Очерки из крестьянского быта А. Ф. Писемского, Чернышевский Николай Гаврилович, Год: 1857

Время на прочтение: 21 минут(ы)

Н. Г. Чернышевского

Очерки из крестьянского быта А. Ф. Писемского

СПб., 1856

Н. Г. Чернышевского. Литературная критика в двух томах
Т. 2. Статьи и рецензии 1856-1862 годов
М., ‘Художественная литература’, 1981
Подготовка текста и примечания Г. Н. Антоновой, Ю. Н. Борисова, А. А. Демченко, А. А. Жук, В. В. Прозорова
Давно известно, что написать хорошее произведение можно только тогда, когда пишешь о предмете, хорошо известном. При отсутствии же знакомства с делом не спасет ни талант, ни ум: произведение будет иметь разве реторическую красоту, но не будет иметь ни поэтического достоинства, если вы поэт или беллетрист, ни ученой цены, если вы хотели написать что-нибудь в ученом роде. За примерами ходить недалеко. Например, г. Писемский пишет прекрасные рассказы из простонародного русского быта — это потому, что он хорошо знает простонародный русский быт. А если бы тот же г. Писемский вздумал написать повесть из быта готтентотов или бразильцев, повесть, при всем его таланте, была бы дурна, потому что быт готтентотов или бразильцев известен ему только по чужим слухам, которые не могут заменить собственного знания. Впрочем, как человек очень умный, г. Писемский никогда и не вздумает писать рассказы из бразильской жизни, в этом, конечно, можно быть уверену.
Когда видишь какой-нибудь прекрасный пример, невольно думаешь: почему не все подражают ему? Почему, например, все не пишут только о том, что знают? Особенно навязчиво приходит на ум такой вопрос, когда видишь, что именно прекрасный пример подает кому-нибудь случай поступать вовсе не по тому правилу, благодаря которому возник этот прекрасный пример. Хотя бы вот именно ‘Очерки из крестьянского быта’, написанные с большим знанием дела, подают случай к сочинению статей, написанных вовсе без знания того дела, которого касаются2. Например, что хорошего было бы, если бы вы, читатель, никогда не изучавший плотничного дела, вздумали написать по поводу ‘Плотничьей артели’ рассуждение о плотничном деле?
О плотничном деле, конечно, никому не придет в голову писать, не зная его: предмет не заманчивый, не блистательный. Но есть предметы более заманчивые — и об них-то без всякого знания написаны целые статьи по поводу книги г. Писемского.
Есть на свете наука, называемая эстетикою. Хорошие книги по этой науке написаны на немецком языке. Ни на французском, ни на английском языках хороших трактатов об этой науке нет3. Предположим теперь, что вы не приобрели привычки читать немецкие книги — преступного тут ничего нет, но согласитесь сами, что если бы вы захотели следовать прекрасному примеру г. Писемского, пишущего только о том, что он хорошо знает, вы не стали бы писать об эстетике, которой не можете знать хорошо, не читав немецких трактатов об этой науке.
Предположим теперь, что наперекор прекрасному правилу, соблюдаемому г. Писемским, вы вздумали именно по поводу его книги рассуждать об эстетике, с которой мало знакомы,— что было бы тут хорошего?
Сделаем еще другое предположение. Чтобы определить значение г. Писемского в развитии русской литературы, надобно хорошо знать историю русской литературы. Предположим, что вы ее не совсем знаете, а между тем вздумали определять значение г. Писемского в развитии русской литературы — опять вы нарушили бы прекрасное правило, о котором говорено выше, и не сделали бы ничего хорошего.
Не только для вас, но и для г. Писемского, книгою которого вы пользуетесь для развития ваших соображений об эстетике и русской литературе, нарушение вами прекрасного правила, упомянутого выше, имело бы неблагоприятные следствия. Его повестями вы оправдываете ваши ошибочные понятия о вопросах искусства — какое заключение может иной читатель вывести из гармонии, находимой вами между вашими понятиями и повестями г. Писемского? ‘Факт, оправдываемый ошибочною теориею или оправдывающий ее, сам ошибочен’. Вы назначаете г. Писемскому в развитии литературы место, которое до него уже занято было другими,— какое заключение может вывести из этого иной читатель? То, что г. Писемский вовсе не занимает никакого места в развитии нашей литературы. И вот, по прочтении вашей статьи, у многих читателей родятся мысли, неблагоприятные для произведений г, Писемского.
Впрочем, по всей вероятности, вы еще не захотели признаться, что эстетика и история русской литературы не совсем хорошо знакомы рам. Именно поэтому вы не замечаете, что каждое ваше слово о них заключает в себе ошибку. Надобно доказать вам это. Мы уже предположили, что вами написана, по поводу книги г. Писемского, статья, касающаяся эстетических и историко-литературных вопросов. Просмотрим эту предполагаемую статью.
Статья говорит, например, будто в сороковых годах русская критика проповедывала, что искусство должно иметь дидактическую цель. Статья ошибается. Критика положительно говорила, что сочинение, написанное с дидактическою целью, никак не может назваться произведением поэзии. Она всеми силами гнала из искусства дидактику4.
Статья говорит далее, что критика сороковых годов учила художников преднамеренно чернить действительность. Статья ошибается. Критика сороковых годов положительно говорила: 1) что преднамеренность губит поэзию, 2) что не должно ни чернить, ни белить действительность, а надобно стараться изображать ее в истинном ее виде, без всяких прикрас и без всякой клеветы {*}.
{* Автор предполагаемой статьи, вероятно, удивится, если мы укажем ему, например, следующее место из статьи Белинского о стихотворениях Лермонтова:
‘Какая цель поэзии? — вопрос, который для людей, обделенных от природы эстетическим чувством, кажется так важен и неудоборешим. Поэзия не имеет никакой цели вне себя, но сама себе есть цель. Как красота, так и поэзия, выразительница и жрица красоты,— сама себе цель, и вне себя не имеет никакой цели. Если она возвышает душу человека, настроивает ее к благим действиям и чистым помыслам — это уже не цель ее, а действие, это делается само собою, без всякого предначертания со стороны поэта’ и т. д. Из этого можно видеть, расположен ли был Белинский внушать поэтам какие-нибудь дидактические цели.
‘Для поэта (продолжает он) все явления в мире существуют сами по себе (в объяснение этих слов, без сомнения, темных человеку, не привыкшему к терминологии той науки, о которой судит и рядит, заметим для автора статьи, что выражение ‘предмет, существующий сам по себе’, на языке науки означает: предмет, существование которого не имеет какой-либо внешней цели, который существует только для того, чтобы, так сказать, наслаждаться своим бытием). Он переселяется в них, живет их жизнью и с любовью лелеет их на своей груди, так, как они есть, не изменяя по своему произволу их сущности’5 и т. д. Из этого можно видеть, расположен ли был Белинский учить поэтов тому, чтоб они чернили изображаемую ими жизнь.
Мысли, нами выписанные, г. противник Белинского найдет в XIV томе ‘Отечественных записок’ — в отделе ‘Критика’ — на какой странице, мы не скажем, чтобы он, отыскивая выписанные нами строки, имел случай просмотреть хотя несколько страниц, написанных тем человеком, на которого он нападает, и таким образом убедиться, что до сих пор имел самое неверное понятие о духе критики Белинского.
До сих пор ведь он и не воображал, что Белинский говорил: ‘поэзия есть сама себе цель, и не имеет внешней цели’ и т. д. А Белинский никогда не говорил ничего иного6.}
Статья решительно не так понимает критику, против которой вооружается.
Далее, предположим, что статья говорит, будто критика сороковых годов не хотела печатать стихотворений в тех журналах, которые подчинялись ей, и что едва голос этой критики замолк, как стихотворения снова появились в журналах. Статья ошибается. Дело было как раз наоборот: стихи печатались в журналах в течение всего того времени, когда, по мнению статьи, журналы не печатали их, стихи перестали печататься в журналах именно тогда, когда, по мнению статьи, начали их печатать, именно в 1848 году7. Пусть автор предполагаемой статьи справится с тогдашними журналами.
До ‘Питерщика’, говорит предполагаемая статья, простонародные лица, выводимые нашими беллетристами, были однообразны, все они были бессильны перед житейскою случайностью8. Статья ошибается. До ‘Питерщика’ было уже выведено множество самых разнообразных типов из простонародья, между прочим, множество мужиков, бойких, изворотливых, энергических. В этом легко убедиться, просмотрев рассказы из простонародного быта, написанные гг. Тургеневым и Григоровичем до 1850 года. Например, ‘Записки охотника’ начинаются портретом Хоря и его детей, семейство это все состоит из людей веселых, бойких и здоровых.
Предполагаемая статья говорит, что до появления ‘Питерщика’ число людей, писавших рассказы из простонародного быта, было очень велико — напротив, тогда их было мало, в последующие годы число таких людей значительно увеличилось9.
Таким образом, предполагаемая статья не помнит самых осязательных фактов в истории литературы даже последних десяти лет,— фактов, известных каждому.
Предполагаемая статья не только не знает той эстетической теории, против которой восстает, не только спутывает историко-литературные факты, о которых очень легко бы навести справки, если уж изменяет ей память,— она (вероятно, преднамеренно) не дает себе отчетливого понятия о смысле тех самых рассказов, по поводу которых входит в теоретические и историко-литературные, соображения. А тут, казалось бы, даже и справок наводить не нужно — стоит только заглянуть в книгу, которая, конечно, лежала на том столе, на котором писалась статья о ней.
В самом деле, статья воображает, что существенная особенность рассказов г. Писемского из простонародного быта — примирительное, отрадное впечатление, ими производимое10. Посмотрим, каково на самом деле это впечатление.
Раскрываем ‘Питерщика’. Питерщик возвратился из Петербурга, кончив ремесленное учение,— мать хочет его женить и отправляется к барину просить невесту для парня.
‘— У кого же вы думаете взять? — спрашивает помещик.
‘— У кого ваше приказанье будет,— отвечает мать’ (стр. 9).
Как живут питерщики (поселяне, промышляющие ремеслами в Питере)? На это отвечает один из них следующим образом:
‘— Не по всем же мастерствам дается жалованье равное?’ — спрашивает у своего хозяина автор.
‘— Жалованье идет разное, про это кто говорит, только в кармане выходит одно и то же. На что уж, кажись, по жалованью лучше кузнечного дела! последний работник получает четыреста рублей ассигнациями в год, а который поискуснее, так и четыреста на серебро хватит — а много ли богачей? Ни одного! От малого до большого, что в неделю заработал, то на празднике в харчевне и спустил’ (стр. 16).
Из той деревни, о которой ведется речь в рассказе, все мужики живут в Питере. Дома остались только бабы. Бабы и пашут (стр. 26) и даже десятскими служат (стр. 11 и 26). Каково ведут себя их мужья в Петербурге?— если есть у мужика в Питере деньги, он непременно содержит любовницу, ‘вестимо, уж без того не бывает’, говорит десятский Марья (стр. 28). Зато если кому из мужиков случилось по каким-нибудь обстоятельствам жить в деревне, то эта же самая десятский Марья, имеющая мужа в Питере, заводит с ним связь (стр. 29). А ведь и у мужика этого есть жена,— правда и то, что он женат на ней без собственной воли. ‘За глаза меня, сударь, сговорили да помолвили на девушке из макарьевского именья, я и не рассмотрел хорошенько, накануне только свадьбы и в рожу-то увидал невесту. Во всю свадьбу поили меня на убой, чтобы многого не рассмотрел (говорит он сам). Опомнился от ихнего угощенья, как домой приехал, и только всплеснул руками. Затаил я, сударь, все на сердце и через неделю же после свадьбы махнул в Питер’ (стр. 34) — там, конечно, обзавелся любовницею.
Как вам нравится быт, обрисовываемый первою из трех повестей, находящихся в книге г. Писемского? Отрадное и примирительное действие производит на вас он,— не правда ли?
Сюжет повести — рассказ о том, как питерщик, убежавший в Питер от жены, обзавелся в Питере любовницею и как эта любовница со своей теткой обобрали его кругом. Эти женщины, обирающие мужика, ‘звание имеют обер-офицерское’ (стр. 40). Тетка насильно принуждала к этому делу свою племянницу, которая от того ‘здоровье потеряла’ (стр. 52), бедняжка гибнет от чахотки, а мужик, имевший прежде несколько тысяч капиталу, дошел, как сам говорит, до того, что, ‘как появится в кармане хоть гривенник, сейчас его в кабак. Дня по два совсем не емши был, одежа — словно рубище, сапоги — только одно звание. Стыдно признаться, а грех потаить: бывали случаи, что христа ради просил’ (стр. 54).
По мнению статьи, этот рассказ составляет решительную противоположность ‘мрачным картинам действительности’, тем же качеством отличаются и следующие два рассказа, которые также интересно рассмотреть по отношению их к предполагаемому статьею отрадному их впечатлению.
‘Леший’, второй рассказ, вероятно, памятен читателям нашего журнала, в котором был помещен три года тому назад. Они, конечно, помнят, что рассказ ведется от лица кокинского исправника, который честен, как Аристид, деятелен, как Цезарь, искусен в ведении дел, как Чичиков11. У него в земском суде дела идут живо и исправно. Каким же способом поддерживается у него такой порядок? Он сам говорит, ‘Приказную братью эту запру в суде, да и не выпускаю, пока не приведут всего в порядок’ (стр. 61). Рассказ идет о проделках марковского управляющего, отъявленного негодяя, который разоряет мужиков и барина, за что и наказывается в конце рассказа. Этот Егор Парменов постоянно мошенничает самым наглым образом, дерзость его доходит до того, что даже исправнику осмеливается он давать подводы не из отличных барских лошадей, а из мужицких, которые едва ноги таскают (стр. 62), и даже не считает нужным выходить из своей комнаты к исправнику, так что исправник принужден был послать за ним (стр. 69),— наглость необычайная, почти беспримерная, особенно когда мы подумаем, что исправник лично находится в самых хороших отношениях и постоянной переписке с марковским помещиком и даже получил от него доверительное письмо, по которому может сменить Егора Парменова, как только захочет (стр. 75),— если так нагло поступает Егор Парменов с человеком, в руки которого отдана его участь, то как же он должен поступать со всеми другими? Он должен быть не мошенником, а просто разбойником. И, однако же, Аристид-исправник, при всей своей ловкости и опытности, целые четыре года ведет с ним напрасную войну, целые пять лет не может ни уличить его в каком-нибудь преступлении, чтобы наказать его по закону, ни обнаружить его проделки так, чтобы убедить помещика. ‘Играл я с ним эту игру года четыре’,— говорит сам исправник (стр. 76), ‘пять лет я не знал его главной проделки’,— продолжает он (стр. та же 76). Итак, самому честному и ловкому надсмотрщику нужно было не менее пяти лет, чтобы поймать и уничтожить наглейшего разбойника. Что же должно происходить в уездах, не имеющих таких редких исправников? Наконец, на пятом году, Егор Парменов уличен в том, что погубил девушку, обманом напоив ее до бесчувствия (стр. 113),— ведь это по закону уголовное преступление, чем же он поплатился за него? Его сменяют с должности управителя, и только,— хорошо наказание! Да по закону этого молодца следовало бы в каторжную работу отправить. А исправник и автор думают, что наказание отрешением от должности еще слишком тяжело для него: ‘Два совершенно противоположные чувствования овладели мною: я и был рад унижению, которым наказан Егор Парменов, и вместе с тем, как человека, жаль его было. Иван Семеныч (исправник — Аристид) тоже был мрачен. Я откровенно высказал ему свои мысли.— Я сам то же чувствую-с,— отвечал он’ (стр. 129). По правде говоря, мы сами замечаем в себе наклонность разделять с исправником и автором это преступное сострадание — так приучены мы, что потворство преступнику, оставшемуся почти безнаказанным, кажется нам чувством естественным. Но это сочувствие может ли быть выгодным для нравов общества?
Почему же Егор Парменов попал в управители? — потому что ‘бывший камердинер господина вступил в законный брак с мамзелью, исправлявшею некоторое время при господине должность мадамы’ (стр. 64).
Марфуша, девушка, над которою совершил Егор Парменов преступление, наказанное столь легко, имела к нему любовь, а между тем у этого человека, растолстевшего до безобразия, была ‘скверная сальная рожа’ (стр. 110) — бедняжка прельстилась его казинетовым пальто, жилетом пике12 и часами на золотой цепочке (стр. 66) — неужели же самому скверному лицом человеку довольно щеголять в немецком платье, чтобы побеждать наших поселянок?
Девушка похищена из дому, возвратившись, она не смеет открыть своего стыда и, по наущению Егора Парменова, сваливает вину на лешего — ‘леший, говорит, ее к себе таскал’ — и вся деревня, весь околоток верит ее рассказу (стр. 80) — неужели наши поселяне так просты и тупы? Неужели в целом приходе не нашлось ни одного такого, который догадался бы, что лихой человек чаще беса бывает виноват в наших бедах?
Можно было бы извлечь сотни таких замечаний из этого рассказа г. Писемского, не менее богат подобными материалами и третий рассказ — ‘Плотничья артель’. Пузич, хозяин артели, самая отвратительная и зловредная гадина — он подл, безжалостен, льстец и наглец, не имеющий понятия ни о чем, кроме мошенничества. Все работники — в совершенной, безвыходной зависимости от этого плута,— он их просто в кабале держит, он искусно пользуется тем, когда кому из поселян понадобились деньги для какой-нибудь необходимой уплаты — дает несколько целковых взаймы, потом берет должника к себе в артель зарабатывать долг и платит ему за работу сколько сам хочет. Вот как говорит об этом Сергеич, один из трех рабочих, поставленных Пузичем на постройку риги к тому помещику, от имени которого ведется рассказ.
‘— Сударь мой милостивый, прямо тебе скажу: вся артель у нас на одном порядке, все в кабале у него состоим. Вот хоть бы этот Матюшка, дурашный, дурашный парень, а все бы в неделю не рублем ассигнациями надо ценить’ (стр. 163). Сам Сергеич также в кабале у него, заняв денег на уплату за сына двухсот рублей мирских денег, которые сын прогулял, бывши добросовестным13 при волостной конторе (стр. 162),— теперь зато и получает вместо одного целкового — два с полтиной ассигнациями. А пора бы отдохнуть Сергеичу — ему уж седьмой десяток, и глаза слепнуть стали. Но он должен расплачиваться с миром. Петруха, который всем мастерством в артели заправляет и без которого Пузич бревна положить не сумеет, тоже работает Пузичу за полцены, взяв у него триста рублей, когда два года лежал больной (стр. 164). История этого Петра и есть настоящий сюжет рассказа, но прежде, нежели мы обратимся к ней, заметим, как хорошо молодым бабам работать, по словам Петра. Старосту Семена называет он волокитою, Семен обиделся таким намеком, сделанным при барине — ‘ты молчи, клинья борода,— говорит Петр, — не серди меня, а то обличу’.— ‘Не в чем, брат, обличать меня’,— проговорил кротко, но не совсем искренно Семен.— ‘Не в чем? А ну-ка, сказывай, как молодым бабам десятины меряешь? Что? потупился? Сам ведь я своими глазами видел: как, голова, молодой бабе мерять десятину, все колов на двадцать, на тридцать простит, а она и помни это: получка после будет!’ (стр. 173)14.
Начинается история Петра. Его заела и загубила мачиха — это еще не диво, мачихе натурально быть недоброжелательной к пасынку, но любопытна причина, за которую она взъелась на пасынка — она хотела слюбиться с ним, а он не хотел обидеть отца, да и девушка была у него на примете (стр. 179). Неужели история Федры15 свойственна нравам наших простолюдинов?
Хитрая и развратная женщина сначала старается поссорить Петра с женою, и хотя Петр женился на девушке, которую любил, однако же, по наговорам мачихи, каждый день либо бранил свою Катюшку, либо давал ей зуботычину (стр. 180). Однажды, крепко побивши жену, Петр пожалел ее, увидев, что бил понапрасну, и в утешение купил ей ситцу на сарафан — сестры Петра и мачиха за то обозлились на Катюшку (стр. 181), пожаловались отцу Петра, и тот, отняв у снохи подарки (купленные ей мужем не на отцовские, а на заработанные сыном деньги), отдал их своей жене и дочерям (стр. 181). Свекор, по наговору дочерей, совсем заморил работою сноху, между прочим, в последнее время беременности заставлял ее взваливать бревна на телегу. Сын стал говорить отцу, что ей теперь такой работы делать нельзя. Отец за шиворот стащил его к бурмистру, который побил его (стр. 184). Даже есть не давала семья Петру с женою, хотя он своею работою всю семью содержал. Наконец сантиментальная барыня упросила барина отделить Петра от отца, Петр отошел почти нищим, вскоре занемог, два года был болен и задолжал Пузичу, у которого теперь работает, будто в кабале. Пришел Успеньев день. Народ весь сошелся в село, в церковь. Пузич сидит в кабаке пьяный, от нечего делать колотит одного из своих работников, безответного парня Матюшку. На крик Матюшки пришел Петр, стал отымать парня у Пузича. Пузич накинулся на него, впился зубами ему в плечо и поплатился жизнью. ‘Как Петруха-то оборачивался, да как ухватит его запоперег, на аршин приподнял да и хрясь о землю — только и проохнул’ (стр. 225) — убил Петруха подрядчика на месте. Петруху связали и препроводили в суд, откуда препроводят в Сибирь. Тем кончается третий, и последний, очерк из крестьянского быта.
Мы все рассказывали, по возможности, словами автора и ни в одном месте не употребили ни одного выражения, более резкого, нежели какое стоит в книге, напротив, в большей части мест смягчали выражения.
Как же нравятся вам, читатель, нравы и быт, которые изобразил г. Писемский? Производят ли на вас эти картины отрадное, веселое впечатление? Мы говорим пока не о том, верны ли действительности или не верны эти картины, а только о том, каков оттенок колорита, в них господствующего?
На основании этих-то самых очерков предполагаемая статья, о которой мы надолго позабыли для просмотра книги, ею разбираемой,— на основании этих картин беззакония и разврата, преступлений и плутней,— благодушная эта статья решает, что г. Писемский ‘нанес смертный удар повествовательной рутине, явно увлекавшей русское искусство к узкой и во что бы то ни стало мизантропической деятельности’, что рассказы г. Писемского существенно противоположны прежним рассказам, ‘погрязавшим в темной стороне жизни’. Между тем, кажется, должно быть ясно для всякого, что дело вовсе не таково, что никто из русских беллетристов не изображал простонародного быта красками более темными, нежели г. Писемский, что если о ком-нибудь, то именно о нем надобно сказать, что из-под пера его выходят ‘мрачные картины преднамеренно зачерненной действительности’, что в нем мы имеем самого энергического деятеля ‘узкой мизантропической тенденции’16.
Предполагаемая статья не хочет ничего видеть. Таково ли призвание писателя? Должен ли язык писателя быть выразителем до такой степени ошибочных мыслей, имеет ли он право добровольно закрывать глаза и уши на факты, которые так и бросаются в глаза, так и гремят в уши? Такое самоослепление может быть сравнено только с самоослеплением тех лицеприятных судей, которым говорит Державин:
Ваш долг спасать от бед невинных,
Несчастливым подать покров,
От сильных защищать бессильных,
Исторгнуть бедных из оков.
Не внемлют! видят и не знают,
Покрыты мздою очеса…17
От ошибок, порожденных в предполагаемой статье слабым знакомством с эстетикою и сильною самоуверенностью, мог бы подвергнуться опасности г. Писемский. По незнакомству с делом статья назначает господину Писемскому такое место в развитии русской литературы, которого он не может занимать. Каждому, знакомому с ходом русской беллетристики, известно, что никаких перемен в ее направлении г. Писемский не производил по очень простой причине — таких перемен во все последние десять лет не было, и литература более или менее успешно шла одним путем,— тем путем, который проложил Гоголь, да и надобности в изменении направления не было, потому что избранное направление хорошо и верно. После этого иной читатель, как мы сказали, может остановиться на отрицательном выводе: ‘такого значения, какое приписывает ему статья, г. Писемский не имел, его произведения своим направлением не отличаются от произведений, написанных раньше его другими даровитыми писателями, стало быть, в его произведениях нет ничего особенно нового или оригинального’.
Но такое отрицательное заключение было бы столь же ошибочно, как и рассуждения предполагаемой статьи, приводящей к нему своими ошибочными понятиями о развитии русской литературы. Надобно просто сказать, что, приписав г. Писемскому роль, которая вовсе не принадлежала ни ему, ни кому другому из современных даровитых писателей,— роль спасителя литературы от воображаемых предполагаемою статьею опасностей,— опасностей, никогда не существовавших на самом деле,— предполагаемая статья не хотела понять и определить его истинной роли в нашей литературе. А между тем сделать это было очень легко: роль г. Писемского настолько блистательна, характер его произведений настолько определителен и оригинален, что при малейшем знании предмета бросаются в глаза черты, которыми его повести и рассказы отличаются от произведений всех других наших даровитых беллетристов.
Мы теперь должны говорить только об ‘Очерках из крестьянского быта’, а не о всей деятельности г. Писемского. Но те особенности, которые замечаются в его ‘Очерках’ при сравнении этих рассказов с другими лучшими рассказами из сельского быта, находятся также во всех остальных произведениях г. Писемского и отличают его от всех тех беллетристов, которые разделяют с автором ‘Тюфяка’ внимание публики.
В своей критической статье о Гоголе г. Писемский выражал мнение, что талант Гоголя чужд лиризмаi8. Про Гоголя, как нам кажется, этого сказать нельзя, но, кажется нам, в таланте самого г. Писемского отсутствие лиризма составляет самую резкую черту. Он редко говорит о чем-нибудь с жаром, над порывами чувства у него постоянно преобладает спокойный, так называемый эпический тон. Достоинство это или недостаток, вообще мы не беремся решить, но, конечно, г. Писемский не думал порицать Гоголя за отсутствие лиризма, и нам кажется, что у г. Писемского отсутствие лиризма скорее составляет достоинство, нежели недостаток, нам кажется, что хладнокровный рассказ его действует на читателя очень живо и сильно, и потому полагаем, что это спокойствие есть сдержанность силы, а не слабость. Правда, некоторые из наших критиков, обманываясь этим спокойствием, говорили, что г. Писемский равнодушен к своим лицам, не делает между ними никакой разницы, что в его произведениях нет любви и т. д.— но это совершенная ошибка19. Любить умеет не только тот, кто любит кричать о своей любви, у иного чувство выражается и словом и делом, у иного только делом, и, быть может, тем сильнее, чем молчаливее. Довольно припомнить хотя бы ‘Очерки из крестьянского быта’, чтобы убедиться в том, что у г. Писемского спокойствие не есть равнодушие. Он, очевидно, имеет сильное расположение к своему питерщику Клементию, который в самом деле стоит расположения, он, очевидно, очарован сильною и благородною личностью своего Петра и, если бы мог, стер бы с лица земли, как гнусную гадину, Иузича (в ‘Плотничьей артели’) или Егора Парменова (в ‘Лешем’),— какое тут равнодушие, помилуйте! — на чьей стороне горячее сочувствие автора, вы ни разу не усомнитесь, перечитывая все произведения г. Писемского. Но чувство у него выражается не лирическими отступлениями, а смыслом целого произведения. Он излагает дело с видимым бесстрастием докладчика,— но равнодушный тон докладчика вовсе не доказывает, чтобы он не желал решения в пользу той или другой стороны,— напротив, весь доклад так составлен, что решение должно склониться в пользу той стороны, которая кажется правою докладчику.
В ‘Очерках из крестьянского быта’ г. Писемский тем легче сохраняет спокойствие тона, что, переселившись в эту жизнь, не принес с собой рациональной теории о том, каким бы образом должна была устроиться жизнь людей в этой сфере. Его воззрение на этот быт не подготовлено наукою — ему известна только практика, и он так сроднился с нею, что его чувство волнуется только уклонениями от того порядка, который считается обыкновенным, в этой сфере жизни, а не самым порядком. Если курная изба крепка и тепла, для него совершенно довольно, он не считает нужным беспокоиться из-за того, что она курная. С известной точки зрения, он в этом ближе к настоящим понятиям и желаниям исправного поселянина, нежели другие писатели, касавшиеся этого быта. Они готовы спорить с поселянином, доказывать исправному мужику, что лучше жить в белой избе, нежели в курной, готовы толковать ему о средствах, которыми может его быт улучшиться настолько, чтобы вместо печи, сбитой из глины, могла у него быть изразцовая20. Г. Писемский не таков. Он соглашается с Сидором Пантелеевым, что лучше того, чем живет сосед Сидора, Парамон Тимофеев21, и жить мужику не приходится,— желать лучшего было бы только бога гневить,— и пожалеет о Сидоре только тогда, когда у Сидора не хватает хлеба на год,— согласно тому, что и сам Сидор находит свое житье плохим только в этом крайнем случае. Он не хлопочет о том, чтобы существующая система сельского хозяйства заменилась другою, приносящею более обильные жатвы, он жалеет только о том, когда бывает неурожай. Он не судит существующего22.
Поэтому-то иным и могло показаться, что в его ‘Очерках из крестьянской жизни’ должно быть более отрадного, нежели в рассказах подобного рода, написанных людьми, более требовательными,— людьми, которые возмущаются не теми только случаями нарушения существующих обычаев, но и многими из самых обычаев, как слишком грубыми и вредными. Но на деле выходит едва ли не иначе:23 он был бы доволен, если бы соблюдался обычай, но обычай нарушается, по его словам, так часто и таким вопиющим образом, что вы, читая со вниманием его рассказы, получаете о действительном быте понятие еще менее приятное, нежели читая рассказы, написанные людьми менее уступчивыми. Впрочем, для человека внимательного и мыслящего почти всегда так бывает, если только писатель добросовестен24. Один, положим, доказывает, что взяточничество есть преступление, гибель для народа и т. д., другой говорит: ‘это бы еще ничего — взяточничество — обычай сам по себе извинительный и безобидный, жаль только, что этим обычаем слишком часто злоупотребляют люди бессовестные’, понятия первого справедливее, но слова второго показывают действительность в свете, гораздо более25 темном. Тут возмущаются даже люди, нимало не восстающие против умеренного взяточничества, признаваемого обычаем.

ПРИМЕЧАНИЯ

Тексты подготовлены и прокомментированы

Г. Н. Антоновой (‘Очерки из крестьянского быта А, Ф. Писемского’, ‘Русский человек на rendez-vous’),
Ю. Н. Борисовым (‘Сочинения В. Жуковского’, ‘Н. А. Добролюбов’),
А. А. Демченко (‘Стихотворения Н. Щербины’, ‘Не начало ли перемены?’, ‘В изъявление признательности’),
А. А. Жук (‘Собрание стихотворений В. Бенедиктова’, ‘Сочинения и письма Н. В. Гоголя’).

ОЧЕРКИ ИЗ КРЕСТЬЯНСКОГО БЫТА А. Ф. ПИСЕМСКОГО

Впервые — ‘Современник’, 1857, т. LXII, No 4, отд. IV, с. 38—50 (ц. р. 31 марта, вып. в свет 14 апреля). Без подписи. Автограф — ЦГАЛИ, ф. 1, оп. 1, ед. хр. 125, лл. 1—12. Корректура не сохранилась.
Сличение текста автографа с текстом ‘Современника’ позволяет установить, что изменения, внесенные Чернышевским при подготовке статьи к печати, чаще всего носили характер автоцензуры. Правка, как и статья в целом, отражает своеобразие критического метода Чернышевского второй половины 1850-х годов, когда, сохраняя требование ‘приговора’ в литературе, критик сосредоточивался в основном на разъяснении объективного смысла, ‘правды’ художественного произведения (см.: Г. Соловьев. Эстетические воззрения Чернышевского и Добролюбова. М., ‘Художественная литература’, 1974, с. 311). В этой связи вычеркивались такие места, которые слишком явно акцентировали политический консерватизм писателя (см. примеч. 22, 24). С другой стороны, очевидно, не без учета цензурных соображений Чернышевский приглушал ‘запретную’ мысль о необходимости радикального преобразования существующего общественного строя (см. примеч. 14, 23, 25).
В статье Чернышевского содержится язвительная отповедь А. Дружинину, который в своем разборе ‘Очерков…’ Писемского (‘Библиотека для чтения’, 1857, т. 141, No 1), выступил против теоретических принципов критики Белинского, именуя ее ‘дидактической’, а произведения Писемского противопоставил будто бы изжившей себя гоголевской школе. Метя в Дружинина, Чернышевский полемизировал с ‘эстетическим’ направлением в журналистике 50-х годов в целом (см.: В. A. Mысляков. Писемский и революционно-демократическая критика.— В кн.: ‘Н. Г. Чернышевский. Статьи, исследования и материалы’. Под ред. проф. Б. И. Покусаева, вып. 6. Изд-во СГУ, 1971). Эта статья, как и предшествующая ей рецензия Чернышевского на ‘Старую барыню’ Писемского (‘Современник’, 1857, т. LXII, No 3), отражает гибкую тактику критика, стремившегося направить развитие таланта идейно чуждого ему писателя в русло передовой гоголевской школы.
И. И. Панаев, один из редакторов ‘Современника’, в письме к В. П. Боткину от 31 марта 1857 г. одобрительно писал, ‘…в No 4 ‘Современника’ по поводу Писемского Чернышевский отделал отлично Дружинина, не называя его по имени — умно и дельно’ (‘Голос минувшего’, 1922, No 1, с. 135—136).
1 Книга А. Ф. Писемского ‘Очерки из крестьянского быта’ (СПб., 1856) объединяла три рассказа, первоначально напечатанные в разных журналах: ‘Питерщик’ (‘Москвитянин’, 1852, No 23), ‘Леший’ (‘Современник’, 1853, т. XLII, No 11), ‘Плотничья артель’ (‘Отечественные записки’, 1855, No 9).
2 Имеются в виду не только отзыв А. Дружинина, провозгласившего Писемского ‘новейшим представителем чистого и независимого творчества’ (‘Библиотека для чтения’, 1857, т. 141, No 1), но и статьи других критиков либерального лагеря. Так, П. В. Анненков, отделив Писемского от ‘псевдореальной (читай: натуральной.— Г. А.) школы’, ориентировал его на изображение самой жизни и предостерегал от ‘книжных истин’, следы которых находил в ‘Питерщике’ и ‘Лешем’ (‘По поводу романов и рассказов из простонародного быта’.— ‘Современник’, 1854, т. XLIII, No 2, с 57, т. XLIV, No 3, с. 1). Ап. Григорьев, перечислив ‘самые блестящие из современных созвездий: Тургенева, Писемского, Гончарова’, утверждал: ‘Из них только Писемский будет свободен от упрека в подчинении себя каким-либо заданным темам…’ Он ‘везде идет от образов, а не от идей’ (‘Обозрение наличных литературных деятелей’.— ‘Москвитянин’, 1855, No 15-16, с. 190—191). С. С. Дудышкин в свою очередь, считая, что ‘направление, которому следовал’ автор ‘Очерков из крестьянского быта’, противоположно гоголевскому, заявлял: ‘Три рассказа г. Писемского выдержат более строгую критику, нежели другие произведения из того же быта… Там, где другие наблюдали быт сквозь французскую или немецкую теорию, там г. Писемский распоряжался, как хозяин, как дома’ (‘Очерки из крестьянского быта’ А. Ф. Писемского, СПб., 1856′.— ‘Отечественные записки’, 1856, No 12, отд. III, с. 77).
3 Имеются в виду, очевидно, труды по эстетике Лессинга, а также Гегеля. В сочинениях Лессинга, особенно в ‘Лаокооне’ (1766) и ‘Гамбургской драматургии’ (1767—1769), Чернышевский ценил материалистические тенденции в обосновании реализма, просветительскую борьбу с ‘формалистикой и безжизненностью’ в искусстве, мысль о гуманистическом, общественном предназначении его (Чернышевский, т. IV, с. 151—153, 160—161). Отношение к ‘Лекциям по эстетике’ Гегеля у Чернышевского было сложным: отвергая некоторые идеалистические положения немецкого философа (например, в трактовке прекрасного, возвышенного, трагического), Чернышевский признавал ценность эстетической теории Гегеля для развития реализма в России и на Западе (Чернышевский, т. II, с. 13—14, 122, т. III, с. 23—24, 43, 159, 177—180, 202—221. Подробнее об оценке Чернышевским эстетики Гегеля см.: Г. В. Плеханов. Эстетическая теория Чернышевского.— В кн.: Г. В. Плеханов. Литература и эстетика, т. I. М., Гослитиздат, 1958, В. Ф. Асмус. Эстетика Чернышевского.— ‘Знамя’, 1935, No 2, В. Г. Астахов. Г. В. Плеханов и Н. Г. Чернышевский. Сталинабад, 1961, с. 135, сб. ‘Гегель и философия в России’. М., 1974, с. 130—140). В то же время Чернышевский неоднократно критиковал таких французских теоретиков романтизма, как В. Гюго и В. Кузен, английских поборников ‘свободного творчества’ Г. Крабба и Т. Карлейля, имена которых с сочувствием упоминались в статьях А. Дружинина и В. Боткина в противовес эстетике Белинского (А. Дружинин. Георг Крабб и его произведения.— ‘Современник’, 1855, т. LIV, No 11, 12, 1856, т. LV, LVI, No 1—3, ‘Критика гоголевского периода и наши к ней отношения’.— ‘Библиотека для чтения’, 1856, No 11, Карлейль Т. О героях и героическом в истории. Пер. и вступ. В. Боткина.— ‘Современник’, 1855, т. LIII, No 10, 1856, No 1, 2).— Чернышевский, т. III, с, 23—24, 43, т. X, с. 118, т. XVI, с. 43-46.
4 Речь идет о Белинском, который во многих статьях и рецензиях утверждал, что ‘искусство прежде всего должно быть искусством’. В статье ‘Взгляд на русскую литературу 1847 года’ он, например, писал: ‘Какими бы прекрасными мыслями ни было наполнено стихотворение, как бы ни сильно отзывалось оно современными вопросами, но если в нем нет поэзии,— в нем не может быть ни прекрасных мыслей и никаких вопросов, и все, что можно заметить в нем,— это разве прекрасное намерение, дурно выполненное’ (Белинский, т. X, с. 303).
5 Цитаты из статьи Белинского ‘Стихотворения М. Лермонтова’ (там же, т. IV, с. 496, 498).
6 Уличая Дружинина в искажении характера критики 40-х годов, Чернышевский в полемических целях нарочито подчеркивает неизменную ‘эстетическую’ сущность теории искусства Белинского.
7 В пору сотрудничества Белинского в ‘Отечественных записках’ и ‘Современнике’ в этих журналах печатались стихотворения Тургенева, Некрасова, Огарева, А. Майкова и других поэтов. С 1848 г. в этих журналах, как и в ‘Библиотеке для чтения’, резко сокращаются публикации поэтических произведений. ‘Отдельно стихов выходит очень мало, лучшие журналы наши вовсе не печатают стихов, стихотворения, помещаемые в журналах второстепенных…— посредственные’,— писал Некрасов в 1850 г. в статье ‘Русские второстепенные поэты’ (Некрасов, т. 9, с. 193). Значительно увеличилось количество стихов в журналах в начале 50-х годов.
8 Почти дословно воспроизводятся суждения А. Дружинина, ‘Перед появлением рассказа ‘Питерщик’ нам уже начали надоедать герои из простого сословия именно потому, что в героях этих мы видели нечто аллегорическое, дидактическое и мертвенное. То были личности однообразные, постоянно повторяющиеся, подавленные внешней жизнью, бессильные перед житейской случайностью…’ (‘Библиотека для чтения’, 1857, т. 141, No 1, отд. V, с. 19).
9 В первой половине 50-х годов появилась, по словам Добролюбова, ‘большая мода на повести из простонародного быта… За несколькими писателями, действительно наблюдавшими народную жизнь, потянулись целые толпы таких сочинителей, которым до народа и дела-то никогда не было’ (Добролюбов, т. 9, с. 49—50). Действительно, в 50-е годы крестьянская тематика была представлена не только в произведениях таких писателей-реалистов, как Тургенев, Григорович, Некрасов, Л. Толстой, Даль. Широким потоком печатались псевдонародные сочинения с идиллическими фигурами крестьян, например: ‘Мои старые знакомцы’ (1851) В. М. Лазаревского, ‘Рыбак’ (1853) А. Мартынова, ‘Крестьянка’ (1853) А. А. Потехина, ‘Огненный змий’ (1853) М. В. Авдеева, ‘Кирилыч’ (1855) Л. А. Мея, ‘Дурочка Дуня’ (1856) А. Н. Майкова и многие другие.
10 Дружинин писал: ‘… г. Писемский выяснил и поставил в благородный свет стороны русской жизни, самые правдивые и утешительные’ (‘Библиотека для чтения’, 1857, т. 141, No 1, отд. V, с. 23).
11 Чернышевский, сближая имена Аристида, Цезаря и Чичикова в характеристике героя Писемского, иронизирует по поводу его ‘идеальности’.
12 Казинет (от нем. Kasinett) — плотная бумажная или полушерстяная ткань для верхней одежды, пике (от фр. pique) — хлопчатобумажная или шелковая ткань с рельефным рисунком.
13 Добросовестный — выбранный от крестьян судья, разбиравший мелкие сельские тяжбы и споры.
14 Далее в рукописи следовало: ‘Интересен также совет, который дает Петр барину о том, что мужика бить необходимо — неужели наш народ в самом деле дошел до такой порчи нравственной, что сам считает палку неизбежною необходимостью?’
15 Имеется в виду античный миф о Федре, полюбившей своего пасынка Ипполита. Не встретив взаимности, она оклеветала его перед своим мужем Тезеем. Этой теме посвящены трагедии Еврипида ‘Ипполит’, Расина ‘Федра’ и др.
16 Цитаты из упоминавшейся статьи Дружинина (‘Библиотека для чтения’, 1857, т. 141, No 1, отд. V, с. 8, 9).
17 Цитата из оды Г. Р. Державина ‘Властителям и судиям’ (1780).
18 Имеется в виду статья Писемского ‘Сочинения Н. В. Гоголя, найденные после его смерти. Похождения Чичикова, или Мертвые души. Часть вторая’ (‘Отечественные записки’, 1855, No 10). Мнение Писемского об отсутствии лиризма в произведениях Гоголя оспаривал Некрасов в ‘Заметках о журналах’ за октябрь 1855 года (‘Современник’, 1855, т. LIV, No 11, отд. V, с. 78—81).
19 В статье ‘Русская литература в 1851 году’, например, говорилось: ‘Писемскому… ни тепло, ни холодно, когда выступают перед ним лица его повестей… Непонятна для нас такая объективность, которая значит равнодушие, и еще непонятнее такого рода творчество, которое безразлично смешивает глупца и умного, низость и благородство’ (‘Отечественные записки’, 1852, No 1, отд. V, с. 35). Начало данной статьи (с. 15—32) принадлежит П. Н. Кудрявцеву, окончание — А. Д. Галахову (авторы определены Б. Ф. Егоровым — см.: Аполлон Григорьев. Литературная критика. М., ‘Художественная литература’, 1967, с. 551). Мнение, аналогичное этой точке зрения, высказывал и А. Григорьев в статье ‘Русская изящная литература в 1852 году’ (‘Москвитянин’, 1853, No 1, отд. V, с. 1—64).
20 Очевидно, имеется в виду Тургенев. В частности, повествователь в очерке ‘Хорь и Калиныч’ (1847) доказывал ‘исправному’ Хорю, находившемуся в крепостной зависимости, что жить ‘все же лучше на свободе’ и в чистой избе. С этими суждениями Хорь не соглашался (Тургенев. Сочинения, т. IV, с. 12—13, 19).
21 В ‘Очерках из крестьянского быта’ Писемского этих лиц нет.
22 Далее в рукописи следовало: ‘он нападает только на то, что признают вопиющим злоупотреблением самые жаркие приверженцы существующего’.
23 Далее в рукописи следовало: ‘Очерки’ г. Писемекого представляют едва ли не самую мрачную картину действительности из всех, написанных до того времени. Правда…’
24 Далее в рукописи следовало: ‘…то предлагаемый им отчет производит тем более мрачное действие, чем консервативнее взгляд этого писателя’.
25 Далее в рукописи было: ‘мрачном: как? — думаете вы, выслушав его: неужели наша действительность такова, что ею возмущаются даже…’ Этими словами кончалась статья.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека