Объяснение, Аксаков Константин Сергеевич, Год: 1842

Время на прочтение: 11 минут(ы)
Константин Сергеевич Аксаков
Объяснение
<По поводу рецензии В. Г. Белинского на 'Несколько слов о поэме Гоголя...'>
—————————————————————————-
Аксаков К. С., Аксаков И. С. Литературная критика / Сост., вступит,
статья и коммент. А. С. Курилова. — М.: Современник, 1981. (Б-ка ‘Любителям
российской словесности’).
—————————————————————————-
В ? 8 ‘Отечественных записок’ помещено возражение {1} на брошюру:
‘_Несколько слов о поэме Гоголя’ и пр_. Эта брошюрка принадлежит мне, и имя
мое выставлено в конце, хотя ‘Отечественные записки’, неизвестно почему, его
не упомянули. Мы не знаем, как и назвать возражение ‘Отечественных записок’.
Впрочем, чтобы выразиться поучтивее, скажем, что рецензент поступил очень
странно, представив статью мою совершенно иначе, нежели как она написана, он
употребил к тому известное в журналах средство: вырывая местами по нескольку
строк и выражений с прибавлением собственных замечаний, таким образом,
возражение его может назваться выдумками по случаю такой-то брошюрки.
Мы не хотели пускаться с ‘Отечественными записками’ в объяснение смысла
слов наших, ими умышленно или неумышленно искаженного, но, видя, что многое
может быть опровергнуто почти одними выписками из самой брошюрки, решились
сделать последнее, не для г. рецензента, а для тех, которые прочтут его
возражение, хотя, конечно, без прочтения всей брошюрки это не будет иметь
надлежащей полноты.
Рецензент говорит, что я называю ‘Мертвые души’ ‘Илиадой’, а Гоголя
Гомером: это совершенная неправда.
Я именно говорю, что ‘Мертвые души’ не ‘Илиада’, предупреждая слова
рецензента и ему подобных, говорю, что содержание уже кладет разницу, что, я
думаю, очень важно. Странно то, что рецензент сам заметил эти мои слова и
думал уничтожить их сделанной им выпиской моей фразы, помещенной в выноске:
_кто знает, впрочем, как раскроется содержание ‘Мертвых душ’_? Но слова эти
(жаль, что вынужден даже толковать о том) не значат, что здесь вновь
предстанет Греция или подобие Греции, но что содержание ‘Мертвых душ’ может
быть велико, может заключить в себе многое, о чем большей части людей не
входит в голову, особенно тем, которые в поэме Гоголя видят только забавное
или сатирическое. Итак, эти слова относятся только к объему, а не к
характеру содержания ‘Мертвых душ’. Надобно было бы прочесть несколько
дальше, и тогда было бы видно, что Гомером Гоголя я не называю, а говорю об
эпическом созерцании, но не о предмете созерцания, не о Греции, и также не о
том, такое ли чудо искусства совершено с помощью этого великого созерцания,
одним словом, вот что говорю я:
‘Только неблагонамеренные люди могут сказать, что мы ‘Мертвые души’
называем ‘Илиадой’, мы не то говорим: мы видим разницу в содержании поэм, в
‘Илиаде’ является Греция со своим миром, со своею эпохой, и следовательно,
содержание само уже кладет здесь разницу, конечно, ‘Илиада’ именно, эпос,
так исключительно некогда обнявший все, не может повториться, но эпическое
созерцание, это говорим мы прямо, эпическое созерцание Гоголя — древнее,
истинное, то же, какое и у Гомера, и только у одного Гоголя видим мы это
созерцание’ и проч.
Но или эти слова показались рецензенту слишком неясными, — или
искушение вскрикнуть с изумлением: посмотрите, Гоголя называют Гомером, —
было так велико, что он именно сделал то, что я устранял заранее в той же
самой брошюрке.
Итак, где же я назвал ‘Мертвые души’ ‘Илиадой’, а Гоголя Гомером? Я
сказал, что эпическое созерцание то же: т<о> е<сть> так же оно просто, так
же видишь все до последней подробности, и так же не лишает предмет никакой
безделицы, ни искры жизни, какая в нем только может находиться. Содержание
созерцания — другое: и вместе с тем та же творческая сила является в наше
время, иначе, современно определенною, нежели как она была в другое,
особенно определенное время. Рецензент пропустил слова мои, _что ‘Мертвые
души’ в то же время явление в высшей степени свободное и современное_.
Но нет ли чего-нибудь далее, что дало право рецензенту приписать мне не
мои мнения? Посмотрим.
Далее, я ставлю Гомера, Шекспира и Гоголя вместе, _но в каком
отношении_? — вот, что надо было заметить. Впрочем, я также предвидел
недоразумение и также старался отвратить его, сказав: _в отношении к акту
творчества_. Наговорившись, изъявив и изумление и ужас от такого дерзкого
мнения, рецензент, под конец, как будто разглядел сказанные выше слова мои,
и что же? — говорит: что обладать таким актом творчества еще не много
значит, что нечему тут радоваться. С этого и следовало бы начать, и сказать
в начале, а не на конце, как он сделал, что автор брошюры ставит Гомера,
Шекспира и Гоголя в отношении к акту творчества (а не к содержанию) наравне
и что, если это еще и так, то, по мнению рецензента, это даже и не много
значит, ибо главное — содержание. Где же тогда все пугающее, отважное,
возмущающее в моем мнении: все это уничтожается само собою. Рецензент может
предположить, что я самый акт творчества и, следовательно, сродство в
отношении к нему, ставлю гораздо выше, нежели он, и не ошибется, ибо здесь я
вижу огромную силу, которая совершает много и совершит еще более, но не
думаю, говоря это, нисколько унижать или уничтожать содержание, я почитаю
содержание существенным условием, если говорю про него, упоминая о других
поэтах, из всех слов моих видно, что я понимаю его, как необходимую основу,
как необходимый элемент, от которого зависит объем творческой деятельности,
но в то же время знаю, что одно содержание, как бы всемирно и велико оно ни
было, ничего не значит в области искусства, точно так же, как и один акт
творчества не составляет поэта. Если бы я сказал, что поэт весь состоит из
самого акта творчества, и уничтожил бы содержание, сказав, что до содержания
и дела нет, тогда могли бы ‘Отечественные записки’ провозгласить, что я
просто только Гомера и Шекспира ставлю рядом с Гоголем, но этого-то и не
было сказано, и журнал не имел права приписывать мне не мое мнение. Вот
слова мои:
‘Мы далеки от того, чтобы унижать колоссальность других поэтов, но в
отношении к акту создания они ниже Гоголя. Разве не может быть так,
например: поэт, обладающий полнотою творчества, может создать, положим,
цветок, другой создает великого человека, велико будет дело последнего, но
оно будет ниже в отношении к той полноте и живости, какую дает поэт,
обладающий тайною творчества’.
Итак, сказано ли здесь, что другие поэты ниже Гоголя, как приписали мне
эти слова ‘Отечественные записки?’ Как будто я не указал сейчас на
отношение, в котором, по моему мнению, они его ниже и которое сейчас
уничтожает всю резкость и странность фразы. Я и не сравнивал их даже, а
сказал (и разумеется, вновь повторяю), что того акта творчества, или,
выражаясь хотя и не точнее, но попроще: той живости образов, какая является
у Гоголя (не говоря, какие эти образы), я не встречаю у других поэтов, кроме
Гомера и Шекспира, следовательно, я не просто сравниваю и равняю их как
поэтов (как вздумали было выставлять ‘Отечественные записки’), а в сказанном
нами отношении, что выходит совсем не то. Великих поэтов я не забыл, они,
может быть, близки мне, как и всякому другому: я постоянно вижу всю
огромность их содержания, великость задач и гений их поэтический (только,
конечно, Жорж Санд никак сюда не входит, ни безусловно, ни условно), но той
полноты и конкретности образов, того беспристрастия художнического у них
нет. Что касается до поэтической деятельности Гоголя, то, конечно, как я
сказал, сравнение с цветком не может служить для него мерилом, само
содержание велико, но я этого только коснулся и, конечно, не здесь
распространюсь о том. Я обратил внимание и говорил собственно об этой
полноте самого создания, об этом чуде акта творчества, который встречаю,
кроме Гомера и Шекспира, только у Гоголя, — и вот слова мои:
‘И точно созерцание Гоголя таково (не говоря вообще о его характере),
что предмет является у него, не теряя нисколько ни одного из прав своих,
является с тайною своей жизни, одному Гоголю доступною, его рука переносит в
мир искусства предмет, не измяв его нисколько: нет, свободно живет он там,
еще выше поставленный: не видать на нем следов его перенесшей руки, и потому
узнаешь ее. Всякая вещь, которая существует, уже по этому самому имеет
жизнь, интерес жизни, как бы мелка она ни была, но постижение этого доступно
только такому художнику, как Гоголь, и в самом деле все, и муха, надоедающая
Чичикову, и собаки, и дождь, и лошади от заседателя до чубарого, и даже
бричка — все это, со всею своею тайною жизни, им постигнуто и перенесено в
мир искусства (разумеется, творчески, создано, а не описано, боже сохрани,
всякое описание скользит только по поверхности предмета), и опять, только у
Гомера можно найти такое творчество…
…Одним словом, везде у Гоголя такое совершенное отсутствие всякой
отвлеченности, такая всесторонность, истина и вместе такая полнота жизни, не
теряющей ни малейшей частицы своей, от явлений природы, мухи, дождя, листьев
до человека, — какая составляет тайну искусства, открывающуюся очень, очень
немногим’.
Относительно же акта творчества скажем еще, что мы считаем его великою
силою, основным элементом поэта, и содержание, условливающее объем его (так
последнее растение и человек равны в отношении к акту творчества и разны в
отношении к объему и содержанию) и развивающее его мощь — одно, без него
ничего не значит и будет похоже на надпись или титул на произведении, когда
не воплотится в него, не конкретируется. Но об этом мы советовали бы
прочесть Шиллера: ‘Uber die aestetische Erziehung’ {‘Об эстетическом
воспитании’ (нем.). — Ред.}, хоть во французском переводе {2}. Известно, как
истинны и как оправданы дальнейшим развитием мышления его эстетические
взгляды, в этом сочинении увидали бы, как великий поэт (нами нисколько не
позабытый) глубоко и верно смотрит на значение содержания одного и на
значение его художественного воплощения. Явление же такой полноты
художественного воплощения, такого совершенства создания, какое находим у
Гоголя, считаем мы важным явлением не только у нас, но и вообще в сфере
искусства. Тем более важно и велико последнее его произведение, тайна
русской жизни, думаем мы, заключена в нем, и мы многое увидим и узнаем и
почувствуем, чего не видали, и не знали, и не чувствовали. Но оно важно и в
другом отношении: это поэма, ибо в ней я вижу эпическое созерцание и
эпическое повествование, не анекдот и не интригу, но целый полный,
определенный мир, разумеется, с лежащим в нем глубоким значением, стройно
предстающий — то, чего я не вижу в романах и повестях.
Только не читавший Гоголя не знает, что у него есть юмор и что этого
юмора нет у Гомера. Здесь объясним мы слова, которые так смутили рецензента.
Юмор в наше время есть то, что необходимо сопровождает самое полное и
спокойное созерцание поэта, и у Гоголя он находился с самого начала его
деятельности: но это не тот юмор, который выдает, выставляет субъект,
уничтожая действительность (чему примеров можно много найти между
знаменитыми произведениями), но тот, который связует субъект и
действительность, сохраняя и тот и другую, так что не мешает видеть поэту
все безделицы до малейшей и, сверх того, во всем ничтожном уметь свободно
находить живую сторону. Это уменье все видеть и во всем находить живую
сторону (чего мы не находим ни в каких романах и повестях) принадлежит
собственно Гоголю и явно свидетельствует о характере его созерцания,
эпического, древнего, истинного, но в XIX веке и в России, _свободного и
современного_ (как сказано у меня) и потому непременно проникнутого таким
юмором, который нисколько его не стесняет. — Почему в Россия возникло такое
явление, которое (мы выше сказали яснее, в каком отношении) важно в самой
сфере искусства, все это дальнейшее объяснение отстранили мы и в брошюрке,
как очень обширный предмет. — Еще несколько слов о юморе. Отнимите у
эпического созерцания прекрасную жизнь, с которой некогда прямо соединялось
оно, представьте пред ним современную жизнь, уже не прекрасную, уже
опустевшую: ибо перешагнули за нее, перешагнув в сферу художественной
красоты, интересы человека, и глубокое созерцание поэта необходимо примет
юмор, то посредствующее, что одно может соединять его еще с жизнью (без чего
бы оно отворотилось и закрыло глаза, да позволено будет это выражение),
примет юмор, _но вместе с тем сохраняя в себе свой характер всевидения и в
то же время свою справедливость к жизни, умея везде находить ее сквозь
юмор_. Только при последних условиях эпическое созерцание полно, истинно и
вместе может быть современно, ибо характер его не препятствует современному
определению, и мы в таком виде находим его у Гоголя. Но рецензент, кажется,
этого не заметил и не находит, из чего и ясно, что Манилов, лицо, в котором,
как и во всех лицах Гоголя (я указал в брошюрке на многие), есть своя
сторона жизни, произвел в нем только смех, ибо ‘он не имеет в себе ничего
родственного с такого рода мечтательными личностями’, и, наоборот, из его же
мнения о Манилове заключаем мы, что он не видит великого достоинства Гоголя
— везде находить тайну жизни, в какую бы грязь и тину она ни запряталась.
‘Отечественные записки’ выводят из моих слов (как? это им только
известно), что мир есть искаженная Греция. Удивительно! Кажется, мысль о
движении человечества вперед уже не новость.
‘Отечественные записки’ говорят, что я роман и повесть считаю
искажением зпоса, ио вот, что я говорю в выноске, что поясняет
удовлетворительно смутившие их слова:
‘Романы и повести имеют свое значение, свое место в истории искусства
поэзии, но пределы нашей статьи не позволяют нам распространяться об этом
предмете и объяснить их необходимое явление, и вместе их мысль и степень их
достоинства в области поэзии при ее историческом развитии’.
Сверх того, кажется, рецензент слово эпос смешал совершенно с
‘Илиадой’.
Вот еще странное обвинение: рецензент говорит, что будто бы я любовь к
скорой езде называю субстанцией русского народа. Это буквально неправда: у
меня есть выражение: _субстанциональное чувство_, что, надеюсь, не
субстанция. — Потом и здесь рецензент не хотел понять, что я не просто о
скорой езде говорю, по железной дороге едешь скорее, но не это любит русский
человек. Он любит скорую езду со всей ее обстановкой, как она у нас бывает:
русскую скорую езду, то есть тройку, ‘не хитрый дорожный снаряд’, который не
‘железным схвачен винтом’, и ямщика, не в немецких ботфортах, а который
‘борода да рукавицы и сидит, черт знает на чем’, — итак, вот какую русскую
скорую езду, со всем ее живым образом, разумею я, — и в таком случае пускай
страницы самого автора говорят за меня, пусть прочтут там, что такое эта
русская езда и эта тройка.
Есть одно странное обстоятельство в рецензии: там выписываются из моей
брошюрки, разумеется, отрывочно, иногда такие слова, которые сами
опровергают рецензента, но, не смущаясь, продолжает он выводить далее, что
ему угодно, так, что всякий подумает, что, верно, все остальное, им не
выписанное, дает право ему так говорить. Вот пример, довольно любопытный.
Выписав слова мои, где я ставлю Гоголя с Гомером и Шекспиром в
отношении _к акту творчества_, рецензент говорит, возражая мне:
‘Акта творчества еще мало для поэта, чтобы имя его стало на ряду с
именами Гомера и Шекспира’ (‘Отечественные записки’, ? 8, с. 50).
Но я именно говорю, что они стоят рядом только в отношении к акту
творчества, и, основываясь на этом, нейду далее, ограничиваясь только актом
творчества, который, по тому самому, что я в отношении к нему только ставлю
Гоголя наравне с Гомером и Шекспиром, — считаю я, следовательно,
недостаточным, чтобы имя первого поставить наряду с именами последних. Что ж
после этого фраза рецензента? Куда она направлена? Первыми двумя словами
выразил он всю мою мысль и говорит далее против вымышленного какого-то
мнения {Если бы рецензент хотел в одно и то же время сохранить смысл мною
сказанного и оборот своей фразы, он должен бы был сказать: равенство с
Гомером и Шекспиром в отношении к акту творчества не дает еще права ставить
наравне с Гомером и Шекспиром в отношении к акту творчества. — Фраза
уничтожается сама собою.}.
Кажется, рецензент здесь запутался немного и, кажется, заметил это,
назвав слова мои похожими на игру в эстетические каламбуры: ну, что касается
до этого, то у всякого свое мнение, и мы не виноваты, что рецензент находит
эстетические каламбуры там, где другие найдут другое.
Мы, признаемся, с любопытством смотрели, как смело искажались и почти
изобретались нам приписываемые мысли, как, несмотря на выписку, говорилось
именно то, что уничтожалось выпиской. Это показывает опытность в журнальном
деле, которая во всяком случае удивительна {Впрочем, удивление наше
разрешилось. В ? 9 ‘Отечественных записок’ (с. 33) прочли мы следующее:
‘Попробуйте выдумать на кого угодно смешную нелепицу — все расхохочутся, и
никто не захочет наводить справки, правду вы сказали или ложь’ {3}.
‘Отечественные записки’ намекают на другие журналы, но объясняют нам в то же
время и самих себя.}.
Одно наше примечание, могущее бы очень во многом остановить рецензента,
пропущено им, кажется, вовсе, вот оно:
Такие тесные пределы не позволяют нам сказать о многом, развить, многое
и дать заранее полные объяснения на недоумения и вопросы, могущие возникнуть
при чтении нашей статьи. Но надеемся, что они разрешатся сами собою’.
Но у рецензента не было ни недоумений, ни вопросов, он сейчас
решительно не понял, в чем дело.
Сравнение Чичикова с Ахиллом, полицмейстера с Агамемноном и пр<очее>
принадлежит остроумию рецензента.
Рецензент говорит, что русский не может быть теперь мировым поэтом.
Этот вопрос прямо соединяется с другим: надобно говорить о значении русской
истории, современном всемирно-историческом значении России, о чем мы с
петербургскими журналами говорить, конечно, не будем, но относительно чего
могут быть написаны целые сочинения и книги, и тоже, конечно, не будем, но
относительно чего могут быть написаны целые сочинения и книги, и тоже,
конечно, уж не для петербургских журналистов.
Довольно. Возражение наше не полно, но оно и так пространнее, нежели мы
хотели. Главное наше мнение сказано в брошюрке (которую мы здесь вновь
готовы повторить от слова до слова), думаем, довольно понятно для тех,
которые хотят или могут понять. — Брошюрка все брошюрка, не более, итак, мы
оставляем все дальнейшие объяснения, если ‘Отечественные записки’ вздумают
(чего мы не предполагаем) возражать нам еще, мы отвечать ничего ни в каком
случае не будем {4}.
Остальная часть рецензии состоит из одних остроумных выходок, напр.:
прибавление вносной русской частицы: _де_, выражение: _дело, видите, вот как
было_, и пр<очее> в таком же роде.
Наконец прибавим только одно: мы с охотою выполняем желание
‘Отечественных записок’ и уничтожаем те слова наши, в которых исключали их
из кучи петербургских журналов. Напрасно, впрочем, так обиделись
‘Отечественные записки’, мы никогда, да и здесь не отделяли их вообще от
других петербургских журналов, а сказали, что, _может быть_, придется их
исключить в настоящем случае, и это исключение само собою уничтожается
теперь. Скажем же ясно, что мы думаем и всегда думали о петербургских
журналах: все эти несогласия мнений, все эти брани и междоусобия, все это —
так, внешнее различие, разнообразие, — в сущности же дух и свойства всех
петербургских журналов (не исключая, разумеется, ‘Отечественных записок’) —
совершенно одни и те же.
17 авг. 1842
Москва
ПРИМЕЧАНИЯ
‘Москвитянин’, 1842, ? 9, Критика, с, 220-229.
1 Имеется в виду рецензия Белинского (см.: Белинский В. Г. Полн. собр.
соч., т. 6. М., 1955, с. 253-260).
2 Намек на то, что Белинский не знал немецкого языка, но свободно
владел французским.
3 Цитата из статьи Белинского ‘Литературный разговор, подслушанный в
книжной лавке’ (см.: Белинский В. Г. Полн. собр. соч., т. 5, с. 352).
4 На ‘Объяснение’ К. Аксакова Белинский ответил статьею ‘Объяснение на
объяснение по поводу поэмы Гоголя ‘Мертвые души’, которая была помещена в
‘Отечественных записках’, ? 11 (см.: Белинский В. Г. Полн. собр. соч., т. 6, с. 410-438). К. Аксаков отвечать на эту статью не стал.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека