Нужно мне было ехать из Екатеринбурга в Пермь, а денег у меня было только восемь рублей. В Екатеринбург я ехал с чиновником на земских и обывательских и заплатил ему только четыре рубля, так как он платил прогоны только там, где нет ни земских, ни обывательских лошадей. Теперь мне такого случая не представлялось, потому что в городе или в земском суде у меня знакомых не было. В это время сибирское купечество, так сказать, валом валило в Нижний на ярмарку, и мне посоветовали сходить в контору вольных почт для того, чтобы найти попутчиков, или не согласится ли кто взять меня ради компании пополам или как там придется. Прихожу в контору вечером, никого нет. Немного погодя вышел писарь.
— Позвольте вас спросить: нет ли у вас попутчиков? — спросил я.
— А вы кто такие?
Я назвался губернским чиновником, он посмотрел в книгу и сказал, что никого нет, а если мне будет угодно, то он меня запишет. Я согласился.
— А сколько стоит до Перми на паре? — спросил я из любопытства.
— В нашем экипаже двадцать четыре рубля, а если у вас свой есть, то и дешевле.
Я вышел и думал: вот если бы железную дорогу построили, так сбавили бы им спеси, от Петербурга до Перми более двух тысяч верст, и я издержал, с пищей, водкой и извощиками, всего двадцать три рубля, а здесь, за триста шестьдесят верст, просят только за провоз двадцать четыре рубля, да еще ямщикам нужно давать. — На улице жарко, душно. Горожане ждут грозы и граду. Перед конторой вольных почт, на улице, стоят две повозки. Повозки эти старинные, сибирские, пространные. В одной, покрытой кожаным фартуком, почивают на пуховике два купца, с красными, точно разбухшими от жара, лицами. В другой повозке, с откинутой накладкой, лежат куча подушек и разных величин узлы. К обеим повозкам ямщики запрягали лошадей, ругая их как только можно.
— Просто каторга это время! Ни часу нет роздыху… Жара…
— И на водку, что есть, мало дают, штоб им провалиться…
Я подошел к ямщикам и спросил — нет ли таких ямщиков, которые бы увезли меня на обратных? Я думал, что ямщик, возвращаясь домой с лошадьми, возьмет с меня копеек двадцать.
— А ты из кутейников, што ли?
— Нет.
— Рассказывай: по облику видно… Вон там, во дворе, спроси.
Во дворе суетня. Ямщики перебегают от лошадей к телегам и повозкам, в две повозки два человека, одетые в сюртуки, укладывают подушки, чемоданчики, саквояжи. Нашел ямщика, — запросил три рубля. Я сказал, что дорого, ямщик стал издеваться надо мной.
— Ты бы попутчиков искал, — сказал мне другой ямщик, сидевший на крылечке.
— То-то што нет.
— Ныне купцы — одно слово, што жиды: почитай, со своей братьей ездят, а со стороны не берут, потому боятся — денег у них пропасть! Да им не жалко денег, — объяснял мне ямщик. А потом, помолчав, опять начал: — Одново разу при мне комедь была. Ехал, знаешь ты, купец, богач, одно слово. Вот и подвернись какой-то кутейник, и пошел этот кутейник к купцу проситься сообща ехать, а купец ехал один, с прикащиком. Ладно. Приходит этот кутейник в горницу, купец лежит на диване в рубахе — от жары просто невмоготу ему было… Ну, тот и говорит: так и так… Кто ты, говорит, такой? — Тот оказал. — А я, говорит купец, не люблю товарищей, а тебя, говорит, возьму, коли, говорит, ты сейчас десять раз перекувырнешься, позабавишь мою милось, а коли не перекувырнешься — в полицию представлю и владыке твоему лично донесу, што ты меня на большой дороге беспокоить изволишь… — Ну, што ж бы ты думал? парень и давай перекувыркиваться — смех! да только невмоготу, должно быть… на пятом разе остановился: не могу, говорит, сердешный. А пот так и льет, так и льет… Купец хохочет… — Што ж ты, говорит, на самом забавном месте остановился? Валяй. — Не могу!! — вопит кутейник… — И я, говорит купец, не могу везти. — Ну, и прогнал… А тот так-таки с обозом и уехал.
После такого разговора я решил ехать с обозом, что нужды, думал я, — что проеду неделю, зато сколько удовольствия будет для меня в этом тихом путешествии, а как заставят кувыркаться — обидно… Целые два дня проходил я без толку, потому что, не зная, где останавливаются те ямщики, которые едут в Пермь, я все натыкался на таких, которые ехали в Тюмень. Наконец, мне сказали, куда идти. Напротив полукаменного дома стояло до десятка пустых телег на улице, на земле, под телегами и немного подальше колес, бегали курицы и клевали в трухе овес, который, вероятно, сыпался из кошелей, когда их убирали из телег, тут же тощая коровенка, махая от жары хвостом, что есть мочи засовывала под одну телегу свою голову, стараясь достать клочок сена. Ворота заперты. Я вошел во двор. Слева новый полукаменный дом, а справа — одноэтажный деревянный, уже старый, потом тянется длинный двор, по обеим сторонам которого навесы, а под навесами стоят телеги и лошади, достающие из кошелей сено, четыре лошади лежат. Недалеко от крылечка дома, по правую руку, пятилетний мальчуган, в ситцевой розовой рубахе и с белыми волосами, старается сесть верхом на большую черную собаку, только та не дается, и когда мальчуган потащит ее за хвост, она визжит.
— Мальчик! — окликнул я мальчугана, но он, поглядев на меня, еще пуще стал тормошить собаку, та наконец укусила ему руку, убежала, а мальчик заплакал и пошел на крыльцо.
Я подошел к одной телеге: в ней лежит железное ведро, веревка, зипун. В другой телеге спит на животе мужчина, в синей изгребной рубахе, в плисовых шароварах, босиком.
— Чево тебе? — вдруг услыхал я женский голос. Я обернулся. Из окна дома, направо от ворот, глядела на меня старушка. Я подошел к окну. Она хотя и выглядывала старушкой, но казалась бодрой, и в голосе ее не слышалось ничего болезненного.
— Ково тебе? — спросила она меня снова.
— Тетушка, здесь какие ямщики?
— На што тебе?
— Мне в Пермь хотелось бы нанять.
— Здесь таких нет: здесь с кладью поедут в Пермь.
— Завтра, надо быть.
— А берут они ездоков?
— Заходи ужо. Теперь спят, — и она заперла окно. Вечером, часов в семь, я пришел опять на этот постоялый двор. Шесть ямщиков, в синих изгребных и голубых ситцевых рубахах, в шляпах наподобие горшков и в фуражках, мужчины здоровые, краснощекие, собравшись в кучу, о чем-то толковали. При моем входе они, разговаривая, стали смотреть на меня. Я подошел к ним, снял фуражку, двое тоже сняли, говорить перестали.
— Вы не в Пермь ли?
— В Пермь, а што?
— Да мне тоже бы туда надо.
— Мы не примам нони, потому с кладью.
— Да я ничего…
— А ты, видно, из духовных?.. Ишь, нони стекла проявили на носу носить. Это от моды, што ли? — спрашивал один.
— Так ты говоришь — в Пермь?.. А што у те много клади? — спросил другой ямщик, с плутоватыми глазами, привлекательным лицом, с курчавыми волосами, небольшой черной бородкой, человек лет под сорок.
— У меня только узелок.
Ямщик оглядел меня с ног до головы и вступил в разговор с товарищами.
— Нет, пятнадцать, ребята, дорогонько… Кабы десять.
— То-то. Уж рядился-рядился…
— Разе мне сходить, а?
— Как хошь. Ну, а ты, Верещагин, што? Ради…
— Не знаю… — сказал тот ямщик, который спрашивал меня о вещах, и почесал голову обеими руками, положив шляпу в телегу.
— Ну, а ты сколько бы дал? — спросил меня другой ямщик.
— Как вы? Я думаю, придется пешком идти больше.
— Это обыкновенно: устанешь — присядешь, ну, и заснуть можно.
— Так сколько бы вы взяли?
— Да мы што! вон его проси… Верещагин, ряди…
Верещагин отошел от ямщиков, пошел медленно к воротам, почесывая голову и спину, что-то шептал, смотря в пол. Я шел за ним.
— Так как, дядя?
— Да пять рублей бы? — спросил он меня негромко и хитро посмотрел на меня.
— Много. Я бы три дал. Сам подумай: я вешу немного, да и не всегда буду сидеть. Опять тоже дождь…
— Насчет дождя не сумлевайся: рогозкой прикрою.
— Верещагин! Иди в баню, — кликнули мужики. Верещагин не говорил ни да, ни нет, я молчал, он тоже молчал и, по-видимому, тяготился мной, но отойти от меня ему тоже, должно быть, не хотелось.
Наконец мы разошлись. На другой день та же история, только вечером он согласился, по совету других ямщиков, взять меня за три рубля. Он мне дал денег полтину.
— Это на что? — спросил я.
— Уж заведение такое, потому это задаток, што я тебя не обману.
Однако денег я не взял, он, ради знакомства, позвал меня в питейную лавочку и угостил на свой счет осьмушкой водки, сказал, что его зовут Семеном Васильичем, спросил мое имя, велел приходить завтра в десять часов, и мы расстались, пожав друг другу руки, — первый протянул он.
Идя домой, я раздумался о здешней простоте крестьян и удивлялся: неужели их не учили такие господа, как мазурики? Ведь в подобном случае мазурику очень легко выманить у ямщика полтинник. Однако здесь уже так заведено, что, вместо жестянок, ямщики дают деньги.
В десять часов я уже был на постоялом дворе, но там не было ни ямщиков, ни телег. Я испугался. Пошел в полукаменный дом. Кухня большая, с большим столом в переднем углу. В ней душно, жарко, два окна почти что залеплены мухами, по столу и лавке бродят табуны мух. Но хотя я сперва и назвал это помещение кухней, однако это вовсе не кухня, а комната, потому что направо двери в кухню, с печью, а из кухни в хозяйские комнаты. В кухне, около печи, суетилась высокая, толстая, годов сорока пяти женщина, в комнате пили чай молодая женщина недурной наружности и двое детей: мальчик, которого я видел вчера во дворе, и девочка лет восьми.
Не глядя на меня, хозяйка сказала, что ямщики поехали за кладью и к обеду, вероятно, приедут. Хотел я спросить ее — могу ли я посидеть в комнате, но она была слишком занята своим делом и меня вовсе никогда отроду не видала. Однако я присел на лавку у окна. Скучно. Не знаю, сколько я просидел, только хозяйка, спасибо ей, крикнула:
— Чего ты расселся, расстрига? Што у нас, разве для всякого проходящего постоялый-то устроен?
Я растерялся и не знал, что сказать ей в свое оправданье.
— Пошел, пока бока не наломали!
Я посмотрел на нее, вижу — женщина, пожалуй, втрое мясистее и сильнее меня, отвозит кулаками так, что в другой раз совестно будет и показаться сюда.
Пошел бродить по рынку, зашел в трактир, но делать в нем мне было нечего: коли пришел, то, стало быть, нужно водку пить, кушанье брать, а я ни того, ни другого не хотел, да и на дворе так жарко, что готов бы, кажется, весь день в воде пробыть. Но уж если я зашел в трактир, то должен непременно хоть рюмку водки выпить, а то сочтут меня бог знает за какого человека. Делать нечего, выпил рюмку: водка оказалась мерзейшая и стоит пятак. Спросил газету, — нет. Служители глядят на меня подозрительно, прошлась какая-то женщина сомнительного поведения. А народу в трактире нет, должно быть рано, да и ильин день.
Постоялый двор был уже запружен возами и пустыми телегами, лошади распряжены и ели корм. В полукаменном доме говор. Вышел из него один ямщик, и от него я узнал, что Верещагин и его товарищи пьют чай и что они после обеда поедут. Я присел на крылечко и от нечего делать стал наблюдать за лошадьми, этими работниками на большом сибирском тракте. Недалеко от меня стояли между двух телег две лошади бурой шерсти, лошади здоровые и крепкие. Одна из них, с сивою гривой, по-видимому, уже наелась, но все-таки ела, только уж так лениво, что ее можно было сравнить с екатеринбургской мещаночкой, сидящей вечерком за воротами и балующей себя кедровыми орехами, другая лошадь, с черным хвостом, лизала гриву этой лошади, причем сивогривая лошадь очень благосклонно взглядывала на чернохвостую. Кончила есть сивогривая, уперла морду вниз, чернохвостая еще усерднее стала лизать ее лоб и спину, потом вдруг подошла к кошелю и стала доставать из него сено, но сена там не было. Все-таки она продолжала жевать, изредка вытаскивая из кошеля морду, а сивогривая лошадь стала лизать гриву этой чернохвостой подруги. Та хотела лечь, но лечь некуда. Я думал, что эти любезности исключение, но заметил в другом месте то же, только там две лошади лизали одну. При этом мне представилось то, как за барскими лошадьми ухаживают кучера, моя и чистя их, а так как крестьянских лошадей хозяева не чистят щетками, то они сами заботятся о себе. Под телегами и между ног лошадей сновали в разных местах курицы и петухи, нисколько не думая о том, что их могут раздавить, из них были даже такие, которые взлетали в телегу и храбро клевали овес.
— А, будь ты за болотцом! Здоров, Петр Митрич! — проговорил знакомый голос.
Я обернулся. Верещагин, в чистой, вчера надетой, рубахе, без шапки, стоял недалеко от меня и утирал раскрасневшееся от горячей воды лицо рукавом. Я подошел к нему, мы поздоровались: он крепко стиснул мою ладонь.
— Почем кладь-то взял?
— Да дешево, ну, да… шестьдесят две копейки с пуда… А корма-то ноне не приведи бог как дороги… — И он пошел к своим лошадям, которые у него стояли почти назади двора.
Стали выползать из дому и другие ямщики. Все они были в поту, так что плечи рубах были мокрые, говорили все весело, бойко, два молодых извощика, по-местному — парни, годов восемнадцати, острили над пожилыми извощиками, которые на их остроты сами отвечали — или желанием отколотить парней, или обругивали. Все ямщики рассыпались по всему двору. Немного погодя пять извощиков присели на крылечко и, не обращая на меня внимания, о чем-то весело стали продолжать прежде начатый разговор и хохотали.
— Это што?.. А вот Яшка-то Крюков?! Ах, будь он проклят, штоб ему ни дна ни покрышки!
— Да, да!.. Ведь целую бочку вызудил, штоб ему лопнуть!
— Как так?
— Да ты не слыхал, што ли? Камедь какая, братец ты мой!.. первый сорт! Это повезли они с Иваном Кирьяновым вино. Ну, ладно. А Крюков и давай лакать…
— Вино-то?
— Ну. Да как: нужно трогаться, а он спит там у телеги и — плевать на все, говорит, хоть убейте его, так в ту же пору. Ну, знамо дело, не бросать же его: у него тоже две лошади, свалили… Только голова болтается, как поехали… А как проснулся — стали его есть, а он, гляди, опять пьян… На другой день опять… Просто сдивовались все! Ну, и стали примечать: потому в кабак не ходит ровно, а только что-то уж часто ведро полощет в речонках да воду пьет и с воды пъян делается. Только Степан Макушев и приметил: што-де Яшка около своей бочки подпрыгивает да ведров подсовыват на ходу? — ну, и словил. Это он, знаешь, дыру просверлил в бочке, да и заляпал тестом. Ну, Степан-то промолчал сперва, а как к реке подъехали да пошли за водой, и Яшка с ведром, пошатыват его, таку-беду!.. Только Степан и говорит ребятам: ‘А што-то Яшка-то у нас нони уж чересчур лошадей-то поит, у него пошто-то и телега-то вино пьет?.. Кабы нам, братцы, в убытке не быть?..’ Ну, значит, острамил, что называется, на всех, а Яшка и говорит: бочку доливаю, — потому текет очинно. Иван Кирьянов очинно осерчал, да мы общим сговором решили не показывать эту бочку, а сказать, што она разбилась, уж лучше всем испробовать заморского вина, как оно есть… Ну, а Яшку в лесу знатно выстегали… И не поморщился, будь он проклят…
В продолжение этого рассказа слушатели и рассказчик хохотали.
— Што ж, убытку-то много?
— Село-таки: рубля два только и пришлось получить при расчете. А Яшку от себя прогнали. В Тюмень, сказывают, с Безобразовым кожи повез.
— А со Степкой Мокроносовым-то какая оказия вышла! Слышали?
— Бочка с Суксуна улетела?
— Да… И черт ее угораздил слететь. Гора-то, е! страсть, как крута… Бочка только подпрыгивает… Щепка щепкой… Страсти…
— Не приведи бог… Уж эта гора сидит нам, Христос с ней.
Пришел Верещагин и спросил меня: обедал ли я? Мне очень хотелось есть, но я не знал, куда идти, да и боялся, что ямщики меня не станут дожидаться.
— Подем в избу.
— Неловко как-то, народу много. Еще помешаю, да и хозяйке я не понравился.
— А, будь ты за болотцом! Подем.
Во дворе, кроме Верещагина, ямщиков не было. Я пошел. В комнате, за большим столом, сидело человек пятнадцать ямщиков. Они хлебали щи, запивая водкой. Все или говорили, или хохотали, или ругались.
— Хозяюшка, можно мне пообедать? Я заплачу, — спросил я хозяйку.
— Вот выдумал! У меня нет для тебя ничего.
— Да мне бы щей.
Хозяйка промолчала. Я сел на лавку. Караваи хлеба скоро исчезали один за другим, хозяйка то и дело наливала в деревянные чашки щи, ямщики то и дело просили хозяйку прибавить щец и говядинки. Я закурил папироску. Над Верещагиным острили, он хихикал в руку и говорил только: ‘А будь ты за болотцом!’ — но потом его чем-то попрекнули, заговорили все против него, он только говорил обидным голосом: ‘Разве я виноват! Бога бы вы побоялись обижать бедного человека’.
— Вот уж! Ты всегда больше других клади накладывать.
— Зато у меня лошади не вам чета.
— А вот мы попробуем в передние пустить.
— Эй ты, долговязая бестия! Пошел отселева! — крикнул на меня один здоровый ямщик, с черными волосами.
Я не трогался, потому что не знал, за что я не понравился ямщику.
— Тебе говорят, стеклянные шары. Ты слеп, што ли, што мы едим, а ты тут с твоим проклятым табачищем…
— Да ты поди, коли тебе говорят, до греха… будь ты за болотцом, — обратился ко мне сочувственно Верещагин, — не ровен час — ребята изобьют.
Опять я сел на крылечко и думал о том, что я глупо сделал, что стал курить табак тогда, когда ямщики обедают. Я еще не знал обозной жизни, и мне сделалось совестно. Возражать тут нельзя: изобьют так, что и никогда не выедешь из Екатеринбурга.
Из избы вышел высокий пьяный ямщик, он то и дело натыкался на что-нибудь и, доползши до меня, грознулся ко мне и взял правой рукой за мои волосы.
— Ты меня знаешь!! Я Иван Пантелеич. Да! Я во как орудую!.. — И он потянул руку с моими волосами, так что я чуть не вскрикнул. Вдруг он обнял меня и давай целовать.
— Ты мне понравился… Ты!! А ты скажи, подлец я али нет?.. У меня деньги отняли, спрятали… А я гуляю… во!! Я исправен. Исправен я или нет?
— Исправен.
— Исправен!.. А они деньги зачем взяли, подлецы? Ты это скажи… Ты грамотной?
— Грамотной.
— Ну! — и он плюнул так, что свалился на землю.
В это время стали выходить из комнаты ямщики, тяжело отпыхивая и завязывая пониже животов пояски. Стали они смеяться над пьяным ямщиком, тащили его спать, но он барахтался так, что с ним ничего не могли сделать.
Я пошел опять в комнату, для того, чтобы попросить есть. Там, сидя в переднем углу, толстый лысый ямщик, в ситцевой розовой рубашке, отсчитывал бумажки и отдавал их ямщикам. Это значило, что ямщики получали деньги, но за то ли, что они подрядились везти кладь, или за то, что привезли и сдали кладь, я не знал. Хозяйка сказала, что для меня неприготовлено кушаньев, и вдруг, когда я пошел из комнаты, она сказала:
— Эй, ты, долговолосый кутехлеб! Щи остались: коли хошь, за полтинник накормлю.
— Нет, этак дорогонько.
— Видно, што христарадник, О-ох, штоб вас… Ямщики поили из ведер лошадей, потом одни из них запрягли лошадей, а другие отчасти легли спать в пустые телеги, отчасти разбрелись.
Скучно было ужасно. Ямщики то, переминаясь, разговаривали друг с другом, то выходили зачем-то за ворота и, постояв там, возвращались обратно во двор, то куда-то уходили и долго не возвращались. Я чуть было не потерял терпения и хотел совсем идти на квартиру, но Верещагин подошел ко мне и, как видно, что-то хотел сказать, но молчал.
— Скоро ли тронемся-то?
— Совсем готово… А жара-то какая, пресвята богородица!
— Неприятна она, я думаю, вам?
— Зима лучше, только тогда лопоть носится, а теперь ходи хоть нагишом. Жарко!.. — И он заговорил с подошедшим ямщиком о каких-то бечевках.
— Я было хотел попросить тебя… Одолжи рублик, — проговорил он мне нерешительно.
Я дал и попросил его выпить водочки.
— Покорно благодарны, Петр Митрич.
— А што?
— Да вишь! и так сопрел… Ужо на ночь… Ночевать-то мы нони не будем.
Наконец, часу в седьмом, ямщики засуетились. Кто почему-нибудь не успел смазать колеса, теперь смазывал на скорую руку. Вывели одну лошадь с возом, за ней другую, третью — это выведение продолжалось четверть часа, потому что ямщики мешкали, а по дороге шел к другому постоялому двору длинный обоз, возов в тридцать. Вторая лошадь была привязана за задок первой телеги, третья за задок второй, четвертая за задок третьей телеги, пятая лошадь не была привязана, зато после нее две лошади были привязаны. Выполз наш обоз, но не весь только двенадцать возов, а во дворе их было еще много. Хозяева передних лошадей, выведенных на улицу, стояли впереди обоза и понукали остальных ямщиков. Наконец выполз и Верещагин на улицу, держа за поводья лошадь, к задку телеги привязана лошадь, а за другую телегу тоже привязана лошадь. Верещагин крестился и говорил: господи благослови!
— Петр Митрич, садись благословясь.
— Куда? — спросил я.
— А вот, — и он указал мне на передок второй телеги. Места перед возом, то есть кладью, покрытую крепко-накрепко циновками, было столько, что сидеть можно свесивши ноги, а спать можно было — скорчившись поперек дороги и телеги. Я не сел и отговорился тем, что еще успею устать.
II ПУТЕШЕСТВИЕ
Наш обоз, состоявший из тридцати двух лошадей, тащивших тридцать два воза с салом, свечами и стеклом, шагом подвигался вперед по улице и занимал пространство на протяжении, по крайней мере, сажен полутораста. Вот первая лошадь повернула — и, мало-помалу, мы были уже на тракту, то есть на улице, где идет телеграф. Ямщики идут врассыпную по дороге, лошади идут ровно, тихим человечьим шагом, и не останавливаются, ветерок поднимает впереди пыль, по дороге то и дело, вперед и обратно, едут проезжающие на тройках, на двух лошадях, едут городские жители в телегах и пролетках, мастеровые верхом. Воздух сперся от жары в пыли, а наши лошади еще более поднимают ее с дороги, и эта пыль в четверть часа успела покрыть уже наши сапоги, фуражки и шляпы.
Я торжествовал: во-первых, радовался, что наконец-то тронулся в путь и через шесть дней непременно буду в Перми, во-вторых, я, не ходивший никогда по сотням верст, мог теперь испробовать себя. Городские жители, едущие и глядящие из окон на обоз не из любопытства, а ради развлечения, удивленно смотрят на меня и, вероятно, думают: бедный семинарист поехал об месте хлопотать. Я оборачиваюсь несколько раз, с радостью гляжу на большой пестреющий город, и мне то улыбнуться хочется, то вдруг делается скучно, и бог знает о чем и о ком…
— Петр Митрич, ты ел ли?
— Ел, — солгал я. А в роту у меня сохло от трубки. Хотелось больше всего пить.
— Не выпить ли на дорожку-то? — спросил меня Верещагин.
— Пожалуй.
Зашли — выпили по стаканчику, водка известкой отзывает, купил на двадцать копеек десять сухих крендельков, попотчевал Верещагина, сам стал есть — горло сохнет, в горло пыль лезет. Прошло полчаса, вдруг я взглянул вперед — ямщиков нет, назад — тоже. Неужели, подумал я, у ямщиков такое заведение, что они заходят, по выезде из города, выпить на дорожку? Но выпивающим-то оказался только я, как я узнал после, потому что все ямщики, в том числе и Верещагин, уже крепко спали, кто на возах, кто в телегах. Для образчика я приведу две картины. Идет обоз на протяжении полутораста сажен, лошади большею частью привязаны к телегам, те, которые не привязаны, идут на шаг отставши, но не сворачивают с линии направо или налево, одним словом, имеют вид цепи, так что если бы случилось сдвинуть с дороги средний воз в сторону, то нужно начать движение с переднего воза. Лошадям жарко, они или взмахивают хвостами, головами, или стараются во что бы то ни было достать из телеги сено или железное ведро, чтобы облизать его. Передней лошади предоставлено право глядеть во все стороны, остальным же только в железные ведра и метки с сеном, из которых, впрочем, весьма трудно достать хоть клочок сена, а по сторонам лошадям ничего не видно. Если же передняя лошадь остановится, тогда остальные лошади, стукнувшись лбами об воз, останавливаются и начинают неистово тормошить мешок с сеном. Поверх второго воза, на животе, лежит ямщик, так что ноги болтаются, а голова лежит в шляпе, руки засунуты под циновку, обе ладони, сходясь с двух сторон, наподобие обхвата, находятся как раз под горлом, циновка же, крепко привязанная толстой веревкой, ни по какому случаю не сорвется. Таким же точно образом лежал другой ямщик в телеге на передке, и так как доски на передке не было, то голова и туловище его лежали в телеге, а ноги болтались на ее крае. Верещагин лежал тоже на своем первом возу, но я еще и садиться не пробовал на его вторую телегу.
Проехали острог, началось кладбище, на кладбище гулянье. Мужчины и женщины ходят или попарно, или по нескольку человек, группы в разнообразных костюмах сидят в разных местах на могилках, курят папиросы, сигары, разговаривают, хохочут, напевают веселые песни. Я подошел ближе к решетке кладбища и, по мере того как я шел, я замечал разные картины: в одном месте играли в карты, в другом двое мужчин потчевали молодую женщину водкой, в третьем целовались, вероятно, клялись у могил в вечной любви… Я слышал от горожан, что это кладбище теперь превратилось в гулянье с особенной целью, только на нем еще пока не танцуют.
Вот уже и лес по обеим сторонам трактовой дороги, но этот лес стоит точно напоказ начальству, потому что сквозь него просвечивают огромные пространства пустых мест. Ноги устали, петербургские сапоги с каблуками, кажется, начинают стаптываться, я сел в назначенную мне телегу — неудобно: сел я точно в яму, по ногам в этой яме нет места, нужно их свесить к лошади, я свесил — колени выше головы, трясет ужасно, спину отбивают ящики, ноги отбивает передок телеги, хвост лошади зацепливается за сапоги с каблуками. Кое-как я высвободился из ямы и сел поперек телеги — удобно: ноги упираются в телегу, под спиной узелок, только на бок лечь невозможна, спать не хочется, да и лечь на живот боюсь. Так я просидел немало, бока болят, ноги ноют, глядеть решительно не стоит — то тощее поле, то лес, да и глядишь в одну сторону. Закурил трубку. Вдруг подходит сзаду Верещагин. Лицо у него в пыли, грязное, ладони черные.
— Ладно ли сидеть-то? — спросил он меня.
— Не совсем. Он взял мешочек, но без мешочка сделалось еще хуже.
— Ты бы дал мне мешочек-то.
— О, будь ты за болотцом! — И он кинул мешочек на передний воз.
— А тебе ловко ли самому-то на возу?
— Ничего. С семнадцати лет в обозах хожу, а теперь никак, с нового года, сорок первый пошел… Брюхо только што-то, господь со мной, покалыват.
— Это оттого, что ты наелся-то ловко, да потом и лег животом на воз, а трясет-то знатно, — объяснил я.
— Не знаю… Не оттого это: прежь не баливало же.
— А я вот што хочу тебя спросить, Семен Васильич: пошто это у вас одни лошади привязаны к телегам, а другие нет?
— О, будь ты за болотном! и этого-то не знашь: уж заведенье такое.
В это время у одной его лошади дуга развязалась, и он остановил свою переднюю лошадь, половина обоза пошла, оставив за собой другую половину обоза, которая стояла. Я слез с телеги.
— Скорее копайся, вахлак! — кричал на Верещагина лежащий на возу ямщик.
— Ну-ну!.. о, будь ты за болотцем, козленок! Ишь ведь, все непорядки у тебя, соколик, — наговаривал лошади Верещагин, но лошадь только тяжело вздыхала, изредко переминаясь с ноги на ногу.
— Скоро ли?.. Аль ночевать нам здесь? — кричал ямщик сзади. Голос его далеко раздавался в лесах.
Верещагин слегка свистнул передней лошади, и она пошла. Он сел на козлы и стал погонять ее витнем. Лошади пошли несколько скорее прежнего, и через четверть часа мы нагнали другую половину нашего обоза, которая поджидала нас.
Стало темнеть, свежо так, что меня, в легком пальтишке без подкладки, стало пробирать, но зато теперь было не в пример лучше того времени, в которое мы выехали из города: главное, мне казалось, что пыль не попадала в рот, а садилась скоро опять на землю, дышалось свободнее. Я шел по мягкой траве, растущей около телеграфных столбов, и пел, от избытка чувств, во все горло, не обращая внимания на часто проезжавшие тройки, с закрытыми фартуками повозками.
Должно быть, было часов десять, а темно. Привлекательного ничего нет, вероятно потому, что я мимо этих мест проезжал не один раз, да и что привлекательного в небольших холмах, кустарниках березы, тощих полях, покосах, на которых разложены огоньки… Вот наконец попало какое-то село. Проехали несколько домов, в окнах огня не видно, на трактовой улице пусто, на одной телеграфной проволоке бечевочка болтается. Не спит только один кабак, я пошел в него и позвал Верещагина, он пошел с удовольствием, сказав: теперь к ночи — холодно будет еще не так, особливо на этих горах.
— А ты будешь спать? — спросил я Верещагина.
— Нет. Ночью боязно. Хоть место и не опасное, да все же. И пора-то хорошая: днем жара… Дождичка бы.
В кабаке сидела женщина. Выпили.
— А есть у те, тетушка, огурчики? — спросил я ее.
— Где бы я взяла?
— Не садите?
— Не родятся.
У нее я купил два яйца.
Опять пошли. Верещагин, похлопывая по траве витнем, напевал, тоже верно от избытка чувств: ‘милосердие двери разверзи, благословенная богородица дева…’ Однако скоро замолчал.
С час я шел с Верещагиным. Это был человек неговорливый: он или насвистывал сквозь зубы, или что-то мурлыкал и на редкие мои вопросы отвечал. От него я только и узнал, что он ямщичит двадцать лет, имеет три лошади, остальные лошади принадлежат другим ямщикам, что в ихнем обозе теперь идет девять ямщиков, те лошади, что идут на привязи, принадлежат разным ямщикам, и в обозе есть начальник, Андрей Степаныч Крюков, который ведет четыре лошади, но в чем заключается его начальство, он не объяснил. Девять ямщиков, одевшись в свои зипуны, шли около телег молча. Переговаривались они неохотно и очень редко.
Залез я в телегу, прикрылся, как можно плотнее, пальтишком, но от холода не мог заснуть. Бока болели, ноги ныли, верхняя часть лба так чесалась, что не рад был и житью. Припомнилось мне о том, как я прежде, в детстве, ездил с почтами, сидя на чемоданах. Я тогда то же испытывал, что и теперь, сидя в телеге, но зато не ходил и ехал очень скоро.
И все-таки я заснул. Проснулся. Холодно. Пальто открывать не хочется, но мне кажется, что телега стоит. Да. Ее не взбалтывает на разные манеры, лошади стучат копытами, хрумкают… Я открыл пальто и взглянул: темно.
Кое-как я увидал в темноте бревенчатую стену. Я встал, поглядел в другую сторону и узнал, что я на постоялом дворе, под навесом. Направо высокое крыльцо, окно видно в доме, солнце уже начинает пробиваться в верхний угол стекла. Ямщиков нет. Я пошел к крыльцу, поднялся: большие сени, вроде темной комнаты, налево, в углу, большая кровать, на ней спит, кажется, женщина, около нее молодая, высокая, толстая женщина раздевается. Но она меня не заметила, и я вошел в избу направо. Там, на скамьях и на полатях, спали наши ямщики, старая, но высокая, толстая женщина, в ситцевом сарафане, босиком, щепала лучину.
— Бог на помочь! — сказал я этой женщине.
Она с трудом выпрямилась, кашлянула и совсем охриплым голосом спросила:
— Ты с ямщиками?
— С ямщиками. Можно лечь?
— Ложись.
Мне хотелось спать, и я, не разбирая места, свернулся на полу между лавкой и дверьми и тотчас заснул, но спал немного.
— Ишь, стерва, будь ты проклятая! до коих пор шаталась… Вставай! — говорила то настоящим, то охриплым голосом старая толстая женщина.
На это ей никто не отвечал.
— Ах, как учну я те щепать, прокляненную!
— Мамонька… Я сичас.
В избу ввалилась старая толстая женщина, тяжело ступая босыми ногами, она двигалась медленно, и если ей нужно было повернуть в которую-нибудь сторону голову, она поворачивалась всем туловищем, если ей нужно было наклониться, то она кряхтела, лицо становилось красным. Печка уже истопилась, и хозяйка садила в нее хлебы. Вошла, не торопясь, ее дочь, та самая, которая недавно раздевалась, она куксила глаза и ежеминутно зевала, как бы стараясь убедить свою мать, что она не выспалась. Но матери было некогда, она торопилась, а в это хлопотливое время она, вероятно, была очень раздражительна и забывала все услуги своей дочери, так что ее и спрашивать нужно осторожно.
— Ишь, гостьюшка, выплыла… До коей поры пролюбезничала?
— Да я… Ишь, какая! — проговорила дочь обидчивым голосом.
— Што, по твоей милости, голодать коровам-то да курицам?
— Да я сичас! — крикнула дочь и пошла к двери.
— Ах ты, проклятая!.. Куда ты пошла? Умойся сперва, стерва!
Во все это время мать мыла чашки и ложки. Дочь стала умываться.
Мать и дочь молчали. Потом дочь сходила в комнату и босиком ушла во двор. Я встал, подошел к окну, набил трубку нежинскими корешками и не знал: что делать с трубкой? где курить? — однако отворил окно, закурил и старался пускать дым на улицу. Дом этот на тракту, налево тракт, или улица, заворачивает, дома старенькие, построены друг к другу тесно, и хотя я несколько раз проезжал мимо этих домов, но теперь не мог понять по ним: что это такое — станция, или село, или завод? Однако по одному дому и по некоторым словам хозяйки я узнал, что это завод, но какой?
— Ты, почтенный, не кури здесь: я не люблю. Поди, выдь на улицу.
Я ушел.
Солнышко уже поднялось примерно на вершок выше крыши дома налево. Ветра нет, и не жарко. В нижнем этаже соседнего углового полукаменного дома говор: там мужчины и женщины пьют чай и едят пироги. Из ворот противоположного дома, тоже полукаменного, выехали в телеге четыре женщины и один мужчина, из телеги выходят наружу литовки и грабли. К этим домам, и преимущественно к постоялому, то и дело подбегают десятками, пятками, тройками мальчики и девочки, очень бедно одетые, босые, с набирухами и без набирух, и неистово вопиют: ‘Милостинку, ради Христа!’ Им кидают из окон ломти ржаного хлеба. Подошли и ко мне штук десять ребят, от пяти до семнадцати лет (одной девочке было около семнадцати лет), и завопияли. Я поглядел на них: тело немытое, рубашонки грязные, по ним бегают огромные вши, ноги по колена в грязи и имеют вид чугуна, волосы на головах всклокоченные.
— Бог подаст, — сказал я. Они стали поодаль и начали ругать меня. Подошел ко мне мальчик лет восьми, с белыми волосами, за ним другой, поменьше, и оба, протягивая руки, робко простонали: милостинку, барин…
— У те есть отец-то? — спросил я мальчика.
Он дико смотрел на меня, мальчик поменьше отошел прочь и издали смотрел на нас.
— Тятька-то жив?
— Не…
— А мамка?
— Не…
Я ему дал пятак и спросил, куда он девает деньги, но он убежал.
Нищих, ребят было так много, что они осаждали почти на каждом шагу, я прошелся несколько по улице, увидал церковь и потом круглую, красную крышу вдалеке — и узнал по ним Шайтанский завод.
Ямщики между тем встали, сходили к лошадям и начали умываться, умылся и я, вытер лицо белым платком — зачернил платок. В волосах было так много песку, что гребенка не лезла, пришлось отложить попечение о волосах. Ямщики свои волосы не расчесывали. Хозяйка поставила на стол полутораведерный самовар, чайную посуду, принесла две большие булки. Ямщики перекрестились и сели за стол. В переднем углу сидел тощий, угреватый ямщик. Хозяйка подсела к ним на табуретке.
Ямщики на это говорили, что нужно пить малину или траву такую-то. Все говорили, но первую чашку еще никто не выпил.
— А ты, дворничиха, много-то не растобарывай! забыла? — сказал ей сидевший в переднем углу ямщик.
— Ах, господи! из ума вон! Прости, ради Христа… Марья! а Марья? — крикнула она.
— Ну-у!
— Принеси бутыль да стакан.
— Это дело. А то горло засохло.
Начали говорить о погоде, все желали небольшого дождичка. Речь зашла об овсе и сене.
Дочь дворничихи принесла бутыль и стакан. Дворничиха налила в стакан водки, поднесла его сидевшему в переднем углу, тот перекрестился, пожелал хозяйке доброго здоровья, выпил, и сказал: ‘Важно! вот это дело! а ну-ка, повторную?..’ Все ямщики, за исключением парней, выпили по два стакана, парни выпили только по одному стакану. Началось чаепитие, и в десять минут, за первой же чашкой, двух больших булок не стало, дворничиха принесла еще три. Мне хотелось тоже попить чайку, у меня и чай, и сахар был, но просить посуды было неловко при ямщиках: они на меня подозрительно смотрели, и каждый как будто порывался сказать мне, чтобы я убирался из избы.
— Хошь чаю? — спросила меня дворничиха.
— Покорно благодарю. Если позволишь, я своего всыплю.
— Ну! у меня чаек прямо с Китаю. Пей, да бери сливок и булки.
Делать нечего, я взял чашку, налил сливок и взял ломоть булки. Булка сырая, кислая, но, за неимением лучшей, на голодный желудок и за это слава богу.
— Ты, кутейна балалайка, отколь? — спросил меня один ямщик.
— Родом, што ли?
— Ну?
— Чердынского уезда.
— А зачем ездил?
— Жениться.
— Што ж, много взял приданава?
— Дом в селе да дьяконское место. Лошадь есть… Только невеста вдвое старше меня.
— По приказу, значит?
— Да.
— То-то! Одново разу также ехал семинарщик по невесту, а назад как приезжает, с обозом же, я и спрашиваю, а он и говорит: впутали, Анна Герасимовна, — на другую неделю после свадьбы дочь родила…
Все бывшие в кухне захохотали — и хохотали минут пять.
От этого перешли к семейной жизни. Один ямщик очень плакался на то, что у него умер большенький паренек, которому после николина дня пошел десятый год и которого он намеревался взять на следующий год с собой. Другой ямщик говорил: ‘Да у тебя еще, никак, трое парней?’
— Все же жалко. Хоть этот, этот и этот палец откуси, все больно! — доказывала дворничиха, показывая, как пример, свои пальцы.
С этим все согласились. Хозяйка, как я заметил, была женщина практическая и до тонкости понимала свое дело. У ней, как видно, даже советуются ямщики. Верещагин редко принимавший участие в разговорах, вдруг сказал:
— Ты не слыхала, Анна Герасимовна, — Илья Дуранин продает телегу?
— Продает, сказывают, да, сказывают, не стоит того, што он просит. А ты што, покупать, што ли, хошь?
— Надо бы. Задняя-то у меня што-то больно разваливатся.
— А вот Осип Покидкин, знаешь, што с Ключаревым Степкой ходит, продает новую. Эту бы я посоветовала тебе взять.
— И то! Покидкин не какой-нибудь прощелыга. Ему верить можно завсягды! — сказал сидевший в переднем углу ямщик.
Начали говорить о плутнях разных ямщиков и подрядчиков. Языки ямщиков, после выпивки водки, точно развязались: каждый старался что-нибудь сказать от себя такое, чтобы это удивило всех и он бы один рассказывал, но верх брала все-таки дворничиха. Рассказывали про какого-то подрядчика. Все о нем кое-что знали, но самой сути не знали: вероятно, они слышали об этом подрядчике от хозяев и хозяек других постоялых домов, которые, в свою очередь, получают сведения тоже от ямщиков.
— Нет, вы все не так судите, я достоверно знаю, откуда он приобрел капиталы. Он мне ни сват, ни брат, ни большая родня… Он одново разу купца вез с любовницей, купец-то умер в дороге, а его любовница денежки подобрала, только он эти деньги-то украл у нее и спрятал потом в косяк. Любовница-та не посмела назваться, а он все помалчивал.
— Экое, подумаешь, счастье человеку!
Каждый ямщик выпил по десяти чашек чаю. Выпили два самовара, поблагодарили хозяйку за чаек и пошли во двор попоить коней. Сидевший в переднем углу ямщик стал шептаться с дворничихой и отдал ей красненькую бумажку, потом и сам вышел на двор.
— Трудновато, поди, вам одной-то? — спросил я дворничиху.
— Што сделашь… одна. При покойнике муже легче было.
— А вы заводские?
— Он-то прикащиком был по каравану, да простудился. Поправиться-то поправился, да дохтура не послушался: стал табак проклятый курить и вино пить… А вот ты хоть и ученый, а табак куришь, а того и не знаешь, поди што грех.
— Это, тетушка, ничего: что в уста идет, ничего, а из уст…
— Справедливы твои речи, только табак я тебе не советую курить, потому человек, аки былинка, сохнет.
— Это точно: на легкие садится. Запищали под окнами нищие.
— Ах, штоб им околеть, проклятым… С богом! — крикнула дворничиха.
Немного погодя опять писк.
— Вот уж сегодня третью ковригу подаю, — сказала она, отрезывая три маленькие ломтика.