Один, Чехов Михаил Павлович, Год: 1902

Время на прочтение: 6 минут(ы)
Михаил Павлович Чехов. Свирель
М., ‘Московский рабочий’, 1969

Один

Когда Егоров возвратился с кладбища, к нему подбежала его трехлетняя светлокудрая дочь Софка, находившаяся во время катастрофы у тети, и спросила его:
— Папочка, а где же мама?
Он поднял ее, прижал к себе и стал ходить с нею из угла в угол, пока не поборол в себе желание плакать.
В комнатах еще пахло ладаном после панихиды, и стало так пусто-пусто. Точно покойница занимала всю квартиру!
Вошла няня с красным от слез носом и взяла от Егорова Софку.
— Пойдем, моя сиротка, кашку кушать… — сказала она. — Поди, давно уж хочешь.
Они ушли, а Егоров остался один. Он сел на подоконник и стал смотреть на улицу, где уже начинались зимние сумерки. Взад и вперед спешили прохожие — все эти будущие покойники, гремели экипажи, которые все равно рано или поздно сломаются и сгниют, и от этих сумерек, от этих мыслей и пустоты в квартире Егорову сделалось еще грустнее.
Как это все скоро случилось и какая ужасная картина! В его ушах еще до сих пор раздаются стоны его жены от страшных, невыносимых мучений. Он так ясно представляет себе все: возле его жены сидит акушерка, напряженно ждет, а он вот уже вторые сутки ни разу не присел и все ходит и ходит взад и вперед, полный угрызений совести и то и дело хватаясь обеими руками за виски. Потом хлопоты, гробовщики, отпевание, копеечные дрязги и христопродавство, неизбежные в таких случаях, и, наконец, теперь, когда все уже было кончено, сознание невознаградимой потери, одиночества и тяжкой вины.
На улице сделалось совсем темно, в столовой давно уже погас поданный для него одного самовар, а он все сидел на подоконнике и думал.
Раздались частые тупканья голыми ножками по полу. Туп-туп-туп!.. И в комнату вбежала Софка. Она укладывалась уже спать и прибежала проститься с папой. Он взял ее на руки и понес в детскую. Она только что умылась, у нее были холодные щечки и мокрые волоски на лбу. Егоров прижал ее к груди.
Слезы навернулись ему на глаза, он уложил девочку в постельку и укрыл ее.
— Папочка, а где царство небесное? — спросила Софка.
— Баюшки, детка, баюшки, — вмешалась нянька. — Пора уже баиньки!
Егоров вышел из детской и стал ходить взад и вперед по темной гостиной, а потом закрыл лицо руками и бросился на диван. Когда он встал и обвел вокруг себя глазами, ему показалось, что все предметы смотрят на него уже не так, как при жене, и самые часы стучат иначе. Так грустно-грустно… Точьв-точь, как тогда, когда пели те петухи, которые он слышал в детстве в провинции.
Он знал, что ему нужно куда-нибудь пойти, рассеяться, и вышел на улицу. Ну, куда пойти? На Невский? Не все ли это равно! В театр, в ресторан? Как это мелко! Пойти к кому-нибудь из знакомых? Не те же ли это прохожие, которым так мало дела до несчастий других! Поахают, пожалеют, что толку? Вот что: он пойдет сейчас к Алексею Назарычу. Говорят, он опять запил, семьища у него громадная, бедность невылазная, там несчастны сами, а потому не станут ахать и охать. Только несчастные умеют сочувствовать молча.
Он застал Алексея Назарыча сидящим у стола, подпершим подбородок руками, с мутными глазами, смотрящими вдаль. Все дети уже улеглись, только один маленький кричал за стеною, и слышно было, как шикала мать, стараясь его усыпить.
— Здравствуйте, Алексей Назарыч, — сказал Егоров.
Алексей Назарыч посмотрел на него в упор, не принимая кулаков от подбородка, и спросил:
— Тяжко?
— Тяжко, — ответил Егоров.
— Мне тоже тяжко… Оттого и пью.
Затем долго молчали. Алексей Назарыч налил себе водки, выпил и, подобравши на столе крошечку хлебца, закусил ею.
— Тебе тяжко, что у тебя умерли жена и ребенок, — начал он, — а мне, брат, тяжко оттого, что у меня жива жена и живы восемь человек детей… Понял? На всех, брат, не угодишь.
— Зачем вы говорите так? — упрекнул Егоров. — Грех ведь!
— Нет, не грех… Разве грех, что ты стал одинок и несчастен? Так точно не грех и то, что я не одинок и тоже несчастен. Ты жалуешься, и я жалуюсь… Ты несчастлив, и я несчастлив… Только разные причины, а следствия одни и те же… Что ж? Ты думаешь, что я пью оттого, что у меня ничтожная жена и много детей, из которых один после бугорчатки мозга стал идиотом, а другой глухонемой?.. Или оттого, что рахит не выходит из моей семьи? Так? Нет, брат, не так… Я пью оттого, что выбор судьбы выпал именно на меня… Да-с, на меня, а не на кого-нибудь другого!
И он налил себе еше рюмку и опять закусил крошкой.
— Статистика говорит, — продолжал он, — что на каждые десять тысяч человек приходится один каторжник… Это закон природы… Стало быть, за нас с тобой теперь кто-нибудь там, на Сахалине, отдувается… работает. И только потому, что мы с тобой на свободе. Та же статистика говорит, что один алкоголик приходится на восемь тысяч человек, — и перст судьбы указал на меня. Из восьми тысяч только на одного меня, и безнадежно. Понимаешь? На одного. Выходит, что, не будь нас с тобой, людей несчастных, не было бы счастья на земле. Ты понимаешь идею искупления?
— Туманно… — отвечал Егоров.
За стеной так сильно кричал ребенок, что трудно было разговаривать.
— Ты идешь по улице, — продолжал Алексей Назарыч, — ты видишь эти громадные дома… Их владельцы имеют их только потому, что есть люди, которые их не имеют вовсе. Внутри этих домов ты видишь счастливую мать, это потому, что есть матери несчастные. Когда я гляжу на больницу, мне стыдно, что я здоров, что другие за меня болеют, как болею я сейчас за других… Это закон больших чисел! Это великая мировая воля!
Он вскочил на ноги и взялся за голову.
— Господи, господи! — воскликнул он. — Зачем так безжалостно судьба назначает одних к счастью, других к несчастью?
Он закрыл лицо руками и заплакал.
— Успокойтесь, Алексей Назарыч… — сказал Егоров.
— И всякий раз, как мне запить, — всхлипывал Алексей Назарыч, — я мечусь из стороны в сторону, я умоляю бога, я говорю ему: ‘Да минует меня чаша сия’, но кому-то или чемуто нужно, понимаешь — нужно, чтобы я, существо разумное, богоподобное, запил, и этот кто-то или что-то овладевает мной и стихийно тянет меня к стакану. И я ослабеваю и падаю, падаю, падаю и в то же время радуюсь, что восемь тысяч человек сейчас трезвы, счастливы, ведут порядочную жизнь, и только потому, что вместо них алкоголик — я! Я! Понимаешь? Один я на восемь тысяч человек!
И он хлопнул себя кулаком по груди.
— И только тогда, когда я напьюсь и отрешусь, наконец, от себя самого, от преследующего меня моего я, когда я порываю с окружающим меня внешним миром, — я начинаю сознавать себя частью мирового организма и свою душу частью мировой души, я успокаиваюсь немного и говорю: ‘Да будет воля твоя!’ Ты понимаешь? Наши страдания нужды им, этим сытым, счастливым, довольным жизнью, а наша награда там… там… где-то далеко, когда мы умрем и сольемся с мировою душою. И нет у нас надежды на земле. Теперь ты одинок, несчастлив, но пока ты не отрешишься от самого себя, пока ты не признаешь себя — не человеком, нет, а частью вселенной, пока ты не признаешь, что так надо, что так требует закон большого числа, до тех пор ты будешь или жалок, слезлив и ничтожен, или же запьешь, как я.
Алексей Назарыч упал головою на локти и зарыдал.
Егоров взял шапку и, молча, не прощаясь, вышел в переднюю, оделся и стал спускаться с лестницы.
Он шел по улице и мысленно повторял: ‘Да будет воля твоя! Да будет воля твоя!’, но что-то внутри его говорило, что для него еще не все потеряно, что у него есть дочь и что, как бы велика ни была сила большого числа и как бы ни была права статистика, он употребит все свои усилия к тому, чтобы отвратить от дочери, быть может, уже намеченный на нее удар судьбы, и что если не в руках человека смерть, то в его руках счастье его ближних и отказываться от счастья делать это счастье, подчиниться року и подставить выю под дамоклов меч судьбы — это значит признавать себя не частью мировой души, а слабым, ничтожным, трусливым… И кто знает, быть может, Алексей Назарыч меньше ослабел бы от дум о несчастье, чем от самого несчастья, если бы любил жену, не тяготился семьей, имел немножко воли, привязанности хоть к одному ребенку… Нет, пока существует это прелестное существо, эта худенькая нежная девочка, которая спит теперь безмятежно в своей кроватке, Егоров знает, для чего ему жить, и он будет стараться жить. И для него стало ясно, что все несчастья в мире существуют не для оправдания счастья других, а для того, чтобы свое личное счастье казалось святее и выше. Так бывало в детстве: когда он постился весь великий пост, пасха казалась ему святее и выше, чем теперь. И для тех людей, у которых осталась еще в сердце привязанность хоть к одному живому существу на свете, для тех еще стоит жить, есть цель жизни, и какие бы выводы ни делала статистика с ее законами больших чисел, они не положат оружия, не покорятся судьбе и будут работать, добиваться, жить… И пока на свете существует надежда, хотя бы маленький ее луч — на земле не будет места предопределению, року, закону болышого числа!
И Егоров посмотрел на эти громады, высившиеся по обеим сторонам улицы, на эту толпу, стремившуюся куда-то, несмотря на поздний час, на этот муравейник, в котором бился пульс жизни всей России, и бодро взглянул в глаза своему грядущему, которое до этого его так ужасало.
Он поднялся к себе и тихонько, на цыпочках, прямо из передней прошел в детскую. На столе горел ночник, и громко стучали часы, и нянька лежала на своей кровати, укрывшись с головой. Егоров подошел к кроватке Софки и нагнулся к ней через решетку. Она лежала на спинке, закинув ручки за головку и рассыпав волоски по подушке. Он обхватил ее тельце и стал покрывать ее горячими поцелуями. Она открыла глаза, отстранила его ручкой и заснула снова.
— Уйди, папа… — сквозь сон пробормотала она.
Прочь наследственность, вырождение, дамоклов меч большого числа! Егоров докажет, что он сильнее их и что если он был бессилен против смерти, то счастье его близких, его дочери в его руках и он создаст это счастье!
Мало ли людей, для которых еще стоит жить!
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека