Очерки деревенского настроения, Златовратский Николай Николаевич, Год: 1882

Время на прочтение: 27 минут(ы)

ОЧЕРКИ ДЕРЕВЕНСКАГО НАСТРОЕНІЯ.

I.
Вступленіе.— Два слова по адресу ‘послдышей’ славянофильства.— Нчто о ‘настроеніяхъ’ вообще.— Библейскій типъ въ русской деревн.— Крестьянинъ Афанасій Петровъ Махалкинъ и баба Екатерина Пименова.

Не знаю, какъ другимъ, но мн, когда случалось проживать въ какой-нибудь маленькой глухой деревеньк, приходилось иногда испытывать странныя ощущенія, ощущенія, такъ сказать, спеціально деревенскаго характера. Существеннымъ и довольно жуткимъ свойствомъ этихъ ощущеній прежде всего была ихъ неуловимость, неопредленность и полная, повидимому, безпричинность. Мечется у васъ передъ глазами явленіе безформенное, расплывающееся, то почти неощутимое вовсе, то всецло охватывающее васъ необъяснимымъ, но тяжелымъ, гнетущимъ томленіемъ, мечется и терзаетъ васъ своей непостижимостью, совершенно безпричинно, но иногда жестоко и безжалостно оскорбляетъ самыя завтныя ваши чувства и симпатіи, разрушаетъ самымъ беззастнчивымъ образомъ ваши самыя опредленныя представленія. Странное это явленіе я не могу объяснить себ иначе, какъ отнеся его къ разряду тхъ трудно уловимыхъ ‘настроеній’, которыя иногда, безъ всякаго видимаго повода, овладваютъ какъ индивидуальной человческой душой, такъ и цлыми массами. Бываютъ настроенія ‘парадныя’, экстраординарныя, буйныя и мрачныя, восторженныя и ликующія, но эти настроенія, въ большинств случаевъ, объяснимы и понятны, или, по крайней мр, выражаются въ столь опредленной форм, что не можетъ быть сомннія относительно если не происхожденія ихъ, то хотя бы цли. Но иногда, среди общаго, нормальнаго, будничнаго настроенія, безъ всякихъ экстраординарныхъ побужденій, вдругъ люди начинаютъ метаться: веселые и беззаботные погружаются въ меланхолію, самые серьзные и здравомыслящіе длаютъ глупости, почти ребяческія… Объясню примромъ. Представьте себ семью средняго объема, одну изъ тхъ ‘мирныхъ и благословенныхъ семей’, надъ которыми, какъ говорится, ангелъ Божій неустанно ретъ, семью, члены которой связаны между собою самыми интимными узами, самыми любящими, нжными и доброжелательными отношеніями. Обычное будничное настроеніе этой семьи — ровное и спокойное, исполненное взаимнаго уваженія и доврія между всми членами ея. Если въ такія семьи забрасываетъ судьба посторонняго человка, бездомнаго скитальца, какія благословенія посылаетъ онъ за это судьб, какимъ тепломъ ветъ на его душу!.. Но вотъ вдругъ въ этой гармонически настроенной семь что-то чуть слышно треснуло, ослабла какая-то струна… Гд, когда, почему? Никто не знаетъ, не понимаетъ, но всякій смутно начинаетъ ощущать, что въ воздух носится что-то ‘неладное’… Можетъ быть, погода измнилась на двор? Повысился или опустился барометръ? Кто-то сдлалъ чуть-чуть недовольную мину — ее уже замтили, кто-то отвтилъ чуть-чуть рзче обыкновеннаго и вызвалъ уже раздраженіе, хотя очень сдержанное… Кто-то саркастически улыбнулся — и родилось подозрніе… ‘Неладное’ ростетъ быстро, неуловимо, фатально съ каждымъ часомъ… Надъ мирной семьей повисла туча… Всмъ тяжело становится дышать… А каково постороннему человку! Вотъ онъ вошелъ, привычный къ общей симпатіи, къ общему уваженію и доброжелательству, и встрчается сначала какими-то неестественными улыбками, старающимися что-то скрыть, съ какими-то умолчаніями, а затмъ съ холодностію, подозрніемъ, его стсняются, каждое его движеніе объясняютъ въ худую сторону… Бываетъ, и нердко, вдругъ сгустившаяся чернымъ пологомъ туча, отъ которой вы ждали страшной грозы, расплывется, растаетъ, разобьется на мелкіе клочья облаковъ — и все повеселетъ, оживетъ, все улыбнется, и какъ будто все сдлается еще искренне, чмъ прежде… Но бываетъ и иначе. Боже упаси, если въ далекомъ гд-нибудь прошедшемъ есть кое-что, накоплявшееся годами, исподволь: въ эти моменты необъяснимыхъ ‘настроеній’ все вспыхиваетъ пожаромъ… А пожаръ не знаетъ ни правыхъ, ни виноватыхъ.
Вотъ этихъ-то тонкихъ, трудно уловимыхъ психическихъ состояній я и хотлъ бы коснуться здсь, хотя бы только слегка. Въ нихъ часто выражаются такія характерныя черты, которыя не легко подмтить въ другое время.
Можетъ быть, впрочемъ, найдутся господа, которые невольна улыбнутся при словахъ ‘тонкія психическія настроенія’ въ отношеніи къ мужику: какія же это могутъ быть у мужика ‘тонкія’ психическія настроенія? У насъ еще довольно упорно держится мнніе, что всякія такія ‘тонкія’ настроенія мужицкой сермяжной души — есть плодъ литераторской идеализаціи, несмотря на то, что писатели сороковыхъ и пятидесятыхъ годовъ очень усиленно старались доказать, что въ любовныхъ отношеніяхъ мужикъ, пожалуй, еще и самого барина за поясъ заткнетъ, въ разсужденіи ‘тонкости’ ощущеній. Я не знаю, насколько правы были въ этомъ случа писатели (въ этой области я сущій профанъ), по несомннно то, что имъ все же, такъ или иначе, удалось убдить общество въ существованіи у мужика ‘души’. И это ихъ заслуга великая. Но, убдивъ общество въ тонкости’ пониманія мужикомъ любовныхъ отношеній, они оставили почти открытымъ вопросъ о состояніи мужицкой души во всхъ другихъ случаяхъ и при всякихъ иныхъ отношеніяхъ. Вотъ почему у насъ и возможны еще такіе господа, какъ Евг. Марковъ, Тверской, Назарьевъ и проч., которые хотя и признаютъ за мужицкой душой ‘тонкость’ въ любовныхъ отношеніяхъ, и даже сами не прочь изобразить таковую въ своихъ романахъ, по въ разсужденіи всякихъ иныхъ обстоятельствъ не идутъ дальше представленія народа иначе, какъ въ вид ‘стада барановъ’, т. е. скотины вообще, или же ‘святой скотины’ въ тхъ экстраординарныхъ случаяхъ, когда мужикъ оказываетъ доблести при исполненіи начальническихъ предписаній, какъ напримръ, въ воинскихъ походахъ или при уплат податей, т. е. въ славянофильскомъ вкус. Въ самомъ дл, вотъ хоть бы еще славянофилы, эти ‘старые’ народники (традиціи которыхъ, кстати сказать, такъ безбожно срамятъ ихъ современные продолжатели, пріютившіеся въ ‘Руси’), ужь, кажется, кто же больше ихъ распинался за мужицкую ‘душу’, а вглядитесь попристальне, и вы увидите, что подъ этой ‘душой’ ничего, кром ‘святой скотины’ и качествъ таковой приличныхъ, какъ, напримръ, ‘святого терпнія’, ‘высокаго смиренія’, ‘доблестной храбрости’ и проч., не разумется.
Очевидно, что такая любовь къ народу гг. славянофиловъ есть любовь ‘сусальная’, и народничество ихъ — народничество ‘сусальное’, а потому и то ‘величіе’, которымъ они восхищаются, въ народ, есть величіе сусальное, подъ блестящей оболочкой котораго прячется или фальшь, или печальные результаты печальной исторіи. Какъ вообще все ‘сусальное’, бутафорное, не любитъ тщательнаго и тонкаго анализа, не любитъ этотъ анализъ, и славянофильство. Вотъ и еще условіе къ подкрпленію въ обществ убжденій, что вообще-то мужикъ — скотина, неспособная къ тонкимъ психическимъ настроеніемъ, и только въ экстраординарныхъ случаяхъ, при барабанномъ бо, возвышающаяся до доблестей, за которыя можно ее и калачомъ со стаканомъ водки на плацъ-парад угостить.
Кстати, не лишнимъ будетъ здсь сказать нсколько словъ о современныхъ славянофилахъ, тмъ боле, что и къ вопросу о мужицкихъ настроеніяхъ это можетъ имть нкоторое касательство.
Въ No 9-мъ ‘Руси’ явилась статья ‘Письма о русскомъ крестьянств’, статейка очень не казистая, но довольно характерная въ смысл уясненія нкоторыхъ сторонъ современнаго славянофильства. Дло въ томъ, что современные славянофилы, въ. отношеніи одного изъ своихъ трехъ китовъ, на которыхъ зиждется ихъ ученіе, очутились далеко не въ томъ благопріятномъ положеніи, въ какомъ нкогда были ихъ далеко доблестнйшіе, чмъ они, предшественники. Въ медовые годы славянофильства, какъ извстно, представителямъ его приходилось воевать только съ направленіемъ западническимъ, настолько же ударившимся въ крайность въ своихъ конечныхъ выводахъ, насколько односторонни были сами славянофилы. Но какъ у тхъ, такъ и у другихъ противниковъ были стороны слабыя и стороны сильныя. Такъ, слабой стороной у западниковъ было полнйшее незнаніе народной жизни, конкретной, и имлись о ней только апріорныя представленія. Замтивъ эту слабость противника, славянофилы, очевидно, воспользовались ею — воспользовались въ томъ смысл, что могли малоизвстныя явленія раздувать до значенія, котораго они въ сущности не имютъ, игнорируя при этомъ всякое тщательное изученіе ихъ изъ боязни прійти, путемъ точнаго анализа, къ выводамъ, далеко неблагопріятнымъ для своей тенденціи. Западники не обратили на этотъ пріемъ достойнаго вниманія и, продолжая ратоборствовать на теоретической почв, упустили и сами изъ виду точный анализъ конкретныхъ явленій народной жизни. Это обстоятельство создало въ свое время славянофиламъ извстную репутацію исключительныхъ ‘народниковъ’, которую силятся поддержать они за собою и досел. Такъ дло шло до шестидесятыхъ годовъ, когда событія вызвали къ жизни столь много своеобразныхъ направленій, столь оригинальную и своеобразную работу мысли, что чистое западничество и славянофильство почти стушевалось и потеряло прежнее значеніе. Прошли года, разнообразныя направленія комбинировались, преображались, работа мысли шла неустанно, то погибая подъ гнетомъ, то вспыхивая.
Во весь этотъ Drang und Sturmperiode русской жизни славянофилы вели себя до того смирно, что ихъ считали совсмъ вымершими. Да и дйствительно: корифеи славянофильства сошли со сцены, торжественныхъ баталій не было, все было занято вопросами внутренней жизни, съ одной стороны, росла все сильне и сильне реакція, съ другой — что-то нарождалось страшное, непонятное, фатальное. Наступилъ новый періодъ. Русская жизнь приняла гнетуще-мрачный колоритъ: въ ней рзко выразились два стихійныхъ направленія: отчасти, мрачный пессимизмъ, утрата вры въ идеалы, отчасти — страстная жажда эгоистическихъ наслажденій, какъ то, такъ и другое, въ конц-концовъ, приводило къ tdium vit, къ исканію самозабвенія, смерти, къ самоубійствамъ. Желаніе ‘покончить съ собою’ было такъ велико, что недоставало только фикціи, лозунга, чтобы сдлать его ‘массовымъ’, изъ спорадическаго превратить въ эпидемическое. Все наглое и пресыщенное искало сильныхъ впечатлній и легкой наживы, все честное, но изврившееся, разочарованное и забитое — жаждало умереть, но умереть, по крайней мр, съ какимъ-нибудь смысломъ, во имя чего-нибудь, хотя бы совершенно эфемернаго и фиктивнаго. Такая фикція, какъ извстно, нашлась въ сербской войн. Потянулись ‘добровольцы’ отчаянія или пресыщенія… Славянофильство воскресло и ожило, и, поощряемое цлымъ кагаломъ тхъ, которые всми силами старались отвлечь вниманіе отъ внутреннихъ болей государства, восторженно раздувало фикцію сусальнаго величія и, наконецъ, привело ко всмъ ужасамъ турецкой войны. Въ этотъ періодъ сусальныхъ восторговъ передъ подвигами ‘святой скотины’, когда славянофилы дружно смшались съ ‘націоналъ-либералами’, трудно было, конечно, разсортировать тхъ и другихъ. Да и сами славянофилы были столь глубоко заняты батальнымъ трезвономъ, что и не думали о послдовательной и логической проповди своего ученія. Но теперь, когда, среди угрюмаго затишья, наступилъ часъ свести итоги, когда жизнь потребовала строгаго отчета, ясной и безповоротной постановки задачъ отъ всхъ — къ этой постановк волей-неволей, изъ боязни вымереть безслдно, приступили и славянофилы. Съ своимъ, обычнымъ самомнніемъ они выступили очень надмнно… Но при первой же попытк разобраться въ друзьяхъ и врагахъ, присмотрться къ общественнымъ симпатіямъ и антипатіямъ, они не могли не придти къ слдующимъ, очень непріятнымъ для нихъ, конечно, выводамъ: во-первыхъ, что у нихъ уже не существуетъ такого опредленнаго врага, какимъ нкогда были западники, такъ какъ послдніе, преобразившись въ либераловъ, дифференцировались въ такую пеструю массу разнообразныхъ градацій, что можно рисковать въ этомъ хаос не замтить и кое-чего своего, во-вторыхъ — передъ славянофилами неожиданно встало явленіе, непредусмотрнное ими, явленіе еще недавнее, незамченное ими въ горделивомъ самомнніи, это — ‘новое народничество’. Оно встало передъ ними во всеоружіи энергіи, любви, знанія, убжденія и непогршимаго метода. Старинные доспхи славянофильскаго народничества, которыми они такъ внушительно громили западниковъ-теоретиковъ, оказались для всхъ, въ виду ‘новаго народничества’, комическимъ маскарадомъ. ‘Новое’ народничество, которому сами славянофилы, ‘положа руку на сердце, не могутъ отказать въ любви къ Россіи, и русскому народу’ (ibid.), выступило, во имя этой любви, съ безпощаднымъ анализомъ и, ни мало не боясь — ни потерять вры въ народъ, ни унизить его, оно приступило къ изученію кропотливому и добросовстному самой народной сути. Во имя любви къ народу, больному и изстрадавшемуся — да, больному и изстрадавшемуся, хотя и сохранившему въ себ вс элементы къ выздоровленію — оно не боялось раскрывать удручавшія его язвы, чтобы скоре и врне излечить ихъ, оно совлекло съ представленія о народ всю ту ‘ветошь маскарада’ и сусальнаго величія, подъ которымъ ‘старое’ народничество старалось выдать болящаго, скорбящаго и страдающаго за здороваго гиганта и, пряча удручавшія его язвы, тмъ самымъ только помогало усугубленію и обостренію его страданій…
Въ виду полнйшей законности и очевидной для всхъ раціональности этого новаго направленія, выросшаго на глазахъ у славянофиловъ, но незамченнаго ими въ то время, когда геніальный умъ Добролюбова сялъ первыя смена его, славянофиламъ несомннно оставалось только два исхода: или слить свои идеалы съ идеалами ‘новаго’ народничества (а вдь общаго нашлось бы не мало), или же честно сознать свою’устарлость, отойти и дать свободный путь свжему, новому и юному… Такъ и поступили честные потомки честныхъ славянофиловъ. Еще только въ прошломъ году родившійся въ пеленкахъ славянофильства журналъ ‘Русская мысль’, посл недолгихъ колебаній, слилъ свои идеалы съ идеалами новаго народничества и всталъ на служеніе имъ. Но не такъ поступили ‘подонки’ славянофильства, упоенные самомнніемъ и лестью холоповъ, грющихъ около нихъ руки. Обливъ грязью ‘либераловъ’, поощренные за это органами ‘мракобсія’, принявшими ‘старыхъ гршниковъ’ въ свою компанію, славянофилы изъ ‘Руси’ съ неменьшимъ озлобленіемъ набросились и на новое народничество… Да, можетъ быть, ихъ озлобленіе, въ этомъ случа и понятно, можетъ быть, они инстинктивно чувствуютъ, передъ кмъ имъ придется смолкнуть. Еще съ ‘либералами’ они, можетъ быть, и повоевали бы не безъ успха, но здсь, на той почв, которую они считали исключительно своей ‘Америкой’, имъ однимъ извстной — здсь похоронятъ они себя въ безсильной борьб своихъ ‘сусальныхъ’ фикцій противъ правдиваго и открытаго анализа… Они чувствуютъ, что ихъ ‘псня спта’. О, какое это горькое ощущеніе для самомнительныхъ людей! Въ самонадянномъ ослпленіи они начинаютъ собственными руками разрушать т самые устои, которые могли еще считаться наиболе прочными въ ихъ существованіи, и рыть подъ собою пропасть…
Они уже приступили къ этому. Вызовъ сдланъ… И та форма, въ которую ими этотъ вызовъ отлитъ, достаточно ясно характеризуетъ средства ихъ для борьбы: это средства ощущаемаго безсилія, которое или хватается за соломенку, или призываетъ на помощь ‘независящія обстоятельства’… Плохо!
Чтобы не выйдти изъ рамокъ моихъ замтокъ, я не буду приводить здсь подробное изложеніе пріемовъ этой ‘новой’ славянофильской борьбы, но ограничусь однимъ примромъ, можетъ быть, наиболе характернымъ. Авторъ статьи ‘Письма о русскомъ крестьянств’, между прочимъ, задается такимъ вопросомъ: ‘Отчего не встрчаемъ мы нигд, въ цломъ ворох ‘новой’ народной литературы разсужденій мужика, напримръ, о власти, о законахъ, о правительств, и т. д. (интересно бы знать, въ чемъ заключается это и такъ дале’)). Какъ и слдуетъ ожидать, на свой вопросъ авторъ отвчаетъ, что это не почему иному, какъ потому, что ‘новые’ народники мелко плаваютъ и глубинъ народнаго духа не постигаютъ. А какъ вы думаете, читатель, въ какомъ разсчет поставленъ такой вопросъ? Разсчетъ врный… Или вы, думаютъ они, признаете вмст съ нами ‘величіе’ народа въ качествахъ ‘святой скотины’, или вы не скажете ничего… хотя бы и имли сказать что-либо иное…
Но довольно. Изъ этого вступленія читателю достаточно ясно уже, что мы будемъ говорить не о подвигахъ ‘святой скотины’, а о настрояніяхъ обыкновенной человческой души, которой свойственны какъ обыкновенныя людскія слабости, такъ и обыкновенныя добродтели, стремленія и поступки, независимо отъ расы, національности, благо или неблагорожденности.

——

Вопросъ о народномъ настроеніи, вопросъ глубокій и чрезвычайной важности, мало былъ затронутъ въ нашей литератур въ его конкретной, а не фантастической сущности, фантастическихъ построеній, въ род славянофильскихъ, на этотъ счетъ, положимъ, было не мало, но вс они до такой степени представляютъ очевидный плодъ умонастроенія самихъ гг. интеллигентныхъ сочинителей, что эфемерность ихъ не подлежитъ ни малйшему сомннію, разв за очень рдкими исключеніями. Исключенія эти всецло относятся только къ области раскола, гд уже само собой невозможно было не касаться ‘настроенія’. Но, во-первыхъ, изслдователи раскола до сихъ поръ почему-то считали нужнымъ спеціализировать это оригинальное явленіе отъ общенародной жизни, а, вовторыхъ, даже этихъ изслдованій такъ еще мало, что на общенародное настроеніе мы не можемъ найти нигд боле или мене обстоятельныхъ указаній. Впрочемъ, это объясняется и очень уважительными причинами. Въ послднее время, вопросы чисто-экономическіе до такой степени овладли общественнымъ вниманіемъ, что заслонили собою совершенно область психическихъ настроеній, нетолько непосредственно не связанныхъ съ экономическимъ положеніемъ, но, пожалуй, даже и тхъ, которыя являются результатомъ вопроса о хлб насущномъ. Изученіе экономическихъ условій народа привело къ констатированію существованія двухъ несоизмримыхъ величинъ въ народной сред: эксплуататоровъ и эксплуатируемыхъ, кулаковъ міродовъ и изнывающей въ нужд массы. Нтъ возможности не признать всей справедливости и всего значенія въ констатированіи такого факта. Но вдь это еще вопросъ — насколько онъ одинъ разршаетъ для насъ проблемму народной жизни, насколько въ состояніи онъ одинъ освтить для насъ жизнь многомилліонной массы, подслушать біеніе ея пульса и хотя сколько-нибудь предугадать ея будущія судьбы? Повидимому, въ обществ у насъ не существуетъ иныхъ представленій о народ, какъ объ инертной безцвтной масс большинства, страдающаго и нуждающагося, и незначительнаго меньшинства, выдвинувшагося изъ этой же массы, и эксплуатирующаго ее при содйствіи элементовъ ненародныхъ. На этомъ и кончаются вс наши представленія о народ и мы до такой степени остаемся довольны этимъ представленіемъ, какъ будто оно ршаетъ для насъ все и вся. Подъ него мы стараемся подвести вс запросы, вс явленія народной жизни, и вотъ почему въ конц-концовъ у насъ получается невроятно странное положеніе. Мы не можемъ разршить самыхъ незначительныхъ осложненій въ психической жизни интеллигентнаго меньшинства, мы бьемся въ перепутанной сти разнообразныхъ дилеммъ, мы запутываемся въ разнообразіи общественныхъ настроеній, мы лихорадочна ждемъ отъ нашихъ художниковъ, когда же бросятъ они намъ хоть единый лучъ сознанія, но въ тоже время, многомилліонная масса народа, раскинутая на необозримомъ пространств, поставленная въ разнообразныя условія, несущая тяжесть безконечно разнообразныхъ историческихъ воздйствій, живущая самобытной жизнью, ‘устои’ которой совершенно своеобразны и не похожи на устои общественной жизни, проникнутая своеобразными традиціями, представляется намъ чрезвычайно простой, совершенно понятной и ршительно невызывающей никакихъ относительно своей судьбы недоумній!.. Мы выработали, относительно этой многомилліонной массы, чрезвычайно упрощенную формулу: ‘кулакъ и его жертвы’, и затмъ считаемъ свои счеты съ этой массой совершенно поконченными, дальше мы уже производимъ наши вычисленія, выкладки, соображенія, предсказанія на основаніи двухъ доведенныхъ до полнаго схематическаго отвлеченія величинъ, почти не считая нужнымъ справляться о ‘настроеніи’ этихъ ‘величинъ’. Мы знаемъ одно: что одна изъ ‘величинъ’ — жретъ, а другая — не додаетъ и не досыпаетъ, что поэтому одна ликуетъ непрестанно, а другая — ‘вчно стонетъ’. Заручившись такимъ выводомъ, мы тотчасъ приступаемъ къ выкладкамъ и производимъ разнообразныя съ этими величинами перетасовки и сочетанія, совершенно уже забывая, что подъ нашими отвлеченными величинами скрываются ‘души живыя’. И вотъ, въ результат получается, что одни, приведя эти величины въ извстное сочетаніе, находятъ, что надо къ этимъ двумъ величинамъ прибавить третью, въ вид, напримръ, исполнительнаго, по необразованнаго урядника, другіе — припустить къ нимъ интеллигентное лицо доброй нравственности, въ род опекуна-помщика, третьи — что необходимо ввести интенсивное хозяйство вмсто экстенсивнаго, четвертые — что все нужно оставить такъ, какъ есть, ибо ‘чмъ хуже, тмъ лучше’, или ‘нтъ худа безъ добра’, пятые — что жрущую величину нужно немного обрзать и прибавить этотъ кусокъ къ величин недодающей и проч., и проч.
Но если даже допустить, что хотя на одну секунду мы можемъ согласиться съ тми нашими ‘ультро-либералами’, какъ назвали бы ихъ славянофилы, которые видятъ въ народ первобытнаго дикаря, живущаго исключительно темными, стихійными инстинктами и желудочными ощущеніями, вся забота о которомъ со стороны интеллигентныхъ классовъ можетъ быть исчерпана почти тми же задачами, какія ставятъ для себя сострадательные члены общества покровительства животнымъ, если даже допустить такой ультра-реалистическій взглядъ на народъ, то мы и въ этомъ случа не можемъ не признать, что вдь вырабатываются же въ этой масс дикарей, при каждомъ малйшемъ измненіи условій ихъ существованія, извстныя отношенія къ удручающимъ ихъ силамъ, создается совершенно особый, новый рядъ представленій, врованій, убжденій — религіозныхъ, нравственныхъ, соціальныхъ. Положимъ, что вс эти ‘настроенія’ могутъ быть безсознательны, но они несомннно должны быть… Каковы же они, гд и какъ проявляются? Знаемъ мы ихъ? Знаемъ ли мы что-нибудь, кром ‘жрущей’ и ликующей величины, выражающей меньшинство, и желудочнаго стона громаднаго большинства, массы, безцвтной, неопредленной, скроенной по убійственно-однообразному шаблону!.. А разъ мы, вопреки ультра-реалистамъ-либераламъ, убждены, что народъ ни просто, ни ‘святая скотина’, что онъ не безцвтная, неопредленная масса, живущая элементарными желудочными инстинктами, а масса, выработавшая стройныя традиціи, живущая извстными идеалами, стремящаяся къ осуществленію ихъ и, по мр силъ и возможности, силящаяся охранить ихъ отъ крушенія, разъ мы убждены въ этомъ, вопросъ о народныхъ ‘настроеніяхъ’, ихъ постоянной смн, развитіи, преобразованіи и воздйствіи на народную жизнь и ея будущія судьбы, является вопросомъ, неподверженнымъ ни малйшему сомннію… Но извстна ли намъ во всхъ деталяхъ эта любопытная и многознаменательная сторона народной жизни, эта скрытая, но неустанная работа народной ‘души’, въ которой унаслдованные идеалы и традиціи бьются съ новыми запросами и требованіями, и преобразуются, принимаютъ новыя формы, или уступаютъ и исчезаютъ безслдно?.. Видимъ ли мы, наконецъ, въ чемъ-нибудь проявленіе этихъ настроеній? Увы, вопросъ объ этихъ ‘настроеніяхъ’ представляется намъ до такой степени туманнымъ, что мы склонны тысячу разъ повторять въ отчаяніи: ‘да какія же тамъ настроенія, если они ни въ чемъ прямо не проявляются, ни чмъ себя не заявляютъ? Еслибы мы видли во-очію эту борьбу ‘стараго’ и ‘новаго’, видли бы героевъ того и другого, видли бы, наконецъ, громкій, единодушный протестъ… Господи, да еслибы мы только увровали въ возможность, хоть маленькую, этого протеста, мы имли бы право сказать: да, тамъ есть настроенія! Но теперь мы видимъ одну неподвижную, инертную массу, безразсвтно, безсмысленно несущую тяжкое бремя жизни, безсильную противъ него, и то выражающую тупую боль безсознательнымъ стономъ, то, какъ собака, пресмыкающаяся передъ своимъ хозяиномъ за каждую подачку куска’. Если хотите, эти рчи мрачнаго отчаянія, эти тяжелыя недоумнія, эти стоны утраченной горячей и нетерпливой вры, это выраженіе невыносимой боли изстрадавшагося любящаго сердца, жаждущаго хоть луча надежды на пришествіе свта и правды, эти рчи достойны глубокаго уваженія и сочувствія… Но они несправедливы, несправедливы въ отношеніи къ народу. Несправедливы потому, что силы своей не пытавъ ни на чемъ, мы все осудили поспшнымъ судомъ, что не заставивъ себя глубже всмотрться въ явленія жизни многомилліонныхъ массъ, мы удовольствовались только поверхностными формулами, поверхностными наблюденіями, и, на основаніи только ихъ, произнесли ршеніе, утратили вру… Мы убили эту вру въ тотъ самый моментъ, когда, удовольствовавшись грандіознымъ, но въ тоже время и поверхностнымъ обобщеніемъ народной жизни въ формул двухъ отвлеченныхъ величинъ, о которыхъ мы говорили раньше, остановились на этомъ и, отбросивъ реальную почву этихъ величинъ, начали производить надъ ними сочетанія, исключительно на основаніи собственныхъ логическихъ построеній, для удобства устранивъ изъ этихъ сочетаній тысячи другихъ элементовъ, которые намъ или представлялись мелкими и нестоющими вниманія, или которыхъ мы вовсе не знали… Построивъ для себя отвлеченную схему народной жизни, мы произвели надъ нею рядъ умственныхъ операцій, и ршили: вотъ что должно быть. Но этого не вышло, и мы все поршили какъ разъ въ обратномъ смысл: мы поспшили сжечь все, чему поклонялись раньше…
Но правы ли мы? Дйствительно ли тамъ, гд вковая тишина, ‘лишь слышатся стоны унылые, словно кто плачетъ надъ бдной могилою’? Дйствительно ли онъ создалъ только псню, подобную стону, и навки духовно почилъ? Дйствительно ли прекратилось самобытное, органическое творчество народа, этотъ незримый, но могучій и роковой процессъ, который, въ великій историческій моментъ, вдругъ скажется и встанетъ передъ нами во всемъ величіи выстраданныхъ и незримо выработанныхъ въ народной масс идеаловъ?
Вотъ жгучіе вопросы, которые терзаютъ своею неразршимостію всякую душу живую, которая, въ наше печально-угрюмое время, не утеряла еще силъ и способности ‘исходить слезами’ и болть всми болями и муками за завтные идеалы. Подъ гнетомъ этихъ жгучихъ вопросовъ, вс эти ‘души живыя’, и богатый опытомъ старецъ, уцлвшій въ жизни ‘старый гршникъ’, и сгорающій жаждой проникновенія въ душу народную нетерпливый юноша и зрлый умъ, привыкшій взвшивать каждое явленіе, не идеализируя его и не теряя вры въ малодушномъ отчаяніи — вс они съ страстнымъ и тоскливымъ замираніемъ ждутъ оттуда отвта, ждутъ, чтобы пришелъ оттуда кто-нибудь и бросилъ бы хоть единый лучъ въ отвтъ на ‘проклятые вопросы’. Съ какимъ напряженнымъ, лихорадочнымъ вниманіемъ перелистываютъ они ежедневно массы газетныхъ листовъ съ мелкими, разодранными, сбитыми въ невообразимо хаотическую кучу извстіями оттуда, силясь уловить въ нихъ хоть какой-нибудь общій смыслъ, получить хоть бы искру надежды, съ этимъ же напряженнымъ вниманіемъ бгутъ они сами туда и чутко прислушиваются къ невнятному рокоту народной молвы, усиленно вглядываются въ проходящую передъ ними пеструю вереницу явленій — и все напрасно: сфинксъ стоитъ передъ ними безгласный, какъ мраморъ, непонятный, пугающій, то приводящій въ отчаяніе. своимъ тупо-напряженнымъ взглядомъ, выражающимъ безсильное и вялое страданіе подъяремнаго, измученнаго быка, то чарующій, въ одно и то же время, проблесками такой ‘дивной красоты’, такой душевной мощи, что нтъ силъ, ршительно нтъ, выговорить ужасное слово: ‘уходи! Отсюда уже нтъ спасенія, здсь нтъ надежды! Здсь все мертво и пусто’… Да, въ этой перепутанной куч газетныхъ корреспонденцій, въ этомъ пестромъ калейдоскоп явленій современной деревенской жизни заключается нчто такое странное, непостижимое, что невольно влечетъ къ себ, въ то же время не давая возможности сдлать никакого опредленнаго вывода, не давая никакого опредленнаго ощущенія… Это именно то явленіе, о которомъ я упомянулъ въ начал статьи, именно то, что мечется у деревенскаго наблюдателя передъ глазами, безформенное, расплывающееся, неуловимое, то ввергающее въ отчаяніе, то охватывающее пламенемъ вры и надежды, это то, что я — удачно или неудачно — называю ‘деревенскимъ настроеніемъ’, тмъ тонкимъ психическимъ процессомъ, подъ которымъ незримо зретъ нчто ‘новое’, въ лабораторіи котораго медленно и неуклонно совершается тайна претворенія старыхъ идеаловъ въ новые, тайна безсознательнаго творчества общенароднаго умонастроенія… Это — тайна великая. Увруйте въ ея существованіе и дружными усиліями постарайтесь уловить и разгадать общій смыслъ этихъ тонкихъ психическихъ настроеній и, наврно, тогда вы найдете твердую почву подъ ногами, отчаяніе смнится надеждой и, можетъ быть, таинственный сфинксъ хоть на минуту раскроетъ для васъ свою душу…
Міръ тонкихъ психическихъ настроеній и въ индивидуальной душ представляется міромъ своеобразнымъ, капризнымъ, трудно нодводимымъ подъ какія-либо готовыя категоріи, тмъ прихотливе, своеобразне онъ въ массовой душ, законы развитія которой такъ мало еще намъ знакомы. Во всякомъ случа, мы, повидимому, можемъ признать относительно этого міра довольно справедливой гипотезу, что массовая душа, по большей части, проявляетъ себя вполн опредленно и для всхъ очевидно только въ извстные, опредленные моменты, до тхъ же поръ она развивается путемъ скрытымъ, потенціональнымъ. Массовая душа — это тотъ ледъ, который можетъ быть внутренно воспламененъ до 180о, незримо и непонятно для сторонняго глаза выработавъ эту теплоту въ своей внутренней лабораторіи. Но одинъ моментъ, одинъ порывъ, одно, можетъ быть, очень ничтожное обстоятельство — и внезапно вся эта, сконцентрированная годами незримой работы сила неудержимо освободится изъ оковъ тайны и расплавитъ мгновенно самый ледъ, озаривъ освободившимся свтомъ и тепломъ и все, что въ безнадежномъ холод жило вокругъ…

——

Какія странные, поразительные типы этихъ неуловимыхъ ‘деревенскихъ настроеній’ встаютъ невольно въ моемъ воображеніи, разъ только я начну вдумываться въ ту пеструю и хоатическую вереницу впечатлній, которыя оставила въ моей душ деревня.
Вотъ одно, совершенно неожиданно выплывшее подъ перо воспоминаніе, давнее, заброшенное въ самый дальній уголокъ мозга. Однако, уцлло же оно: очевидно, въ немъ было нчто такое, что и тогда уже бросалось въ глава своей странностью, когда еще я, очень зеленый юноша, не носился съ разными ‘проклятыми вопросами’, не приходилъ въ деревню съ жгучими запросами и не смотрлъ на нее страстнымъ, испытующимъ взглядомъ.
То было очень давно, вскор посл освобожденія. Я нанятъ былъ на лтнія вакаціи давать уроки въ семейств одного мироваго посредника. Прекрасная усадьба было у этого посредника и самъ онъ былъ, во-первыхъ, немножко славянофилъ, а, во-вторыхъ, поэтому, прекраснйшій человкъ.
Онъ мн говорилъ бывало, когда мы сидли посл обда на балкон и были въ пріятнйшемъ по этому случа расположеніи духа, онъ мн говорилъ: ‘Я люблю мужика… истинно говорю вамъ… только заправскаго, кореннаго мужика… Ахъ, какія изъ нихъ есть фигуры, я вамъ скажу: библейскія, ей-богу библейскія!.. Да что библейскія!.. Я вамъ покажу одну такую старушку… Кто же знаетъ библейскихъ старухъ? Старики есть, а старухъ — нтъ… А это чисто славянскій типъ, безпримсный, просто, я вамъ доложу — ‘порода’… Цлыми, эдакъ, понимаете, семьями, или, куда, семьями! цлыми ‘косяками’ (вдь у нихъ есть семейки душъ въ 20—25, что твой порядочный лошадиный косякъ) и все на подборъ… Вотъ что значитъ порода-то!.. Вы не художникъ?.. О, я бы вамъ показалъ… Я въ этомъ кое-что смекаю… Знаете, я, въ молодости, головки набрасывалъ недурно… Или вотъ есть у меня старшины… Ну, батюшка мой, бородища, напримръ, во! Головища — Петра апостола, да и только! Взглядъ, батюшка мой, какой-то пронзительный и, въ то же время, вы чувствуете въ немъ что-то… святое, истинно святое, которое будто говоритъ вамъ: клади мн голову на руки смло — не оторву!.. А ежели они разсуждать пустятся… Да вы только съ ними поговорите!.. Вотъ вы какъ нибудь услышите… Это, батюшка мой, одно слово — Соломоны, столпы, настоящіе столпы!.. На нихъ можно надяться смло… Здраваго смысла у нихъ этого, пониманія, напримръ, государственной машины…
Мой посредникъ увлекался до того, что иногда я, зеленый юноша, ршался остановить его скептическимъ замчаніемъ.
— Это я знаю… Это я понимаю, объ чемъ вы… Я люблю народъ, но я же и строгъ къ нему… Вдь я не говорю вамъ, что все это мужварь таково… Вдь библейскія времена если взять: были, конечно, и пророки, но былъ и жидъ пархатый… Ужь наврно и пьяницы, и лнтяи, и бунтовщики были… Это статья особая…
Но Богъ съ нимъ, съ этимъ посредническимъ славянофильствомъ! Вчная ему память! Дло-то въ томъ, что какъ-то мы съ посредникомъ похали въ церковь, въ ближайшее село. Церковь была полна благочестиваго деревенскаго люда. Когда мы вошли, конечно, вся эта молящаяся братія поспшно и подобострастно раступилась, передъ животомъ посредника, кланяясь ему въ поясъ. Въ теченіи обдни посредникъ не разъ толкалъ меня локтемъ въ бокъ и говорилъ на ухо: ‘А взгляните-ка на этого мужика… вонъ, вонъ около Ильи пророка стоитъ!.. Какъ вамъ покажется? Каковъ типикъ?’ Не проходило и четверти часа, какъ посредникъ опять толкалъ меня локтемъ и говорилъ: ‘А вонъ… видите старуху… сухую, высокую… Вонъ тамъ, около старосты! Взгляните, какова у нея осанка!.. Каковы жесты!.. Какая строгость въ лиц, и вмст — какое смиреніе! Въ библійскихъ временахъ такихъ не найдете… А поговорите-ка съ ней!.. Да вотъ мы услышимъ…’ И дйствительно, когда кончилась обдня, ‘мужварь’ хлынуло и остались только благообразные старички, елейно смотрвшіе на насъ слезящимися отъ религіонаго умиленія слезами, посредникъ, сказавъ каждому изъ нихъ ласковое слово, подошелъ къ упомянутой старух. То была дйствительно типичная фигура: высокая и сухая, съ большимъ горбатымъ носомъ и ‘независимымъ’, такъ сказать, выраженіемъ лица, съ полунадмнной, полусмиренной осанкой, типъ тхъ деревенскихъ матронъ, которыя извстны въ народ подъ именемъ ‘большухъ’, заставляющихъ трепетать передъ своею властью сыновей и дочерей, которымъ уже самимъ давно перевалило за пятый десятокъ. Я, признаться, по молодости, воображалъ, что эта ‘библійская’ фигура обладаетъ и рчью подобающей, но глубоко разочаровался, когда, при нашемъ приближеніи, старуха вся скрючилась въ подобострастнйшую рабью фигуру, глазки у нея сладко съжились и заслезились, голосокъ оказался льстивый, тоненькій.
— Ну, что, старуха, какъ живешь?
— Вашими, сударь нашъ, милостями только и живемъ, проговорила она, припадая къ ‘ручк’ посредника.
— Что ко мн не задешь?.. Я люблю съ тобой побалакать… У тебя слово не съ втру…
— Какъ, батюшка, сударь, намъ къ вамъ приходить, да еще безъ дла… Санъ вашъ высокій… Вдь вы, отецъ нашъ, око царево у насъ, глазокъ государевъ… Смемъ ли мы утруждать васъ своей глупой бесдой…
— Напрасно, напрасно… Если я теб позволяю, или смло. Ну, что, какъ семья? Не раздлила еще?
— Зачмъ, батюшка, длить… Раздлишься разъ, а ужь посл не сойдешься, захочешь да не сойдешься… Будетъ локоть близко, да не укусишь… Мужику, отецъ мой, раздлиться ежели — и себ петля, да и вашему здоровью не въ прибыль, а въ хлопоты, да и страху божескому ущербъ… Смиренству али почтенію къ старшимъ умаленіе будетъ… Тоже, отецъ, и ваши заботы изъ ума не выпускаемъ: видимо и намъ, каково нудно выбивать-то денежку изъ подленныхъ… А вдь вамъ все огорченіе…
— Приходи, приходи, старуха! похлопалъ ее по плечу посредникъ:— приходи, когда на свобод побалакаемъ.
— Каково-съ, батюшка, разсуждаетъ мужичка-то простая, сермяжная старуха! говорилъ мн посредникъ, когда мы садились съ нимъ въ экипажъ.— Каковъ здравый-то смыслъ… Каково пониманіе нетолько собственныхъ интересовъ, а государственныхъ-съ… Да-съ… Она понимаетъ значеніе подати, поймите… А вотъ вы говорите тамъ о вашихъ политико-экономахъ. У насъ здсь не хуже васъ разсуждаютъ простыя старухи.
О, сколько я посл слыхалъ этихъ мужицкихъ ‘разсужденій’ и какой массы невыразимыхъ терзаній они мн стоили!.. Можетъ быть, эта ‘библейская’ старуха съ рабьей рчью и посяла въ моей душ первыя смена этихъ терзаній.
Прошло два или три года. Я опять попалъ въ эти мста, но уже въ качеств землемра, и узналъ, что посредникъ ‘усталъ’ и жилъ на поко. Я наслушался множество разсказовъ о его посредническихъ подвигахъ, какъ одного изъ ‘первыхъ истинно-земскихъ людей’, какъ обзываетъ посредниковъ газета ‘Русь’. Въ его участк было пропасть ‘недоразумній’, которыя онъ разршалъ очень оригинальнымъ способомъ: онъ выходилъ къ собравшейся толп мужиковъ, начиналъ ‘балакать’ съ нею фамильярно и вызывалъ на объясненіе ‘вожаковъ’. Лишь только онъ узнавалъ, кто, по его мннію, настоящій вожакъ, такъ, не говоря худого слова, зазжалъ ему въ ухо — и ‘недоразумніе’ кончалось… при пособіи команды. Между прочимъ, разсказали мн, что было ‘недоразумніе’ и въ томъ сел, куда мы нкогда здили съ посредникомъ молиться Богу и любоваться ‘библейскими’ типами. Можете себ представить мое изумленіе, когда мн сказали, что посредникъ долженъ былъ бжать изъ этого села, такъ какъ волненіе крестьянъ достигло очень не шуточныхъ размровъ, и что когда онъ бросился въ тарантасъ, утекая къ себ въ усадьбу, выступивъ изъ озлобленной толпы, библейская старушка, съ рабьей рчью, скорченная и вся изсохшая, съ отвратительно-злобнымъ выраженіемъ остервенлаго лица, забжала впередъ лошадей и, поднявъ сзади подолъ крашениннаго сарафана… Однимъ словомъ, совершилось нчто несообразное ни съ ея библейскимъ типомъ, ни съ ея рабьими ‘разсужденіями’, а сообразное просто съ классической ‘Акулиной задери хвосты’.
По очень, можетъ быть, понятной ассоціаціи представленій, вышеприведенное полузабытое воспоминаніе помогло мн воплотить въ довольно опредленные образы одну картину, которая вотъ уже нсколько времени неустанно носится въ моей голов, одолваетъ мысль и воображеніе… Любопытная это картина, хотя содержаніе ея полуфантастическое, полуреальное. И факты, послужившіе ей основой, принадлежатъ не къ давно прошедшему времени, а къ живой, текущей дйствительности, всми видимой, ощутимой боли, опредленно и рельефно.
Есть у меня хорошій знакомый, но уже не мировой посредникъ, а уздный исправникъ, Иванъ Петровичъ, человкъ солидный, пухлый и плотный, средняго роста, съ замчательно развитыми плечами, какъ будто самой природой предназначенными для ношенія различныхъ украшеній, врод жгутовъ, ногоновъ, эполетъ. Видъ у него очень строгій, но человкъ онъ премилйшій, душевный и мягкій, балагуръ и хлбосолъ, прекрасный семьянинъ… Однимъ словомъ, вполн ‘національная натура’: чтобы этой меланхоліи, или какой-нибудь угрюмости, или чего-нибудь въ род прямолинейной исполнительности петербургскаго чиновника-нмца — Боже упаси!.. Впрочемъ, достаточно сказать, что онъ былъ прекраснйшій человкъ и потому уже немножко славянофилъ… Кстати, замчу здсь, что у петербуржца существуетъ нсколько неврный и странный взглядъ на деревенское или вообще уздное начальство, взглядъ, исключительно составленный по газетамъ. Говорится, напримръ, въ газетахъ, что такой-то урядникъ совершилъ ‘подвигъ’, или, что такой-то уздный сатрапъ чуть не перегрызъ горло цлой партіи препровожденныхъ подъ его вденіе поднадзорныхъ, и вотъ въ представленіи столичнаго человка, вс эти урядники, и сатрапы начинаютъ фигурировать въ образ тхъ классическихъ ‘злодевъ’, которые неизбжно украшали собою старинныя мелодрамы. Не имя ни малйшихъ данныхъ отрицать вышеприведенные подвиги гг. сатраповъ и ихъ подчиненныхъ, однако, исконный провинціальный обыватель ни въ какомъ случа не согласится съ мнніемъ столичнаго жителя, что вс эти Петры Иванычи и Иваны Петровичи хотя сколько-нибудь могутъ походить на классическихъ ‘злодевъ’. Повторяемъ: вс эти ‘двадесять языкъ’, составляющіе штатъ уздной сатрапіи — вс прекраснйшіе люди и, притомъ, всегда и непремнно, немножко славянофилы: нмца и вообще ‘тухлую Европу’ терпть не могутъ, братьямъ-славянамъ сочувствуютъ, надъ извстіями о побдахъ проливаютъ слезы умиленія, а ужь отъ подвиговъ ‘святой скотины’ гд-нибудь на Балканахъ — непремнно на стны лезутъ и кричатъ:’Каковы наши-то, православные мужички!.. Мужварь-то наше каково отличается’!.. Да изъ кого же, господа, современные-то славянофилы и сторонниковъ своихъ вербуютъ! Все изъ нихъ-же, все изъ этихъ ‘двадесяти языкъ’ уздной сатрапіи. Они имъ и корреспонденціи пишутъ, и свднія о приговорахъ на ‘закрытіе кабаковъ’ доставляютъ, и о подвигахъ урядниковъ, и объ достаточности земельныхъ надловъ и о процвтаніи современной общины сообщаютъ и о ‘единеніи’ всхъ имъ вмст съ мужичками въ ‘дух православія и народности’ — все они, все эти ‘двадесять языкъ’,’близко стоящіе къ народу’, съ которымъ и за котораго они плачутъ и разсуждаютъ въ газет ‘Русь’!.. Для исконнаго провинціальнаго обывателя это несомннно. Онъ вамъ по именамъ укажетъ, кто объ чемъ писалъ. О ‘достаточности надловъ’ писалъ ‘коренной русскій человкъ’, Никаноръ Никанорычъ, бывшій исправникъ, нын ‘землевладлецъ’, о ‘процвтаніи современной мужицкой общины’ — непремнный членъ Павелъ Павлычъ, ‘который своими глазами все ‘видлъ’ и съ мужичками братался и ‘балакалъ’, а на счетъ ‘глубинъ народнаго міросозерцанія’, объ единеніи всхъ въ дух народности и православія и о томъ, какъ мужички прекрасно разсуждаютъ ‘о власти, закон и правительств’ — такъ это непремнно самъ Иванъ Петровичъ сочинилъ!.. Кому же больше, какъ не Ивану Петровичу? Это вы сейчасъ сами увидите.
— Пойдемъ-ка въ Грузди, сказалъ мн однажды Иванъ Петровичъ, посл скучнйшаго вечера, проведеннаго нами въ полубезмолвномъ сжиганіи безчисленнаго количества папиросъ и въ вяломъ переливаніи старыхъ и истертыхъ ‘пустяковъ’:— что-то я долго засидлся на мст… Пропаганды этой самой, и съ той что-то нынче тихо… Да и надоло же въ нашемъ городишк сидть… Все цивилизація, да цивилизація, карты, да банкеты — и опротиветъ, наконецъ… Русскій я человкъ, братъ, вотъ что!.. Такъ тебя это національное-то и тянетъ — что хочешь длай!.. Вотъ вчера, напримръ, на что ужъ обдъ былъ деликатесъ у Раисы Карловны, а мн, братецъ, хоть заржь, мерещатся груздочки, да рдька, да квасъ ядрный… Просто до тошноты!.. Ей-Богу, подемъ провтриться въ Грузди!.. Давно я тамъ не бывалъ… Да не въ волость, нтъ… Не люблю я эту канцелярщину: писаремъ, клоповникомъ, да пьянымъ мужварьмъ въ ней воняетъ… А задемъ мы, братецъ мой, къ одной благочестивой вдов… Экая баба, я теб доложу!.. Вотъ гд истинный-то идеалъ сидитъ!.. Эдакая хозяйственность, твердость и неуклонность, и при всемъ притомъ… Ну, да, однимъ словомъ, кабы у меня въ деревняхъ все такіе мужики жили, какъ Екатерина Пименова да Афонасій Моховкинъ,— да тогда бы, я теб скажу, словно у Христа за пазухой, жить: и ‘націю’ бы они теб сохранили, и миссію въ Азіи продлали бы, и Европу бы уму-разуму поучили, да и насъ бы прокормили и охранили… Вотъ оно гд ‘единеніе’-то!
Очевидно, Иванъ Петровичъ размечтался такъ же, какъ, бывало, мечталъ мой мировой посредникъ. Но такъ какъ я уже былъ теперь не зеленый юноша, а кое-что видлъ и испыталъ собственными боками, то и не преминулъ возразить Ивану Петровичу: ‘Полноте, молъ, вы, Иванъ Петровичъ, съ кулаками идиллію-то разводить! Недалеко вы съ нею удете… Какое же тутъ ‘единеніе въ дух’!.. Вдь мы ужь съ вами не малые ребята, чтобы другъ друга на бобахъ проводить… Говорите откровенно: единеніе, молъ, у насъ съ кулакомъ будетъ несомннно, да не изъ доврія какого-нибудь, а просто изъ-за обоюдной выгоды. А ежели выгодне намъ будетъ другъ другу горло перегрызть, то мы и это тотчасъ же совершимъ’…
— Да ты постой… Ты это къ чему разговоръ-то о кулакахъ завелъ?.. Вижу, братъ, я, что ты плохо меня знаешь… Ты думаешь, я про кулаковъ говорю?.. Слушай: вотъ теб крестъ, ей-Богу, не вру, ненавижу, братецъ мой, я самъ этихъ кулаковъ до глубины души!.. Вотъ какъ! Еслибы воля… да я бы ихъ, подлецовъ, въ бараній рогъ согнулъ, я бы имъ вздоху не далъ!.. Вдь это что? Вдь это піявки, вдь это… Да разв къ нимъ можетъ быть какое-нибудь довріе? Да разв я не знаю, что онъ тебя продалъ и выдалъ за какой-нибудь грошъ?.. За кого же ты меня принимаешь?.. Нтъ, дружокъ, не объ нихъ я говорю, съ меланхолической обидчивостію продолжалъ Иванъ Петровичъ: — эти Колупаевы-то нынче сами ужь меня портвейнами да дреймадерами накачиваютъ… Тутъ ужь плохая надежда… А ты вотъ рдьку-то имй въ виду, лапоть, овчину, сердцевину-то вотъ эту самую бери въ разсужденіе… Вотъ она, гд суть-то сидитъ!.. Вотъ подемъ-ка, я теб покажу эту сердцевину-то… А то, натка-съ, сказалъ — Колупаевы!.. Знаемъ мы ихъ, брать… Это для петербургскихъ чиновниковъ хорошо, для вертопраховъ какихъ-нибудь… Надоло, братъ!.. А ты въ корень смотри, въ сердцевину…
И вотъ похали мы съ Иваномъ Петровичемъ смотрть ‘въ корень’ и ‘въ сердцевину’.
‘Благочестивая вдова’ дйствительно оказалась проживающей въ деревн Грузди. Деревня эта была большая, а въ ней, самой большой, ‘двужильной избой’, была изба ‘благочестивой вдовы’, Екатерины Пименовой. Пока мы съ исправникомъ вылезали изъ тарантаса, изъ воротъ избы повыскочили намъ на встрчу ‘чады и домочадцы’ благочестивой вдовы: то были рослые, блобрысые, коренастые ребята, съ открытыми лицами, бойкими глазами, ихъ было четверо, отъ подростка двнадцати лтъ со ‘новожона’ лтъ въ 20. Вс они съ улыбкой и предупредительностію, хотя далеко не рабьей, встрчали знакомаго гостя.
— Ну, здорово, ребята… Вишь, какіе молодцы!.. Вс въ мать! говорилъ ласково Иванъ Петровичъ.— А гд сама-то? А?
— Ушедши неподалеку… Сейчасъ вернется… Васучокъ за ней полетлъ ужь… Милости просимъ… Въ свтелку пожелаете, Иванъ Петровичъ?.. Кажись, свтелочку вы больше уважаете?.. Приглядная она, говорилъ самый старшій, ‘новожонъ’.
— Въ свтелку, непремнно въ свтелку… И чтобы въ сни свжаго сна… Знаешь, какъ я люблю?.. Ну, а тамъ, родной, самоварчикъ… и всякое такое… Да ужь мать твоя знаетъ.
— Знаетъ-съ, знаетъ… Къ вашимъ скусамъ мы издавна пріобучены… Будьте покойны…
— Да… Да… Вишь, какой жеребецъ вышелъ! сказалъ Иванъ Петровичъ, шутливо поднимая за подбородокъ молодого подростка, стоявшаго въ калитк:— эдакій народецъ у Катерины — заглядишься!
Молодой парень дйствительно заржалъ отъ удовольствія, какъ жеребецъ.
По чистой, массивной лстниц и скрипучему помосту сней вошли мы въ свтелку: всюду все плотно, крпко, здорово, массивно: и косяки, и притолки, и лавки, и полати, и парни, и двки, и молодухи — все пригнано одно къ одному, прочно и плотно, хотя, можетъ быть, и не совсмъ красиво.
— Хорошо, братъ H. Н., ей-Богу хорошо!.. Ты смотри, какъ все одно къ другому подлажено, какъ во всемъ кровь съ молокомъ переливается… Вотъ это такъ сила! Это, братъ, я понимаю… Вотъ она гд сердцевина-то!.. говорилъ мн Иванъ Петровичъ, садясь на лавку и съ большимъ удовольствіемъ любуясь на избу и на двигавшійся взадъ и впередъ народъ.
— А вотъ и сама — домовладыка! крикнулъ Иванъ Петровичъ и подмигнулъ мн на вошедшую высокую женщину.— Здорово, старуха!..
— Ну-у! Коли намъ съ тобой въ старики записываться, такъ какъ же и на свт жить! сказала женщина, кланяясь намъ головой. То была ‘баба’, истинно ‘національная баба’, въ полномъ смысл этого слова: высокая, костистая и жилистая, коренастая, съ могучей, но плоской, какъ у старой рабочей женщины грудью, съ мясистыми и крупными чертами лица, и съ тмъ характернымъ, чуть-чуть смющимся взглядомъ прищуренныхъ глазъ, который обыкновенно рекомендуетъ бабье ‘здравомысліе’ и ‘сметку’. Ей было лтъ пятьдесятъ слишкомъ, по плотность и кряжистость ея фигуры далеко не давали права назвать ее старухой. Да и сама она, очевидно, не желала еще признавать себя таковой.
— Ну, что, исправникъ ты мой, сказала она полу-фамильярно:— чмъ тебя угощать?.. Побаловаться что ли пріхалъ ко мн?
— Соскучился по теб, благочестная вдова!.. Городъ опротивлъ… Давно у тебя не былъ… Рдечки захотлось, да грибковъ-груздочковъ, да кваску, да воздуху деревенскаго, да побалакать съ вами… на свобод, не по начальству…
— Ну, ладно, ладно!.. Али жена-то у тебя не ревнива?
— Что — жена! Жена у меня — барыня, она въ мушку играетъ, а я вотъ, простой человкъ, деревенскій наземъ люблю…
— Ну, двки, подавай намъ съ исправникомъ закусокъ, приказала она молодухамъ:— а онъ насъ городскимъ виномъ пусть угощаетъ!.. Привезъ, чай?
— Какъ же! Нельзя безъ этого!.. Эхъ, ты, вдова моя благословенная!.. Любо на тебя смотрть!.. Вотъ кабы эдакаго народу побольше, восторгался Иванъ Петровичъ:— и честно, и сыто, и привольно, и здорово въ дом… Душа не нарадуется!..
— Хорошо ужь, хорошо… Побалуемъ тебя, благо праздникъ нон… Давнишній нашъ знакомый… Въ дружб живемъ не одинъ годъ… И на деревн меня ‘исправничихой’ прозвали…
— Ну?.. Да, я знаю, дружба у насъ съ тобой крпкая… Изъ чего намъ ссориться?.. Я въ тебя врю…
— Почто намъ ссориться!.. Дураки только ссорятся… Ну, вотъ и нанесли намъ всего, говорила Екатерина Пименовна, когда столъ сплошь уставили всевозможными деревенскими яствами: молокомъ, яйцами, яичницами, куженьками, грибами, огурцами, самоваромъ и проч., и проч.
Иванъ Петровичъ уставилъ столъ, съ своей стороны, бутылками съ городскимъ виномъ, и вдругъ, снявъ съ себя мундиръ, съ какимъ-то особымъ остервененіемъ ткнулъ его въ руки одному изъ молодцовъ, со словами: ‘Убери! Убери съ глазъ долой!’ Затмъ онъ заслъ за столъ и все его лицо подернулось какимъ-то масломъ, приняло невроятно благодушное выраженіе.
— Ну, вдова благочестная, начинай!..
— Ну, исправникъ, давай гулять! весело хлопнула его по плечу благочестивая вдова.— А вы что, молодухи, грохочете? Али ужь матери и погулять нельзя? Али, думаете, вамъ однимъ можно? окрикнула она своихъ чадъ и домочадцевъ полу-сердито, полу-добродушно.
Выпили, закусили, еще выпили. Я смотрлъ на Ивана Петровича и диву давался: какъ это только человкъ такъ смачно можетъ закусывать! Весь онъ былъ до послдняго волоска на голов проникнутъ несказаннымъ наслажденіемъ.
— Вотъ оно, гд здоровье-то, настоящее-то здоровье, русское! крикнулъ Иванъ Петровичъ.— Ты чего смешься? сказалъ онъ мн нсколько даже сердито:— ты думаешь, все это — комедія? Нтъ, братъ, душа тутъ, радушіе… Говорите вы тамъ — ‘антагонизмъ’… Какой чортъ тутъ антагонизмъ!.. Нужно только самому быть русскимъ, гордость въ себ уничтожить, полюбить вотъ всю эту деревенскую посконь, не чуждаться ея, а по простот, по душ… Вотъ оно теб и единеніе!.. Ну, подходи, молодцы! угощалъ онъ чадъ и домочадцевъ ‘благочестивой вдовы’.
— Эхъ, Катерина Пименовна, еще одного недостаетъ, говорилъ Пванъ Петровичъ.
— Ну, чего? Махалкина, поди, надо…
— Его, его… Вотъ истинный, русскій крестьянинъ! Люблю я съ нимъ побалакать… Слушаешь его, братецъ мой, и чувствуешь: нтъ, съ такимъ народомъ не пропадешь… Онъ тебя не выдастъ… Министерская, братецъ мой, голова!..
Вотъ и онъ явился, Афанасій Махалкинъ, все въ немъ, какъ и слдовало ожидать: благообразенъ, иконописенъ, серебряная голова и борода, румяныя щеки, умные глаза, почтительная къ начальству, во не безъ собственнаго достоинства походка, мрная, почтительная рчь. Точь въ точь, какъ изображается на картинкахъ и въ описаніяхъ, прилагаемыхъ къ ученымъ этнологическимъ сборникамъ. Вошелъ, помолился, поклонился и вжливо дотронулся своей рукой до руки Ивана Петровича.
— Погулять пожаловали?
— Погулять, братъ… Давно съ вами не видался… По-душ опять захотлось побалакать съ вами…
— Доброе дло…
— Да, врно, что доброе!.. Кабы мы вотъ эдакъ-то почаще съ вами, по душ-то, такъ оно, житье-то, у насъ пошло бы въ милую душу!..
— Такъ, такъ…
— Ну, что, какъ живешь?
— Вашими милостями…
— Какъ народъ?.. У васъ тутъ все дла какія-то?
— Точно-что, самый этотъ нмецъ-управляющій утсняетъ насъ, какъ будто достаточно…
— Знаю, знаю… Терпть, братъ, я самъ не могу этихъ нмцевъ… Да ничего, братъ, не подлаешь: потому — законъ… Кабы онъ безъ закону… А то — законъ… Закону мы должны подчиняться.
— Какъ можно — закону не подчиняться! Это что же будетъ, ежели мужику да закону не подчиняться!..
— То-то и есть…
— Законъ свыше данъ… Кто тамъ выше стоитъ, тотъ и законъ далъ… А законъ данъ все для насъ же, чтобы намъ, дуракамъ, какъ лучше… Это врно…
— Законъ, братъ, не виноватъ… Люди виноваты.
— Именно, люди… Законъ — дло святое… А что вотъ люди всякіе бываютъ… Вотъ нмецъ этотъ теперь… Онъ ужь все и норовитъ законъ-отъ подъ себя упрятать…
— А ничего не подлаешь, ежели оно по закону… Нужно покоряться…
— Какъ не покоряться? Надо покоряться… Потому — власть… Сказано: ‘Нсть власть, аще не отъ Бога’… ‘Властемъ покоряйтеся’… И теперича опять сказано: ‘Кесарево кесарева’…
— Врно, врно. Ты поступай по закону, а ужь власть знаетъ, что теб нужно… Отъ нея и правда, и милость…
— Ну, ежели оно иногда и бываетъ утсненіе…
— А это ужь отъ насъ, отъ людей… Плохъ исправникъ, ну, власть его смститъ, а законъ — законъ…
— Это такъ… Потому — свыше…
— Ну, балакайте пока! неожиданно прервала эту интересную бесду ‘благочестивая вдова’:— а я отлучусь на малое время.
— Ступай, ступай пока, а мы побалакаемъ…
И вотъ опять мрно потянулась ‘душевная’ бесда Ивана Петровича и Махалкина: они ‘разсуждали’ о власти, о правительств, о закон… Я начиналъ дремать, и подъ эту сладкую дремоту все слилось для меня въ какой-то безсвязный хаосъ, изъ котораго звучало явственно только одно слово, повторяемое безчисленное число разъ: ‘балакаю, балакаешь, балакаемъ’.
— Министръ ты, братъ, министръ мужицкій! Хочешь не хочешь, а ты у меня старшиной будешь! закричалъ Иванъ Петровичъ, и я проснулся.

——

Прошелъ годъ или два, или три… не знаю сколько: все одно. Только передо мною лежатъ газеты, я читаю ‘Люторичское дло’, и съ каждой строкой, съ каждымъ словомъ встаютъ передо мною живыя, рельефныя картины, разыгравшіяся въ одномъ изъ глухихъ уголковъ моей родины.
Представляется мн квартира судебнаго слдователя. Въ ней какъ будто знакомыя все фигуры: рядомъ съ слдователемъ, по одну руку, сидитъ секретарь, по другую — Иванъ Петровичъ, онъ огорченъ и настроенъ меланхолически. Нсколько въ отдаленіи, передъ столомъ, стоятъ выразительныя, ‘истинно-національныя’ фигуры крестьянъ: крестьянка Екатерина Пименовна и крестьянинъ Афанасій Петровъ Махалкинъ: сзади ихъ конвойные солдаты. Афанасій Махалкинъ, по прежнему, также благообразенъ и иконописенъ, только лицо смотритъ какъ-то сурово, ‘благочестивая вдова’ все та же, ее какъ будто больше интересуетъ квартира слдователя, чмъ самое дло, и вотъ она своимъ лукаво-умнымъ взглядомъ полу-прищуренныхъ глазъ внимательно всматривается въ каждую вещь барской обстановки.
— Прочтите показаніе, сказалъ слдователь секретарю.
— ‘Афанасій Петровъ Махалкинъ, читалъ письмоводитель:— долженъ былъ присутсвовать, 5-го мая, при описи имнія, вмсто старшины. Но когда нужно было осмотрть что-нибудь или сдлать, онъ длалъ вс усилія, чтобы этого не исполнить, словомъ, уклонялся отъ исполненія своихъ обязанностей. Когда исправникъ говорилъ, что нужно чмъ-нибудь покончить, чтобъ Афанасій уговорилъ общество, тотъ далъ общаніе, что все устроитъ, когда же пошелъ на сходку, то тамъ больше всхъ говорилъ, что не надо допускать до описи и проч. Женщина Екатерина Пименова кричала, бранилась. Брань относилась къ должностнымъ лицамъ. Стоя впереди толпы, она кричала: ‘Бабы, держись за меня не пропадемъ!’.
— Какъ же это такъ?.. а?.. Афанасій Петровъ? Катерина Пименовна? А?.. Это по дружб ли? А? съ мягкимъ и скорбнымъ укоромъ, чудилось мн, говорилъ Иванъ Петровичъ.
Но люди ‘сердцевины’ и ‘корня’ молчали, упорно не спуская глазъ съ висвшаго на противоположной стн портрета.
— На васъ ли я не надялся? Вамъ ли не доврялъ? А? Ну, хоть бы какіе-нибудь пропойцы, гуляки или кулачишки какіе-нибудь, что отца родного готовы продать… Все бы не обидно было, да я и брататься съ ними не сталъ бы… И вдругъ — мощь и краса истинно-русская — вы, представители истинно-народныхъ добродтелей, истинно-русскаго народнаго здраваго смысла, вы, которые такъ хорошо умли ‘разсуждать’ о властяхъ, вы, носители народнаго міросозерцанія…
Афанасій Махалкинъ и Екатерина Пименова молчали.
— Каковъ же теперь примръ другимъ? продолжалъ все грустне и грустне Иванъ Петровичъ (мн показалось, что въ голос у него были слезы).— Я вамъ доврялъ, я тебя, Афанасій, въ кандидаты въ старшины провелъ, помимо даже твоего желанія, потому я разсчитывалъ, я думалъ…
— Ваше благородіе, вдругъ хмуро прервалъ его Афанасій:— оставь насъ… Что ты изъ насъ душу-то выматываешь?.. Будетъ ужь, набалакались мы съ тобой вволю… было время… Нечего теперь балакать… Судите, какой у васъ законъ есть!.. Можетъ, насъ и разсудятъ съ тобой…
— Вроломы! съ укоромъ сказалъ Иванъ Петровичъ и грустно махнулъ рукой.
Не думалъ ли онъ, что въ этомъ слов скрывается очень интересное и поучительное обобщеніе?
Объ этомъ ‘обобщеніи’ мы поговоримъ, впрочемъ, въ слдующій разъ.

H. Н. Златовратскій.

‘Отечественныя Записки’, No 2, 1881

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека