Однажды я осматривал одно из богатейших имений в Воронежской губернии. Уже пройдя ряд зал с фамильными портретами, библиотекой, разными уютными гостиными и кабинетами, я, выходя из ‘palazzo’, остановился на комнате, совершенно простой, но поразительного устройства. В середине ее подымался ряд мачт или подобий мачт, которые уходили в потолок. Но только их было чрезвычайно много, как ни на каком корабле, и можно было также их сравнить со множеством ножек сложного устройства обеденного стола. Пока я бормотал изумленно сравнения, не находя их, показывавший мне palazzo камердинер заметил:
— Вы не ошиблись. Это — столовая. Здесь собственно кухня и работают повара. Это — нижняя половина столовой. Палки эти — не мачты и не ножки стола, а тарелки, т. е. на верхнем конце каждой палки прикреплена черная чугунная тарелка-футляр. Господа, которые обедают наверху, пишут, чего им угодно, и подают вниз звонок. Палка моментально опускается, повар читает названное кушанье, ставит его на фарфоровой тарелке в футляр-тарелку, нажимает пружину, и блюдо подымается вверх, становясь прямо перед спросившим его. Таким образом господа могут откушать ужин или обед, обходясь без прислуги, т.е. без присутствия прислуги.
Я стоял в замешательстве. Что за изобретение?! И чего это стоило? Нужно было ведь изобретать, ибо это — положительно изобретение. И в голову не придет, и так сложно, что очевидно стоило денег и денег. Я мысленно жалел карман хозяина, когда мой спутник подсказал мне:
— Как же иначе? В древности, когда философствующие друзья Афин или роскошные патриции I века по Р.Х. хотели остаться одни, они приказывали слугам поставить на стол сразу все кушанья и затем уйти. Понятно, что, как бы эти кушанья ни были закрыты, к концу пиршества они совершенно остывали. Между тем пиршество иногда тянулось несколько часов, приходилось довольствоваться засалившимся жарким, и вот для тех, кто не был пьян, это было отвратительно. История сделала прогресс, и теперь можно здесь пировать несколько часов сряду, даже целую ночь, не видя хамского лица рабов. Гости каждую секунду, кто какого кушанья хочет — получают его невидимо и с живостью, как Аладин получал при помощи волшебной лампы. И так же вкусно, как у Аладина.
— Скверные рожи рабов? — переспросил я.
— Конечно нет! Рабы могут быть выбраны из молодых и красивых, и одеть их можно тоже как угодно. Но есть минуты, когда не нужно или не хочется видеть никого. Конечно, французский или английский язык гостей недоступен был для слуг. Но бывает, что прислуживающий не только ничего не должен слышать, но и ничего видеть. Здесь могут быть женщины…
Он не договорил, я все понял. Оргия. Пир может быть вовсе не едой, как для нас, несчастных. ‘Еду’ удовлетворяют в ресторанах, в кухмистерских, у себя в семейных столовых. Но в самом деле есть ‘еда’ и есть ‘пир’, в котором еда является только частью сложного наслаждения, программу которого может взяться разработать даже художник.
* * *
Воспоминание об этой столовой, виденной мной лет шесть назад, не оставляло меня все время, когда я осматривал замечательное воспитательное учреждение г-жи Левицкой в Царском Селе. О нем я уже давно слышал, и года два назад мне писали о нем из далекой провинции, рекомендуя посмотреть на оригинальный творческий труд русской женщины. В самом деле, в уравновешение господ должны быть рабы, в уравновешение господ-‘идеалистов’, которые влагают идею и художество в свое барство, должны непременно, — дабы всемирная история не рассыпалась, — появиться такие же художники-рабы, тоже влагающие идею и художество в свое добровольное рабство. Беспросыпный эгоизм уравновешивается неусыпным самоотвержением: и история стоит, не качается, несмотря на всяческие в ней ‘оргии’. И главное — то и другое восторженно! Никакого нет принуждения! Поистине, ‘так хочет Бог! так хочет Бог!’, — как восклицали на Клермонском соборе крестоносцы, вспомнишь вечное евангельское изречение: ‘В доме Отца Небесного обителей много…’
Внуки могучих дедов, которым подавали кушанья на длинных шестах из нижнего этажа, не могли не родиться бледными, вялыми, нервными, с зачатками истерии, меланхолии, со всяческими вывихами духовной организации. Когда это явно выражено, наступает быстрый и явный конец. Но гораздо чаще это выражено тонко, слабо: является просто бледный наследничек несметных богатств, капризный господин сотен и тысяч рабов (до крестьянской реформы), который ‘потащит’ свою биографию среди государственных учреждений, среди общественного быта, ломая и портя исторические дорогие механизмы первых и грязня собою второй. Так уже во второй половине XIX века слагалась русская барская история. На ‘Исторической выставке портретов’ в залах Таврического дворца, за этот год, весь Петербург имел возможность наблюдать, до какой степени красивы, энергичны, умны, будто ‘царственны’, были русские ‘исторические лица’ за весь XVIII и первую половину XIX века, и как потом все начало тухнуть, гаснуть, опадать в выразительности и красоте.
Для детей этих решительно не было в России соответственного воспитательного учреждения. Не многие специальные аристократические заведения у нас приспособлены только к ‘карьере’ и имеют, сверх облегченной программы и разговорного французского языка, только богатые нашивки на воротнике и рукавах. В остальном они едва ли стоят не ниже даже заурядных наших гимназий. Чуть есть в мальчике или девочке отклонения от нормы — родителям решительно нет пристанища в России с таким детищем. Но и кроме того. Если вы человек разумный и деятельный, если вы понимаете, что судьба детей есть главная цель жизни стареющих родителей, вы среди ‘заурядных русских заведений’ не отыщете ничего, кроме посредственной комбинации: 1) программы, 2) учебника и 3) учителя, стоящих ‘алтын’. Все русские бедны, и все русское бедно. ‘Заурядные заведения’, все же не имеющие специальных пороков ‘привилегированных заведений’, организованы у нас нищенски, грубо, мещански, точнее, — солдатски: это просто ‘полк’ детворы, отрочества, юношества, в котором начальству некогда разбираться, и эта детвора кучею гонится к экзаменам, где у нее спрашивают выучку учебника, а в воспитании ограничиваются тем, чтобы ученик ‘не грубил и не имел лишних мыслей’. Никто в эту ‘кучу’ индивидуально не вглядывается, все, не подошедшее к норме, ‘к полку’, — выкидывается немедленно и энергично вон.
Остальные, кончив курс, разбредаются по всевозможным русским службам, делая кое-как разные русские дела, слагающие в узоре своем необходимую европейско-азиатскую ‘коекакию’, как начали именовать с год назад наше благочестивое и не очень благополучное отечество.
С изумительною энергией и настойчивостью г-жа Левицкая выбросила вон все это скудное наше педагогическое нищенство, прежде всего денежное, и решилась дать тип среднего учебного заведения, правда стоящего дорого, но зато где ни одна мелочь, до самых неуловимых, не остается необдуманною, где все поставлено — в воспитательном отношении — не просто богато, но роскошно, я осмеливаюсь прибавить — царственно. Не вообразите чего-нибудь о позументах и роскоши обстановки. Дети подымаются в 6 1/2 и 7 часов утра, сами за собою все убирают, убирают классы свои, а день проводят в непрерывной работе, учении, энергичных играх, и, главное, ни на одну минуту и ни один не ускользнет от внимательно следящего за каждым взора начальницы и ее помощников и помощниц. Заведение смешанное для обоих полов, существуя пять лет, оно включает пять классов, и мальчики, и девочки — уже почти взрослые, с пробивающимися усами и формирующимся бюстом в пятом классе. Все и всегда — вместе, никто никогда — в уединении, все образуют плотную, хорошо сжившуюся семью-коммуну, где ‘частного’, ‘своего’ не имеет прежде всего начальница заведения, и уже не имеют возможности претендовать на ‘свое’ все остальные, воспитатели и ученики. Самое удивительное, в двух больших домах заведения, собственно гимназии и пансионе, — то, что в них… начальница вовсе не имеет себе квартиры, кроме кабинета-канцелярии, где совершаются ‘дела’ и ‘формальности’ с родителями учеников. Как не иметь квартиры, когда даже собака имеет ‘конуру’, зверь создает себе ‘логово’, а в наших плохеньких гимназиях, с душными классами, директорская и инспекторская квартиры всегда занимают добрую четверть здания?! Да, вот подите — нет. ‘Идеализм’ барства уравновесился идеализмом ‘рабства’: ‘раба’-начальница отреклась от того, что имеет зверь, и не только имеет чай и стол с учениками, но и сон — возле них, в скромной, без всякого убранства и признаков ‘туалетного стола’ — спаленке. Сама она одета так же сурово и просто, как все они. И только красная шапочка и красный галстух — общая принадлежность, усвоенная во всей Европе школами этого типа, как объяснила она мне, — составляют парадную часть костюма у нее, у воспитателей, у всех учеников и учениц.
Известен ‘меланхолически-наказующий’ тон наших школ, где все проникнуто: 1) недоверием к ученику, 2) наказанием — как панацеей всех зол, 3) какою-то грустью и раздражением, которые одни связывают учеников и учителей в ‘духовно-нищенское братство’. Здесь все взято в обратном порядке: неспускаемый с учеников взор есть просто средство все всегда знать в школе и сейчас поспешить на помощь. Напротив, ясное доверие к ученику, не оптимистическое и фантастическое, а нормальное и естественное, — составляет ‘аз’ всего дела. В школе преднамеренно введены не только самостоятельные поездки детей, без всякого контроля, к родителям в Петербург, но и поездки их в отдаленные иногда города на летние каникулы домой. Если принять во внимание небольшой возраст учеников и что, например, мальчики принимаются здесь исключительно в интернат, хотя бы родители их жили в самом Царском Селе, то станет ясно, что это — не распущенность и ‘недосмотр’, а преднамеренное ‘отпускание на волю’ хорошо поставленного, окрепшего в характере, в самоуправлении ребенка, мальчика, девушки. Действительно, сколько сотен и даже тысяч учеников и учениц я ни видел на своем веку, я нигде не видел сплошь этого душевного здоровья, сильного роста незапачканной души в незапачканном теле, — как в этой маленькой начинающейся школе. Все имеют около себя глаз. Но этот глаз — веселый, бодрый, помогающий, он не подозревает, не хулит мысленно, не придавливает внутренно, как везде в нашем несчастном воспитании, от начального училища и до университета и академий.
Школа не имеет ‘прав’ и преднамеренно от них отказалась, как и от всяких субсидий. ‘За грошовую субсидию я должна была бы впустить в свой план контроль и стать выполнительницею не своего убеждения, а какого-то казенного шаблона, в котором нет ни души, ни мысли, — сказала мне основательница. — Что касается прав, то у меня преподается все шире и разнообразнее, чем в гимназии нормального типа, и, когда придет время, ученики мои получат все права, выдержав экзамен, в котором не будет ни пристрастия, ни снисхождений, которых я не ищу’. В одном отношении это отзывается на школе. В силу того, что, как вполне частное заведение без ‘прав’, — оно не имеет права даже обыкновенных публикаций, и о нем узнают только ‘из рук’, т.е. от знакомых до знакомых. От этого очень мало воспитанников и воспитанниц. От этого очень высока плата: 820 руб. за полный пансион в год, причем еще белье (кроме постельного), платье и вообще все не школьно нужное, а индивидуально нужное, — оплачивается также самими родителями. Только все делается по строжайшему образцу, единому для всех, который установлен школою.
Начальница повела меня в спальни. Они занимают отдельный дом, рядом с классным. Для мальчиков отведен нижний этаж, для девочек верхний. Везде невиданное мною в школах обилие воздуха. Если прибавить к этому, что окна отворяют и зимою, что дети спят при температуре ниже 10® под теплыми байковыми одеялами, что всю зиму они ходят во фланелевых рубашках, а для сна одевают особые длинные, тоже довольно теплые рубахи, что во всем заведении никто не курит, то очевидным станет та изощренная чистота воздуха, каковым они пользуются. Чистота и бодрящий холодок для дыхания, — при постоянстве температуры вокруг тела (фланель). В каждой спальне помещено не более 5-6 кроватей, и здесь же спит с ними воспитатель, т.е. по воспитателю в каждой спальне. Сама учредительница имеет спальню рядом со спальнею тех из взрослых мальчиков, которые нуждаются в особо тщательном наблюдении и которые сверх ее возможного вмешательства имеют, рядом со своими постелями, и кровать наблюдателя-воспитателя. В изголовьях кроватей привешены образки, — ‘из дома’, ‘от мамаши’. Около каждой кровати — стол, ‘со своими вещами’. Подушка одна, небольшая, так что голова лежит совершенно низко. ‘Отлив крови от головы во время сна — вреден, нормальное положение — чисто горизонтальное, без возвышения головы над туловищем, как мы наблюдаем у ребенка, лежащего на руках матери, и у всех животных’. В самом деле, сон есть сон. За день бодрствования, занятий, учения, вообще непрерывной деятельности мысли, мозг не может не устать, не истощиться. Ободрение и восстановление сил приходит через кровь. От вертикального положения днем кровь и без того труднее достигает мозга, чем если бы этот мозг лежал в уровень с туловищем и сердцем, как у животных. Ясно, что за ночь, во время сна, когда восстановляются его силы, нужно, чтобы кровь вливалась в него обильно и просторно, и вместе без усилий сердца. Сердце сохраняется и мозг освежается через самое простое приспособление постели.
Отсюда она повела меня в комнату для обливаний. За исключением нервных детей, для которых назначено доктором обтирание водою с одеколоном, все вполне нормальные дети получают сейчас же после сна обливания обыкновенною комнатного водою. Зимою вода, с вечера накаченная, становится к утру ‘комнатного’, т.е. температура опять же довольно низкая. По гвоздикам висят мохнатые халаты. Они накидываются сейчас после обливания, тело сильно разгорается при вытирании, — и ученики спешат обратно в спальни, где одеваются — для выхода на двор. Заведение расположено рядом с роскошным царскосельским парком, в самой здоровой и вместе тихой части города. Утренняя прогулка есть собственно бег. Дети, мальчики и девочки, идут, постепенно ускоряя шаг, переходящий в бег, старшие пробегают до 400 сажен, младшие, смотря по силам, менее — 300 и 200 сажен. Этот моцион совершается, чтобы установить основное, физически-бодрое состояние для дня. Для обливания, одевания и значительного пробега определяется только 1/2 часа, т.е. все совершается быстрым темпом, не ‘развалившись’ и ‘распоясавшись’, — и это тоже важно, как установка с утра же быстрых и решительных для всего дня и во всех занятиях приемов.
В самом деле, громадная воспитательная разница будет заключаться в том, сделал ли я такое-то ‘утилитарное’ или ‘учебно-нужное’ дело в час, или в 3/4 часа, или в 1/2 часа. И, далее, в каком темпе я сделаю первое же утреннее дело, в таком я буду предрасположен исполнять и все остальные занятия днем. В плохом хоре все поют растянуто, в хорошем — те же ноты, напевы, но только темп ускорен — и впечатление гармонично. Первый актер по сцене не должен начать низкою нотою свою роль: иначе и остальным придется говорить низкими нотами. Словом, тон первого дела определяет тон всех остальных дел, и это утреннее: 1) холодная вода, 2) ускоренный шаг, который переходит в бег, опять замедляющийся и переходящий только в скорый шаг, — устанавливают физиологическую готовность все совершать приблизительно так же. Бег этот совершается летом, осенью и зимою, какова бы ни была погода: ветер, дождь, снег — все равно. Бегут мальчики и девочки, без всякой разницы. Вернувшись, дети завтракают одним горячим блюдом — каша, ветчина с горошком, яйца или рыба. Чай и кофе устранены: дается питательный желудевый кофе с горячим молоком и к нему белый хлеб с маслом. Это занимает 30 минут. Общий принцип еды: все положенное на блюдо должно быть съедено. Если ученик чувствует еще позыв, — может попросить добавления, но добавление также должно быть съедено все. Таким образом, чванства, капризов, ‘индивидуальности’ и ‘психологии’ в еде никакой не допускается. Каждый, у кого есть дети, знает, до чего невоспитанность и распущенность их отражается на способе еды. Между тем это дело желудка, которое должно быть правильно и просто, как всякое физиологическое отправление.
Завтрак тянется полчаса, и затем от 8 до 9 часов идет уборка постели, чистка верхнего платья, и свободное время употребляется каждым по его желанию. Устраняется, конечно, вредная привычка (и мысль): ‘все уберут за мной’, ‘я — барин’, ‘барышня’. При безукоризненной чистоте и порядке заведения это не так легко, особенно для малышей первого класса. Когда я осматривал спальни, мне и на ум не приходило, что кровати убраны самими детьми: не лучше убрала бы и умелая горничная, няня или дядька.
С 9 часов начинаются уроки. Продолжительность урока 50 минут. Это совершенно достаточно при крошечном составе классов в заведении г-жи Левицкой, так как там время употребляется почти всецело на объяснение задаваемого урока и вообще на занятие с учениками предметом, и совершенно этого недостаточно в людных классах казенных гимназий, где 50 минут всецело почти уходят на ‘спрашивание уроков’. Так как в организацию казенного воспитания и обучения входит несколько ярусов начальства, причем каждый высший ярус не доверяет всякому низшему, то все проникнуто здесь контролем, который на низшем ярусе, соприкосновенном с учеником, отражается ‘спрашиванием’ и ‘спрашиванием уроков’, только спрашиванием и исключительно спрашиванием. Весь урок, за исключением, может быть, минут десяти, уходит на это пресловутое ‘спрашивание’, ибо учитель должен к концу учебной четверти ‘выводить баллы’, а выводить их нужно из чего-нибудь: именно из баллов за отдельные ‘ответы урока’. Теперь, если учеников в классе 20 и спрашивают одного, то что в это время делают 19? Ничего! Да и нечего делать: если кто выучил урок, то что же ему слушать, как товарищ отвечает это выученное и известное ему? А если кто не выучил, — он ничего не поймет и почти ничего не запомнит из ответа товарища, главное — ничего не поймет. Это убийственное ‘нечего делать на уроке’, соединенное с требованием: ‘надо безусловно явиться на урок, ибо в этом заключается самая сущность гимназического учения’, — можно сказать, подсекает в корне самый смысл наших гимназий. Подумайте: пять свежих утренних часов, когда ум восприимчив, когда он отдохнул после сна, — уходит на какое-то совершенно бессмысленное глазение на бороду учителя, на выслушивание в 40-й раз известного ‘Господи, помилуй’, — ибо это известное ‘Господи, помилуй’ совершенно напоминает склонение в сороковой раз такого-то латинского существительного или спряжение такого-то глагола. ‘Незанятость есть мать пороков’: пять утренних часов, пять уроков гимназических, проводимых в ненужности и невозможности какой-либо творческой работы, какого-либо активного восприятия науки, и являются первым зерном развращения учеников. Ибо ведь нужно же на что-нибудь убить эти пять часов, — пока спрашивают этих 19 учеников!! ‘Голь на выдумки хитра’. Поминутно слышится на уроке: ‘Позвольте выйти!’, начинается ‘преступный мирок’ под партами: тут игра в перышки, чтение потихоньку Майн Рида, и это все — еще лучшее, начинаются вообще проказы, проделки, шалости, потому что ученикам решительно некуда деть пустой час, каковой представляет в сущности каждый, за исключением чистописания, урок. Вот отчего нужно или, сохраняя систему контроля и спрашивания, удлинить урок до 1 1/2 — 1 1/4 часа, как это и было в типе уваровских гимназий, или, удерживая теперешнюю длину урока в 50 минут, не допускать в классе сидеть более чем 10 ученикам, или вовсе устранить систему спрашивания, контроля и вообще баллов, занимаясь с учениками предметом, спрашивая на уроке 1-2 учеников, или, пожалуй, спрашивая всех, но не ‘ответить весь урок’, а его малейшую дробь. Вообще нужна реформа урока — это есть существеннейшая и безусловная часть реформы гимназий. Между 1870 г. и 1893-м, когда я исключительно проводил все время на ‘уроках’, сперва как ученик и затем как учитель, — я непрерывно и ежедневно приходил прямо в ужас от зрелища, что именно такое этот пресловутый ‘урок’, за который учителя получают жалованье, ради которых строится гимназия и ‘опоздание’ или ‘неприход’ на который наказывается. Это есть постепенная, медленная, упорная идиотизация учеников (40 раз ‘Господи, помилуй’), через которую и получается то, что умный и мягкий наш народ, народ терпеливый, в известных оттенках мудрый, становится по прошествии 8-10 лет ‘урочной выучки’ чем-то тупым, дряблым, ни к чему не восприимчивым, безвольным -каково большинство представителей нашего ‘общества’. Ибо между ‘мужиком’ и ‘членом общества’ только и стоит всего, что 10 лет хождения ‘на уроки’. Совершенная очевидность этого, в середине 70-х годов, стала ясна даже ученикам гимназий. Класса из 5-го некоторые из них начали ‘выбывать’, чтобы через 2 года (вместо 4-х) держать ‘испытание зрелости’. Таковых я помню между серьезнейшими из своих товарищей, но явление начало так распространяться, что гр. Д.А. Толстой вынужден был положить ему довольно самовольный и насильственный конец — через циркулярное распоряжение, чтобы таковые ‘выбывающие’ допускались к испытаниям зрелости не ранее чем через то число лет, через какое они достигли бы естественно 8-го класса. Интерес ‘выигрыша времени’ пропал. Но циркуляр сознавал, что ‘выиграть время’ можно. И так как в бытность министром Толстого напряжение классицизма было так сильно, что при самом старательном приготовлении уроков редко приходилось являться в гимназию ‘готовым ответить по всем урокам’, т. е. внеклассного времени едва хватало, а в сущности, не хватало на приготовление уроков, — то, очевидно, ‘выигрыш времени’, приблизительно вдвое, совершался просто через утилизацию утренних урочных часов, которые в гимназии проходили совершенно неутилизованно. А так как для ‘утренних часов’ построена гимназия, то столь же очевидно было, между прочим, и для самого Толстого, что гимназий не для чего было и строить при таковой системе, как существующая.
Классное время должно быть самым творческим, деятельным, восприимчивым. Уже потому, что такова психология утренних часов, да и для чего, иначе, соединять в одной комнате учеников и учителя, неосведомленных и осведомленного? Предметы ‘проходятся’ именно в классах, на уроке: вот единственный смысл, при котором можно удерживать урок и класс!!
Для всех классов (т.е. включительно с пятым) у г-жи Левицкой только четыре урока. Таким образом, выброшен пятый урок казенных гимназий. Уже он утомителен, а когда, я помню, ввели в начале 90-х годов шестой урок, то на нем и ученики и учитель дремали от полного изнеможения, и никакого собственно ученья на нем не было!! У Левицкой эти четыре урока разделены небольшим промежутком в 11 минут, когда воспитанники пьют молоко и немного занимаются гимнастикою. К часу дня классные занятия совершенно кончены, т. е. они кончены почти к полудню, а не к наступающему вечеру, как в гимназиях официальных, и наступает обед, за которым проводится 1/2 часа. Все остальное время, приблизительно 7 часов, уходят на внеклассные занятия. Педагогическая разработка этого времени составляет главную оригинальность школы г-жи Левицкой, о которой я расскажу потом.
* * *
Все целостное выходит всегда из одной мысли, из одного вдохновения. И новая школа г-жи Левицкой вышла также из одной ясной и здравой мысли, а не явилась результатом эклектического подбора разных подсмотренных фактов чужого опыта и разных вычитанных из книг мыслей. Заключается она в следующем:
1) Семья, свой дом есть единственная нормальная, здоровая почва воспитания.
2) И если бы семья могла и умела все, что нужно ребенку физически, нравственно и умственно, то вообще не надо было бы никаких публичных школ. Но семья сама слаба: родители или отвлечены от учащихся детей, возраста 10-18 лет, другими меньшими детьми, от 1 до 10 лет, которые, как слабейшие, естественно нетерпеливее требуют себе забот, или хозяйством, которого тоже абсолютно нельзя оставить или пренебречь, наконец, службою (отец). Таким образом, кроме редчайших счастливых исключений, родители не могут дать детям сосредоточенного внимания, могут следить за ними только рассеянно, словом, — в них нет специализации, а воспитание не менее всего другого совершенствуется, богатеет в способах, развивается в силах от специализации, сосредоточенного и исключительного внимания. Наконец, — родители — сами продукт истории, быта своего сословия или профессии и могут иметь и вполне сознавать свое бессилие, свою немощь именно в воспитании. Увы, просвещеннейшие люди имели иногда детей ‘юрудами’: ну, например, от безвольности своей, фантастичности, страстности. Вспомним мать Байрона, вспомним отца Хомякова. Да и таких примеров множество вокруг: идеальные родители — порочные дети, образованнейшие родители — дети исключаются из школ ‘за леность и нерадение’ и проч.
Г-жа Левицкая предложила таким родителям, или не могущим отдать детям специального внимания, или не имеющим ‘призвания’, ‘таланта’, ‘удачи’ в воспитании, — свою готовность все отдать воспитанию их детей, т.е. принести им полную, целостную душу, недюжинную энергию, полную осведомленность. И вместе с тем — не расстраивать фундамента всякого здорового воспитания — духа ‘семьи’, ‘своего дома’. Отсюда вытекли коренные особенности нового типа школы:
1) Совместное обучение мальчиков и девочек, юношей и девушек.
2) Обширное развитие работ, рукоделий, игр, физических упражнений, чтения, бесед, вообще не книжных занятий, не ‘приготовления уроков’.
3) Снятие всякого формализма, не только во внутренних отношениях в самой школе, но даже при принятии детей. Например, при ‘поступлении не требуется никаких бумаг и документов, но желательна характеристика, устная или письменная, отдаваемого в школу ребенка’. Школа спрашивает только год рождения поступающего и как его всегда звали дома. Просматривая ‘правила’ или ‘объяснительную записку’ об этой школе, единственный экземпляр которых лежал в кабинете-канцелярии г-жи Левицкой, я прочел, очевидно с какими-то соображениями сделанный, список учеников и учениц — без фамилий их. Имена, карандашом накиданные, почти стерлись, но я прочел: ‘Юрик’, ‘Дима’, ‘Воля’ ‘Вася’, ‘Цезарь’, ‘Нина’, ‘Петя’, ‘Нонна’, ‘Манося’, ‘Муся’, ‘Галя’, ‘Ира’, ‘Лина’. Очевидно, даже в молчаливых соображениях начальницы ‘про себя’, фамилии учеников и учениц не вырисовываются около их лиц. Таким образом, совершенно убрана официальность, ‘должность’, ‘служебный строй’, — чту в гимназии надевается на ученика с I класса и кладет непереступаемую стену между домом и школой. В семье ребенок — у себя дома, в гимназии — он на ‘службе’ и перед лицом ‘долга’, официальная личность перед официальными лицами. Но и далее: здесь до 15 и 16 лет, т.е. уже взрослые мальчики и девушки, все знают только ‘ты’ в обращении друг с другом, как на ‘ты’ же обращаются к ним воспитатели и учителя. Таким образом, ‘класс’, ‘урок’ у г-жи Левицкой есть вполне домашний, ‘свой семейный’ урок. Ведь учитель или учительница, преподавая детям на дому, не называют их никогда по фамилии и почти всегда говорят ‘ты’. Вспомним перемену платья при Петре Великом. Имя — тоже костюм: раз нужен домашний дух — сохрани домашнее имя.
Добиться этого ‘домашнего духа’ возможно только при совместном воспитании одного и другого пола, где питомцы представляют собою братьев и сестер, а в воспитателях и воспитательницах, если они близко и вообще нормально поставлены, они чувствуют… ну, дальних родственников и родственниц, что ли. Но вообще отличительная черта ‘дома’ от ‘не дома’, семьи от ‘общественной группы’, — составляет, конечно, смесь обоих полов, без чего вы непременно получите казарму и военный строй, а с ним и ‘казарменный дух’, сколько ни бейтесь, из какой нежной или аристократической среды ни берите детей. И раз заведется этот казарменный дух, вы ничем не выживете подпольно гнездящиеся здесь казарменные привычки, казарменную грубость, казарменные понятия и вкусы. Гонимые — они будут прятаться, но навсегда, везде — останутся. Историки культуры пишут о ‘смягчающем, цивилизующем влиянии женщины’. Как же не прислушались к этому опыту всемирной истории педагоги. И вместо того, чтобы пытаться смягчить нравы учеников и привить им деликатные вкусы с помощью слащавых рассказов в хрестоматиях, — почему они не посадят рядом с ними просто существ, врожденно более мягких, природою более деликатных? Известно, как нравы даже солдат становятся мягче вокруг ‘дочери полка’, случайно найденного и воспитанного полком ребенка. Словом, только непростительною косностью педагогики, ее поразительною светобоязнью можно объяснить, каким образом она не воспользовалась этим могучим культурным орудием, лежащим в совмещении полов в одной школе, для достижения собственных же горячо желаемых задач?!
— Высшее образование женщин, — объясняла мне учредительница, — частью есть, частью это — действительность завтрашнего дня. Поэтому настаивать на разделении и неравенстве программ мужских и женских училищ среднего типа нет более оснований. Классическая женская гимназия г-жи Фишер в Москве есть одно из лучших у нас заведений, по крайней мере этого не оспаривают. Поэтому я не сделала никакой ошибки, взяв мужскую классическую гимназию с одним латинским языком нормою средней школы для обоих полов. Медички учатся же теперь латинскому языку, пусть они ему учатся у меня не торопливо, а как следует. Затем, девушке нужны некоторые специальные знания и умения — домоводство, шитье и проч. Это совершенно легко устраивается, когда в послеобеденные часы мальчики идут на свои мужские ремесла, а девочки — на свои девичьи работы. Наконец, это восполняется не на уроках, а через устные беседы тоже в послеобеденное время: так называемые ‘чтения’ или ‘лекции’. Все это комбинируется и вместе и порознь, смотря по надобности.
— Но опасность самого совмещения полов?
— Если бы они были совмещены на дурном? Но ведь они совмещены на прекрасном, на учении! Лучше ли, если первое знакомство полов произойдет в танцах, на паркете, среди флирта взрослых? Или лучше впервые узнать друг друга за физическими опытами, рассказами по русской истории, во время здорового беганья на лыжах и коньках, в огороде за поливкой овощей? Какова атмосфера, таков и дух. Развивается здоровое товарищество. И я ручаюсь, что, где бы вне моей школы, на поездке домой, мои ученики ни встретили девушек, ученицы — юношей, они уже не поведут с ними разговоров о тех пошлостях, кроме которых, при теперешнем разделении полов именно только в учении, им и говорить не о чем. Во внеклассное время они предаются здесь спорам, всегда имеющим серьезное содержание, и, встретившись не здесь, — вспыхнуть теми же интересами и темами. Что касается до собственно романтизма возраста… то, поверьте, самый возраст этот, 12-14, 14-16 лет, так прекрасен при неиспорченном воспитании, что ни в чем, кроме высокого подъема идеализма, молодое чувство не выразится. Я не стала бы ни подавлять, ни преследовать этого чувства, не стала бы подозревать его в гадком происхождении и направлении, и при таком моем взгляде — оно не будет от меня таиться. Я смотрю на это чувство как на могущественную силу, пришедшую даром на помощь педагогике, которою она никогда не умела пользоваться, игнорировала ее или подавляла. Не так же ли педагогика относилась и ко всем естественным силам человека, естественным продуктам цивилизации, пытаясь сама выдумать на место их какие-то недействующие искусственные силы? Поэты всех стран, народный эпос — все повторят согласно, что для юноши это есть источник героизма, регулятор и возбудитель благородства, а главное — для меня главное — источник возвышеннейших взглядов на женщину, косвенно на всякую, на сестру, мать, соседку, знакомую, но в основе — на нравящуюся девушку. Чем вы этого достигнете? Какими лекциями, уроками, назидательным чтением? Природа приносит вам даром этот фрукт: умейте не испортить его, а извлечь все возможное. Такой юноша перед глазами дорогой ему девушки не солжет, не обманет, не унизится, не скажет пошлости, не подумает ничего сального, прежде всего — не подумает порнографического! Казарма или закрытая семинарская бурса, обе изгнавшие женщину, — вот настоящие, главные родники сквернословия и скверномыслия нашего общества, ибо по образцу их устроены всевозможные заведения. И это — в видах целомудрия!!
Я вспомнил бл. Иеронима и его жалобу. В письме к одной римлянке он писал: ‘Пока я жил в Риме и постоянно обращался в обществе, сталкиваясь со множеством женщин, я был от них спокоен. Но с тех пор, как удалился в пустыню и вовсе не вижу их, мое воображение постоянно занято ими, и это не дает мне покоя’.
— Близость — успокаивает, и не только не грозит ничем, но и предупреждает опасность в линии этих специальных педагогических тревог. Представьте брата и сестру, безвестно потерявших друг друга в младенчестве, которые встречаются через 20 лет. Между ними очень можно представить сближение. Между тем этого никогда не бывает сейчас — и просто потому, что они растут вместе.
Последний аргумент мне показался поразительно убедительным. Я вспомнил наблюдение, давно мне сообщенное одним умным сельским хозяином, что в очень близком родстве невозможно добиться скрещивания пород, предварительно не разъединив их на продолжительное время. Очевидно, совместность жизни скорее притупляет, расхолаживает взаимное влечение полов. А благородство влияния от этой совместности — остается. Добавлю следующее наблюдение. Ведь редко кто находит ‘свою судьбу’ (женится, выходит замуж) в соседнем доме, в своем квартале, даже в своем городе! Как при опылении цветов — несутся люди далеко-далеко: и в странствиях, где-нибудь на чужбине — вдруг избирают ‘подругу’, ‘друга’. Так — во вселенной. Почему должно быть иначе в школе? Очевидно, что разделение полов при обучении и воспитании, включительно до университета, есть только варварская средневековая фантазия, остаток ‘терема’, ‘затвора’, и вместе эта фантазия, всего крепче держащаяся в педагогике, есть причина недостигнутости и недостижимости основных педагогических задач, лучших целей воспитания и обучения — развития кротости, деликатности, вежливости, ‘рыцарских чувств’ к слабому, к женщине.
По закону, совместное обучение полов разрешается только для двухклассных школ: поэтому, начиная с 3-го класса г-жа Левицкая только каким-то чудом удержала этот принцип, на котором она так настаивает, что предпочла бы вовсе закрыть свое заведение, нежели разъединить в нем полы. Но она открыла свое дело всяким осмотрам, ревизии, всяким придиркам и критике и потребовала доказательств раньше, чем отказаться от своего принципа. И дело существует, как она захотела. Теперь, вне сомнения, мы скоро будем иметь полную гимназию для обоих полов, и тогда, Бог даст, не замедлит и ‘законодательное согласие’ на очевидно безвредный и даже правдоподобно благотворный факт!
Внеурочное время распределяется в школе г-жи Левицкой следующим образом:
1) Два часа, сейчас после обеда (в 1 час дня), на разные занятия по группам: практика языков — для одних, лекции или пение — для других, работы в мастерских — для третьих.
2) Полтора часа уходят на садовую работу или игры на воздухе, на работу в мастерских или прогулку. Последняя избирается всегда с целью, на экскурсию, монотонное ‘маршированье по парку’ ради моциона вовсе изгнано, как негодная форма духовного истомления. Зимою в это время катаются на лыжах или коньках. Разнообразие зависит от дней недели и времени года.
Это — время до ужина, который бывает между 5 и 5 1/2 часами, после него 1/2 часа назначается на шумные игры и беготню. Затем в течение одного часа приготовляются (только старшими учениками) уроки на завтра, младшие дети вовсе не имеют ‘задаваемых’ уроков.
Затем, два часа (от 6 до у младших учеников идет на чтение, рисование, игрушки, тихие игры, у старших 1 1/2 часа свободного времени, которое они могут провести и без дела или заняться литературным чтением и лекциями.
В девятом часу идут умываться, мыть ноги и спать.
Механическое ‘спрашивание уроков’, а в связи с этим и ‘выставление баллов’ вовсе исключены г-жою Левицкой из своего училища. Урок исключительно уходит на самое преподавание, разъяснение его и вопросы детей о предмете урока. Самое большее число учеников, допускаемое в классе, — 12. Только при этом ограничении учитель может не выпустить из виду индивидуальных способностей порознь каждого ученика, как и индивидуальных же недостатков, которым должен сейчас же прийти на помощь. Исключение из преподавания ‘баллов’ в корне подрывает формализм преподавания: иначе как ‘разъяснять’ ученикам предмет, и хорошо его разъяснять, — учителю нечего и делать на уроке! Т.е. неспособному, бездарному учителю, каковых во всех наших учебных заведениях толпы, — вообще на уроке совершенно нечего делать, и он должен умолкнуть и ‘выбыть из учителей’ по совершенному ненахождению для него никакого дела. Тогда как вообще ‘вызывая учеников к ответу’ и ‘ставя в классный журнал баллы’ — у нас может прослужить вожделенные 25 лет (до пенсии) кто угодно, совершенный инвалид педагогического дела. ‘Балл’ — это защита и обеспечение бездарности, щит ‘ничегонеделания’ на кафедре, как равно это меч обмана на парте (получить бы ‘три’, а предмета можно вовсе не знать). С устранением баллов, у г-жи Левицкой — устранены и экзамены. Оставлены только, в конце каждой трети года, ‘репетиции’, без всякого приготовления к ним учеников. Здесь они упражняются собственно в даче, в формулировании ответов: так как им всем придется держать официальный экзамен. Переводы из класса в класс просто основываются на устной аттестации учителями каждого ученика, об усвоении которым курса предыдущего класса они знают в силу постановки всего дела.
Этою организациею дела достигнуто интересное, живое, наглядное преподавание и вовсе исключена какая-нибудь возможность, — ибо какая польза и нужда, — для самих учеников скрывать свои знания, притворяться знающими более, чем они знают на самом деле. Т.е. отрезаны, на кафедре и на парте, главные и неизбыточные, вездесущие пороки нашей школы.
В школе г-жи Левицкой учителю нечего делать (буквально!), если он не ‘с призванием’.
Ученик не обманывает, ибо этим он только обкрадывал бы себя самого.
Затем, конечно, остается и ‘лень’ и ‘неуспешность’, но уже как дефекты способностей, а не характера, как результат состояния здоровья (малокровие мозга и проч.). Вообще здесь нет и не может завестись лень, как шалость, как озорство, — эта гангрена наших гимназий.
* * *
План г-жи Левицкой, как она мне сообщала, — вывести вовсе школу из города, окружив ее фермами и полным сельским хозяйством, на место огорода и сада, дающих весьма мало упражнения. Хотя все здесь упражнения ведутся совершенно серьезно. Я видел отлично, ‘до пуха’ обработанные учениками и ученицами гряды, засеянные или засаженные основными русскими овощами. Самое соединение полов, как она мне говорила, не должно быть столь тесно, как у нее сейчас: и в семье сестры, вовсе не разделенные от братьев, имеют, однако, ‘свой час’, ‘свое место’, ‘свой мир’ — и эта тонкая степень и разделения и соединения должна быть проведена в школе. По ее мысли, при собственном, а не наемном здании, — соединяясь на уроках, играх и работах, в мастерских и в классах, девочки и мальчики имели бы, однако, особый для каждого пола ‘свой дом’, ‘свой мир’, поэзию то более мужественную, то более женственную. Все это основательно. И вообще педагогическому миру нашему следует очень и очень заглянуть в это оригинальное заведение, плод сильного женского ума и сильного характера.
Например, с 1-го класса здесь введено геометрическое черчение ‘для развития верности глаза, аккуратности и твердости руки’ и как лучшая, наглядная и практическая подготовка к восприятию геометрических истин, напротив, география преподается только со 2-го класса (в казенных гимназиях — с 1-го), и к ней они подготовляются элементарными топографическими работами.
Дети отправляются с учителем в парк с вехами, цепью и угломерным инструментом, разбивают прямые линии, измеряют их и определяют величину углов. Затем измеренные треугольники и отмежеванные участки они наносят на план. Это дает им понятие о масштабе, например одной сажени водном дюйме и пр. Дети с чрезвычайной охотой занимаются этими работами, а связью природы и умственных расчетов работа эта действует чрезвычайно развивающе на их ум. С тем вместе это подготовляет их к пониманию, что такое карта, и дает возможность через год приступить к занятиям по географии. Девочки занимаются топографией наряду с мальчиками, зато мальчики с девочками принимают участие в некоторой доле рукоделий: зашить белье, починить платье — это может всегда понадобиться и мужчине.
Из чисто умственных упражнений обращает на себя внимание — в видах развития речи и быстрой сообразительности — введение ‘дебатов’. Предлагается какая-нибудь тема, вопрос, и ученики и ученицы разделяются на две партии или ‘два возможных решения’ данной темы: та сторона будет победительницею, которая докажет ‘свое решение’ и вместе разобьет доводы другой стороны. Следящий за ‘дебатами’ убирает из ‘прений’ все ненужное, побочное или не ведущее к цели. Является аккуратность мысли и воздержанность языка, без чего ‘прения’, — как не могут не почувствовать и дети, — превращаются в хаос, ни к чему не приводят.
Я не могу останавливаться на других сторонах этой школы, столь же ‘натуральной’, как и ‘гражданской’. Физическое здоровье, физическая крепость поставлены здесь в ‘аз’ всего дела. Все остальные цели даже и не начинают преследоваться, пока не достигнута эта. Вообще школа очень ‘тверда’ в направлении. На втором месте поставлено изгнание всяческой лжи и ломанности, гнездящихся в дортуарах, спальнях, детских и в училищах наряду с их спертым воздухом. Наконец, третье и последнее место, как мне показалось, занимает точно выполненная программа предметов. Это составляет наиболее смелую и раскованную сторону всего предприятия г-жи Левицкой, ибо в наших официальных училищах программа представляет до того священное ‘табу’, что здесь малейшей йоты не может изменить не только преподаватель предмета, не только директор гимназии, но и попечитель учебного округа. Посмотрев на глубокое невежество наших гимназистов и студентов, стороннему зрителю или иностранцу и в голову не придет, что все без исключения русские учебные заведения суть ‘ученые училища’, — только ученые и сухо ученые. Здоровье, нравственность — все принесено в жертву ‘знанию науки’, ‘от до сих’, без пропусков, без сокращений!!! Г-жа Левицкая просто поставила это на третье и последнее место. Это ее самая большая смелость. Только женщина, никогда не ‘служившая’, не носившая ‘мундира’, не робевшая перед ‘начальством’, — как к этому приучена вся наша несчастная мужская половина рода человеческого, — могла решиться на такую отчаянность: создать школу именно для воспитания, а не ‘для прохождения’ программы министерства народного просвещения! О последних, однако, замечу: они менялись каждые 25 лет! Но в том состоит педагогическая магия и самогипноз, что если, напр., в июле ‘переменилась программа’, то в августе все, педагоги, учителя, директора, попечители, от Балтийского до Охотского моря, и сам министр в Петербурге, — непоколебимо убеждены, что, не пройдя этой июльской программы, нельзя и человеком стать, стать гражданином, чем-нибудь. Вместе с тем собственно воспитание представляется педагогическим сферам столь неосуществимой и недоступной вещью, даже вещью неуловимой и неопределимой, что они просто заменили их ‘вниманием, прилежанием и поведением’, т.е. ранжиром, строем, фронтом внешней выправки. ‘Если кто имеет вид унылый и молчит — поведения отличного, посвежее ученик — хорошего, веселый — удовлетворительного, если кто имеет свои мысли — поведения посредственного и ненадежен, если имеет фантазию, воображение, творчество — худ, опасен и должен быть поспешнее выгнан’. За 25 лет то ученичества, то учительства я видел эту ненаписанную аксиому исполняемою всеми и везде. Огонек в ученике — он гасится, а если ученик — холодный уголек, то вот тут его шлифуют, полируют, всячески холят и берегут.
Опыт г-жи Левицкой очень интересен. Времени ему всего пять лет. Но она справедливо поступит, сделав из него тему целой жизни. Официальному же миру можно заметить: не все ли равно ему пользоваться ‘соображениями’ и ‘результатами наблюдений’ человека, посланного за границу в мундире и взявшего ‘командировочные’ или съездившего туда от себя и на свой счет? Право, в деле именно учения и воспитания правительству давно следует ограничиться просто высшим наблюдением и контролем, да где требуется — механической помощью: предоставив мудрость и поэзию дела частным людям, частным корпорациям, городам, общинам, областям. Это — их дело, миссия их труд, поэзия и, наконец, самовоспитание в серьезных заботах и задачах.
Впервые опубликовано: Новое Время. 1905. 12 и 25 мая. NoNo 10484 и 10497.