Куприн А. И. Пёстрая книга. Несобранное и забытое.
Пенза, 2015.
ОДИНОЧЕСТВО
В Гатчине у меня росла, с трехмесячного возраста, прекрасная собака — меделянский пес по имени Сапсан IV. В выписи из родословной книги у него числилось одиннадцать прямых предков, и около имени каждого из них стояла отметка: брал медведя ‘по месту’.
Обыкновенно, собаки эти редкой, ныне бесследно исчезнувшей породы, с юных лет воспитываются на злобность ради специальных охотничьих целей, хотя смелость, великодушие, ум и доброта — их прирожденные качества.
Сапсан IV прошел в нашем доме совсем другую школу — школу, основанную на ласке, внимании и доверии. К его двум годам он весил 4 пуда и когда, стоя, клал мне передние лапы на плечи, то превышал меня головой. Однако, ко всему маленькому — к собакам, кошкам, однажды даже к раненому воробью, — он был учтив и уступчив. Был случай: злой тойтерьер загнал его под диван. Дети очень любили, когда он неуклюже вступал в их игры. Старая охотничья кровь загоралась в нем только лишь при виде крупных животных: козлов, коров, лошадей и — в особенности — автомобилей. При наших встречах с ними во время прогулок мне приходилось напрягать все свои силы, чтобы удерживать сильную собаку на прочной цепи. Не любил он еще раздражительного крика.
Это было в конце мая или в начале июня 17-го года, часов в 5-6 прелестного тихого утра. Мы немного походили с Сапсаном по Приоратскому парку и вышли на Люцевскую улицу. Вдоль нее, отделяя тротуар от мостовой, лежала широкая и глубокая зеленая канава, а через нее легкий деревянный мостик. Не помню, устал ли я от прогулки, красота ли утра меня растрогала или о чем-то захотелось вплотную подумать, но я сел на этот мостик, свесил вниз ноги, а Сапсан лег на тротуар.
Так миролюбиво просидели мы минут с десять, может быть четверть часа. Подошли двое милицейских с ружьями и стали придираться (вернее один из них, старший): ‘Почему, товарищ, сидите, да почему так рано вышли из дому’ и т.д.? Я отвечал охотно, правдиво и без малейшей иронии. Была секунда, когда я подумал: ‘Ну вот и ладно, сейчас разойдемся по-хорошему’.
Но черт принес именно в эту секунду какого-то высшего милицейского чина в полуофицерской форме, очевидно, главное начальство. Высокий, худой человек с седыми висками и с коричневыми тенями вокруг глаз. Я долго помнил потом его физиономию, но теперь забыл. Немецкая. Он сразу, еще подходя, заорал на меня.
— Это что за безобразие! Как смеешь сидеть? Кто такой? Встать, когда с тобой говорят!
Повторяю: Сапсана никто не натаскивал на злобность. Никогда также не учили его ‘защищать хозяина’.
Но при грубом окрике милицейского он быстрым тяжким прыжком перескочил через канаву, стал вплотную ко мне, загораживая меня своим телом, и свирепо зарычал. Еще ни разу в его жизни ему не приходилось слышать, чтобы с его неразлучным двуногим другом кто-нибудь осмелился заговорить таким тоном. Грубость и злость возмутили его большую, добрую душу. На него страшно было глядеть. Глаза, которые у всех породистых меделянов ‘на кровях’, совсем залились кровью. Плотная, густая шерсть на спине поднялась дыбом и из буро-песочной стала черной, с седым подседком, толстый хвост вытянулся палкой.
— Застрелить собаку! — заорал старший милицейский. — Сейчас же !
Рычавший Сапсан захлебнулся от негодования и не хотел слушать моего голоса. Я испугался. Я понял в этот момент, что, сделай милицейский какой-нибудь неосторожный, угрожающий жест, и Сапсан возьмет его ‘по месту’, т.е. схватит его за горло. Большое счастье, что мне удалось вовремя схватить его за ошейник (мы гуляли в этот день без намордника).
Хорошо также, что неуклюжие милицейские не произвели в мгновение ока приказ расстрелять собаку. Наступила спасительная пауза, в продолжение которой милицейский успел перевести дух, а я нашлепал Сапсана по его огромной слюнявой морде.
Охотно и правдиво отвечал я на вопросы начальника: ‘Живу Елизаветинская 19, домовладелец, отставной поручик, писатель’. Однако милицейскому начальству надо было поддержать свой престиж перед солдатами и он сказал с важностью:
— Во всяком случае, мне необходимо удостоверить вашу личность. Поэтому прошу вас следовать вместе с нами до вашего дома.
Мы последовали, но в довольно странном порядке. Впереди я, за мной Сапсан, и сзади его трое милицейских. Никого из них Сапсан не пропускал вперед, и если один из них пробовал отделиться в сторону, меделян сейчас же загонял его в общую кучку. Так мы доследовали до моего дома, хозяйке которого я и был сдан на хранение …
Весь этот несчастный эпизод всегда приходит мне в голову, когда я начинаю думать о другом событии, величайшего, потрясающего своим трагизмом значения.
Весна. Псков. Царский вагон.
Нам, простым смертным, вообще трудно, даже, пожалуй, невозможно вообразить обычную психологию абсолютного монарха, совершенно искренно считающего себя и своих трехсотлетних предков помазанниками Божьими. Еще труднее представить себе — что думал и чувствовал Государь Николай II в роковой день 2-го марта, когда в его вагон вошли два штатских человека и генерал Рузский с требованием отречения от древнего всероссийского престола.
Какой мгновенный горестный переворот во всех мыслях, мнениях и взглядах. И какое тяжкое, мгновенное сознание полнейшего одиночества!
Еще вчера каждый шаг его сопровождался восторженными кликами, слезами умиления и преданности, знаками обожания и рабской готовности умереть за него… и вдруг… никого. Один на всем белом свете! Кругом только враги, не скрывающие своего злобного торжества.
Два штатских человека говорят беспощадные, дико новые для царского уха слова: ‘Армия в тылу восстала. Генералы изменили и предались врагам родины. Царский поезд умышленно загнан в злую западню, устроенную каким-то Викжелем, и кругом нет у царя ни одного преданного человека, нет ни охраны, ни сочувствия’.
Царь подписывает бумагу. Хочет еще что-то посмотреть в ней. Но ему не позволяют. Бумага в чужих руках, и ему не отдают ее. ‘Революционный генерал’ — почтительно назовет этого человека через шесть лет демократическая русская газета заграницей.
Генерал! Вспомнил ли он в страшный час своей насильственной смерти эти незабываемо-фиолетовые глаза, устремленные на него с печалью и упреком?
И вот — кругом нет никого. За вагонными окнами бродят по перрону распоясанные, разнузданные солдаты. В углу, облокотясь на стол, всхлипывает старенький, пьяненький адмирал Нилов, плачет сердечными алкогольными слезами. Ускользнул быстрым ужом бесконечно преданный Воейков. Ни одной души во всей России, во всей вселенной!
Ну, была бы около царя хоть не человеческая, хоть какая-нибудь собачья ‘малая’ душа, в образе фокстерьера или испанского пуделька. Может быть, воспитанная собака и не залаяла бы на грубых людей. Но, почуяв верным инстинктом, что судьба безмерно огорчает ею обожаемого — (для собаки неложно обожаемого) — хозяина, она положила бы умную морду на его колени и лизнула бы со вздохом любимую руку…
Нет! Не было даже собаки около русского Императора и Самодержавна в ту ужасную минуту, с которой начался Его тяжкий долгий крестный путь, окончившийся мученической смертью в Екатеринбурге.
Эта минута одиночества останется самой страшной в великой царской трагедии.
1923 г.
ПРИМЕЧАНИЯ
Рассказ. Датирован 1923 г. (РГАЛИ. Ф. 240). Вошел в сб. ‘Елань’. — Белград, 1929.
В творческом наследии Куприна встречается три разных рассказа с названием ‘Одиночество’. Первый относится к раннему периоду и опубликован в киевской газете ‘Жизнь и искусство’ (1898. — NoNo 30, 31. — 30, 31 января). Этот же рассказ публиковался под названием ‘На реке’ в ‘Журнале для всех’ — 1901, No 8. Он окрашен печальным настроением героини Веры Львовны, осознавшей невозможность преодоления непроницаемой преграды, которая вечно стоит между двумя близкими людьми. Второй вошел в небольшой цикл ‘Элегии в прозе’ (‘Ночь в Гурзуфе’, ‘Две матери’, ‘Успех’, ‘Одиночество’) и был опубликован в ‘Журнале для всех’. — 1902. — No 5 (см. в настоящем сборнике).
Третий рассказ написан в эмиграции. Действие его разворачивается в Гатчине в конце мая — начале июня 1917 г. Повествование наполнено раздумьями и скорбью о судьбе последнего русского императора, преданного царедворцами, об одиночестве в день отречения — события величайшего, потрясающего своим трагизмом значения. Позиция писателя-гуманиста в отношении лиц царской фамилии сказалась на репутации Куприна. В статье ‘Три года’ (1926) Куприн заметил: ‘Заступаясь за скорбные исторические тени, подвергаемые оклеветанию, я приобрел кличку монархиста…’
— роковой день 2 марта — день подписания императором Николаем II отречения от престола.
— в вагон вошли два штатских человека — в Ставку прибыли представители Государственной Думы: А.И. Гучков и В.В. Шульгин.
— генерал Рузский — Рузский Николай Владимирович (1854-1918), генерал-адъютант (1914), член Государственного и Военного совета. Участник Февральского переворота и заговора против императора. Находился в сговоре с главой Государственной Думы М.В. Родзянко. По воспоминаниям присутствующих при отречении, Рузский грубо принудил колеблющегося царя подписать заготовленное отречение от престола. Адвокат Н.П. Карабчевский передавал слова секретаря императора, что Николай II молился о прощении врагов, но при этом говорил: ‘Но генерал-адъютанта Рузского я простить не могу’. При большевиках Рузский был арестован и убит.
— устроен Викжелем — Всероссийский исполнительный комитет профсоюза железнодорожников, образованный в июле-августе 1917 г.
— адмирал Нилов— Нилов Константин Дмитриевич (1856-1919), российский военно-морской деятель, с 1905 г. — флаг-капитан Его Величества, начальник личного оперативного морского отдела императора, генерал-адъютант (1908). Постоянно находился при императоре, сопровождал его во всех поездках. После прихода власти большевиков был арестован и погиб в заключении.
— ускользнул быстрым ужом бесконечно преданный Воейков — Воейков Владимир Николаевич (1868-1947), русский военачальник, приближенный Николая II, генерал-майор Свиты Его Величества, последний Дворцовый комендант. Находился с императором II 2 марта 1917 г., но 5 марта оставил царя и уехал в свое имение. 7 марта был арестован и до сентября 1917 г. содержался в Петропавловской крепости. После октябрьской революции эмигрировал. Автор мемуарной книги ‘С царем и без царя’ (1936).
— ни одной души во всей России — после подписания отречения Николай II записал в дневнике: ‘Кругом измена, и трусость, и обман!’