Коли ума не приложишь, и на большой земле зубами на щелкаешься, а с прилежностью и малое больше даст..
— На малом не развернешься.
— Еще как развернешься-то! Был бы разум да старанье. Поглядите на усадьбы-то: вон у других на таком же добре одна трава растет, а у Константина Ивановича чего хочешь. Ишь, и смородина, и клубничка, и огурчик. А это чего стоит-то? Вон какая полоска, а с ней на всю семью добра хватит. Собери ты свою землю в одно место да постарайся над нею, она тебе так же, как усадьба, отплатит.
— Наши земли и в одно место соберешь — не воскреснешь. Достанутся пустыри да межи — совсем останешься без ежи.
— Усдобишь. Усдобишь пожирней — все сравняется. Будет, как господская.
— Над господской землей наши отцы да деды старались.
— Отцы да деды над чужой старались, а мы будем на своей. А то как рыба на песке бьемся, а к воде не подберемся.
Протасов затянулся цигаркой и замолчал, а Машистый обратился к Константину Ивановичу и стал дальше расспрашивать его о петербургских делах — надолго ль он приехал. Мельников сказал, чем главным образом был вызван его приезд.
— Слышал, слышал! — сказал Машистый. — Вот как люди добрые дела делают, а ты, — обратился он снова к Протасову, — от думы земли ждешь. Ты бы сам не зевал, вроде как Андрей Егоров, с своего же коня да долой посреди дня!

IV

Протасов бросил окурок в траву, поднял глаза и равнодушно проговорил:
— Это дело известное. У нас примера не было, чтобы кто своими руками хорошего житья добился, а таким-то порядком сколько хошь.
— Да, начинаются дела, — вздохнув, вымолвил Машистый. — Из овечьего стада еще волков не выходило, а из мужицкого уж появляются. Вот твой дядя. Теперь еще Восьмаков.
Константин Иванович вспомнил Восьмакова. Он был старше его, жил прежде в Москве молодцом в рыбной лавке. Раз его послали на вокзал выкупить товар и дали ему четыреста рублей денег. Деньги его соблазнили, и он объявил, что потерял их, хозяин заявил полиции, молодца отправили в сыскное, и после этого деньги нашлись. Восьмакова посадили в тюрьму, и когда выпустили, он не стал жить больше в Москве, вернулся в деревню и взялся за крестьянство. Хозяин из него вышел плохой, вел он себя пока незаметно. У него было три сына, двух он отправил в Москву, и третий жил при нем в деревне.
— А что ж Восьмаков, он разве что? — спросил Мельников.
— Тоже мироедом становится, пока ребята росли да вошь кусала — был тише воды, а теперь вшей стряхнул маленько — гляди-ка, как нос дерет: над всем миром большину взять хочет.
— Да он и порядков-то деревенских не знает, — удивился Константин Иванович.
— Порядков не знает, а на сходке орет во всю ивановскую. И где свою пользу увидит — в лепешку расшибется, а своего добьется.
— У нас на всем миру так пошло, — заговорил опять Протасов, — всякий думает не как лучше, а как слаще. У каждого стала одна забота — как бы повернуть краюшку к себе мякишем, а другой хоть зубы поломай…
— Слабнуть народ стал.
— Не слабнуть, а крепнуть… только крепость-то эта идет на худые дела. Поджил мужик стройку, надо перетрясать, а он под нее красного петуха. Дескать, пожар стройки не портит. У него-то не испортит, а соседу-то будет каково? Али теперь, с этой собственностью: другой покупает, всю семью по миру пускает, а ему и горя мало.
— Своя рубашка к телу ближе, — заметил Машистый.
— Известно, — согласился Протасов, — только мы в училище ходили, нам хорошие истории читали, старались нас выучить не рубашку на теле держать, а душу не потерять. Для того нам мозги-то прочищали, чтобы нам друг друг душить?
— Друг друга душат и неученые.
— Неученый хоть меньше сделает — от него ни путного, ни беспутного.
— Ну, тоже не скажи. Ты думаешь, кто темен — он ни туда ни сюда, раскуси-ка его хорошенько, ан и ошибаешься. Попробуй-ка подбей наших стариков вон Бержеловое болото высушить? ан и не подобьешь. Всем от этого польза, а они не пойдут. А помани Пряников косить за вино, найдутся охотники?
— Найдутся.
— Стало быть, они разбираются. Идут туда, где сейчас по губам помажут.
— Это оттого, что на хорошее дело-то мало зовут.
— Оттого мало и зовут, что знают, никто не пойдет и никто хорошего слушать не будет, а Восьмакова с Пряниковым послушают.
— Стало быть, не все ладно у нас в деревне? — спросил Константин Иванович.
— В деревне никогда ладно не было, да и быть не может, опять заговорил Машистый. — Какой тут может быть лад? У вас, в Питере али в Москве, каждый знает, что ему делать и что за свое дело ожидать. В такие-то часы на работу идет, в такие-то на обед, тогда-то получка, а тогда-то праздник, а мы никогда ничего не знаем. Ты думаешь ехать пахать, а тебя гонят по дороге заплатки латать. Ты собрался косить, ан, глядь, дождик моросит. Осенью какая зелень — сила, думаешь — вот с хлебом будешь, а пришла весна — вместо ржи-то синюшник растет.
— Это всегда так велось, нужно бы привыкнуть.
— Плохая привычка, когда на каждом шагу закавычка. Никогда путем думки не соберешь: ты задумал об одном, а тебя высадит на другое, вот и ходишь весь век с разинутым ртом.
— Вы с разинутым ртом ходите оттого, что у вас дышать свободно, — проговорил Константин Иванович. — Ишь какая благодать, что ни дыши — еще хочется!
— Дышать-то у нас есть чем, — усмехнулся Протасов, — вот только иной раз, что жуют, не хватает.
— Как так не хватает, когда вашими трудами другие кормятся!
— Другие-то наше едят, а мы на них только поглядываем. И вы считаете, что нам жить хорошо, а мы думаем — вам не плохо.
— Вот ты и разберись, — вдруг засмеялся Машистый, — не пришлось бы на веревке тянуться, чья сильней. Так как же теперь быть-то? Мы пришли к питерскому, думали — с него по случаю приезда щетинку сорвать, а никак приходится нам его в чайную-то вести да из своего кошелька угощать.
— Зачем в чайную?
— Обмыть тебя по случаю приезда. Эх, дела, дела! Видно, там хорошо, где нас нет. Ну, что ж, если у вас там так плохо, а у нас хорошо, пойдем, мы тебя угостим, где наше не пропадало.
— Я угощу, — улыбаясь, проговорил Константин Иванович. — Я от этого не отказываюсь, только я хочу сказать, у вас тут трава, зелень, а у нас кругом камень, да еще шлифованный, а среди камней и сам, того и гляди, каменным сделаешься.

VII

Чайную в Охапкине содержал Бражников. Прежде, в молодости, он ходил на заработки. В Москве на одной фабрике стали вырабатывать бумажное полотно, похожее на голландское. Находчивые люди стали разъезжать с этим полотном по глухим местам и продавать его за настоящее. Барыши получались большие. Таким торговцем стал и Бражников и в два года нажил две тысячи. После этого он снял трактир на большой шоссейной дороге и заторговал на славу. Он отрастил брюхо, завел золотые часы, жена его сшила шелковое платье, и он уже хотел выписаться из общества и приписаться к купечеству. Но рядом с шоссе вскоре провели железную дорогу, езда по шоссе упала, трактир Бражникова опустел, хозяевам пришлось сокращаться во всех своих замашках, и они стали быстро проживаться. Часы были проданы, платье заложено, и вот, когда стало ясно видно, что прежнего житья не воротить, — Бражников запряг лошадей в тарантас, усадил жену, десятилетнего сынишку и, сказавши работнику, что он едет в гости к попу, — уехал из села навсегда, оставив кредиторам все свое заведение и имущество. После этого в Охапкино лет пять ездил становой с исполнительными листами, но у Бражникова никакого имущества не находилось, становому такая езда надоела, и он оставил Бражникова. А Бражников вырастил сына, женил его на одной сироте, у которой было трехсотрублевое приданое, на это приданое он открыл чайную и стал тайком приторговывать водкой.
У двора Бражникова росло несколько кудрявых берез. Под ними стояли столы, и летом под березами были лучшие места.
Когда компания подошла к чайной, под березами был занят только один стол. За ним сидело три мужика. Старый согнутый старик Быков, хозяин большого дома, с деньгами, на которые он скупал зерно во время беспутья, скот, лес, он сам уже не работал, так как у него была грыжа, но крепко держал большину в руках. Другой был старовер Васин, с курчавой бородой с проседью и востренькими маленькими глазами, третий был высокий, белокурый, с широкой бородой и вдавленной переносицей, тягольщик Осип. Осип первый заметил подошедших и воскликнул:
— Господину питерскому наше почтение! С приездом!
На безобразном лице мужика мелькнула широкая улыбка, выражавшая как будто бы добродушие и вместе с тем лукавство.
Мельников стал здороваться с односельцами. Быков и Васин отнеслись к нему не так фамильярно. Быков степенно ответил на его рукопожатие, Васин же встал и по клонился при этом.
— Погостить приехал? — спросил Быков.
— Да, своих повидать.
— Надолго?
— До успенья проживу, а может быть, подольше.
— Тоже как дело пойдет, а то не скоро отпустят, — двусмысленно улыбаясь, сказал Осип.
Быков сурово взглянул на Осипа и сказал:
— Погоди ты, не суйся не в свое дело, — и обратился снова к Мельникову: — Редко бываете в деревне-то, надо бы подольше…
— Я и то хочу все лето пробыть.
К столу подошел Машистый, ходивший заказывать чай, и, усевшись рядом с Мельниковым, скинул картуз и стал вытирать пот со лба.
— А что я хочу вас спросить, — заговорил вдруг Васин, пытливо глядя на Мельникова своими вострыми глазами, — вы там видали народу с разных местов, в тех-то местах так же, как у нас, живут али по-другому?
— Живут везде по-своему, только нужду терпят одинаково.
— Стало быть, не лучше нашего?
— Не лучше.
Васин качнул головой и щелкнул языком.
— Вот оно дело-то какое!.. Стало быть, такое крестьянское положение… На роду нашему брату написано век кукушкой куковать…
— …да кулаком сопли утирать, — ввернул Осип и громко загоготал.
— Да погоди ты! — уж прикрикнул на него Быков. — И что мелет! Тут об деле, а он об хмеле, чудак!
— Я к слову, што ж… а не надо, так и не надо, не велика беда, — сказал Осип и замолчал.
В палисаднике появился Бражников. Ему было лет пятьдесят. Он был высокий, прямой, с густой белокурой бородой, подернутой проседью, и высоким лбом, но нос у него был крупный и тупой, и от этого портилось все благообразие его лица. Он чуть не бросил на стол поднос с посудой и, схвативши руку Мельникова, встряхнул ее.
— Константин Ивановичу, с приездом! Чем прикажете, окромя чаю, потчевать? Может быть, пивца али кваску? Есть хороший, в погребе лежит, холодный
— Да вы не стесняйтесь, я с вас ничего не возьму, только скажите.
— Да мне ничего не хочется, благодарю.
— Ну, так я сейчас сухариков к чаю принесу.

VIII

Бражников ушел, а в палисадник вошли два новых гостя. Один широкоплечий, плечистый, с чалой бородой и багровым самоуверенным лицом. Это был Восьмаков. Другой, много моложе, с мягкой шелковистой бородой и чистыми глазами, Костин. На первый раз он казался таким тихоней, но был совсем не тихий, а в пьяном виде даже жестокий человек. Когда он напивался, то становился грозой семьи и соседей. Буйствуя, он бил всех, кто попадется, он не щадил ни свою мать, ни жену, ни детей. Особенно он измывался над женой: он ее клал на лавку или на стол и колотил от головы до пяток и выпускал только тогда, когда ему надоедало. К нему в это время нельзя было никому подойти, потому что он набрасывался на того и тоже избивал до беспамятства. Жену часто отливали водой, она была уже не в своем рассудке и в тридцать лет казалась старухой и жаловалась на боль в костях. Запуганные росли дети и боялись встречаться соседи.
Восьмаков и Костин поклонились совсем одинаково, чисто формально, и уселись за столом под окном. Васин опять обратился к Мельникову и спросил:
— А не приходилось вам слышать, как в других местах на хуторах живут?
— Не одобряют, — вдруг вставил замечание Осип.
— Кто не одобряет-то? — вдруг спросил Осипа Машистый.
— Те, кто понимают.
— Эти понимающие-то, може, вроде тебя: табак с перцем различить не могут. Как это не одобрять хорошего?
— А по-твоему в хуторах хороштво? — бросил из-за своего стола Восьмаков, и в тоне его чувствовался задор.
— Известно. Чего ж еще хотеть: вся земля в одном месте, под руками!
— И ко рту поднесешь — не проглотишь, тоже как задастся.
— На хуторах, говорят, лучше живут, — сказал в ответ Васину Мельников. — Земля близко, обработать ее много легче.
И только он это сказал, как неуловимый огонь промелькнул в глазах Восьмакова. На лице его выступила краска, в голосе задрожали едкие, злые ноты.
— И близко, да склизко, а далеко, да дорого… Что в ней, в близости-то, если достанется, что никуда не годится.
— Вблизи всякую землю сделаешь, что будет годиться.
— Скоро ее сделаешь-то, когда в ней ничего нет?
— Вложишь.
— Когда в нее вложишь-то?
— Люди совсем пустые земли на путь наводят.
— Где такие люди-то?
— Везде, и у нас, и за границей… — поддержал Машистого Константин Иванович.
Все лицо Восьмакова стало вдруг чугунное, в глазах появилась дикая враждебность, даже изменился, как будто бы пересел голос.
— Какие в загранице люди? Там не люди, а нехристи. Они леригию отвергают… Нешто можно нам глядеть на заграницу?
В тоне Восьмакова чувствовалась вражда, она дрожала в каждом слове его. Это задело Мельникова, и вдруг его стало разбирать раздражение.
— Отчего же не поглядеть, где есть хорошие примеры? На худые дела нечего обращать внимания, а хорошему учиться везде можно.
— Учиться! Вот от ученья-то и идет беда, забьют люди в голову, от дела-то отвыкнут и ищут, что полегче, работать чтобы меньше, а получать больше. Нет, ты соблюдай себя без хитростев.
— Хорошему урожаю никто не рад не бывает.
— Урожай от бога, а вы хотите, чтобы все от самих себя. Нет, на это у вас еще кишка жидка…
Мельникову непонятно было такое отношение Восьмакова к самому себе, и вообще непонятна душа таких людей, как Восьмаков и его дядя. И он опять почувствовал свое бессилие найти хотя какой-нибудь подход к их сердцу, и ему стало нехорошо.
А с Восьмаковым схватился Машистый, и у них завязался спор. К спору прислушивался Протасов, он молча пил чай, но по тому, что горели его щеки и часто вспыхивали глаза, видно было, что он относился к спору не безучастно. Снова появился Бражников с тарелкой сахарных сухарей и, подсаживаясь к Мельникову, заявил:
— А я тут горлофон купил.
— На что же?
— Играть. Собирется народ в праздник, и заведу, очень здорово выходит. Штука головоломная! Бывало, какую машину нужно ставить, а этот всего ничего. Не угодно ли, угощу?
— Я слыхал их в Петербурге.
— У нас послушайте.
— Другой раз когда, сейчас вот разговор идет любопытный.
— Насчет земли-то? Пустое дело. По-моему, земля как она ни есть — одно наказанье. От земли сыт не будешь, даже тела не нарастишь, а только нешто горб. Да вы и сами, чай, понимаете. Вы вот как живете-то? А на земле добьетесь вы этого?
Подошел еще гость — Андрей Егоров. Мельников почувствовал, как его разбирает волнение. Он взглянул, куда же подсядет дядя, но дядя, не замечая никого, прямо прошел к Столу Восьмакова и Костина.
— Эй, хозяин, еще пару! — крикнул Бражникову Восьмаков.
И он пренебрежительно отвернулся от Машистого и заговорил с Андреем Егоровым.
Машистый поглядел на Мельникова долгим взглядом и так же, как Протасов, стал пить чай…

IX

Из чайной Мельников опять прошел прямо в сад и стал оправлять смородину, которая была мало обсыпана землей. Он работал руками, а в голове его начиналась другая работа, вызванная впечатлениями сегодняшних встреч. Бражников, Восьмаков, Быков с Васиным. Это были старые односельцы, заметные мужики, влиявшие на весь ход деревенского хозяйства. Были они простые мужики, но в сердце Мельникова не появилось тепла от встречи с ними. Они были не то, что Машистый и Протасов, родственные ему, при встрече с которыми на сердце делалось теплей и поднимались радостные воспоминания о прошедших временах. И сейчас же в воспоминании Мельникова выплыл давнишний, забытый всеми случай.
Весеннее утро, ясное, теплое, солнечное. Ярко блестит на солнце свежая, молодая зелень. Воздух полон густым туманящим запахом цветущих деревьев. Уже кончен сев, и забрызганы огороды коноплями. Бабушка подняла его гонять кур с этих конопель, он вышел на огород и с покойным Арсюшкой, старшим братом Протасова, которого задушила после гнилая жаба, начал мастерить шалашку из соломы, куда бы им можно было прятаться от солнца. Вдруг раздается звон доски, сзывающий на сходку. А сходка всегда была интересна для ребят, на ней и брань, и попреки друг дружке, и самые веселые разговоры, и смех артелью. Ребята забывают, зачем их послали на огороды старшие, и бегут на сходку. А на сходке уже собрались все мужики, а посреди других молодой мужик Федот. Он жалуется, что отец выгоняет его без всего, а у него жена и двое ребят, без земли и крова, ему придется идти по миру. Федот, с реденькой бородкой, с втянутыми щеками, был похож на ощипанного куренка, а его отец, приземистый, пузатый, с густыми усами и бородой, как затесанный клин, стоял в стороне и сиповатым басом кричал на весь мир:
— Ребят наковырял, а на добывку расторопности нет, твои дети, а я их корми да одевай. Што я, двужильный, што ли?
А Федот жаловался, что отец сам же сманил его с хорошего места в городе. Он бы весь дом поставил на ноги, а отец потребовал его летось на покос, и парень потерял место. Когда Федот кончил, все стали на его сторону и все стали осуждать старика. Они потребовали, чтобы старик дал сыну выдел, и тут же прибавили к отцовской душе надел одну душу мирскую и отвели место для постройки. И со сходки расходились все, возбужденно разговаривая, и ребятишки побежали веселые, они тоже понимали, что мир поддержал обиженного человека, и это дело было хорошее.
‘Сделает ли деревня теперь это? — подумал Константин Иванович, — когда в ней командуют Восьмаков, Пряников и его дядя?’ И он не знал, что ответить. Если выйти на мир с его делом и попросить его поддержки, что ответит мир? Опять Мельников ничего не знал, и опять в представлении Мельникова все смешалось, и на сердце его стало тяжело.
В сад пришла Софья и, любовно глядя на мужа, спросила:
— Ну, наработался? А мы там обедать собрали.
— А я в чайной был.
— С кем же?
Мельников сказал, и сказал, что там был дядя и в компании с Восьмаковым и. Костиным.
— Он всю весну с ними якшается. Костину картошки дал на семена да конопель.
— Чего это он с ними задружил?
— Что-нибудь неспроста. Костин-то никогда ему по характеру не был, а теперь то и дело вместе в чайной.
— Может быть, думает попользоваться им?
— Что ж, Костин на что угодно пойдет, ему только поднеси, разве он пощадит кого.
— Посмотрим, что дальше будет.
В избе стояло жарко, пахло каким-то варевом. На столе была накрыта скатерть, лежали ложки и хлеб. Работница в чулане у печки чистила селедки, а Колька с Манькой сидели у среднего окна и ели хлеб. Константин Иванович подсел к ним, и ребятишки оба забрались к нему на колени и стали ласкаться.
— Что, все балуетесь? — улыбаясь, спросил Мельников, чувствуя, что тяжесть у него в груди пропала и ему становится легко и весело.
— А мы на леке были, — пролепетала Манька.
— Что вы там делали?
— Купались.
— А не боитесь утопиться?
— Я плавать умею, — поспешил заявить Колька.
— Хорош пловец! — насмешливо проговорила Софья. — Держится за кладки, а сам ногами брызгает и думает, он плавает.
Вошел старик, он разбирал хлевы на дворе. Расправив засученные рукава, он подошел к рукомойнику. Константин Иванович и ему сказал, в какой компании он видел дядю.
— Это всегда так: коли воровать человек собирается, то хорошего человека к себе не позовет, а подберет такого, который ему под стать бы был.
И, вытерев руки об утирку, он рассучил рукава, одернул рубашку и, подойдя к столу, прежде чем сесть за него, решительно проговорил:
— По-моему, раздумывать долго нечего, а надо с ними свое зачинать, поезжай завтра к земскому, у тебя язык помягче, расскажи ему все, пусть заступу дает.
— А где у нас земский живет?
— В Белоконье, барин тамошний, — говорят, ничего.
— Съезжу завтра, узнаю, что и как, — проговорил Константин Иванович и полез за стол.

X

Вечером, когда пригнали скотину и над деревней опустились сумерки, в окно к Мельникову постучались. Константин Иванович высунул голову и увидал стоящего под окном Быкова.
— Выдь на улицу, посидим маленько, да я с тобой поговорю кое-что.
Мельников вышел. Они сели на завалинку. Быков садился, осторожно приловчаясь, как бы ему поудобней сесть, чтобы не повредить свой ‘календарь’, как он называл грыжу. Когда они уселись, Быков заговорил:
— Вот что, Константин Иванович: послушал я давеча ваш разговор, у тебя голова посветлее нашего. Правду говорят, вырезанная земля лучше?
— По-моему, лучше, — ответил Мельников.
— Давай и мы с тобой хлопотать.
— Что ж вдвоем? — удивился Мельников такому быстрому решению мужика.
— Зачем вдвоем, только начни, еще кто-нибудь пристанет. Не худое это дело, я думал, думал. Что это раньше такого закона не было? Я бы давно из деревни ушел. А я умру — у сына духу не хватит, не та голова у него.
Быков вздохнул. Видимо, воспоминание о сыне растревожило его сердце, хотя сын его был старательный работник в поле, умел кое-что поделать топором, у него было два взрослых сына, которые жили дома, и Быков собирался их женить за один стол. Загуливал он редко, но у него не было отцовской сметки и настойчивости, за что его старик и не любил.
Мельников сказал, что если выделяться, то нужно собрать всю землю вместе, а у них о купленной земле заводится спор, что, наверное, помешает выделу.
— Спор — дело кляузное. Его приостановить можно, съездишь к начальству, и дело к развязке.
— Хорошо бы так.
— Да, верно, так. Неужели правда такое дело сделать можно, чтобы на виду у всех чужое добро отбить?.. А тогда и всю землю сбивай, округлишь-то ее всю — вот как важно будет! Правда, Иван Егоров? — обратился Быков к выглянувшему в окно старику Мельникову.
— Мне все равно, — равнодушно сказал старик, — не мне теперь хозяйствовать. Как хотят молодые: хотят — в миру живут, хотят — выделяются.
С выгона, где паслись в ночном лошади, возвращались мужики, ходившие пускать лошадей. Между ними были Протасов и Машистый. Увидавши сидевших на завалинке Быкова с Мельниковым, они подошли к ним. Протасов сел на завалинку и стал крутить цигарку, а Машистый остался на ногах.
— Вот на выдел Константина Иваныча зову, — сказал Быков.
— Хорошее дело, — одобрил Машистый, — и меня в компанию примите.
— А ты пойдешь?
— Чего ж не пойтить, по крайности на работу по своей воле ходить будешь.
— Работать-то будешь по своей воле, да один, а одному и у каши не споро, — вдруг возразил Машистому Протасов.
— Не один, — сказал Быков. — Я вот зову Константин Иваныча, а там еще кто-нибудь выищется.
— То набирать нужно, а то уж мы собраны.
— Собраны, да земля неудобна, в разбросе да межниках.
— Есть и без межников.
— Так та в кочках да кустах, год от году становится хуже.
— Насчет мостов и дорог хорошо.
— Мосты и дороги и впредь будем держать, как держали, — сказал Машистый. — Одно затрудненье с пастбищем.
— И с пастбищем справимся, — выговорил Быков, — можно вместе не пасть, а вывел за двор да привязал. Я вон весной продал корову. И была-то она ободранная, а попала к лесному сторожу, он ее на веревке стал держать, — гляди-ко, сколько молока стала давать!
— У вас земли много, вам можно. А вот как у меня всего две души, — опять сказал Протасов.
— Если с малой землей отходить нехорошо, то в миру с ней еще хуже. В миру она наполовину в бороздах да в кочках.
— Что говорить! — уверенно сказал Быков. — Шесть десятин в разбросе и не видать, а в одном-то месте будет — вон какая лопатина!..
— Шесть десятин — шесть полей. Тут тебе и рожь, и овес, и лен, и клевер — всего вдоволь, и работать легко и сработаешь много.
Сумерки сгущались. Тишина охватывала всю деревню, и под влиянием этой тишины голоса становились тише, задор пропадал. Вдруг Протасов оборвал Машистого и, обратившись к Мельникову, спросил:
— Константин Иваныч, а что, левые в Государственной думе хорошие люди?
— Больше хорошие, — не запинаясь, ответил Мельников.
— Об нашем брате они понимают кое-что?
— Другой раз больше, чем сам наш брат.
— Отчего ж, когда вводился новый закон, они против него шли?
— Позволь, я тебе на это скажу, — вызвался вдруг Машистый.
— Ну, скажи, — не совсем охотно согласился Протасов.
— Оттого они против закона шли, что больно хорошо о нашем брате понимали. Они думали, что мы — большая сила, а у нас была сила, когда нас мать на руках носила, а теперь эта сила-то незнамо куда ушла. Они думают, что мы в обществе-то живем все для одного, а один для всех, — а не видят, что мы в своей семье друг другу волки, а не что в деревне. Нешто у нас есть понятие о своем брате? Есть у нас друг к другу сочувствие? Ничего у нас этого нет, все друг другу враги. Если мы живем скопом, так это нас в крепостное право господа сбили, а сбили они нас потому, что в кучке легче на барщину собирать!..
— А когда барщина кончилась чего же мы не расходились?
— Становые не пускали, так же горячо и убедительно выкрикнул Машистый. — Им нужно с нас было выкупные подушные собирать, а с деревни-то легче. По хуторам-то езди, а тут приехал к старосте, сбил сходку, — давай, такие-проэтакие, а то всех под арест…
Быков засмеялся.
— Что ж, не правда? — спросил Машистый. — Неужели нам самим лучше было в тесноте? Пожар у соседа — гори и ты. В деревне не работают — гуляй и ты. Мир запьянствовал — пьянствуй и ты, а то все равно долю пропьют. А как на хорошее стань подбивать — тебя по рукам, по ногам свяжут.
Протасов молчал, сидя согнувшись. Мельников взглянул на него, но Протасов не пошевелился. Он сидел так с минуту, потом вздохнул, медленно встал, потоптался и как бы про себя проговорил:
— Да, это вещь мозговитая!.. Надо все хорошенько обмозговать, а то как бы впросак не попасть.
— Не думамши, брат, ничего хорошего не сделаешь, а все семь раз примерь, а один отрежь, — деловито сказал Быков.
— Кому другому можно и не думамши, а маломочный почешет в голове.
— Чего ему чесать-то?
— Как бы не прогадать. Маломочный да непонятливый в миру, на другого глядя, что-нибудь в голову возьмет, а как выделится-то?..
— А как выделится-то, скорее увидит, что другие по-человечески живут, да и сам на их дорожку потянется.
— Известно! — поддержал Машистого Быков. — Идешь артелью по грязи, все как попало шлендают, а найди один посуше тропу — так за ним и потянутся один за одним.
— Ты сам давеча говорил, — обратился к Протасову Машистый, — что нет у нас хороших примеров и не от кого нам поучиться, а тогда скорей эти примеры-то появятся.
— Может быть, ваша и правда, — задумчиво проговорил Протасов.
— Да уж верно, что наша правда, ты этому поверь, — твердо проговорил Машистый и, обратившись к Мельникову, спросил, как он думает с своим делом быть.
— Надо начинать разузнавать. Вот завтра поеду.
— Поедешь об этом и насчет выдела узнай. Как и что делать, с чего способнее начинать, — попросил Быков.
— Хорошо, узнаю, — обещал Мельников.

XI

На другой день Мельников выехал из дому еще по холодку. До Белоконья, где жил земский начальник, было верст двадцать, и вряд ли можно было доехать до полден. Становилось уже довольно жарко, на лошадь налетели слепни, на боках появилась пена, когда показалось Белоконье.
Белоконье было большое село с хорошими постройками, с обширными усадьбами у крестьян, на которых отцветали яблони и жужжали пчелы. Крестьяне давно уже взяли в аренду всю помещичью землю, дружно ее обрабатывали и хорошо жили, но насколько жизнь крестьян была исправна и хозяйственна, настолько была опущена помещичья усадьба. Посреди старого парка, обнесенного еще в крепостные времена теперь разваливающейся стеной, белел старый дом. Известка на нем облупилась, крыша проржавела, большая часть окон была загорожена ставнями, а верхнее полукруглое слуховое — забито досками. Кругом дома росли крапива, репейник и густая лебеда. И только щебневые дорожки еле светились посреди зелени. Напротив большого дома приютился небольшой флигелек, тоже, как и дом, облезший, с вывеской ‘Канцелярия’, у флигелька была коновязь, но у коновязи лошадей не было. У Мельникова зародилось беспокойство, а ну-ка земского начальника нет? И он торопливо вылез из тележки, привязал лошадь и пошел к дверям канцелярии.
Дверь была отперта. В канцелярии на Мельникова пахнуло спертым запахом какой-то сухой острой пыли, особенно чувствительным после свежего воздуха. Комната была просторная, с барьером, перегораживавшим ее поперек, с царским портретом на стене и столом под запыленным и запачканным чернилами сукном. В передней части комнаты около окна сидел на табурете вихрастый парень с худощавым прыщеватым лицом и курил. Кислый дым дешевого табаку густо висел в углу. Перед ним стояли два мужика. Один маленький, весь облезший, с выцветшими выпуклыми глазами, другой высокий, рябой, с черными глазами и неправильной левой ноздрей. Они что-то рассказывали парню, а тот внимательно слушал. Увидавши вошедшего Мельникова, парень выбросил окурок за окно и лениво поднялся к нему навстречу.
— Что скажете?
— Земский начальник принимает сегодня?
— По какому делу?
Константин Иванович замялся. Ему не хотелось рассказывать парню, зачем он приехал, а тот не отвечал на его вопросы.
— Мне нужно видеть земского начальника.
— Подождите немного.
— Может быть, к нему туда пойти?
— Зачем же? Он сюда придет. — Парень пристально поглядел на Мельникова, потом прошел мимо замолчавших и посторонившихся мужиков к раскрытому окну во двор и с минуту вглядывался, как будто бы кого поджидая. Вдруг он закричал:
— Груша, Груша! скажи барину, что в канцелярию пора, народ есть.
— Садитесь, — указал парень Мельникову на свою табуретку, а сам прошел за барьер и стал разбирать какие-то бумаги.
— Так как же думаешь, выпалит наше дело аль нет? — заговорил опять облезлый мужик.
— Как барин взглянет.
— Что ж барин, барину как разъяснят.
— Ну, как сумеешь разъяснить.
— Где уж нам, ты ему расскажи, тебя он легче поймет, будь такой добрый.
— Да, уж похлопочи, Митрий Карпыч, — просительно заговорил высокий, — а то никакого ходу, твердит одно — она в ренде, а какая это ренда?..
Писарь ухмыльнулся и сказал:
— Ладно, помолчите, там посмотрим. Вот сейчас барин придет.
Дверь быстро отворилась и в канцелярию вошел среднего роста господин в белой пикейной куртке с петлицами и белой фуражке с бархатным околышем. Несмотря на солидную форму, во всей фигуре вошедшего не только не было солидности, но сквозило совсем противоположное. На смуглом лице его, с широким бритым подбородком, выделялся с ввалившейся переносицей нос, в темноватых глазах чувствовалось полное отсутствие мысли. Казалось, что это какой-то глуповатый парень нарядился в непристающую к нему одежду и щеголял в ней. Но вошедший повел себя не как ряженый. Он свысока поглядел на бывших в камере и, не ответив кланявшимся ему мужикам, прошел за барьер.
— Ну, как дела? — спросил земский, кидая фуражку и стол и опускаясь на кресло.
— Вот вас ждут, — сказал писарь совсем уже другим тоном, кивая на Мельникова.
Мельников подступил к барьеру и вдруг почувствовал волнение. Запинаясь, он начал рассказывать, зачем он приехал. И по мере того, как он говорил, на тупом, некрасивом лице земского разливалась какая-то беспомощность, глазки его загорались беспокойным огнем. Он то впивался ими в Мельникова, то беспокойно кидал взгляды на вихрастого писаря, который спокойно и внимательно, не моргнув бровью, слушал, что говорит Мельников.
— Ну, да так что же вы хотите? — спросил земский и зачем-то взял цветную обложку с делом и переложил ее на другое место.
— Я хочу узнать, как можно воспрепятствовать дяде взять нашу землю?
— Судиться с ним хотите?
— Как вы найдете лучше, по закону…
Земский совсем испуганно взглянул на Мельникова и вдруг полез в боковой карман за папиросами. Писарь посмотрел в свою очередь на Константина Ивановича и спокойно проговорил:
— Это к нам не относится. Земля куплена в частную собственность?
— В частную, через нотариуса.
— Так, о таком имуществе все споры ведутся через Окружной суд.
Выражение лица земского сразу изменилось. Беспокойный огонек в глазах быстро исчез, и все лицо его приняло выражение самоуверенности.
— Да, нам подсудны дела, только касающиеся крестьянского надельного имущества и земель, купленных через Крестьянский банк.
— Наша земля куплена при помощи банка, — заявил Константин Иванович.
Беспокойный огонек снова появился в глазах земского, он оглянулся опять на писаря, но тот по-прежнему спокойно спросил:
— А вы долг-то банку выплатили?
— Выплатили.
— Так она теперь частная собственность.
— Да, да, — начал уверять Мельникова земский, — теперь всякие споры о такой земле подлежат окружному суду.
— Так, стало быть, нужно ехать в губернию?
— Поезжайте в город к члену окружного суда и спросите у него.
— Я живу в Петербурге, судебных дел до сих пор не вел…
— Так вот вам письмоводитель расскажет. Дмитрий, объясни, — уже по-начальнически приказал земский и, отвернувшись от Мельникова, перевел глаза на бывших в камере мужиков.
Мужики подступили к барьеру, и оба наперебой стали излагать свое дело.
— Постойте! кто-нибудь один говорит, не могу я слушать сразу вас обоих! — крикнул земский начальник, и начальнический тон его стал значительно тверже.

XII

По словам писаря, член окружного суда находился сейчас в городе, и Мельников сегодня же мог получить от него все разъяснения. Он подвязал лошадь, подобрал положенный и еще не съеденный ею корм и поехал в город. До города было недалеко, но и эта короткая дорога казалась Мельникову чересчур длинной. Он сильно волновался. Дело, казавшееся таким простым, оказывалось довольно сложным. Хотелось скорее эту сложность выяснить.
Он подгонял лошадь, и лошадь уже тяжело дышала, и на пахе у нее опять была пена…
Через час Константин Иванович был в городе. Хотя ему хотелось есть и пить, но он прежде стал отыскивать, где уездный член. Жил член в глухом немощеном переулке, канцелярия его выходила на поросший травою двор, и на этой траве расположилось несколько имевших к члену дело мужиков и баб. Мельникову пришлось долго ждать, пока дойдет до него очередь. И когда очередь дошла, молодой сухощавый господин с пушистыми усами поглядел на него через очки и спросил, что ему нужно.
Так же, как и у земского начальника, не совсем связно Мельников стал объяснять свое дело. Член молча и сдвинув брови выслушал его, потом кивнул головой в знак того, что он понял, и проговорил:
— Ваш дядя укрепился в правах наследства и хочет отобрать вашу землю?.. Единственное средство помешать этому — подать на него иск на определенную сумму и просить наложить на это наследство запрещение. Это необходимо для того, чтобы помешать ему продать или заложить вашу землю.
— Разве он может это сделать?
— Очень легко. За ним наследство утверждено, он получил исполнительный лист, его введут во владение — и он сделает с нею что ему угодно. — Но ведь земля-то наша?
— Земля была Егора Мельникова, а Андрей Егоров — его сын, законный и прямой наследник. Вы говорите, есть другой наследник, так докажите это суду, и суд признает за ним такое же право.
— Но у дяди на это наследство никаких прав нет. Землю покупали мы с отцом, и уж после раздела.
— Она записана за Егором.
— Это сделал банк, банк требовал, чтобы хозяином записывался старший в доме, а старшим был дед.
— Тогда этому старшему нужно было составить завещательное распоряжение, а раз он этого не сделал, то его имущество по закону переходит к его законным наследникам и равной части.
— Стало быть, дяде часть земли должна перейти?
— Непременно. Может быть, вам удастся убедить суд в том, что дядя не участвовал в покупке, и суд сумеет подействовать на дядю так, что он откажется от своих притязаний… Все может быть, — но по закону его право на половинную часть неоспоримо.
Константин Иванович был так ошеломлен этим, что долгое время не знал, что ему сейчас делать и что говорить, член суда помог ему.
— Вам нужно немедленно предъявить к дяде иск и просить о наложении запрещения. Сделать это можно так…
И член суда стал разъяснять, что и как им нужно делать… Иск к дяде мог даже приостановить выдачу исполнительного листа, потом дело пойдет не скоро, а они пока будут пользоваться своим имуществом. Мельников поблагодарил судью и пошел из канцелярии.
По городу шел Мельников как в тумане. Он не замечал, что вокруг него делалось, позабыл, что он еще ничего не ел, не пил сегодня, а шел, опустив голову, и смутные мысли тяжело шевелились в его голове. Его убивало не то, что, несмотря на предстоящие хлопоты и расходы, у них все-таки отнимут часть земли, а изумляло то, как могла быть такая законная возможность, при которой одному предоставляется взять принадлежащее другому? Его понятия о вещах были самые простые, хотя он и был потерт достаточно городскою жизнью. А такие простые понятия никак не допускали, что отсутствие такой-то отметки на бумаге о таком-то действии меняет все значение действия и лишает его силы. Раз есть веские, простые и ясные доказательства, что дело так, а не этак, то дело и должно быть так, — а выходит, что легко может быть и не так и это подтверждает затеянное дядей дело.
Мельников задал себе вопрос: кто же внес неясность в их дело? Почему закон не допустил записать землю на того, кто ее покупал? Он считал то лицо неответственным, неполноправным, а если есть люди неполноправные, то от них нельзя требовать и точного выполнения требований закона?
Чем больше Мельников думал, тем больше путался, внутри его разливалась горечь, а в голове его стоял туман, его это начинало мучить, и он не знал, как от этого освободиться.
Его лошадь на постоялом дворе доела весь корм и стояла, понуро опустив голову. Константин Иванович вспомнил, что ее нужно напоить и дать овса. Он позвал дворника, и пока тот хлопотал около лошади, Мельников немного отвлекся от своих дум, вспомнил, что и он голоден, и пошел в трактир.

XIII

Когда Мельников приехал домой и рассказал все дело своим, то у отца вытянулось лицо, потемнели глаза, и он подавленно проговорил:
— Да неужто это может быть?
— Говорят, так.
— Тогда как же это жить? Если человек до чего не додумался или сделал промашку, и его за такую промашку могут обобрать? Отобрать ни за что ни про что половину добра. Неужто это законно?
— Стало быть, законно.
Старик угрюмо замолчал и, когда лег спать, долго ворочался и вздыхал.
Была огорчена и Софья, она тоже не понимала, как это все выходит.
— Ну, а если бы мы не покупали землю, а эти деньги положили в банк, то тоже дядя отбил бы их?
— Тут похоже, что деньги положены не в банк, а на дороге… А на дороге всякий взять может.
— А землю-то берет не всякий?
— Землю берет родственник. На землю есть другое правило.
— Какое же это правило! Человек наяву у всех тебя обирает, а закон за нас не заступается?
— Он заступается, если мы возьмемся доказывать свои права. Суд в том и состоит, что укрепляет за всяким, что кому принадлежит.
— А дяде земля принадлежит?
— Ему принадлежит отцовское имущество, каким отец не распорядился.
— Да не отцовское было имущество-то!
— Нами всеми было сделано ошибочно.
— А как же говорится: ошибка в фальшь не ставится?..
Константин Иванович чувствовал, что понятия жены правильны, и ответы его стали неуверенны. В нем опять поднялся глухой протест против утверждения закона, и стала появляться надежда, не возьмет ли силу действенная жизнь. И как только он дал волю расти надежде, то со всех сторон появились новые подпорки, и то, в чем уверил было его уездный член, показалось ему бледным и неубедительным. Он, как и отец с Софьей, стал думать, что не может быть, чтобы закон считал сделанную оплошку непоправимою.
Но все-таки в город нужно было ехать: составлять и подавать прошение в окружной суд, просить о запрещении. Нужно было ехать с отцом, так как отец был наследник после деда. Опять целый день забот, хлопот и колебание уверенности, что их право на спорную землю имеет твердый фундамент. В этом убеждал их составлявший прошение секретарь члена суда. Он говорил, что одно дело жизнь, другое — закон. Закон управляет всем, и ему нужно повиноваться, иначе люди за это платятся. И у отца, и у сына опять была каша в голове, и они измучились за этот день больше, чем за самой тяжелой работой.
Секретарь стал успокаивать их.
— А вы все-таки не тревожьтесь. Землей вы будете владеть. Пока дело пойдет — много воды утечет.
Когда Мельниковы приехали домой, к ним пришел Машистый. Он знал в подробности, как обстоит дело с землей, и у него, очевидно, все время работала голова, чтобы придумать что-нибудь на пользу своих товарищей. И он что-то придумал. Когда Мельниковы убрали лошадь, стряхнули с себя пыль и сели пить чай, Харитон Петров заговорил:
— Коли так стоит закон, то закон должен всего касаться. Заступаться за правду и всякую неправду давить, как змею. Что, если я на дороге с кого армяк сниму — какое это дело? разбой? похвалят меня за это? А Андрей Егоров почище армяка стянуть хочет. Только ему это не удастся.
— Удается вот.
— Удается потому, что вы не как следует вступились. Вы подали одно прошение, а вам следует еще подать другое, притянуть его, как обманщика. Ведь он обманул суд, коли себя одним наследником-то объявил? Что же, он не знал, что у него другой брат есть? Ведь он знал это хорошо, а утаил потому, что это ему невыгодно, вот за эту-то утайку на него и следует другое прошение подать, беспременно! Подайте это прошение, а к новому прошению припишите меня в свидетели. Я покажу, что землю покупали одни вы, а что Андрей Егоров в то время в отделе был, мы и у мира приговор возьмем.
— А если мир приговор не даст?
— Как же это он не даст? Что же это он не знает? Да мы в волости все книги подымем и увидим, когда Андреи Егоров был отделен и когда земля была куплена. Мало того, в Крестьянский банк толкнуться можно, чай, там остался семейный список, по нем и увидим, кто тогда в вашей семье числился.
Опять надвинувшееся в городе уныние у Мельникова стало проходить, опять стала подниматься уверенность, что дело не совсем проиграно. Кроме того, Константина Ивановича радовало такое участие в их деле Машистого, и ему снова стало легко…

XIV

В Охапкине начиналась навозница. Вся деревня поднялась еще до восхода солнца, привели из ночного лошадей и стали запрягать. По деревне потянулись пахучие и скрипучие возы и гужом шли в паровое поле. В поле воза рассыпались по полосам, где их встречали срывальщицы, сдавали водокам опороженные телеги, и те становились ‘на стойки’ и гнали лошадей обратно в деревню. От возвращавшихся подвод стоял трескучий грохот, поднималась пыль. В воздухе пахло навозом, дегтем, в дворах слышался крик нарывальщиков. Работой были захвачены от старого до малого, все работали, и у хозяев все думы вертелись около этой работы. Хорошо, кабы выдержала погода, на все ли полосы хватит навоза, какова-то будет пахота.
Мельников тоже нарывал навоз. Ладони у него покрылись широкими мозолями, которые остро болели, тупая, ноющая боль стояла в пояснице, но ему было весело, никакой другой думы не шло в голову, он перебрасывался словами с другими нарывальщиками, принимал и заводил лошадей и позабыл и о Петербурге, и о своем магазине, и о деле с дядей — все это так было чуждо теперь, не важно…
А ночью он крепко спал, как никогда, и встал хотя весь разбитый, но опять с необыкновенной легкостью на душе.
Три дня возили навоз, а потом стали пахать. После пахоты раздался звон доски, сзывающей мужиков на сходку. Все знали, что на сходку зовут затем, чтобы уговориться насчет покоса, подобраться осьмаками и кинуть жребий, кому надо делить.
Сходка собралась дружно. У Мельниковых старик загораживал хлевы. На сходку стал собираться Константин Иванович. За ним зашел Протасов.
— Пойдем, сосед, потолкуем ладком с нашим мирком, небось давно на миру-то не бывал?
Мельников согласился, что давно.
— Ну, вот поглядим да послушаем. А я тут совсем в мыслях разбился, — перешел вдруг на деловой тон Протасов.
— Что такое?
— Да все об выделе думаю… Кажись, и вправду выделиться лучше. Из деревни-то не уходить, а сбить свою долю в одно место, и складней будет. Много меньше возни. A то теряешь навоз по бороздам, а полосы все голодные. Эва, нынче какая рожь-то, чем будем жить? Опять сейчас покос подходит, а что косить? Все луга заросли, замшились, трава год от году все хуже да хуже. Поправить что — миром не заботятся. Мир, правда, тогда хорош, когда люди понимающие да совестливые, а если народ плох, то и мир ни куда не годится.
Уже подходили к месту сходки. Мельников ничего не ответил на слова Протасова. Сходка сбиралась на проулке между старостой и Пряниковым. Уже собралось десятка два мужиков, расположившихся на траве — кто сидя, кто лежа. Вышло несколько баб. Одни вышли за отсутствующих мужей. Но две бабы были самостоятельные хозяйки. Первая Аксинья, худощавая, с сплющенной в висках головой и выдавшимся вперед носом, у ней скрылся без вести муж и пропадал уже несколько лет. И она одна с четырьмя дочерями обрабатывала три души земли. Другая Настасья. Это была вдова. У нее выросли два сына, один жил постоянно в городе, где женился на мещанке, другой служил в солдатах. Жена последнего не хотела работать дома, раз старшая сноха не работает, и ушла к родителям. Настасья управлялась с дочерью-невестой. Она была еще моложавая, тихая, с задумчивым взглядом. Сейчас она стояла в стороне и не принимала участия в разговорах.
Староста, рябой мужик с редкой, выгоревшей на солнце, бородой, стоял, заложив руки в карманы пиджака, и разговаривал о чем-то с Пряниковым, бывшим сегодня дома. Пряников любезно поздоровался с Мельниковым и стал расспрашивать, как ему нравится в деревне, что он нашел новенького.
Староста смолоду работал на фабрике. Потом, когда у него подросли ребята, он устроил их там, а сам жил дом. Деревенской жизни он не любил, в землю не верил, мужиков-земледельцев не уважал. Для мира он ничего не делал, не заботился об его интересах. По должности у него была одна забота: собрать с мира подати и отчитаться перед начальством. Должностью он дорожил потому, что она приносила ему выгоды в виде жалованья и освобождения от натуральных повинностей. Больше он ничего знать не хотел.
На сходку собиралось больше и больше. Пришел Андрей Егоров, молча снял картуз, надел его и опять отошел в сторону. Пришли Машистый, Быков, Васин, Костин, Восьмаков. Так как перед этим пахали, то большинство глядели угрюмо, были неразговорчивы. Только молодые держали себя поживей. Они перекидывались между собой шуточками и весело смеялись.
Подходить стало меньше и меньше. Староста окинул взглядом всех собравшихся и проговорил:
— Ну, вот что, братцы, кажись, все в сборе, советуйтесь, когда нам лучше косить зачинать.
На минуту все приумолкли. Казалось, каждый ожидал, чтобы заговорил кто другой, не желая начинать первым. Наконец Быков, как человек старый и более других самостоятельный, решил первый ответить и сказал:
— Что ж, пришла пора, так надо зачинать, чего ж ждать больше, надо скотине простор дать.
Эти простые слова Быкова сразу всех оживили. Лежавшие стали подниматься и сбиваться в кучу. Языки у всех развязались, посыпались восклицания. Все говорили, что нужно скорее косить, указывали и день. Вдруг Настасья, вдова, подвинулась на середину и проговорила, кланяясь:
— А меня, православные, ослобоните. Мне не с кем в миру ходить, отведите, ради бога, где-нибудь в одном месте.
— Это как же так? — удивленно спросил Восьмаков. — Всю траву тебе выделить?
— Всю траву. Много ль, мало ль отведете, видно, мое счастье, — только мне ходить весь покос не рука…
Послышался было протест, но Настасья еще добавила:
— Если подходящее место отведете, я поблагодарю за это.
Благодарить понималось, что после сходки будет угощенье, и это быстро направило дело к определенному концу. Протестующие голоса были сразу заглушены голосами соглашающихся. Все закричали, что нечего вдову притеснять, надо отвести к одному месту, вскоре было и названо место. И когда вдова заявила, что она за такое место дает пять рублей, в два слова дело было кончено, и начали собираться осьмаками.

XV

Осьмаки подобрали, кинули жребий, когда кому делить/ Долго стоял шум и галдеж. Но и с этим скоро было покончено. Васин спросил старосту:
— А еще какие дела?
— Есть и еще дела. Ржи-то не уродилось, чем кто сеять будет: не разобрать ли нам магазей?
Теперь уж точно что прорвалось, все закричали: ‘Разобрать, разобрать!’ Одни жаловались, что им есть сейчас нечего, другие ели уже заемное или покупное. Когда вдоволь накричались, вдруг раздался внушительный голос Машистого:
— Вы вот что послушайте!.. — И когда все успокоилось, Машистый предложил составить приговор в земство, чтобы оно купило ржи на семена, а магазею разобрать, чтоб есть.
— Правильно! Так и надо! Самое лучшее! — опять послышались голоса.
— А коли лучшее, так составляйте приговор да переписывайте, кому сколько надо.
— Приговор писарь напишет, вы только перепишите, кому сколько, — сказал обществу Пряников.
Появился мятый лист бумаги и карандаш. Протасов уселся на валявшееся в проулке дерево, и началась переписка хозяев. Всех точно чем притянуло к одному месту. Все окружили Протасова тесным кольцом, нагибались чрез плечи передних, пристально глядели, как согнувшийся Протасов, поминутно мусля карандаш, выводил имена и отчества хозяев и ставил цифрою количество мер. Когда перепись была кончена, точно кто перерезал связывающую мужиков в кольцо веревку, и они легко рассыпались в стороны, и опять кто стал в кучку, кто в одиночку.
— Ну, еще что?
— А еще вот что… — и староста запнулся, и вдруг поглядел на Андрея Егорова, тот пошатнулся под его взглядом и отвел в сторону глаза. Староста вдруг полез в карман, достал оттуда бумажку, поглядел на нее и проговорил:
— Вот эта бумажка из окружного суда. В ней говорится, что земля, которою владел Иван Егоров, утверждена за Андреем Егоровым, и он может ею владеть.
Мельников почувствовал, как у него закружилась голова, и какие-то туманные клубки вдруг появились перед глазами и поплыли в разные стороны. Он чувствовал, как десятки пар глаз уставились на него, но не мог разобраться, какое выражение этих глаз. Яснее других он различил глаза Пряникова и Восьмакова, в которых сквозило явное и неудержимое злорадство.
Но это продолжалось одно мгновение. Сейчас же Мельников пришел в себя и оглянулся кругом, но уже ни одного взгляда он не встретил: каждый быстро отводил глаза в сторону. Константин Иванович отыскал глазами дядю и поглядел на него. Сейчас Андрей Егоров стоял твердо, покойно, неизменно было его лицо, и ничего не выражали выцветшие глаза: как будто дело шло о ком другом.
Мельников подошел к старосте и громко, раздельно спросил:
— Это какая же земля за ним утверждена?
— Вот тут написано какая.
Мельников взглянул на бумажку: действительно, в бумаге с бланком окружного суда говорилось, что земля за Андреем Егоровым утверждена, и от него требуют представления данных для составления вводной грамоты. Данные были у Мельниковых. Константин Иванович быстро сообразил, что дело дяди не так-то уж блестяще: без данных ему вводного листа могут не дать, а к тому времени успеет попасть в суд их протест против неправильного утверждения в правах на их землю. Он вдруг окреп и вздохнул свободно, и, обращаясь к обществу, твердо и спокойно заговорил:
— Господа!.. Что сказал сейчас староста — это неправда. Дядя Андрей нашей землей не может владеть. Он хотя обманно и укрепился в правах наследства, но он не упомянул, что, кроме него, после дедушки остались мы. А вы все знаете, что землю покупали мы, дядя в это время был отделен и ничем не помогал нам.
— Как же тогда ему приписали ее? — вдруг задал вопрос выдвинувшийся вперед Восьмаков.
— А так: он объявил, что земля его отца, а у того других наследников не осталось. Суд поверил ему и утвердил землю.
— Не может быть, чтоб суд так сделал! — бросая глаза то на Андрея Егорова, то на Пряникова, уверенно и развязно продолжал Восьмаков. — Суд не обманешь, суд не мы с тобой. Суд верно утвердил землю, что она следовает Андрею Егорову.
— Чужая земля-то?
— Не чужая, а отцовская. У вас после отца остались плант и усадьба да все имущество, а ему земля.
— Он за усадьбу-то на выход с нас получил.
— Ну, что он получил, кою тошну. Усадьба — дело большое. Усадебная сажень стоит десяти полевых при случае.
— Я, братцы, — вдруг выступил на середину сходки Андрей Егоров, — всю жизнь на отца работал. Я одинокий человек, а брату сына растить помогал. Братнина жена с брюхом ходила, а моя работала… Я по совести должен получить землю, тут никакого спору быть не может.
В толпе послышался гул, но одобряла ли толпа Андрея Егорова или осуждала — нельзя было понять. Мельников хотел возразить дяде, как вдруг около него очутился Машистый. Он был красный, как из бани, глаза у него горели. Он стал около Мельникова и сделал жест рукой, как бы призывая всех к вниманию.

XVI

— Братцы! — сильно волнуясь, воскликнул Машистый и вдруг остановился, пошевелил своими костлявыми плечами, высоко вытянул голову и обвел толпу возбужденным взглядом. — Мир православный! Испокон века считалось, что мир честной всегда заступался за правое дело и не давал в обиду того, на кого неправда напирала! За то и почитали мир, и дорожили им. Всяк верил, что в миру больше правды, чем у одного человека. И честь и слава такому миру! За такой мир можно везде постоять и даже обиду снесть за такой мир. Вот что!.. И если и теперь такой мир, — покажите вы, что не заглохла в вас мирская душа, что жива в вас правда. Давайте мы, никому не лицеприятствуя, скажем одно, как перед богом. Давайте напишем приговор Константину Иванычу!..
— Какой приговор? — подвигаясь к Машистому, вдруг спросил Пряников.
— О чем еще приговор? — крикнул недовольным голосом Восьмаков.
— А об том приговор, что Андрей Егоров был отделом от отца прежде, чем они покупали землю, что покупал землю Иван Егоров с сыном, и записали ее на отца потому, что этого банк требовал. И подпишемся к нему все, ведь вы все это знаете?..
Опять поднялся трескучий крик нескольких десятков мужицких голосов. Одни кричали: ‘так и надо’, другие — другое. Из всех кричавших выделялся голос Пряникова. У него вдруг сузились глаза и стали шире ноздри. Он кричал внушительно, с уверенностью, что его слова имеют больше значения, чем кого-нибудь другого.
— На этом покорно вас благодарим, только такого приговора мы давать не желаем. Как мы его дадим, когда мы ничего не знаем? Как покупали землю и кто покупал? За Андреем Егоровым утвердил землю суд, а что ж, братцы, суд то нешто что-нибудь? Там ведь не пьяные мужики сидит да незнамо что решают, а все делается на основании закона, по статьям. И коли там решили, значит, они знают, почему решили, и наш приговор туда не примут.
— Правильно! Какой еще там приговор, — кричал весь красный, с злыми, бегающими глазами, Восьмаков. — Тут дело семейное, пусть сами, как хотят, и разбираются, а мир мешать сюда нечего, у мира другие дела есть.
На Восьмакова и Пряникова сочувствующе глядели тихий Васин и буйный Костин. Остальные стояли растерявшись, очевидно не зная, какой оборот примет дело и чем все кончится.
— Если это дело не мирское, то какое же мирское будет? В стадо волк забрался, хочет овцу схватить, неужели нам в кусты прятаться?
— Неизвестно еще, кто волк-то?
— Нет, известно: кто за бока хватает да клоки рвет.
— А може, он свое отбирает?
— Чужая шкура к другому не прирастет…
— Еще как прирастет-то. Другой весь век в чужих овчинах греется.
— Чужая-то теплее!..
— Го-го-го!
— Господа! — чувствуя себя совсем спокойно, твердо и громко заговорил Мельников. — Я не просил Харитона Петрова нам о приговоре хлопотать. Он это по своему соображению завел, но должен сказать, что такой приговор нам большую бы пользу принес. Теперь я от себя спрашиваю вас: можете ли вы дать нам такой приговор или нет?
— Не желаем! — поспешил выкрикнуть Восьмаков и, сложив руки под мышками, отодвинулся немного в сторону и поднял голову.
— Тебя не одного спрашивают, а всех, ты за всех отвечать не можешь, — крикнул на него Машистый.
— И другие не желают, что ж ты думаешь, — задорно накинулся на него старшина.
— Вам, известно, нежелательно, потому что вам до правды нет дела, вы по-другому живете, а може, есть кому и правда дорога… Кто еще скажет?
Все молчали.
— Говорите, ребята, — обратился к сходу староста, — так будем и знать. Даем мы приговор или нет?
— Какой же приговор, когда Степан Иваныч говорит, что приговору не надо, — поглядывая на старшину, вымолвил Васин. — Что ж нам соваться?
— Известно, не надо…
— Не надо, не надо! — послышалось уже несколько голосов.
— Ну, вот тебе мирская правда, Константин Иваныч, благодари обчество за нее, — обратился к Мельникову Машистый.
— Нас благодарить нечего, это тебя пусть благодарит, ишь ты как распинаешься, — съязвил Восьмаков.
— Я за правду распинаюсь, а не за благодарность, смоленая душа!
— Небось за какого-нибудь голыша так глотку не драл бы, а то знаешь, где раки зимуют.
— А ты не знаешь, за Андрея Егорова-то стоишь?!
— Андрей Егоров человек, как и все.
— И ты человек, только жалко, что у вас долог век, — криводушники вы!..
— То-то ты такой и длинный-то, что у тебя прямая душа, — опять съязвил Восьмаков.
— Людей осуждаешь, а на себя не взглянешь, — презрительно косясь на него, вымолвил старшина.
— Я какой ни есть, а живу от своих трудов, тем и кормлюсь, за то и бога благодарю, а вы только и знаете, что чужие куски хватаете. Глотайте, пока не подавитесь.
— Подавимся — тебя проколачивать не позовем.
— Плохо вышло бы, если бы позвали. Я бы вам так просадил, чтобы вы не дыхнули. Чужеспинники!.. Весь мир изгадили. Отчего народ такой становится? Вы его сбиваете! У вас у самих ни на грош совести нет, вы и у других ее выкуриваете!..
— Ну, довольно! — вспылил вдруг старшина. — Староста, заставь его замолчать.
— Замолчи, Харитон Петров, будет…
— Ты сперва им рот замажь, чтобы они честной народ не мутили!..
Восьмаков подошел к Пряникову, к ним присоединился Андрей Егоров, Васин и Костин. Около же Машистого стояли Мельников и Протасов. Машистый, казалось, весь горел, в голосе его чувствовались сдавленные слезы, и он дрожал от распиравшего его негодования. Заступники Андрея Егорова, как будто не замечая этого, заводили между собой новый разговор.
— Ну, так, Андрей Егоров, — сказал вдруг староста, — я объявил о твоем деле на сходе, а там уж делай, что сам сделаешь.
— Ладно, сделаю, найду концы, — уверенно проговорил Андрей Егоров.
— Ну, так больше и говорить нечего, пойдемте, коли, в чайную, вдовьи деньги пропивать.
Мир оживился, смешался в одну толпу, и все направились в чайную.

XVII

Машистый пил чай большими глотками. Внутри у него горело, и он спешил утолить мучившую его жажду. От него не отставал и Протасов. Мельников же пил чай неохотно. Он все не мог отделаться от чувства, охватившего его на сходе, где так ясно выразилась наглость одних и бессилие других. Он еле понимал, что говорил Машистый.
А Машистый, отирая пот с лица, рубил:
— Вот оно что стало: сила-то стала не в силе, а в одном прутике, попадется в пук желамустовый прут, сам не гнется и других не пускает.
Через стол от них расположились Восьмаков с Андреем Егоровым и Костин. Перед ними стоял чайник, а вместо чайных стаканов был один маленький да тарелка с обваренными в кипятке снетками. У дяди Мельникова были веселые глаза, но он скрывал свое чувство. Он часто поглядывал на Восьмакова, а тот с сознанием своей силы и только что одержанной победы положил руки на стол и, презрительно поглядывая в сторону Мельникова, говорил:
— То, чего им хочется, не получат. Мир на это не пойдет. Они покупали землю в товариществе, в товариществе были чужие, деревенские. Кто у них сколько брал, ведь мы не знаем, какой же мы дадим приговор?.. Он орет, что мы такие-сякие, а он какой? Мы, слава тебе господи, живем не хуже его, а получше. У нас, за что ни возьмись, есть…
— Коли у тебя есть, зачем помогать в чужой огород лезть? — не вытерпел и крикнул Машистый.
— Я с тобой не разговариваю, что ты в чужую речь свои слова вставляешь? — презрительно фыркнул Восьмаков. — Ты хлебаешь чай и хлебай.
— А ты думаешь, что водку пьешь, так на казну работаешь?
— Може, ему хочется, чтобы и его угостили, — сказал, смеясь одними глазами, Костин и двинулся на месте так, что скамейка под ним затрещала. — Мы, пожалуй, угостим, что ж!
— Сиди уж, нечего с ними связываться, — проговорил Протасов, — ишь они какие хлюсты!
— А вы кто? — опять крикнул Костин. — Ах вы…
И он ввернул длинное скверное ругательство.
Мельников с товарищами пропустили мимо ушей придирку Костина, но это невнимание к нему еще более раззадорило мужика. Он налил себе стакан, опрокинул его в рот и, сплюнув в сторону вместо закуски, продолжал:
— Справедливцами себя считают. Вы справедливцы, а мы чем несправедливы? Мы пить-есть не хотим? Добра себе не желаем? Всяк себе добра желает, и кто чем может, промышляет: кто горбом, кто горлом, а кто простой сметкой. Раскинул сметку да поставил сетку, а ввалился кто — пусть не пеняет: ходи да в оба гляди.
Теперь стали уговаривать Костина.
— Ну, будет тебе, чего ты размололся-то.
— Размелешься! Чего они кичатся: совести нет, у всех своя совесть. Всяк живет и другим жить дает… Ты думаешь, вор добывает — добычу в землю зарывает? Он сейчас это в ход пускает, а около него и другие кормятся. И вору тепло, и другим не холодно…
Староста с Быковым и Васин сидели за третьим столом, а десяток мужиков толпились на крыльце чайной. Они совсем не хотели пить чай, а на свою долю взяли водки, распили ее, у них разъело губу, и они разгадывали, как бы еще выпить. Один из компании, молодой еще мужик, безусый и безбородый, Федор Нырков, подошел к столу Мельникова и, почесавши затылок, проговорил:
— Костинтин Иваныч, а оно как же это приговор вам дать, будет нам от вас какое угощенье?
— Ты что же, если за угощенье, то можешь и подписать? — спросил, улыбаясь, Протасов.
— Постой, я не тебя спрашиваю.
— Ты молод еще для моего приговора, — сказал Мельников, — ты тогда еще не хозяйствовал.
— Нам все равно, если будет угощенье, то приговор дадим.
— Ступай вон к Андрею Егорову: он для нужных людей за угощеньем не стоит, — вместо Мельникова сказал Машистый.
— И с тобой я не говорю.
— А я не желаю, чтобы ты к моему столу подходил, хочешь говорить с Костинтин Иванычем — ступай к нему на дом, а здесь не желаю.
Он отстранил Нырка и подвинулся ближе к Мельникову.
— На правое дело не нужно подкупа, оно само за себя постоит.
— Ах, и поколочу же я когда-нибудь Харитона Петрова! Так взбучу, что до рождества припомнит! — воскликнул вдруг Костин.
Мельников взглянул на него. У мужика были уже мутные глаза, и он сидел на скамейке грузно, неподвижно, сжимая и разжимая пальцы.
— А Харитон Петров подставит тебе шею да будет мух ловить, — невозмутимо ответил на слова Костина Машистый.
— Там что хошь делай, а попадешься в руки — натерпишься муки.
— Вот посмотрим…
Староста наконец поднялся с своего места, подошел к столпившимся у крыльца мужикам и проговорил:
— Ну, гулять гуляйте, а дела не забывайте. Делильщики, становитесь-ка на линию да готовьте работы к завтраму.
— Знамо дело, чего тут околачиваться-то, — поддержал старосту Быков.
— Эх, не хочется мне в миру косить, вот как не хочется! — вздыхая, сказал Машистый.
— Что ж, хлопочите скорей на выдел, и меня к себе принимайте, — негромко проговорил Протасов.
— А ты не попятишься?
— Чего пятиться. В таком миру добра ждать нечего. Земли он не прибавит, а на мелких полосах в самделе скакать надоело.
У Машистого загорелись глаза.
— Сознался? А все спорил тогда! Да, я говорю, тот другая жисть пойдет. Эх! Да что тут говорить-то, жалко, что я чаю напился, а то надо бы с тебя спрыски. Ты всю мою досаду рассеял, как весной рассаду…
— Как-нибудь другой раз, — уклонился Протасов.

XVIII

Делильщики травы наделили, и наутро Охапкино высыпало на покос всей деревней. Вышли такие хозяева, которых Мельников еще ни разу не видал, как приехал. Егор Чубарый, живший до 6-го года на фабрике в Москве, но в то время был вынужден уехать в деревню, где и остался. Прежде он был белолицый, франтоватый, много и свободно говоривший, теперь он оброс бородою, загорел и глядел как-то угрюмо, Кирилл, которого Константин Иванович помнил подростком, а теперь он был высокий, стройный парень, с белокурыми усами, державший себя степенно и уверенно. Прохор Овчинник, редко показывавшийся на люди. У Мельниковых косили: старик, Константин Иванович и работница. До этого Мельников косил года три, но забыл было подробности работы всем миром, и теперь присматривался и любовался, что делается вокруг. Картина была веселая. Бабы и девки в ярких ситцах, блеск кос на солнце, лязг брусьев, постоянные взрывы смеха, игривые слова. ‘А есть много хорошего и в миру’, — думал он.
Но когда разделенные полосы были скошены и стали сговариваться идти домой, все, что занимало Константина Ивановича это утро, вылетело из головы.
Староста отпустил домой молодежь и баб, остановил мужиков у выгона, чтобы обсудить порядок возки сена. Мужики с косами на плечах, ярко сверкавшими на солнце, сбирались в тесную кучу и начали сговариваться, когда лучше ехать — в три или четыре часа. Одни говорили, что начинать возить сено нужно в три, другие — в четыре. Более позднее время отстаивали потому, что легче лошадям: не беспокоил слепень.
— Небось, не съест, — бывало, все в три часа ездили.
— Бывало, — передразнил его стоявший за четыре часа Быков, на покос ходивший, несмотря на свою грыжу. — Бывало, овца поросят рожала, а нынче ягнят растить перестала. Бывало, травы-то нешто столько накашивали.
— Да, трава все стала хуже и хуже, — вздохнул староста.
— Бывало, народ попроще был, вот бог и посылал, — заметил как будто мимоходом Восьмаков, — а от нонешнего народа он отступиться хочет.
— А коли бог отступается, нужно самим хорошенько стараться. На бога надейся, а сам не плошай, — вдруг раздался задорный голос Машистого.
Все приумолкли и насторожились. Чувствовалось, что такие слова кинуты были неспроста. Невольно все поглядели на Машистого, а к нему подвигался Протасов и Мельников.
— Мы не плошаем, кажись, — опять сказал староста.
— Не плошаем, а добра все меньше собираем, и себя больше мучаем.
— Чем же мы себя мучаем?
— А вот тем, что такую траву косим да такой хлеб едим. У господ вон хлеб-то родится, хоть борону приставляй, а у нас колос от колосу — не слыхать человечьего голосу.
— Что ж поделаешь, когда лучше не родит.
— Можно добиться, что будет родить.
— Чего ж ты не добиваешься?
— А то, что я не один. У меня соседи. У соседей плохо, и у меня не выйдет хорошо. А вы вот выделите мой пай к одному месту, тогда я вам покажу.
Последними словами Машистый сразу раскрыл, чего боялся мир, когда послышался его голос, вся толпа вдруг заколыхалась, сгрудилась плотней, и вдруг у всех развязались языки и посыпались отдельные восклицания. Восьмаков и Пряников вышли из себя. К ним присоединился тихий и молчаливый Прохор Овчинник.
— Это тебя выдели, другого выдели, что ж тогда другим останется?
— Всякому своя доля.
— Свои доли-то разберут, а скотину пасть где будем?
— Отдельное пастбище выгородим.
— Так она и будет ходить в одном месте?
— И походит.
— Вон он куда гнет! — воскликнул староста, показывая мужикам на Машистого с таким видом, как будто бы тот предлагал что-нибудь невозможное.
— Это все зря, — презрительно фыркая, поддержал старосту Восьмаков, — нужно говорить об деле.
— А это нешто не дело? — вступился за Машистого Протасов, — нешто не правда, что у нас родиться стало все хуже, а миром мы ничего не делаем?
— Так что же ты один сделаешь? — горячо, с загоревшимися глазами воскликнул староста.
— А то! Отведи ты мне вон те кусты, я их в одну осень вырою, а к весне у меня тут поле будет. А мир сам не ест и другим не дает.
— Будет зря трепаться-то!
— Нет, не зря!
— Так, може, и тебя выделить?
— А что ж, выделяй, нас не мало найдется.
— Где они, найдутся-то?
— Найдутся.
— Сейчас узнаем… Эй, ребята, — крикнул староста, — помолчите немножко. Дайте слово сказать, послушайте. Коли заговорили о выделе, давайте узнаем, кто у нас желающие. Эй, кто хочет на выдел, подходите к Харитону Петрову, а кто не хочет, отстраняйтесь прочь…
Протасов и Мельников подошли к Машистому вплотную, Быков сделал было шаг вперед, но поднял голову, оглядел всю толпу и остановился в нерешительности. Тогда к трем приятелям с вызывающей улыбкой подошел было Осип и стал с ними в ряд, но сейчас же повернулся, съежившись, побежал обратно и смешался в общей толпе.
На Осипа засмеялись. Восьмаков, стоявший поодаль, насмешливо воскликнул:
— Ишь их сколько, не пересчитаешь!
— Може, не все осмелились, духу не хватает? Константин Иваныч, ты человек денежный, выкинь-ка на полведерки, авось еще кто-нибудь подойдет.
— Нам таких не надо, — огрызнулся Протасов, — пусть они другому помогают, а мы и без подкупных обойдемся.
— Ну, и обходитесь, а нам надо об настоящем деле говорить. Староста, кончай дело да домой распускай, что на них глядеть-то.
— Нет, поглядишь! — задорно проговорил Машистый. — Мы вот вам заявку делаем, что желаем на выдел, а вы нам ответ дайте, всем обществом, выделяете вы нас или нет?
— Об этом завтра поговорим.
— Нечего завтраками кормить, ты сегодня скажи, а завтра мы другую дорогу искать будем.
— Ну, и ищите, а нас беспокоить нечего: коль жили по-старому, так и будем.
— Все так говорите? — спросил у мужиков Машистый.
— Все, все! — поспешил за всех ответить Восьмаков.
— Ну так, так и знать будем, — сказал, почему-то делаясь веселым, Протасов.
Все понемногу успокоились и опять заговорили о том, когда лучше возить сено.

XIX

Сено перевозили и сложили у сараев в мелкие копны, приятно пахнувшие и вызывавшие в воспоминании счастливую детскую пору, когда они прыгали через такие копны, кувыркались, играли в палочку. По деревне всюду отбивали косы. Мерный стук в разных местах несся со всех сторон и напоминал, что и завтра, и послезавтра будет опять эта веселая работа, и протянется она долго-долго.
Константин Иванович сидел у двора и укреплял Кольке грабельки, Протасов только что выбил косы, повесил их на перекладину у крыльца и подошел к Мельникову.
— Что, тоже работать хочет?
— Как же, ворошить будет, огребать, — серьезно поглядев на мальчика, сказал Константин Иванович.
— И я буду, — поспешила заявить Манька, — и мне гьябьи сдеяй.
— Вот тебе на! Да когда же я успею-то?
Манька надула губы.
— Ну, ладно, не плачь, я тебе готовые завтра куплю, да еще какие — крашеные.
— Все-таки поедешь в город? — спросил Протасов, усаживаясь на завалинку.
— Надо съездить, узнать кой-что да об выделе заявить.
— Нет, каков Быков-то! — вдруг воскликнул Протасов, густая краска залила его лицо. — То вызывал, а то под телегу.
— Может быть, он так что…
— Нет, у него вор на животе, он что-нибудь да удумал с этим.
— Что же?
— Кто его знает. Он человек хитрый, его сразу не раскусишь.
Посредине улицы показалась мужицкая фигура, она ближе и ближе подвигалась к двору Мельникова, Протасов и Мельников оглянулись на него и узнали Прохора Овчинника. Он шел прямо к ним, подойдя, он остановился, снял картуз и проговорил:
— Мир вам, и я к вам.
— Просим милости.
Прохор не спеша уселся на завалинку и, обратившись к Константину Ивановичу, проговорил:
— А я тебе, Константин Иваныч, попенять хочу.
— За что?
— Да как же, какое дело затеиваешь, человек ты не потерянный, живете вы слава тебе господи, зачем же вам из оглобель лезть?
— Ты к чему это?
— А к тому, зачем выдел затеваешь? Ведь это разорит народ, на сколько годов без хлеба оставит.
— Почему без хлеба?
— Да ведь передвижка всем полям пойдет. То были так полосы, а то пойдет по-другому. Вместо мякоти-то пустыри да борозды достанутся, откуда тогда хлеба взять? У меня полосы-то вон какие. На них даже нынче рожь идет. У людей пропала, а у меня идет. А достанутся они мне, эти полосы-то?
— Ну, погоди, — видимо сознавая правду слов мужика и начиная волноваться, перебил Прохора Протасов, — ведь раньше поля делили?
— Делили.
— Никто после этого с голоду не помирал?
— Помирать не помирал, а без хлеба сиживал.
— Ну, и теперь не помрем. И мы ведь себе не выгадываем, може, такое место отведут, где синица не сиживала, не то что…
— Так зачем затевать это? Жили и жили до этого, так бы и век кончили, а то давай к одному месту. А что тебе одно место-то даст? Тоже работать надо…
— Работать, да не задаром, а теперь часто бывает впустую.
— И там незадачи будут… да еще почище… На мелких полосах одна пропадет, другая останется, а там пропадет, так все пропадет… А я вам вот что скажу: коли вы заявили об выделе, примите и меня в свою канпанию.
Мельников сразу вытянулся от неожиданности.
— Это как же так: то нехорошо, а то тебя прими?
— Не от радости, друг. Ты думаешь, я от радости? Я бы никогда из мира не пошел. В миру и пастьба порядком, и работают все вместе… а своих трудов жалко… Теперь одни выделяются, а там другие… а ты все передвигайся. А уж с вами пойду — никто больше меня не сдвинет. Так я говорю!
— Так.
— Ну, вот…
Утром Мельников, не ходя косить, поехал в город. Ему хотелось узнать, насколько имеет значение заявление старосты о том, чтобы им не пользоваться их землей, а кстати зайти и в землеустроительную комиссию. Состояние его было беспокойное и тяжелое. Досада на дядю не проходила у него все время. Ему было не так жаль отбиваемой земли, как то, что затеянным дядей делом обижен старик и страдает, неспокойна и Софья. Самого же Мельникова больше всего огорчало то, что дядя не только отбивает их имущество, а что он в этом деле находит себе поддержку в деревенском миру. И поддерживают это явно неправое дело не какие-нибудь отбросы, а люди с положением, имеющие влияние на весь ход мирского хозяйства. Какие же порядки пойдут дальше, когда в деревне будут заправлять такие руководители?
Мельников глубоко вздохнул и подстегнул лошадь. Впереди, в синеватой дымке вырисовывались колокольни городских церквей, зеленели крыши белых домов.
‘Да, выдел единственное средство перетрясть этот мир, а то сколько в нем плесени развелось, — подумал Мельников. — Побываю у члена суда и пойду в землеустроительную’.
Мельников вспомнил вчерашнее заявление о выделе, как оно было принято, и его больно кольнуло внутри.
‘Это Харитон Петров виноват. Очень круто ведет, надо бы полегче…’
Но ему сейчас же вспомнилось поведение односельцев, и он представил себе, мог ли он сам говорить с ними мягче, и вдруг почувствовал, что и у него, человека редко бывающего дома, пожалуй бы, не хватило нужной мягкости. Каково же тому, кто живет с ними все время?

XX

Письмоводитель члена суда сквозь очки взглянул на Мельникова и спросил:
— Что скажете хорошего?
— Хорошего ничего, а плохое есть, из-за этого и приехал.
И Мельников рассказал о том, что было у них на сходе.
— Какое же это имеет значение? Пусть у вашего дяди есть желание получить вашу землю, но пока у него не будет на руках настоящих документов, исполнительного листа, он все-таки ее не получит, а исполнительного листа он не получит ввиду предъявленного спора.
Мельников сказал, что общество на стороне дяди и, например, в выдаче приговора, удостоверяющего, что земля куплена после отдела дяди, оно отказало.
— И пусть себе. Приговор этот не имел бы никакого значения. Все равно, ваш дядя половинную часть земли получит, но это будет не скоро, а до того времени вы будете владеть, как владели.
Мельников ушел из канцелярии успокоенный, и все его тяжелые чувства пропали. Он свободно вздохнул на улице и уже бодро и легко направился в землеустроительную комиссию.
Насколько была тесна и неуютна камера члена суда, настолько широка и светла канцелярия землеустроителя. Стены и потолок нового дома, чисто выструганные, но ничем еще не оклеенные, блестели от обильно льющегося в широкие окна света. На стенах висели карты, плакаты, таблицы и аляповатая картина о старом и новом хозяйстве. Большой письменный стол был завален бумагами, другой стол в стороне был занят пишущей машиной, на которой работал молодой стриженый паренек. За большим столом с конца стола сидел плотный мужчина в куртке табачного циста, с густыми белокурыми солдатскими усами, и подпирал какие-то бумаги. Кресло у средины стола, предназначавшееся для начальства, было незанято. Белокурый усач сейчас же поднял голову на Мельникова и спросил, что ему нужно.
— Заявление о выделе передать.
— Какой волости?
Мельников сказал и передал заготовленное и подписанное желающими выделяться заявление.
Усач пробежал заявление, поглядел на Мельникова и, держа лист в правой руке, пошел в соседнюю комнату. Минуты через две он вышел оттуда, а за ним шел высокого роста, полный и рыхлый господин, молодой еще, но с голой головою, рыжими усами и мешками под глазами. Лицо его было дрябло, нос подозрительно краснел, но в прищуренных глазах светилось такое высокомерное презрение ко всему, что как будто бы он ходит и занимается своим делом из сожаления к кому-то, а что для него есть другое, более высшее назначение. Однако он очень вежливо ответил на поклон Мельникова, быстро изменил свой внешний вид и любезно сказал, проходя к своему креслу:
— Садитесь, пожалуйста. Лазарь, дай стул!
Парень оторвался от пишущей машины и ловко подвинул стул Мельникову. Землеустроитель еще раз указал на него рукою и спросил:
— Вы что же, сами выделяетесь?
— Собственно, мой отец. Я сам живу в Петербурге.
— Прекрасно, а другие сами хозяева?
— Да.
— Очень хорошо. Мы это дело скоро можем провести. У нас как раз к осени будут свободные землемеры, мы и пошлем их к вам. Только я посоветовал бы вам просить об оценке всей общественной земли.
Мельников заявил, что им интересно было бы получить свои паи ближе к купленной.
— По оценке это будет легко. Тогда будет справедливей, и нас избавит от всяких нареканий.
— Что ж, мы на оценку согласны.
— Вот и великолепно. Мы очень охотно содействуем выделам, — признался непременный член. — Мы верим, что новая форма пользования землею — верный путь к крестьянскому подъему. Вы ведь несомненно понимающий человек, скажите, что можно добиться от работы на этих узких лентах с буграми посредине? Ведь сколько нужно потратить времени на одни переезды?
И землеустроитель, отведя глаза в сторону и только изредка взглядывая на Мельникова, с легкими запинками, как будто бы он повторял наизусть не совсем хорошо заученную историю, стал говорить о тех выгодах, которые может получить каждый хозяин, перейдя на отруб или хутор. Тут было и повышение урожая, и улучшение сортов продукта. Он переводил это на цифры, и цифры были очень внушительны. Мельников с интересом слушал его беседу, но он никак не мог понять, как это такой видный господин может так глубоко входить во все подробности крестьянского хозяйства. Неужели это искренно?
Землеустроитель, высказав все, опять перевел взгляд на Мельникова, закурил новую папироску и прибавил:
— Так вот-с. Вы и ваши компаньоны вступают на такой путь, который переустроит всю вашу жизнь. Могу пожелать вам самого полного успеха.
Мельников встал и поблагодарил. Землеустроитель, пожимая ему на прощанье руку, еще раз обещал, что сделает все возможное, чтобы скорей и лучше устроить выдел…

XXI

Из города Мельников приехал не только успокоившийся, но повеселевший. Но дома его опять встретила неприятность. Ему сказали, что сегодня все утро на покосе была брань.
— Кто же бранился?
— Да этот едун, Восьмаков. Он все утро кричал, что ты поехал в город кого-то там смазывать, чтобы делу помешать.
— Какая ж тут смазка? Тут без всякой смазки пойдет
— Против закону, говорит, идут: закон присудил дяди землю отдать, а они артачатся. А Машистого с Протасовым как травили!.. Грозят отвести самую негодную землю.
— Что Восьмакову-то, много нужно?
— Расчеты не вышли. Год-то нонче будет бесхлебный, думал, у кого лишняя душа, скупать, а теперь, пожалуй, и не продадут, скажут, выделимся — подороже возьмем. В других местах такая земля-то по десятинам ценится.
— Да только один Прохор Овчинник хочет выделяться-то.
— Найдется еще. Это они сейчас боятся объявлять, а как приедет начальство, и они выступят.
Константин Иванович встал, чтобы идти из избы.
— Куда ты?
— К Харитону Петрову сходить.
— Не погодить ли. Он, кажется, не вытерпел сегодня, клюнул. Недавно я его видел: шел шатался.
— Что ж, доняли его?
— Кого такие дьяволы не доймут. Уж он на что зубаст, а как насели, отгрызнуться не мог.
— Все-таки надо сходить…
Он зашел прежде к Протасову. Протасов казался очень усталым. Лицо у него как-то вытянулось, глаза затуманились, он совсем равнодушно встретил Мельникова и вяло ответил на его приветствие.
— А я тебя пришел к Харитону Петрову звать.
— Что у него делать?
— Расскажу, что в городе узнал.
— Нет, тебе вот про деревню рассказать, — выговорил Протасов, и по лицу его пробежали судороги.
— Донимают?
— Просто сутерпу нету. Измываются, словно мы их крепостные. Что ж мы, правду, беззаконное что затеяли? Мы берем свое.
Он всю дорогу выливал горечь от обиды, нанесенной ему сегодня на покосе, и только перед домом Машистого успокоился.
Машистый, действительно, был пьян. Он сидел в проулке под деревьями, верхом на колоде, на которой он отбивал косы, и хотел бить их, но его жена, плотная и коренастая баба, казавшаяся моложе его, вырвала у него молоток и не давала.
— Отдай молоток, — моргая осовелыми глазами, кричал Машистый.
— Не дам, ты все косы испортишь, нешь у тебя в руке твердость есть?
— А ты думаешь, нету. Подставляй-ка спину, как я закачу.
— Чужая у меня спина-то?
— А то и в рыло. Дам в рыло, скажу, так и было!
— Будет храбриться-то, погляди, вон приятели идут.
Машистый оглянулся, но долго не мог признать, кто подходит. Наконец широкая улыбка появилась у него на лице, и он воскликнул:
— Костинтин Иванычу, просим милости, как твои дела?
— Мои-то дела ничего, а твои-то, кажется, плохо, — весело проговорил Мельников.
— Мои-то?.. — Машистый отбросил в сторону косу и стал подниматься на ноги. — Мои дела — сейчас Восьмакову всю рожу растворожу…
Баба взяла и повесила на дерево косу, а Мельников с Протасовым подхватили мужика под руки и пошли с ним к завалинке.
— Мои дела вот какие: живу я, слободный мальчик. Хочу, из буден праздник сделаю, а то из праздника будни.
— По какому ж случаю сегодня-то запраздновал?
— Пришли симоны, гулимоны да лентяи преподобные… Ну, только это сегодня… А завтра я и опохмеляться не буду. Выеду на покос, глотну лопатошник холодной воды, и небитой косой все утро прокошу, вот ей-богу!..
— В самделе?
— Ну, конечно! Что ж мне зря говорить.
— Так и надо. А то нам теперь забота: скоро землеустроитель приедет землю выделять, надо себя держать честь честью.
— Костинтин Иваныч! Дорогой мой, неужели это сбудется? Эх, и рады же мы тогда будем! Развяжемся со всей сволочью, не будем по кулацкой дудке плясать, будем сами себе господа! Да я тогда на хутор уйду, прощай, Харьков, до свиданья.
— Уйдешь ты на хутор, — сказала жена, — там тебя зимой снегом занесет.
— Отроюсь! Снег отскребу. А вот чем тут заносит живого человека — этого не скоро отскребешь. Здесь всякая свежина портится. Есть ли чего в свете хуже, как мужицкое стадо? Около таких чертей сам чертом будешь. Вы вот в Питере живете, ничего нашего не видите, а вы бы вот пожили с нами.
— Он небось теперь видит, — криво усмехаясь, сказал Протасов.
— Он видит временно, а мы постоянно. Из нас тут жилы тянут. Ты хочешь лететь, а тебе на ноги петлю накидывают. Ты желал бы показать, что ты человек, а они за человека-то вон Костина сочтут, а на тебя-то плевать не хотят. А чем я не человек? Что я, хуже Оськи Курносого? Зачем я ему должен подражать?
Хмель понемногу выходил из головы Машистого, и речь его становилась связной. Когда он высказал, что у него было на душе, Протасов сказал:
— Ну, погоди ты теперь говорить, послушаем Костинтин Иваныча, он тебе скажет, что в городе узнал.
— Спасибо Костинтин Иванычу, что хлопочет. Он для нас старается, а мы для него. Верно ведь?
— Верно.
— Ну, так вот. А то, говорят, опчество, мир. Нам нужно вот какое опчество, чтобы друг за дружку, да для хороших делов. Пусть будет нас меньше, да мы связаны: что ты, что я, что мое — то твое. Я свое буду стеречь, на твое не польщусь, и ты на мое не позаришься. И будет у нас крепость. А в миру какая крепость? Все, как арестанты, скованы, хлеб добывают, а сыты не бывают, друг дружку грызут, а никогда не наедятся, за стакан вина под стол лезть готовы…

XXII

На следующее утро Мельников опять пошел косить сам. Как и в первое, утро стояло ясно и тихо. Солнце, жмурясь в росистом тумане, играло лучами в мокрой листве кустов по ручью. Влажная трава сладко дремала, не предчувствуя близкого конца, и пугливо вздрагивала, когда ее подрезали предательской косой и безжалостно сваливали в густые высокие валы. Работа шла весело, стоял шумный говор и бодрые выкрики при дележке полос. Но как только подошел большой перерыв и из деревни пришли с завтраком, сразу почувствовалось, что владеет толпою не беззаботная игривость, а тупое, тяжелое раздражение, и многие под веселым балагурством скрывали едкие, враждебные чувства, каждую минуту готовые вырваться грубым, оскорбительным выпадом.
— Блины несут! — крикнул безбородый, курносый, с толстыми губами, сын Восьмакова, Никитка. — Да никак еще масленые.
— По-твоему, може, пшеничные? — спросил его, усмехаясь, Осип.
— Могу сказать, и пшеничные.
— Ты-то скажешь, а ись-то их будет вон Костинтин Иванов, а мы-то с тобой и ржаной лепешкой утремся.
— Чего ж ему не есть, у него и муки и масла вдоволь,
— Да, братцы, маслить дано не всякому…
— А если бы всякому, тогда замаслишь и не отстираешь.
— Так и будешь в пятнах ходить?
— Так и будешь.
И эти двусмысленные слова перелетали от кучки в кучку, и везде их легко принимали и с такой же легкостью перебрасывали к другим. И это ясно показывало, что почти вся толпа объединяется в одном далеко не дружелюбном чувстве к Мельникову, и Мельникова это больно уязвило.
Мельников нахмурился и весь завтрак продумал, что же он такое сделал, чтобы так восстановить против себя односельцев. Неужели в том, что он не дает обобрать себя дяде, есть какой-нибудь грех, или он нарушает чьи интересы? Если же их пугает предстоящий выдел, то он никому никакой беды не принесет, может быть даже многие выгадают, получивши их хорошие полосы. И в нем зародилась досада и раздражение, тяжело поднявшись с земли, он положил на плечо косу и пошел бесцельно мимо покосников.
Уже многие отзавтракали и тоже поднялись на ноги. Восьмаков стоял на конце своей полосы и сосал цигарку. Неподалеку от него стоял дядя Мельникова. Восьмаков не мог видеть приближавшегося Константина Ивановича, но, видимо, почувствовал это по лицу Андрея Егорова, и сейчас же преувеличенно громко заговорил:
— Деревенский мужик — дурак, мало свету видал. Оттого его и тянет в одну кучу, а кто посветлей-то, тот сейчас от него и в сторону.
— Конечно, тому несподручно.
— Вот я и говорю: что с вами валандаться, хочу гулять один. Зачем ехать в ворота, разбирай забор.
— Тоже, как проедешь, — выходя от куста и обтирая травой косу, собираясь ее точить, кинул Костин.
— Как ни проедут, а лошадь направляют.
— Гляди, тяжи не лопнули б.
Мельников прошел дальше и натолкнулся на спорящих Прохора с Васиным. Тихий и почтительный Васин был неузнаваем. Глаза у него были как у испуганного мышонка, щеки покраснели, в углах рта образовалась пена от слюны. Он, захлебываясь, кричал:
— Это ведь всем полям будет сдвиг, мы свои полосы выровняли, а после вас опять придется ровнять, нешто скоро завалишь ее, борозду-то?
Прохор, недавно возмущавшийся тоже тем, что возмущало сейчас Васина, видно уж решивши выделиться, помирился с этим. Он равнодушно говорил:
— И нам борозды попадут.
— Вас никто не гонит. Зачем вы лезете из мира?
— А затем, что в вашем миру стали большие дыры. Вот и идем туда, где получше.
— Думаете-то лучше, а не вышло бы с лучком. Иной свой век доживает, а вы его тревожить хотите.
За Овчинника вдруг вступился Кирилл.
— Кто доживает, об тех заботиться нечего, а заботься о том, кому долго жить.
— Тебе долго жить, а у тебя одна душа. Что ты на ней делаешь?
— Дайте другую. Все равно не дадите теперь. Так уж лучше я сдвину свои ленточки да соберу себе одеяльце. Не широко оно, да глядеть будет на что: три десятины с половиною.
— Если огурцами засадить — урожай большой получишь! — насмешливо сказал неподалеку стоявший Бражников.
— Что ж, и огурцы хлеб дадут, пахомовский огородник на двух десятинах сидит, какую ренду платит, да получше нашего кормится.
— То огородник.
— Нужда заставит и веревочника шелком шить…
Кругом собиралась толпа. Спор разгорался, и народ позабыл про работу. Остановился, прислушиваясь, даже сам староста. Подошел Восьмаков и вдруг крикнул:
— Староста, что ты развесил уши-то? Дело работы ждет, а ты народ держишь. Жеребий давай!
— Что ты орешь-то, аль плохо наелся за завтраком? — сказал на него Машистый.
— Я-то всегда хорошо ем, вот ты-то под старость без хлеба не насидись, — огрызнулся Восьмаков.
— Авось бог милостив.
— Дураков и бог не спасет, слопает ваши доли ваш приятель, вот и останетесь без земли.
— Наш приятель не твоим чета.
— Еще почище. У него деньги вольные, он тебе в нужде поможет, а там при расплате и сгложет. Не далась дядина-то, утрется твоей.
— Дядина-то будет не у дяди, а у него.
— Это вы поете, а у нас будет другая песня.
— Посмотрим…
— Слушай жеребий! — зыкнул, покрывая спор, староста и стал выкрикивать, где кому досталось.

XXIII

Подошло воскресенье, а на другой день была казанская. Два дня миром не косили. Первый день бабы все-таки не вытерпели и после обеда растрясли у сараев сено, а мужики пошли на досуге в чайную.
Прежде других в чайную пришли Андрей Егоров с Восьмаковым. Они долго сидели, о чем-то совещаясь вполголоса, — стали оба красные. Наконец Андрей Егоров тяжело поднялся с места и нетвердым шагом ушел из палисадника, а Восьмаков остался один, ему принесли два больших чайника, и вдруг к нему один за одним стали подходить мужики. Чайник нагибался. Мужики принимали стаканчики, опрокидывали в рот и отходили в сторону. После этого все говорили повышенным тоном, в чем-то уверяли Восьмакова. А Восьмаков сам, с осовевшими глазами, не совсем твердым голосом, часто приговаривал:
— Вали валом, посля разберем.
Больше других к Восьмакову липнул Костин. Сильный и напористый мужик часто, когда у него не хватало на выпивку, делался неузнаваем. Он мог воздерживаться от водки, но когда ему как-нибудь случайно попадал стаканчик, он входил во вкус, и ему хотелось еще. И когда у ему не на что было выпить, он начинал выпрашивать. И когда ему не давали, он терялся, делался слабым и жалким, и тогда с ним можно было сделать что угодно: купить за бесценок какое-нибудь угодье, нанять на работу или подговорить на такое дело, за которое не всякий возьмется. Такими случаями многие пользовались и покупали у Костина, кому была нужна или его глотка, или его кулак.
В этот день Костин косил у попа по найму, после косьбы было угощенье, только раздразнившее мужика, и он пришел в свою деревню с жаждой еще выпить, пришел в чайную с надеждою, не подойдет ли случай промочить горло еще, и увидал угощающего всех Восьмакова. Восьмаков по глазам увидал, как Костину хочется выпить, и сейчас же налил ему целую чашку. Костин недоумевающе поглядел на Восьмакова.
— На-ка вот, пей да поминай Андрей Егорова.
— Нешто он помер?
— Не помер, а за здравье поминай, да помни, что он хороший человек, а хороших людей в обиду давать не приходится.
— Зачем в обиду давать.
— Ну, вот то-то и оно-то! Пей другую.
Выпив подряд две больших чашки, Костин почувствовал себя по-другому. Он вдруг плотно уселся на табурете, положил руки на стол и, впиваясь в лицо Восьмакова начинающими мутиться глазами, вдруг воскликнул:
— Эх, жись немила, в доме непорядки! Одну выпил хорошо, другую — еще лучше, а если третью поднесешь, совсем на небеса меня вознесешь!
— А ты память-то не потеряешь?
— Зачем терять, я не девка.
— То-то! Знай пословицу: чай пила, баранки ела, поминай свое дело!..
— Ты только скажи, что помнить?
— Помнить нечего, а только сегодня пей, а завтра иди к Андрею Егорову, он тебя похмелит, — многозначительно глядя в глаза Костину, сказал Восьмаков.
— Только и всего?
— Только и всего.
— Тогда и говорить нечего наливай, и вся недолга.
Восьмаков налил ему еще чашку, а другие, получившие свои порции, разместились, кто за соседними столами, и с завистью глядели на Костина. Все они были в кураже, раскинулись в непринужденных позах, и кто курил, кто жевал что-нибудь, на загорелых лицах блестела испарина, глаза стояли нетвердо, и языки ворочались с трудом. Говор шел громкий и нескладный, говорилось с большим жаром по самому пустому поводу.
— Нет, это в старину было, кто кого сгребет, тот того и скребет, а теперь у всех когти выросли. Ты меня за гриву, а я тебя в бороду.
— А што в твоей гриве-то?
— Што ни на есть, а она моя.
— Што у тебя грива, што у теленка хвост.
— И у теленка хвост, што правильно, то правильно…
— А брусишь, брусило, про казанское мыло. А у нас и без мыла бело.
— А коли бело, так ступай на дело.
— Мы и пойдем.
— Потише, что зря язык ломать, — уговаривал их Восьмаков, — еще на дело загодится.
— На дело мы сами пойдем…
А под окнами чайной налаживали песню. Песню заводили не складно, и слова ее были непонятны. Но мужики, облокотившись на стол и склонив головы набок, выкрикивали эти чуждые им слова. Между ними откуда-то появились две бабы, одна старая бобылка Фросинья, торговавшая прежде водкой, толстая, дряблая, с волосами над верхней губой, другая молодая, горбоносая, сбоку походившая на лошадь, отделенная сноха Васина, и, напрягаясь из всех сил, подтягивала им. И дикие, напряженные звуки разлетались по деревне, долетали до бывших у сараев мужиков и баб, и те сердито говорили:
— Ишь, черти, орут!.. Веселятся! Нашли время веселиться!..

XXIV

На другое утро вдруг староста стал сбивать на сходку. Мужики не знали, в чем дело, и быстро шли к старостину двору, чтобы узнать, на что понадобилось так экстренно собрать мир, когда и без того мужики бывают все в сборе на покосе. Всех раньше пришедшим на сходе оказался Восьмаков. Он сидел на лежавших в проулке в костре бревнах, около него стали размещаться и подходившие мужики.
Пряников сегодня имел особенно важный вид. В двухбортном пиджаке, в степенном картузе с лаковым козырьком, с серебристой бородой лопатой, он был очень благообразен, глядя на него, трудно было допустить, чтобы он был способен к мелкому плутовству, подхалимству, грязным похождениям с волостными бабами, про которые всем было известно. Он был серьезен, как в церкви, и полон внутреннего сосредоточения. Мельников оглянулся кругом и заметил, как Машистый остановил на Пряникове пристальный взгляд, и вдруг на его губах прозмеилась лукавая улыбка. Он отвел взгляд и стал снова покойным, повернулся и сел на бревнах, поодаль от старшины. Староста, стоявший около Пряникова, окинул глазами толпу и вдруг выговорил:
— Что ж, братцы, больше ждать некого, должно быть. Давайте начинать. Народ-то созвал я, это верно. А зачем я вас созвал — скажет вам Степан Иваныч. Степан Иваныч, объявляй.
Старшину как будто бы охватило волнение, он сделал усилие, чтобы одолеть его, и полез за пазуху и вынул оттуда сложенную в четвертушку бумагу. Но он не развернул ее, а деланно равнодушно заговорил:
— Мы, православные, тогда составили приговор, чтобы земство купило нам аржаных семян. Земство теперь этим не заведует, а передало наш приговор в съезд. Уездный съезд рассмотрел наш приговор и теперь касательно этого отвечает, что он всецело готов купить для нас семенного хлеба, ну, только чтоб мы, с своей стороны, собрали им небольшой задаток…
— Какой небольшой? По скольку? — послышались голоса.
— Примерно, по четвертаку на пуд. А всю уплату не затягивать, а к новому году чтобы очистить…
Старшина кончил. Почему-то это объяснение было для него трудно, и у него пересохло в горле. Вынув из кармана красный платок, он стал вытирать им лоб, а в толпе вдруг поднялся худой, рыжеватый мужичонка, Михей Балдин, и, моргая подслеповатыми глазами, тоненьким голосом прокричал:
— По четвертаку с пуда? А где их взять? Такое теперь время деньги собирать? Придется с сеном на базар ехать, а самому тогда чем будешь кормить?
— Подожди ты, — одернул Михея Быков, — дай дальше дослушать.
Деньги собирать не будем, — заявил староста. Знамо, кто полномочен, тот отдаст. А кто не в силах, за того другие заложат.
Кто же это другие-то, где они такие благодетели? крикнул Протасов.
Есть такие.
Многие мужики, очевидно знавшие, в чем дело, были спокойны. Горячились только некоторые, бывшие не в курсе. Мельников с любопытством ожидал, что будет дальше.
Деньги эти небольшие, — вдруг опять заговорил Пряников,— а требуют их потому, что если кто откажется от своей доли, чтобы им не было убытков, а потом, если сейчас отдадим, тогда платить не будем, нам же легче будет, православные.
Согласны на это, ребята? — спросил староста.
Согласны, согласны! — закричало большинство.
Теперь я вам скажу, кто у нас благодетелем открывается. Этот благодетель Андрей Егоров. Он, у кого не хватает, за того заплатит.
Спасибо! Спасибо! — опять послышались голоса.
Поднялся Андрей Егоров. У него был какой-то неуверенный вид, и он нетвердым голосом проговорил:
Я, братцы, готов пособить вашему горю. Я внесу, у кого сколько не хватает, только вы напишите мне приговор и проставьте срок, когда вы заплатите.
Напишем приговор! Эй, грамотей, выходи!
Появилась скамейка, лист бумаги и счеты. Несколько мужиков помоложе окружили скамейку и стали считать, кто сколько занимает и записывает. Машистый отвел в сторону Мельникова и сообщил ему:
Вот и гляди, как тут обирают нашего брата, дураки.
Какой же тут обор?
А вот какой. Эти деньги пойдут в съезд. Съезд купит рожь у кого-нибудь из своей братии по хорошей цене, добавят, что не хватит, из казны, мужики сами заберут ее, и все дело в шляпе. А к рождеству, когда за рожь придется платить, начнет действовать Степан Иванов. Платить-то многим и тогда нечем будет, вот они и пойдут набиваться ему, кто коровой, кто жеребенком, кто леском из осеннего подела. Он и будет забирать это по самой дешевой цене, да еще кобениться.
А дядя мой чего раскошелился?
А вот погоди, сам узнаешь, дай приговор подписать.
Приговор был написан, прочитан и подписан. Его передали старшине. Андрей Егоров опять заговорил, и тон его голоса стал просительный:
— Теперь я вам, братцы, еще вот что скажу, так как я вам сделал увагу, уважьте и вы мне. Пособите, кто может, скосить мне отцовскую пустошь, которую мне судом присудили…
Наступило молчание, которое долго никем не нарушались. Нарушил его Мельников. С клокотавшим внутри негодеванием, еле пересиливая себя, он вдруг подступил ближе к стоявшему со смиренным видом дяде и, обращаясь к сходу, крикнул:
— Вот что, господа! Дядя, может быть, сделал вам добро, но за это добро он подбивает вас на худое. Если вы послушаете его, вам же самим не поздоровится. Он хотя обманом и утвердился на нашу землю, да вводного листа на нее не получил. А без вводного листа он шагу шагнуть на нее не смеет.
С Андрея Егорова сразу соскочило его смирение, он вдруг ощетинился, затряс головой и, тараща глаза и брызгая слюной, закричал:
— Мне не нужно никакого вводного листа! Раз за мной суд утвердил, я и хозяин! А это одна придирка. Ты шустер да востер, так и хочешь против закону иттить…
Осип, Костин и еще кое-кто из мужиков поддержали Андрея Егорова, они подступили к нему и вместе с ним стали кричать:
— Известно! Как же можно против закону? Суд присудил, и на это бумага есть! Чего еще хотеть!
Они кричали громко и горячо, глаза у них стали круглые, и в раскрытые рты видно было, как болтались их красные языки.
Я без всякого листа пойду траву косить!
Ступай и коси, а то глядеть на него!..
Чего глядеть-то, ишь чистяк какой! Против всех правил идет. Правила позволяют, а он не хочет давать!
И не дам!
А я скошу!
Попробуй!
— Старшина… — обратился было Мельников к Пряникову.
— Я здесь не старшина, — грубо оборвал его Пряников. Я здесь такой же крестьянин, как и ты, я здесь член общества, а хозяин схода староста.
— Так вы разъясните старосте.
— Старосту учить может земский начальник, обращайся к нему да жалуйся… А мое дело сторона.
И Пряников, заправив руки в карманы, пошел со сходки. Стали расходиться и другие мужики, только мужиков пять-шесть окружили Андрея Егорова и стали о чем-то переговариваться с ним…

XXV

Всю неделю шла горячая работа с покосом в лугу. Андрей Егоров, как человек одинокий, не мог выполнить своей угрозы выкосить спорную пустошь, не могли добраться до нее и Мельниковы, рассчитывая на следующее воскресенье.
В ночь под воскресенье Мельникову снился тяжелый сон, будто бы он ехал с покоса и попал в трясину. Он хотел помочь лошади и вдруг сам стал вязнуть.
Его охватил испуг. Он стал кричать, но у него пропал голос. Обливаясь потом и дрожа всем телом, Мельников проснулся и понял, что был сон.
Он облегченно вздохнул. В это время в горницу вошла взволнованная Софья и проговорила:
— Говорили, что сегодня-то на пустошь пойдете, вперед нас там косят.
— Кто?
— Известно, дядя, — Харитон Петров говорит.
— Где он?
— На крыльце стоит…
Мельников быстро вскочил, торопливо оделся, поплескал на лицо холодной воды из рукомойника и, прогнав сон окончательно, вышел на крыльцо. На крыльце, на лавочке, сидел Машистый.
— Вон как у нас! Вы еще спите, а на вашем угодье работа идет.
— Неужто правда?
— Сам видел. Пошел было тоже с грехом покосить. Я себе то немного оставил, ну все-таки на одно утро — на два хватит. Слышу, кто-то жвыкает за границей, думал, ваши, поглядел, а это твой дядя сам-шест.
— Что же теперь делать?
— Пойдем поглядим да отберем речи от них, а там можно присвидетельствовать, аль еще что…
И они пошли по усадьбе через поля по направлению к пустоши. Константин Иванович взволнованно говорил:
— Что теперь остается делать, как жить, когда пошли такие дела? Мой отец прожил — никому худого не сделал. Я всю жизнь только дышал деревней. Когда мальчиком попал в Москву, бывало, встретишь своего человека, как родному радуешься. В Питер попал, сколько думал, передумал, вот это бы деревне сделать, вот так-то, тому-то пособить, и вдруг ты оказываешься какой-то враг всем. Родной дядя на тебя поход объявил и себе помощников нашел!..
— Потому это, — сказал Машистый, — никто твоих думок не знает, доброжелательства твоего не видит, а Андрей Егоров вон какую помощь оказал да сейчас по рублю посулил. Вот за рубль-то этот и пошли к нему.
— А разве хорошо это?
— Все, что ни делается, к лучшему, говорят, а там кто знает, може, и не так…
Общественное поле кончилось, подошли к границе пустоши. Направо был бугорок и польце Машистого, где дремала, взбрызнутая росой, созревающая рожь, а налево, за дорогой, где стояли кусты орешника, дрожали редкие молодые осины, кудрявилась плотная лесная трава на половине Мельниковых. От дороги трава была не тронута, но только они прошли с десятину, как послышался отрывистый лязг косы, которую точили, и легкий свистящий шум подкашиваемой травы. Косили в несколько кос, и косили молча, заботливо. Не было слышно ни говора, ни смеха. Мельников Машистым вышли на площадку и увидели косцов.
Косцов было пятеро. Сам дядя, Восьмаков с Никиткой, Костин, Осип и Михей. Они косили на главной поляне, и выкошено уже было много. Густые плотные валы травы, пахнувшей свежими огурцами, тянулись рядами, как огромные змеи. При виде выкошенного чужими их угодья, на котором они столько лет считали себя бесспорными хозяевами, у Мельникова подкатило к сердцу, и он на минуту потерял способность что-нибудь сказать. Голова у него закружилась, и он чувствовал нетвердость в ногах.
— Молодцы, ребята, работаете хорошо, а перестанете, будет лучше! — насмешливо крикнул Машистый.
— Придет время, и перестанем, — метнув глазами на Андрея Егорова, сказал Восьмаков.
— А лучше бы было не начинать чужое добро трогать.
— Чужая у тебя забота, а не у нас работа, — огрызнулся Андрей Егоров и, взяв косу под мышку, вынул лопатошник.
— У меня забота своя, а здесь земля не твоя!
— И не твоя!
— Знаю это. Вот ее хозяин!
— Этого хозяина-то грязной метлой отсюда. Какой он хозяин, когда он и в деревне-то через два года на третий бывает.
— А ты думаешь, в деревне, так все под себя и подберешь?
— Ничего я не подбираю и подбирать не желаю. У меня, слава тебе господи, своего хватит. Я ни перед кем спины не гну, ни на кого не работаю.
— Это и видно.
— Знамо, видно, по-твоему в чужой монастырь не лезу.
— Ты сам за чужою ограду шагнул, да еще не один, а с другими…
— Что ж, эти другие-то, дешевле тебя стоют? — обиделся Восьмаков.
— Стало быть, дешевле, когда за грош чуть не на разбой идут.
Началась брань. Из кустов вышли и остановились, не зная что делать, остальные косцы. Андрей Егоров вдруг вспылил и решительно и угрожающе крикнул:
— Будет трепаться-то, давай доканчивать, а вы проваливайте, а то…
— А то что?..
— Хошь, покажу? — вдруг зыкнул Костин и бросил косу на землю и сделал два шага по направлению к Машистому.
— Покажи! — двигаясь в свою очередь к нему навстречу, не сробел Машистый.
Костин остановился и уперся руками в бока, вызывающе глядя на Машистого. Восьмаков крикнул:
— Коси, коси знай! Нечего не него глядеть… Ему можно сучить кулаки, он сегодня не работал…
Машистый с Мельниковым пошли прочь.
— Одно остается, — говорил Машистый по дороге домой, — запрягать лошадей, брать грабли да обирать траву. Они озорничают, — на их озорство только так и можно сделать.
Мельников так был расстроен, что готов был принять все, что предлагал Машистый.
В таком состоянии они пришли домой. Их встретил старик, ходивший в стадо путать лошадей. Он от соседей узнал, что их пустошь косят.
— Ну, что, правда косят? — спросил он.
— Косят.
— Вот разбойники! Как же с ними теперь быть?
— Я говорю, ехать, траву собирать, больше ничего не остается, готовьте телеги, Протасова позовите, да я поеду. Что ж на них глядеть, вправду?

XXVI

Две лошади Мельниковых, одна Протасова и одна Машистого были запряжены в телеги и стояли у сарая, готовые ехать. Дождались старика, который искал в сарае веревку. Вот веревка была найдена, старик сел на переднюю подводу, и телеги одна за одной тронулись, составив целый поезд.
Вдруг из проулка Андрея Егорова напересечку поезду выбежали, с красными потными лицами и мутными глазами, Костин, сын Восьмакова Никитка и Михей. По их виду можно было догадаться, что они выскочили прямо из-за стола, за которым, должно быть, Андрей Егоров не поскупился на выпивку. Они тяжело дышали, и от них еще издали несло сивушным запахом. Костин, грубо ругаясь, бросился к первой подводе и обеими руками вцепился лошади в поводок.
— Вы куда, такие-проэтакие? Мы косили, а вы возить?
— Это еще что? — вспылил старик и сразу встал на стойки в телеге и поднял ременный кнут на дубовом кнутовище.
— А мы вот покажем вам что! — крикнул Костин и стал сворачивать с дороги лошадь.
— Прочь пошел, стервец! — каким-то не своим голос крикнул Иван Егоров и, размахнувшись кнутом, со всех сил вытянул им между плеч Костина. Костин съежил глаза у него налились кровью, и он, выпустив узду, бросился к телеге и, навалившись на грядку грудью, стал ловить за ноги Мельникова, а Никитка с Михеем уже забегали с другой стороны.
Машистый, бывший на третьей подводе, быстро выпрыгнул из своей телеги и подбежал к первой подводе, за ним бросился Мельников. Работница, сидевшая в задней телеге, завопила во весь голос ‘караул’. Этот крик донесся до улицы, и там началась тревога.
А старик отбивался от нападавших на него кнутом. Машистый и Константин Иванович подскочили к Никитке с Михеем и отбросили их. Потом Машистый перескочил на сторону и очутился плечом в плечо с Костиным.
Костин бросил ловить старика и, держась одной рукой за грядку, весь дрожа, с налитыми кровью глазами, с распухшими жилами на шее и багровым лицом, волчьим взглядом встретил горящий глаз Харитона и, злобно дыша, так что дыхание его вылетало со свистом, следил, что будет делать тот.
— Что, из-за угла нападать начинаешь? Вот как расстарался, продажная душа!
— Уйди прочь, — вдруг прохрипел Костин.
— Нет, не уйду. Ты убирайся прочь с дороги!
— Не ты ль велишь?..
— А хотя бы я?.. Прочь пошел, стерва!
— Поцелуй сучку сперва! — громко крикнул Костин и, оторвавшись от грядки, занес кулак на Машистого. Машистый ловко отстранился, и Костин, промахнувшись, потерял равновесие, не удержался на ногах и полетел на траву. Машистый только было хотел насесть на него, как Костин, не поднимаясь с земли, хватил его рукой по поджилкам. Ноги у Машистого подкосились, и он всем корпусом рухнул на Костина.
— Ага! — хрипел с пеной у рта Костин. — Попался, голубчик!
И он, как-то вывернувшись, подмял под себя Машистого и полез рукой ему под бороду. Машистый отмахнул его руку и стал выбираться из-под врага: крепкие жилистые ноги напруживались, каждое движение его было полно силы и давило его противника. Противник чувствовал это и, чтобы подбодриться, хрипел:
— Нет, врешь! Теперь не уйдешь. Давно я до тебя добирался. Ребята, пособите!..
А ребята вцепились в старика Мельникова, не пуская его на помощь Машистому, работница продолжала блажить свое. Остановившиеся лошади пугливо озирались, раздувая ноздри. Из деревни бежали бабы, мужики, ребятишки, но они не подходили близко к схватившимся врагам и испуганно глядели на происходившее…
— Чего ж вы стоите? — закричал вдруг на мужиков прибежавший Быков. — Зовите старосту, нешто можно допускать такие безобразия…
Машистый, выбравшийся было наверх, неловким движением сорвался с Костина, и тот опять подмял его под себя. На этот раз Костин придавил грудь Машистому коленкой и так сжал ему правой рукой шею, что Машистому стало ни шевельнуться, ни крикнуть. Вдруг в руке Костина сверкнул нож и исчез куда-то…
Машистый почувствовал жгучую острую боль в боку и рванулся изо всех сил, но Костин держал его плотно и замахнулся еще раз ножом…
— Режут! — хрипло выкрикнул Машистый.
Константин Иванович повернулся к нему. В это время Никитка пригнул голову, как баран, и вдруг боднул Мельникова в спину. Мельников не устоял и полетел вперед. Он ударился виском о тележную чеку, влажная теплая влага залила ему левый глаз, все кругом него завертелось, и он потерял сознание…
Когда он очнулся и поднял голову, то увидал, как старик грабилищем сбивал Костина с Машистого. Машистый, с посиневшим лицом и широко вытаращенными глазами, лежал на земле и как-то странно выл, дрыгая ногами. Костина сейчас же схватили несколько мужиков и оттащили в сторону, но он, яростно ругаясь дикими, скверными словами, опять бросился к Машистому. Его еле могли удержать.
Народа собиралось все больше и больше. Толпа тесно окружила корчившегося на траве Машистого. Слышались оханья и аханья. Васин говорил:
— Натянули вожжи донельзя, вот и гляди теперь, куда повернуть…
Прибежал староста, он был бледный и глядел растерянно.
— Что они наделали, окаянные! Теперь и мне-то из-за них попадет.
— Чего стоите? — вдруг крикнул, не узнавая себя, Константин Иванович. — Набивай телегу сеном да клади в нее его!.. Нужно скорей в больницу везть…

XXVII

У Мельникова над виском была только разорвана кожа. Машистый же был изрезан в трех местах. У него в одну рану выползали кишки. Всю дорогу он был в сознании, придерживал рукой изрезанный бок, на лице его не было ни боли, ни страха, а какое-то недоумение. Он иногда вскидывал глаза на Константина Ивановича или на жену, ехавшую также с ним, и во взгляде его стоял вопрос:
— Что же это такое?
Это же думал и Константин Иванович. Он никак не мог помириться, что это произошло в действительности. Ему все казалось тяжелым сном, как давеча, но это был не сон. Жгучая боль от обиды, жалость к пострадавшему ни за что ни про что приятелю, горе жены его терзали сердце Мельникова. Всю дорогу до больницы в голове его кружились разные черные мысли, в то же время ясно стало сознание, что ехать нужно скорее и в то же время ехать нужно спокойнее, чтобы ни толчком, ни встряской не повредить израненному, и он внимательно глядел вперед на дорогу.
А баба сидела подавленная, отвернув от мужа лицо. Она с трудом сдерживала рыдания, от этого у ней, как горох, сыпались слезы, вспухли веки и нос. Она то и дело стискивала зубы, чтобы не выкрикнуть, но все-таки в это время раздавался глухой отрывистый звук, похожий на взвизгивание скучающей собаки, и тогда Мельникову самому хотелось зареветь по-бабьи.
В больнице прием уже кончился, рыжий весноватый, гладко выстриженный доктор и мужиковатая помощница, с усталым, скучающим видом встретили нового пациента, равнодушно велели положить его на кушетку, и когда Харитону Петрову заворотили рубашку и его раны обнажились, скучающее равнодушие сразу покинуло доктора. У него загорелись глаза, и все движения стали быстры и стремительны. Он копнулся в одном порезе, в другом, попробовал выпавшие кишки и сказал:
— Приготовь стол, воды и все, что нужно. Живо!..
— Где это ты так напоролся? — улыбаясь, как ребенку, спросил Машистого доктор, вытирая пальцы, которыми он только что прикасался к порезам.
Мельников стал объяснять. Доктор поглядел на него.
— И вас хватили?
— Мне не больно.
— А все-таки размыть и перевязать не мешает. Марья Дмитриевна, займитесь-ка с ним…
Машистого унесли в другую комнату, а Мельникову стали промывать ушибленное место и накладывать повязку. Когда повязку сделали, Константин Иванович спросил:
— А мне можно туда пройти?
— Пройдите…
Машистый лежал на белом столе, и доктор зашивал ему последнюю рану. Едко пахло йодоформом и карболкой. Стоял газ с водой. Доктор работал быстро, на лице его было напряжение. Он мельком взглянул на Мельникова и проговорил:
— Вы удачно отделались, а ему вот несколько заплаток пришлось наложить.
— А большое поврежденье-то?
— Кишки целы, вправились хорошо, посмотрим, что дальше будет…
Когда была кончена последняя повязка, доктор велел унести Машистого в палату.
— Что же, он здесь останется?
— Обязательно, нужно хорошенько залечить: место-то плохое, где раны… постоянное движение… повязки трудно держать. Ну, да авось…
Доктор стал мыть руки.
— Пошли у нас ножи прививаться. За это лето шесть случаев такой расправы… А бывало, в два года раз. Точно Кавказ. Заботятся о просвещении народа, а он дичает, совсем Азия делается.
— Злей все становятся, — сказал Мельников.
— Злиться-то злись, да ножами не дерись, а то черт знает что выйдет. Ты, тетка, с мужем останешься?
— Если можно…
— Останься денек, другой, а там наладится, и уйдешь. Долечим без тебя…
Когда Мельников приехал из больницы, дома, в деревне, стоял дым коромыслом. Приехал урядник, задержал Костина и готовился отправить его в стан. Костина, связанного, держали около избы староста, понятые, а урядник дописывал протокол. Костин не признавался, что пустил в дело нож, твердил, что ничего не помнит, другие показывали бестолково, протокол выходил нескладный.
Когда пришел к уряднику Мельников и стал давать свои показания, картина получилась совсем другая и определенная. Урядник стал переписывать протокол, он переписывал протокол, отобрал подписи и, складывая бумагу, проговорил:
— Ну, я свое дело сделал, теперь пусть господин пристав поломает мозги.
Костина он отправил в стан. Ему снарядили подводу и дали двух провожатых, и когда Костина стали подсаживать в телегу, он вдруг заругался:
— Вы это куда меня суете? Думаете с своей шеи стряхнуть? Смотрите, не ошибитесь, как бы не стряхнул кого другого…
И, уже сидя в телеге, он опять погрозился:
— Вы не глядите, что вас много. Из стада овец много, а волк по одной их перерезывает… Это не забывайте!..
Мужики, слушая его угрозы, сжались, уныло глядели друг на друга, а Восьмаков вдруг заругался на Мельникова:
— Заварили кашу, черти не сытые, как ее хлебать будете!
И вдруг, совершенно неожиданно для Мельникова, на Восьмакова набросился Васин и еще один мужик:
— Кто это заварил-то? Не вы ли ее заварили, ненавистники поганые! Вам не живется в покое да ладу-то, сами корявые и других зашершавить хотите…
Как не был зубаст Восьмаков, но он не стал огрызаться, а потихоньку отошел в сторону и незаметно скрылся домой.

XXVIII

Покос доканчивали совсем по-другому, чем начали. Не было среди покосников Машистого, Костина и Андрея Егорова. Последний не вышел неизвестно почему. За Костина косили жена и мать. Бабы ничуть не жалели об отсутствии хозяина. Машистому же и Андрею Егорову пришлось выделить их долю. При выделе снова было обсуждение происшедшего. Вчера слышались отдельные осуждения дела Андрея Егорова, сегодня эти осуждения раздавались слышней и выставлялись в таком духе не отдельными голосами, а множеством.
— Отбивку земли надумал. Он бы у жены в углу что отбивал. А то полез, куда не положил. Правда ли, что это его земля-то?
— Мало ему своей-то, полез за чужой, — кричали мужики, которые недавно еще на сходке стояли горой за Андрея Егорова.
Мельников слушал это и не верил своим ушам.
Только пришли с покоса, приехал становой, пухлый, с крашеными усами и желтыми глазами. Опять созвали всю деревню ко двору старосты, вынесли на улицу стол. Началось составление нового протокола. В новом протоколе дело было взято глубже. Обращено внимание на захват Андреем Егоровым пустоши и на то, как он подбивал Костина, и что тот раньше грозил добраться до Машистого.
— Что же это тебя, дядя, побудило на эти дела?
— Утвердили ее за мной, — заявил Андрей Егоров.
— Кто утвердил?
— Окружный суд, вот бумага…
Пристав, шевеля усами, взглянул на бумагу и снова обратился к Андрею Егорову:
— Этой бумаги мало, а где еще?
— Чего еще?
— Исполнительный лист, вводную грамоту или еще что…
— Этого мне не выдавали.
— Так как же ты без документов можешь подступать к этой земле? Тебе сказали, что тебе с поездом ехать можно, а ты бы на него без билета попер? За это нонче не хвалят — не только с поезда ссадят, а еще двойным числом за билет возьмут.
Становой что-то вписал в протокол и добавил:
— Тебе теперь за это таких орехов насыпят, что не перегрызешь.
— И следует! — не вытерпел и крикнул Овчинник. — Все лето все общество мутил… Хорошенько ему да вот бы еще его поддужному Восьмакову. — Прохор оглянулся, вокруг него были одни сочувствующие взгляды.
— Я сообщу обо всем судебному следователю, а он там как хочет, — проговорил пристав.
То, что Андрея Егорова притягивают, дело пойдет к судебному следователю, и вызвало у большинства чувство злорадства. Стали гадать, чем это кончится, и нашлись такие, которые говорили, что его за это угонят, другие утверждали, что посадят в арестантские роты.
— Так и надо, — кричал Васин, — а то смутил всю деревню!..
Константин Иванович все это видел и слышал и не ждал такого оборота. Давно ли почти вся деревня заступалась за того, на голову которого призывается теперь гибель. Не эти ли люди отказывали им в поддержке самого законного и простого дела?.. И хотя создавшееся настроение было в пользу Мельникова, отвечало его давнишним желаниям, но он боялся радоваться этому. Никто не мог поручиться, насколько это прочно и устойчиво.
А новое настроение все поднималось и разрасталось. На следующее же утро, когда Андрей Егоров опять не вышел на покос, решили больше ему травы не выделять, а когда Восьмаков заступился было за своего приятеля и сказал, что надо выделить, на него набросился Кирилл:
— Это за кой ему черт выделить, что он боится на луг показаться! Не делал бы так… Черт его нес на дырявый мост!
— Он много на братниной пустоши накосил!
— Верно что! Жаден больно на чужой кусок: сожрать хотел, да подавился.
— И он ему помогал!
— И его бы надо прогнать с покоса!
— Возьми да прогони! — колко огрызнулся Восьмаков.
— Мы гнать не будем, дойдет дело до следователя, тебя и без нас уведут.
— Не по вашему ли уже наговору?
— Тут не по наговору, а по делам. Что веревочки ни вить, а кончику быть. Ты думаешь отлытаться!
Восьмаков замолчал.

XXIX

Матрена Машистая пришла из больницы, — Харитон поправлялся плохо: был слаб, часто бредил, в полном сознании он был только тогда, когда к нему приезжал для допроса становой, после станового он опять был несколько раз без памяти. Доктор за ним приглядывал вне очереди, но говорил, что он поправится.
— Ну-ка, умрет от такого злодея? — вздыхая, сказала Софья.
— А от кого же умереть-то, как не от злодея? — сказал старик. — Худой человек, как крапива: сам незнамо зачем живет да других еще жжет…
Покос кончился, готовились к жнитву, редкая рожь плохо поспевала, и жатва оттягивалась. Бороновали пар, опахивали последний раз картофель, пололи в огородах. Жизнь пошла будничная, серая.
Пришли повестки от следователя, и опять все взволновались. Вызывались многие, и видевшие дело, и не видевшие. Снова начались толки и разговоры. Кое-кто сговаривался, как лучше показывать, Андрей Егоров и Восьмаков о чем-то совещались с Пряниковым. Накануне поездки в город, когда уже смеркалось, Константин Иванович пошел в сарай поглядеть, в каком виде у него тарантас, на котором завтра ехать, как из-за угла сарая вышел Восьмаков и, подойдя к нему, поздоровался.
— Что скажешь? — холодно спросил его Мельников, вспоминая все неприятные минуты, которые пережил за это лето по его милости.
— Да к вам, поговорить, — мягко и просительно проговорил Восьмаков. — Вы человек хороший, и я хочу с вами по-хорошему. Вы тоже едете завтра к следователю?
— Еду…
Восьмаков вдруг оглянулся и, еще более просительно понизив голос, начал:
— Костинтин Иваныч! Коли вас допрашивать будут, вы уж не очень на меня нападайте. Я в этом деле ни при чем. Это дядя на вас, а я что ж… По темности я за него заступился, а как господин становой разъяснил, я вижу сам, на чьей стороне правда…
Мельников почувствовал, как у него закипает в груди, и тяжелое, неприятное чувство к этому человеку встает во всей силе.
Восьмаков, ничего не замечая, продолжал:
— Дядя ваш, известно, жадный, а вы люди, не ему чета… И вы, и отец ваш. Одно, необразованность наша мешает нам, а то бы мы о вас всей душой…
Мельникову вдруг страстно захотелось вылить все негодование, что кипело в его душе, и то чувство, которое он испытывал к этому человеку, упомянуть о его подлости, двоедушии и той наглости, какую он испытал от него в это лето, но сейчас же у него явился вопрос: к чему и зачем? Разве его этим проберешь? Разве он поймет что-нибудь, что не касается его пользы или самолюбия? Он пришел к нему, чтобы защитить свою шкуру, об ней только он сейчас и думал. Когда Восьмаков прервал свои уверения, Мельников сухо проговорил:
— Там как дело выйдет, — может быть, совсем ничего сказать не придется.
— Вам будет главный вопрос, и вам вся вера. Мне Степан Иваныч говорил, что в вас все дело… Так вы уж, пожалуйста.
Мельников промолчал.
— А насчет вашего дяди я подумать не знаю что… Какая ему земля и на что она? Ему всей земли три аршина… Ни детей, никого, чего ему еще не хватает. Да другие свою отдали бы, не то чтобы отбивать.
И, не получив ничего в ответ, Восьмаков опять запросил:
— Так как же, Костинтин Иваныч? Не забудете? Может когда я пригожусь. Как-никак, мы односельцы, в одном обществе живем. Не знаем, кому в ком нужда откроется
Мельников пожал плечами, не отдавая себе отчета, что-то буркнул Восьмакову, но тот и этим удовлетворился и ушел, а Мельников пошел к двору. У двора на завалинке ожидал его Протасов. Когда Мельников подошел к нему, Протасов весело сказал:
— А я кое-что новенького узнал.
— Что такое?
— Насчет нашего выдела, многие сговариваются завтра от следователя сходить в землеустроительную и записаться на выдел.
— Кто же это?
— Быков, Васин да еще кое-кто. Они говорят: оттого все зло в деревне, что люди намозолили друг дружке глаза. Везде вместе, в праздник вместе, в покос вместе, на сходке вместе, все друг в дружке видят, — ни почета никакого, ни уважения. А как разойдутся по отрубам, любезней станут.
— Неужели правда, так и говорят?
— Болтают, а там кто их знает. Може, кто один заправляет. Только если так, то это очень хорошо выйдет: эти старики пойдут, вся деревня не удержится, и тогда выделим общее пастбище. Вот скорей бы Харитон Петров выздоравливал.
— Когда так, и без него дело сделается.
— Сделается, да не так. Он больше других понимает, что как лучше будет, а то его нет, вы уедете, много бестолочи произойдет…

XXX

Следователь держал охапкинцев целый день. Опрос был длинный, подробный, некоторых вызывали по нескольку раз. Наконец все были допрошены, и следователь проговорил:
— Ну, можете ехать домой, да живите посмирнее, а вы двое, — отделил он Андрея Егорова и Восьмакова,— останетесь.
— А нам зачем же оставаться, ваше благородие? — весь красный, спросил Восьмаков, уставляясь в спокойное и сытое лицо судебного следователя.
— Вас я арестую.
— За что же?
— Сами знаете…
Андрей Егоров стоял молча, беспомощно моргая своими выцветшими глазами. Восьмаков же точно весь налился ртутью. Все в нем прыгало — и глаза, и щеки, суетливо двигались руки. Он не своим голосом часто забубнил, спеша как можно больше выпустить слов:
— Ваше сокородие, за какое же дело? При чем же тут я? Я ни к чему не касался. Андрей Егоров хоть отбивал себе землю, а я к этому в стороне. Если я с Андреем Егоровым компанию водил, так мы с ним сызмальства приятели.
— Вот вы по-приятельски-то и сделали это.
— Что мы сделали? Если я косил у него, так по найму. Меня наняли, я и пошел. Потом я не один. Нас пять человек. Отчего же тех не сажают в тюрьму?
— Те Костина ни на что не подбивали.
— А мы подбивали?
— Он показывает, и другие свидетели подтверждают.
— Неправда это.
— Мне показывают. А там какие показания будут на суде, суд и решит. Подтвердится — вас обвинят, не подтвердится — оправдают.
— Это до суда и сидеть? — ужаснулся Восьмаков. — Ваше сокородие, будьте милостивец!..
Восьмаков вдруг упал перед следователем на колени и плаксиво стал умолять отпустить его. Следователь неприятно поморщился и кивнул вызванным им полицейским:
— Уведите его.
Полицейские подняли с пола Восьмакова. Он вдруг злобно оглянулся на Андрея Егорова и угрожающе проговорил:
— Из-за тебя мне сидеть придется. Ну, если я из-за тебя буду сидеть, ты из-за меня совсем не выйдешь.
Андрей Егоров даже не повернулся к нему, — он как будто плохо сознавал, где он находится…

XXXI

Опять было несколько дней разговору об аресте и допросе следователя, о посещении землеустроительной комиссии, куда все-таки несколько мужиков успели сходить… Потом началось жнитво. Все разбрелись по своим полосам, сходиться для разговоров было некогда, и деревня снова понемногу успокоилась. Андрея Егорова и Восьмакова как заперли в тюрьму, так и не выпускали. Жены навестили их в первое же воскресенье. За это время обоим была очная ставка с Костиным, и Костин в глаза им заявил, что оба мужика подговаривали его убрать Мельникова, который мешал Андрею Егорову завладеть землей, и Машистого, который больше всего поддерживал Мельникова. Оба мужика не могли отклонить этого оговора. Вели они себя в тюрьме не одинаково. Андрей Егоров мало ел, отказывался от прогулок и ни с кем не говорил. Восьмаков же донимал всех уверениями, что он ничем не виноват и сидит напрасно. Всех покойнее чувствовал себя Костин. Он говорил, что здесь не каплет и хлебом кормят. Если же не дают водки, то это хорошо, от водки мужик дуреет и делает что не следует. А Матрена Машистая говорила о своем муже: раны его зажили, он выздоравливает, но когда выпишется из больницы, никто не знал.
В следующее воскресенье приехал непременный член насчет выдела и заявил, что заявлений о выделе поступило больше десяти. Кроме первых заявивших, присоединились еще: Кирилл, Чубарый, Быков и Васин, Анисья и Настасья вдова…
Староста и сход отнеслись к выделявшимся спокойней, чем при первом заявлении, и дело шло тихо.
— Ну, что же, все заявившие согласны на выдел?
— Мы все согласны, только вот Харитон Петров.
— И Харитон не откажется, — поспешила заявить Матрена. — Нешь он так будет бегать? В миру он теперь не работник.
— А когда так, — заявил непременный член, — сейчас составим приговор, проведем его через комиссию, а к осени пришлем к вам землемеров.
— А оценка будет?
— Если хотите, лучше бы.
— Желаем по оценке, — заявил Васин и отошел в сторону.
Непременный член подписал приговор, поздравил выделяющихся с наступлением новой жизни и уехал.

XXXII

Приближался конец отпуска Мельникова. Перед отъездом в Петербург Константин Иванович поехал навестить Машистого. Кругом было уже все другое в сравнении с тем временем, как он приехал в деревню. Ржаные поля были пусты, и по ним вразброд ходило стадо. Лен выбран, и бабки его были составлены так, что головки тесно прижались друг к дружке, как бы прощаясь перед разлукой. Овес становился желтым, и кисти его больше гнулись к земле, воздух был полон новых ароматов и поражал своей прозрачностью, благодаря которой все окрестности были видны совсем в другой перспективе. И как ни хорошо было кругом, теперь сердце Мельникова не трепетало от восхищения, как весною. В памяти у него ясно стояло только что пережитое, и бродили различные неясные обрывистые думы. С этими смутными думами он приехал к больнице.
Харитон Петров, и так высокий и прямой, стал казаться еще выше. Мускулистый прежде, он сейчас походил на скелет, загар у него прошел, отросли волосы и появилось новое выражение в глазах. И вдруг он показался Мельникову похожим не на мужика, а на монаха постника, которому враг весь мир…
Он был в желтом халате, и туфлях и сидел в коридоре с какой-то книжкой в руках, увидевши Константина Ивановича, он улыбнулся, в глазах его появился новый свет. Он встал ему навстречу и схватил за руку.
— Здорово, здорово! Спасибо, что навестил, а я думал и не увижу вас перед отъездом. Все доктор не хочет отпустить. Верхнюю рану не совсем затянуло, боится, как бы не повредить.
— А здоровье-то ничего?
— Ничего… только силы прежней не чувствуешь. Бывало, так и видишь, вот то-то можно сделать, вот это, a теперь не знаю. Може, это от того, что я здесь, а може, и навсегда останется.
— Это плохо.
— Ничего. Да что ж мы здесь стоим, пойдем-ка в сад, там послободней.
Они вышли в березовую рощицу, которая росла вокруг больницы, и пошли рядом по дорожке.
— На работу еще силы хватит, а драться-то, може, не придется.
— Не с кем больше, драчунов-то, должно, прижали крепко.
— Говорила Матрена, только на такое добро переводу не будет: одних убрали, другие вырастут, как на репейник у изгородки не бывает переводки. Дело-то совсем не в том, чтобы их одолеть, а в том, чтобы совсем их не было.
— Как же это так?
— А так, чтобы народ не такой был, а настоящий, и жил бы он, чем человеку от бога положено.
— Как только добиться этого?
— Дело нелегкое, знамо. Только нужно об этом вперед заботиться. И все сведущие люди, и все начальство… А то человеку и жить-то дано всего ничего, а он и этот срок не может провесть в радости: то забота, то работа, то эти вздоры да вражда. Я вот тут одну книжку прочитал. В ней говорится про одного человека. Он добился, что ему все стало понятно, и мог он легко жить и другим с ним легко…
— Много от нужды еще темноты у нас, — сказал Мельников. — Вот выделяются мужики, будет у них все лучше родиться, меньше нужды станет, меньше и темноты.
— Ну, еще это как сказать? Надо, чтобы мужик понял свою темноту-то, вот в этом все и дело. Пойми человек темноту да возненавидь ее, тогда нужды у него меньше станет, и не так страшна она. Я тут много об этом думал. Не попади я в больницу, може, в десять годов того не выяснил, что сейчас. Вся беда, что мы сами себе путного не хотим и ничего не делаем. А ведь это можно делать и много, и по-настоящему. Укрепись человек, что это вот тебе можно, а это нельзя, и то легче. А то нас куда ветер подует, туда и покачнемся, твердости в народе настоящей нет, нужно еще в каждого по гвоздю от головы до пяток вбить, чтобы он не вихлялся.
— Это легко сказать! — вздохнувши, проговорил Мельников.
— Известно, не легко, что про это говорить. Ведь нас сколько вихляли-то. Ну, только пока такой державы не укрепишь, все, что ни делай, и нам будет тяжело, и детям нашим…
Помолчали. Машистый стал спрашивать, что еще делается в деревне, когда он едет в Петербург. Говорили долго и хорошо, и когда пришло время прощаться, то Мельникову вдруг стало грустно.
— Вот мы с тобой чужие люди, а ведь и с родными не всегда так бывает, как с тобой.
— Може, и родня должна бы по этому считаться, а не по тому, — мягко засмеявшись, сказал Машистый.
Они задушевно простились, и Мельников поехал опять домой…
В деревне его встретила новая неожиданность. У двора дяди стояла целая толпа народа, невыпряженная лошадь, а из избы его неслись бабьи вопли, Константин Иванович придержал лошадь, и к нему сейчас же подошел Протасов и проговорил:
— Ну, Константин Иванович, то у тебя хотели землю отбить, а вышло хоть бы и тебе об наследстве хлопотать.
— Что такое?
— Дядя твой приказал долго жить. Удавился в тюрьме.
— Неужели?
— Тетка сейчас домой его привезла. Даже мертвого не давали. Насилу выхлопотала.
Константин Иванович, бледный, полный смутными чувствами, тронул лошадь и поехал к своему двору.
1917 г.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека