Когда выхали изъ осиновой рощи, дорога пошла подъ гору, и сразу внизу открылся и заигралъ въ вечернемъ золот городъ.
еня ахнула отъ неожиданности и соскочила съ телги.
— Постой, батя! Давай поглядимъ!…
Она много слышала о город, но никогда не видала его. И то, что открылось теперь предъ глазами, такъ расходилось съ ея представленіемъ, что она раскрыла ротъ отъ удивленья и нсколько разъ недоврчиво переспросила:
— Такъ это самый городъ?.. Тутъ и Санька Щипцова живетъ? И Катерина тутъ?..
Она ожидала встртить нчто необычайное, сказочное, поражающее воображеніе своей грандіозностью. А тутъ — яркими заплатами краснли, зеленли и блли маленькія крыши, одн лишь крыши. И было такъ много этихъ крышъ, и лежали он такъ густо, плоско и мертво, что казалось, будто негодной, битой посудой усяно взгорье. И только. Узкія улицы, какъ срыя нитки, почти ускользали отъ взгляда и не вносили порядка въ путаницу крышъ. И было непонятно, какъ люди разбираются въ этой каш и находятъ свое жилье.
— Ху-у, огромадный городъ!..— замтилъ своимъ жирнымъ утинымъ голосомъ отецъ, старый казакъ Селезень, и изъ уваженія снялъ шапку.
— Махина! Ажъ глаза разбгаются!..
Его широкій носъ, перехваченный большой сдловиной, восторженно и наивно топорщился кверху, сверкая темными точками ноздрей. И отъ этого лицо всегда имло беззаботный, радостно-удивленный видъ, какъ будто разсматривало только смшныя неожиданности.
Не доходилъ сюда наверхъ шумъ города, и мертвой заброшенностью и пустотой вяло отъ крышъ. Только вглядвшись, можно было замтить, какъ по срымъ ниткамъ ползаетъ что-то, копошится то круглое, какъ порошинки, то длинное. Какія-то странныя, апатичныя наскомыя.
— Такъ во-отъ онъ какой городъ!..— разочарованно тянула еня, приставивъ ладонь ко лбу. Ничего нтъ интереснаго!..
Она осталась недовольна и сла на телгу, поджавши губы, какъ будто ее кто обидлъ.
Чмъ ближе подходилъ городъ, тмъ блдне и чахле становилась зелень на земл и въ садахъ у дороги. Сухимъ старческимъ шепотомъ жаловалась трава и печально никли листья, покрытые грязнымъ срымъ налетомъ, словно осло на нихъ и до времени изсушило смрадное дыханье города, Горячимъ было это дыханье, и жаръ чувствовался уже въ крайнихъ улицахъ, будто подъзжали къ большому пожарищу.
Миновали каменный мостъ чрезъ красный пустой оврагъ, вокзалъ съ ревущими черными паровозами и острымъ запахомъ нефти.
Все выше и плотне шли зданія, больше попадалось народа и наросталъ шумъ и гамъ.
— Ну, теперь, дочка, посматривай!— говорилъ Селезень, тревожно озираясь.— Гляди да оглядывайся! Окомъ не сморгнешь, что-нибудь свиснутъ: либо мшокъ, либо полость… Со службы шли, кисетъ у меня тутъ ахнули въ одинъ моментъ. Хорошій былъ кисетъ, гарусомъ шитый! Три рубля денегъ… Тутъ всякаго народу веліе, дай Богъ ему добраго здоровья!.. И вс въ блыхъ рубашкахъ. Видишь? Какъ французы. Чисто ходятъ!..
Около базара попали въ самый адъ. Какъ пулеметы, трещали легковые, дрожала земля подъ тяжелыми колесами ломовиковъ, лязгали прутья желза, звонко и пестро разговаривали бутылки въ плетенкахъ, воровски шмыгали велосипеды, попадая въ самыя узкія мста. Все ревло, звонило, волновалось и торопилось, какъ будто произошло огромное несчастье.
Волновалась и дрожала вверху раскаленная каменная пыль, и сквозь нее небо казалось близкимъ, блднымъ и скучнымъ. Это не то прекрасное, прозрачное и странно высокое небо, отъ котораго трудно оторваться въ степи. Очевидно, здсь никому не нужна его красота. Согнувшись, озабоченно бгутъ въ высокихъ стнахъ маленькіе люди, вс одинаковые, вс похожіе другъ на друга. Бгутъ и смотрятъ только въ закованную камнемъ землю, какъ будто что-то ищутъ. Связанные невидимой крпкой, цпью, которую сковалъ для нихъ городъ, тянутъ они другъ друга по-надъ стнами, какъ бурлаки на узкомъ бичевник. Не распрямляются согнутыя спины и некогда поднять голову. Остановись на моментъ, и тотчасъ будешь раздавленъ задними и растоптанъ бгущей толпой.
Когда-же обиженное невниманіемъ небо напоминаетъ имъ о себ зноемъ и влагой, они сердито щелкаютъ зонтами, закрываются наглухо и, не останавливаясь, опять угрюмо тянутъ цпь несчастные бурлаки.
Хо-хо-хо-хо!— безпрерывно неслось откуда-то со стороны большого завода. И страшная мощь, и разрушительная желзная сила чувствовалась въ этомъ звук, словно чавкала, глотая людей, огромная, жадная пасть и съ усиліемъ выдавливала воздухъ изъ каменной груди.
— Батя! Чего такое хрипитъ?..
— Молчи, дочка, молчи! Не разговаривай! Гляди жеребенка!..
Смшнымъ и неузнаваемымъ вдругъ сталъ отецъ. Онъ не могъ забыть украденнаго кисета и бросалъ во вс стороны тревожные, подозрительные взгляды, какъ человкъ, попавшій въ безвыходное положеніе. Длалъ много ненужныхъ, торопливыхъ движеній, то и дло хватался за мшки, за полость, даже щупалъ на голов шапку. Лицо у него вытянулось и потло отъ напряженія, а наивныя, веселыя ноздри раздувались тревожно и нервно, какъ у испуганной лошади.
— Гляди да оглядывайся!..— бормоталъ онъ, дергая возжами.— А то либо подъ штрафъ попадешь, либо жеребенка потеряешь… Видишь, вонъ вагонъ летитъ, какъ бшенный. Безъ огня и безъ пара… Прямо на насъ!..
Ссыпали хлбъ. Селезень долго и подозрительно считалъ деньги, перекладывая ихъ изъ руки въ руку, кусалъ зубами, ожесточенно бросалъ на камни и, наконецъ, спряталъ въ шапку съ полной увренностью, что его все-таки обманули.
За три года, въ теченіе которыхъ Селезень не былъ въ город, улица такъ измнилась, что стала совершенно неузнаваемой. Пришлось прохать по ней два раза въ поискахъ знакомаго постоялаго двора.
— Куда лзешь? Чего надо?— лниво спросилъ городовой, сидвшій на ступенькахъ, и загородилъ дверь ножнами.
— Да вотъ, дружокъ, ворота-бы отворить! Захать намъ на ночь…
— То-то! Разлетлся!.. Разв не видишь — асса! Ворочай на Гнилую. Постоялые тамъ…
Селезень долго недоврчиво глядлъ на него, а потомъ вдругъ покраснлъ и наптушился.
— Ты меня не дурачь! Я тутъ останавливался…
— Ну нечего, нечего!..— заревлъ городовой и поднялся.— Проваливай!.. Право держи!.. А еще каза-жъ!..
Свъ на телгу, Селезень надвинулъ шапку и озлобленно стегнулъ кобылу.
— Ничего не подлаешь! Власть… Не захотлъ пустить и не пустилъ. А тутъ — я знаю!.. Ну да, ничего. Подемъ,— гд попроще… Онъ думалъ, я ему двугривенный дамъ. Нтъ, не на того напалъ!..
II.
еня умылась и, нагибаясь за телгой, надла новую, свтлую кофточку и башмаки на высокихъ каблукахъ. Черная юбка смялась подъ полостью, и еня долго горестно покачивала головой и разглаживала складки, смачивая ихъ слюной.
Надо было отыскать Саньку Щипцову, которая жила здсь гд-то въ богатомъ дом, и передать ей гостинецъ отъ матери — дв пары зимнихъ чулокъ и пирогъ съ ежевикой.
Гостинецъ, завязанный въ платокъ, лежалъ въ сн и пахло отъ него полынью и дегтемъ.
Отецъ долго разсматривалъ желтую бумажку съ адресомъ Саньки, но такъ-какъ былъ малограмотенъ, то ничего не понялъ и задумался, почесывая сдой щетинистый подбородокъ.
— Должно близко!..— сказалъ онъ:— Не люблю я признаться эту твою Саньку. Дюже вольная двица! Никакихъ законовъ не признаетъ… Ну, посылку съ родной стороны нельзя не доставить. Это такъ. Надо!..
И онъ опять началъ задумчиво и нершительно мять и разсматривать бумажку.
— Стало быть, или ты. А утромъ купимъ тарани {Тарань — вобла.}, стей и прочаго и айда домой. Безъ задержки!.. Разспроси хозяина. Но не опозднись. А то ночнымъ бытомъ и заплутаться можно, спаси Богъ… Пусть Санька доведетъ тебя, въ случа чего…
Вышли за ворота.
Шелъ мимо народъ. Горли верхнія окна домовъ. Золотилась тонкая пыль, и золотые же купались въ ней голуби. За угломъ гд-то пла шарманка, и псня, рожденная на грязномъ душномъ двор, была печальна и красива, какъ осенній цвтокъ, тоскующій по солнцу и ласк.
ен не стоялось на мст, и черные глаза ея блестли изъ подъ блой косынки остро и любопытно, какъ маленькіе, проворные водяные жучки. Оттого, что кончился трудовой день и въ каменной глубин скрылась страшная изнанка города, казалось, будто веселымъ беззаботнымъ праздникомъ всегда протекаетъ здсь жизнь, и люди не знаютъ ни горя, ни нужды, ни мозолей.
И у ени было такое легкое радостное чувство, какъ будто и она причастна къ этому свтлому празднику и навсегда сливается съ нарядной толпой, навстрчу которой съ наивнымъ довріемъ и надеждой на счастье тянется сердце. Не надо ходить на выгонъ за сырыми грязными кизелами, не надо въ рваной потной рубашк бгать по току за лошадью и слушать тяжелый стукъ молотильнаго камня. Ничего этого не надо, была-бы лишь молодость, красота и смлость. Санька прожила здсь только годъ, а прізжала на хуторъ уже въ шляпк и съ золотыми часами. Говоритъ, сразу нашла хорошаго человка…
— Ну, такъ я пойду, батя!..— сказала еня, почему-то красня и волнуясь.
Селезень осмотрлъ дочь спереди и сзади и, скосивъ глаза, сравнилъ съ проходившими горожанками. Потомъ изумленно приподнялъ одну бровь, подумалъ, приподнялъ другую и вдругъ засмялся отъ радостнаго открытія. Онъ первый разъ увидалъ, что еня очень красива. За работой, среди бдной срой жизни какъ-то не замчалась и не цнилась эта красота. Онъ привыкъ разсматривать дочь, лишь какъ необходимаго дока и лишнюю рабочую силу. И теперь былъ радостно удивленъ, и что-то нжное и теплое легло ему на сердце, какъ будто своей мозолистой рукой онъ прикоснулся къ атласному, нжному тльцу ребенка.
‘Спасибо старух! Славную дочку выходила! Хорошую двку!..’ — подумалъ онъ и съ гордостью разгладилъ усы.— ‘Только вольная! Ху-у, и вольная!.. Ишь глазищи-то сверкаютъ! Какъ у жеребца!..’
Ему хотлось сказать дочери что-нибудь ласковое и нжное, отвчающее его чувству, но пока онъ искалъ такое слово, еня уже отошла отъ него, и фигура ея растворилась въ толп.
— Права держи, дочка! Права!..— торопливо и заботливо крикнулъ онъ вдогонку, отмахивая рукой.
И долго смотрлъ вслдъ, усмхаясь и покручивая головой.
‘Ху-у, и смлая!.. Ишь не сробла, одна пошла!..’
Весь вечеръ Селезень думалъ о дочери, и думы эти были новыя, радостныя, согртыя такимъ чувствомъ, словно онъ нашелъ около себя что-то дорогое, полузабытое, но очень нужное.
— Спасибо бабк! Пра, спасибо!..— бормоталъ онъ, похаживая по двору и приглядываясь хозяйственнымъ глазомъ къ сараямъ, къ телгамъ и хомутамъ.
И скоро весь дворъ зналъ, что у него есть дочь — еня, настоящій орелъ, что ей 20 лтъ и что онъ ищетъ хорошаго зятя, хочетъ принять его въ домъ.
Изъ разговоровъ, между прочимъ, выяснилось, что цны на тарань стоятъ высокія.
Селезень слъ на телгу, вынулъ изъ шапки деньги и, прищуривъ глазъ, началъ высчитывать. Выходило такъ, что на тарань, на сти и ен на жакетку хватало, а старух на платье нтъ. Такой результатъ очень огорчилъ старика. Онъ спряталъ деньги и опять заходилъ около телги, почесывая подбородокъ. И ршилъ: лучше отложить сти до ярмарки, но старух на платье непремнно купить.
‘Такого орла выходила!.. Такую двку!.. Надо ей благодарность сдлать…’
А ночь уже сторожила городъ. Потухли окна и главы церквей, въ одно сливались громады зданій. На гор было еще свтло, четко печаталась изломанная линія лса и золотились просвты между деревьевъ. А внизъ уже ползла огромная тнь и накрывала городъ все плотне и плотне. Кое-гд зажигались фонари и, не свтя, горли въ прозрачномъ еще и пыльномъ воздух, блдные и грустные.
На двор собрались мужики, и одинъ изъ нихъ разсказывалъ про Сибирь. Онъ горячился, длалъ широкіе, ршительные жесты и самодовольно потряхивалъ головой, поправляя картузъ.
Селезень заслушался, прислъ на корточки и долго смотрлъ мужику въ ротъ. А потомъ, вспомнивъ вдругъ, что онъ въ город, началъ сомнваться и покачалъ головой.
Селезень струсилъ, и ему вдругъ ясно стало, что это вовсе не мужикъ, а переодтый цыганъ, который хочетъ увести кобылу. Старикъ покрутилъ головой надъ хитростью человческой и отошелъ. И тутъ только замтилъ, что на двор уже ярко горлъ фонарь, по камнямъ змились тни, а наверху было совершенно черное, какъ платокъ, небо.
Селезень вспомнилъ, что ени все еще нтъ, и внезапная острая тревога уколола его сердце.
— Эхъ, зря пустилъ двку! Опозднилась! Какъ бы какого грха не вышло!..
Кинулся къ воротамъ.
Городской шумъ отодвинулся вдаль и доносился глухо и неясно, словно десятки поздовъ безпрерывна бжали гд-то другъ за другомъ. Не визжало уже желзо, не грохотали ломовики, лишь отчетливо и дробно выстукивали каблуки по асфальту. То, что наверху было черное небо безъ звздъ и свтъ шелъ снизу отъ фонарей,— странно измняло улицу, углубляя ее и выравнивая стну домовъ. И Селезень никакъ не могъ вспомнить, въ какую сторону ушла еня. Тамъ, гд должна быть заря, стной чернла гора, противоположная сторона неба горла заревомъ.
По стнамъ скользили ломаныя тни, присдали, танцовали и дразнили людей. И безшумными, таинственными движеніями ихъ былъ полонъ тротуаръ. Въ конц концовъ никакъ не разберешь, гд живые люди мелькаютъ и гд тни.
III.
Селезень ходилъ около двора и пытливо всматривался въ женскія фигуры. Испуганно шарахались отъ него чужія блдныя лица, подозрительно косились и, мелькая въ полусвт, долго оглядывались, пока было видно. А онъ въ нахлобученной зимней шапк, опоясанный веревкой, весь срый, мрачный, все похаживалъ взадъ и впередъ, все выжидалъ, степенно заложивъ руки назадъ и стараясь не обнаружить своего волненія…
— Ты кого, старикъ, тутъ высматриваешь?..
Замтивъ огромную, сверкавшую, какъ луна, бляху на шапк, Селезень струсилъ, согнулся и хотлъ незамтно прошмыгнуть въ ворота. Но тутъ то какъ разъ на скамейку и слъ караульщикъ.
— Чего тутъ путаешься?..
Селезень остановился и скривилъ ротъ конфузливой виноватой улыбкой.
— Да дочка у меня опозднилась… Пошла подружку провдать, да вотъ все нтъ. Кабы не заплуталась. Прізжіе мы…
— На ночь глядя, не пойдетъ. У подружки и заночуетъ…
— А вдь въ самъ-дл!— радостно воскликнулъ Селезень и удивленно открылъ ротъ,— Ей еще лучше тамъ. Гд ей тутъ съ мужиками! Это ты правильно!..
Было смшно и удивительно, почему такая простая, ясная и спокойная мысль не приходила ему въ голову. Конечно, еня не такъ глупа, чтобы ночью идти по незнакомому городу.
Проникнувшись уваженьемъ къ сторожу, Селезень снялъ шапку и слъ рядомъ на скамейку. Захотлось поговорить съ умнымъ городскимъ человкомъ и разсказать ему про дочь и старуху.
— Хлбъ, что-ли, привезъ?— спросилъ сторожъ угрюмо, не поворачивая головы.— Что-же думаешь деньгу зашибить? А купить чего надо?..
— Да, надо таки, братокъ! Дочк кой-чего, старух…
— Вотъ то-то и оно-то!..— мрачно и убжденно перебилъ сторожъ.
— Вотъ то-то и оно-то!..— повторилъ онъ, подумавъ, и пристукнулъ высокой, блой палкой.— Тутъ вотъ оно и обозначаетъ! Ловко насъ оплетаетъ городъ, будь онъ проклятъ! Ты тамъ спину гнешь, мозоль набиваешь, каждое зернышко считаешь. Вотъ, молъ, продамъ — вздохну, выравняюсь. Привезешь,— будто и деньги получишь, а домой вернешься съ шишомъ. Продать дешево, купить дорого. Все тутъ и останется. Либо въ лавк, либо въ кабак. Н-етъ! У него, у дьявола, изъ зубъ не вырвешь. Крпко держитъ копечку! А ему подавай!.. Про фармазонскій рубль слыхалъ?— строго спросилъ онъ и повернулъ къ свту шершавое лицо, сплошь заросшее рогатыми косицами, не то рыжими, не то срыми. Глаза скрывались въ тни большого козырька, и не разберешь, — смются они или злятся. И говорилъ онъ отрывисто, словно плевался, грубымъ, сиплымъ басомъ, какъ будто и все горло у него тоже заросло волосами.
— Монета такая у жуликовъ… Дадутъ размнять, какъ положилъ въ кисетъ, такъ и до свиданія! И сама уйдетъ и все за собой уведетъ. Сколь ни на есть въ кисет — все утащитъ. Фармазонская называется… Такъ и тутъ. Даютъ деньги въ руки, а не удержишь, какъ щуку за хвостъ. Что ни дверь, ни окно, то ловушка. Не пройдешь вдь мимо-то. Будто и того надо и этого… По трактирамъ музыка, громохоны. И везд убытокъ! Повыдумали на нашу шею, матери ихъ чортъ!..
Онъ плюнулъ, пошаркалъ ногой и замолчалъ.
Селезню хотлось еще посидть и послушать. Казалось, что обо всемъ этомъ онъ уже думалъ и самъ, только туманно и не до конца.
— Помоложе былъ, на стеклянномъ завод работалъ…— началъ опять сторожъ, понизивъ голосъ.— Хозяинъ то изъ городскихъ попался. Хоро-ошій химикъ! Возьми да понастрой около завода разныхъ учрежденіевъ: лавку поставилъ, чайную, трактиръ. Работаешь, бывало, работаешь, разсчетъ придетъ — ни въ квашн, ни въ мошн. Ахъ, шутъ тебя не видалъ!.. Все у него остается. Ни въ лавк, такъ въ трактир… Дулся, дулся и думаю. Да что за бсъ! Дарма вдь работаю. Запьянствовалъ и ушелъ… Тоже и тутъ. Лучшій кусокъ сюда тащите. Птицу, поросятъ, телятъ,— все сюда. А сами на сухаряхъ сидите. Какъ на барщин… Кормите псовъ пузатыхъ, сами голодомъ дохните. Дураки дьявольскіе. Бить васъ некому… И транваями васъ тутъ давятъ, и обкрадываютъ, и по участкамъ сажаютъ,— а вы все лзете И конца вамъ нту!.. Молода дочь-то у тебя?
— Молодая! Чего тамъ…— съ готовностью отозвался Селезень.— Хорошая дочка у меня. Орелъ!..
Сторожъ долго молчалъ и, нагнувшись, чертилъ палкой по тротуару.
— Орелъ, говоришь? Ну, гляди, кабы изъ него ворона не вышла… Дуракъ! Зря пустилъ одну. Для бабы тутъ самое поганое мсто. Какъ клей, напримръ, для мухи. Много ихъ тутъ уничтожается. Очень даже порядочно! А которая ежели красива да балована, то и вовсе. Мно-ого ихней сестры по улицамъ шляется!…
— А-а! Шляется?..— удивился Селезень и придвинулся ближе.
— Сдлай милость! Городъ, братъ, слопаетъ! Тутъ есть такіе химики: вы только, Господи благослови, съ горы спускаетесь, а онъ ужъ взыгрался нутромъ своимъ, ужъ замтилъ. Эхъ, думаетъ, какую хорошенькую везутъ! Это для меня. Какъ бы ее схамкать?.. Пятерку, десятку въ зубы — глядишь и готова. Молодую то долго ли обмануть! Скажетъ замужъ возьму, благородной сдлаю. А той дур, конечно, лестно… А потомъ верть-верть хвостомъ,— куда? Отецъ-мать не принимаютъ. Надо либо въ въ публичный домъ записываться, либо въ экономки къ армяшкамъ…
— А-а-а!..— опять удивленно протянулъ Селезень, но въ голос его уже дрогнули тревожныя, незаконченныя ноты, и долго открытымъ оставался ротъ.
— Чего имъ псамъ пузатымъ, которые ежели богатые или изъ дворянъ! День спятъ, а ночью въ разгулъ. Сдлай милость!.. Много такихъ приключеніевъ бываетъ. Попадетъ изъ села и прилипнетъ. У меня у самого тутъ дочь блудомъ занимается. Пропала двка!.. Подружка то у твоей чай тоже въ публичномъ дом живетъ?..
Селезень ничего не отвтилъ, горестно крякнулъ, надвинулъ на брови шапку и пошелъ въ ворота разстроенной походкой, шаркая и задвая за камни чириками. Темное тревожное предчувствіе опять засосало сердце, и стало тоскливо и жутко.
Надо бы бжать, надо бы разыскать еню, спасти, пока не поздно. Но гд искать, когда вс одинаковые въ своей неизвстности, смотрятъ съ разныхъ сторонъ полутемные коридоры улицъ, какъ раскрытыя пасти съ огнистыми зубами. Дрожатъ и колеблются огни и блестящей линіей убгаютъ въ далекую черную глубину.
IV.
Селезень разгребъ на телг сно и легъ на спину, не раздваясь.
Приходили мысли тяжелыя, безпокойныя и поднимали со дна души мутную горечь. Становилось больно и обидно оттого, что все они же, все т же черные люди, которые питаютъ городъ своею кровью, задыхаясь подъ тяготой несправедливости человческой,— они же являются и позоромъ города, язвой его и стыдомъ. Приходятъ отъ чистыхъ душистыхъ полей, отъ яснаго, безгршнаго неба, несутъ сюда отравленное обидой сердце и потухающую вру въ правду,— а городъ обманываетъ, обольщаетъ ихъ и жретъ, опившійся, объвшійся хамъ! И топчетъ ногами, и выбрасываетъ въ грязь на срамъ и позоръ.
— А-яй какой обманъ! Какой грхъ!..— думалъ Селезень, лежа съ открытыми глазами.
Вспомнилась своя молодость. Какъ попалъ въ городъ на службу, такъ сразу спутался съ офицерской горничной. Спутался, на другихъ глядя, потому что у всхъ были любовницы, а проститутки табуномъ ходили около казармы. Божился въ врности, общалъ жениться. А пришелъ домой, взялъ да и женился на другой. Зачмъ обманулъ — и самъ до сихъ поръ не пойметъ. И тутъ же оказалось, что молодая жена жила полгода въ город въ прислугахъ и была уже беременна отъ другого. Вышло такъ, что вс трое остались обманутыми. А можетъ быть, былъ и четвертый?..
Отсюда идетъ губительный туманъ грха и покрываетъ всю жизнь. Путаются кругомъ люди во грх и обман, какъ въ цпкихъ стяхъ: ногу поднимутъ — рука застряла, руку вынутъ — нога завязла. Обманываютъ купцы и чиновники, на служб обманываютъ начальники, не говорятъ всего, не открываютъ, что сами знаютъ. Обманываютъ богатые, обманываютъ попы. Даже само прекрасное небо обманываетъ черный народъ. Ждешь одного, а выходитъ другое, хочешь какъ лучше, а выходитъ хуже. И нигд нтъ правды и счастья. Обманъ преемственно идетъ отъчеловка къ человку, вяжетъ ихъ крпкой цпью, каждое звено которой есть грхъ и обида для другого. И никому отъ этого не легче, и въ конечномъ счет вс оказываются обманутыми. Будто одинъ кто-то, злой, стоитъ въ сторон, путаетъ людей и смется надъ ними.
‘Городъ! Изъ него идетъ!… Хоть-бы дтей сберечь!.. Ну, да Феня сама не дозволитъ. Орелъ’!..— успокоительно ршилъ Селезень и повернулся на бокъ.
А, можетъ быть, она уже давно обманута?
Опять завозился старикъ и открылъ глаза. Но усталая голова уже отказывалась думать, путала мысли, и старое, натруженное тло просило сна и покоя.
Въ свтлой клтк двери было видно, какъ въ дом укладывались на нарахъ мужики, въ красныхъ рубашкахъ и широкихъ черныхъ штанахъ, отъ которыхъ голыя почти до колнъ ноги казались черезчуръ блыми и выхоленными.
Но въ темномъ углу, подъ навсомъ кто-то остался, возился и вздыхалъ. И оттого, что темнота не давала разсмотрть, кто тамъ скрывается, становилось боязно и жутко.
Недалеко за угломъ у гостиницы кто-то страшнымъ, трагическимъ голосомъ все кричалъ:
— Даваа-ай.. Дава-ай!..
Посл чего съ угла испуганно срывался и грохоталъ извозчикъ. И казалось, что это кричитъ самъ жадный хищный городъ. Смотритъ на села и деревни, на весь черный народъ и кричитъ:
— Дава-ай!..
Кобыла налась и, вздрагивая ноздрями, тянулась къ сосднимъ лошадямъ, которыя звучно хрустли овсомъ. И морда у нея была совершенно блая.
‘А вдь это не моя кобыла!’ — вдругъ испуганно подумалъ Селезень и привсталъ.— ‘Моя каряя’…
Онъ оглядлъ лошадь, зашелъ сзади: ясно, его кобыла — каряя. Глянулъ спереди — не она: морда блая. Что тутъ длать?.. Опять зашелъ назадъ — она. А спереди — нтъ.
— Бда, подмнили!— простоналъ онъ, и жуткій страхъ сковалъ его ноги и колючкой прошелъ по спин. Онъ заплакалъ отъ горя, кинулся догонять и проснулся.
Прямо въ глаза билъ свтъ отъ фонаря. Лошадь спокойно жевала, а уши и лобъ у нея, облитые свтомъ, дйствительно, казались срыми. Было тихо на двор. Мирно дремали лошади, и спали мужики въ дом. Но за этой обманчивой тишиной все таки чудилась какая-то скрытая, хитро притаившаяся жизнь.
Селезень вспомнилъ про еню, про переодтаго цыгана, ощупалъ въ шапк деньги, послушалъ, какъ гд-то далеко-далеко въ одну ноту уныло вылъ заводъ. И вдругъ безпричинный страхъ и безпокойство опять овладли его душей. Вся эта непонятная, чужая жизнь съ унылыми гудками, съ тревожнымъ шорохомъ, съ безпрерывно снующими тнями,— показалась такой страшной и далекой, что захотлось плакать о своемъ одиночеств и заброшенности. И непонятно, зачмъ онъ въ необычное время лежитъ здсь на чужомъ двор, не спитъ, смотритъ въ черное небо, испуганно прислушивается и ждетъ чего-то.
‘Строгая жизнь, будь она неладна! Какъ на войн!..’ — подумалъ Селезень, слъ на пятки и, поднявъ глаза вверхъ, попытался заняться разсчетомъ, чего и по какой цн завтра купить. Но въ голову назойливой толпой лзли тревожныя и едва уловимыя мысли и путали всю ариметику. Выходило уже такъ, что денегъ не хватитъ не только на сти, но даже и на тарань.
Старикъ безнадежно махнулъ рукой и легъ опять.
Туманное зарево огней разливалось надъ центромъ города, и уже не гулъ, а безпрерывный шорохъ доносился оттуда, словно тяжело поворачивалось огромное, жесткое и сухое тло. А на окраинахъ, начиная день, тоскливо выли заводы. Томился и жаловался серебристый, прекрасный и свободолюбивый паръ, запертый человкомъ въ темную желзную клтку.
Не спалъ и не дремалъ хищный городъ. И все кричалъ:
— Давай! Давай!..
V.
— Ты, дочка, того… не брешешь случаемъ? Нигд, окромя Саньки, не была? Можетъ, вино гд пила?..
— Чего мн брехать-то…— сквозь зубы промычала еня отвернулась и опять заломила вверхъ руки.
И снова дланное равнодушіе въ голос, за которомъ слышалось скрытое безпокойство и трусость.
— Ну, теперь, значитъ, купимъ рыбы-тарани, того-сего, пятаго-десятаго и айда домой. Завтра къ обду прибудемъ. Бабкины блинцы сть… А блинцы-то у ней сла-адкіе!..
Топая сапогами, выходили изъ избы мужики и гремли грязнымъ чугуннымъ умывальникомъ у крыльца. По случаю пасмурной погоды вс проспали, недовольно крякали и переругивались.
еня ухватилась за телгу и, подпрыгнувъ, сла на край. Отъ неловкаго, порывистаго движенія откуда-то изъ платья срымъ, грязнымъ комочкомъ вывалился носовой платокъ. А затмъ произошло что-то неожиданное и необычайное, отчего яркой краской вдругъ вспыхнуло все лицо ени, уши и шея. Изъ комочка, какъ живыя блестящія наскомыя, выползли дв золотыя монеты. Выпозли, юркнули сквозь рдкую плетенку и съ тонкимъ, нжнымъ стономъ ударились о камни. Потомъ шаловливо разбжались въ стороны, задумались и покорно свернулись, тускло блеснувъ.
еня метнула глазами внизъ и, оторопвъ, нсколько мгновеній сидла неподвижно. Затмъ вдругъ торопливо, задвъ юбкой за плетенку, прыгнула наискось съ разсчетомъ попасть ногами на об монеты.
Но было уже поздно: голова отца выглядывала изъ-за дуги, зловще, какъ дуло пистолета, сверкали ноздри, а глаза уже нашли монеты и остановились на нихъ съ испугомъ и недоумніемъ.
Откуда такія деньги, когда, уходя. еня просила гривенникъ на смячки? И почему она старается ихъ скрыть?
Не успли эти вопросы промелькнуть въ голов и отлиться въ ясную форму, какъ уже былъ готовъ страшный, отвратительный отвтъ на нихъ. И у Селезня задрожали руки и ноги.
еня замерла на мст, уронивъ глаза и приподнявъ локти, какъ будто ожидая удара. И натянутой осталась зацпившаяся юбка, охвативъ передъ и обнаживъ сзади согнутыя въ колняхъ, высокіе черные чулки и оторванную нижнюю оборку, которая болталась у ногъ, какъ длинный блый хвостъ.
Вотъ готова отдлилась отъ дуги, и отецъ, забывъ въ рук возжи, пошелъ зачмъ-то въ обратную сторону, кругомъ телги. И мучительно долго, бокомъ, шаркая ногами, обходилъ онъ, какъ будто что-то обдумывая или нарочно оттягивая время. Также, не спша, поднялъ деньги и тихонько тряхнулъ ихъ на ладони.
— И гд-же взяла?— шепотомъ и печально спросилъ онъ, не поднимая глазъ и боясь прочитать лицо дочери.
— Гд-же взяла?..
Губы у него подергивались и стали темно-фіолетовыми, рзко отдляясь отъ блыхъ усовъ.
— Гд взяла деньги-то? Чего молчишь?— уже строже повторилъ онъ, но все еще шепотомъ, вытягивая шею и глотая слюни, будто у него захватывало горло.
еня молчала, отвернувшись въ полуоборота и опустивъ глаза.
— Не молчи! Говори, гд ночевала?..
Онъ не зналъ, что и какъ случилось, но что деньги добыты путемъ позора и срама — для него теперь было ясно. И уже отвратительнымъ казалось и близкое, дорогое лицо, и эти поперечныя, стягивающія щеки, морщинки около рта, которыхъ онъ раньше почему-то не замчалъ. Ото всей понурой, жалкой фигуры вяло грхомъ, каждая складка измятаго платья, каждое багровое пятно на лиц говорило объ этомъ грх, мерзкомъ и гнусномъ.
И Селезень не могъ уже побороть своего отвращенія и негодованія, закричалъ со злобой и затопалъ дрожащими ногами, звякая кольцами возжей.
— Говори, паскуда! Говори, шкура продажная!..
Какъ каменная, молчала еня. Только все больше и больше наливалось кровью лицо и громко колотилось сердце, волнуя кофточку на груди. Сердце кричало, сердце просило пощады, но плотно стиснутые зубы не пропускали ни одного звука. И въ этомъ упрямств, въ этомъ насиліи надъ собой было что-то злое, раздражающее другихъ. Хотлось еще громче кричать и драться.
— Не скажешь? Нтъ?.. Говори, гадюка!..
Селезень задохнулся и рванулъ дочь за руку, стараясь повернуть къ себ. Но упрямое, красное лицо отвернулось еще круче, а холодная, скользкая отъ пота рука мертво упала на прежнее мсто.
— Говори-же, потаскуха! Говори!..
Чувствуя безсиліе предъ этимъ злымъ упрямствомъ и охваченный горечью обиды, Селезень плюнулъ и выругался длинно и по старчески визгливо, обругавъ вмст съ дочерью и себя, и бабку. Потомъ перехватилъ возжи и ударилъ еню по спин.
еня болзненно выгнула спину, запрокинула голову, и изъ глазъ у нея брызнули слезы.
— Бо-ольцо!.. Не бей!..
Оттого, что Селезень долго ждалъ этого голоса и ждалъ упрямыхъ и злыхъ словъ, простой и робкій крикъ сквозь сомкнутые зубы прозвучалъ чуждо и какъ будто неожиданно.
Мужики налегли на свою телгу и, напирая другъ на друга и вытягивая шеи, съ темнымъ, жаднымъ любопытствомъ слдили за сценой.
Селезень круто повернулся и долго водилъ сердитыми глазами по ихъ вытянутымъ лицамъ, точно считалъ. А когда сосчиталъ и собралъ въ одно ненавистное лицо, покраснлъ вдругъ, опять крикливо выругался и затопалъ ногами. И топалъ долго, молча тараща красные глаза и грозно сверкая ноздрями.
А потомъ метнулся къ лошади и съ поспшной озабоченностью началъ вставлять возжи.
Руки плохо слушались и безтолково тыкались въ стороны, и вс движенія его были порывисты и испуганно суетливы, словно онъ торопился бжать отъ большой опасности.
VI.
еня видла, что дутъ они по знакомой уже улиц, въ конецъ города, а не къ магазинамъ, видла, но молчала, какъ будто такъ и слдовало, какъ будто жизнь измнилась на столько, что теперь не нужны уже ни жакетки, ни платья, ни рыба. И по прежнему молчаливымъ и опущеннымъ оставалось ея красное, неостывшее еще лицо.
Молчалъ и отецъ, то и дло настегивая лошадь и толкаясь локтями.
Лохматыя, рваныя тучи садились все ниже и ниже. Какъ живые хищники, сползались он съ разныхъ концовъ, жадно и неслышно пожирали другъ друга и захватывали все небо своими страшными рогатыми лопатами.
Темная и хмурая горбилась впереди морщинистая гора, и оттуда уже тянуло свжестью мокрыхъ полей.
А надъ городомъ клубилась сдая пыль, и нечистымъ и поганымъ представлялось издали это мсто среди веселыхъ, зеленыхъ горизонтовъ.
— Что-же это такое, а?..— тоскливо проговорилъ Селезень, когда съхали съ тряской мостовой.— Ростили, напримръ, холили… Думали, утшеніе на старости… А ты вотъ что! За дв монеты! А?.. Ахъ ты, гадюка чертова! За дв монеты продала себя городу!..
еня передернула сухими губами, словно хотла что-то отвтить, и заплакала, пискнувъ коротко и жалобно, какъ придавленная мышь.
Селезень покосился на нее, крякнулъ и задумчиво опустилъ голову. Стало вдругъ безконечно жаль того нжнаго восторженнаго чувства, съ которымъ онъ думалъ о дочери вчера, и хотлось воротить его, растворить опять въ немъ свое старое, холодющее сердце. Но уже мшало что-то жесткое и чужое. Посторонній кто-то сталъ между нимъ и дочерью.
‘Эхъ, не сберегъ двку! Не сберегъ старый дуракъ!..’ — подумалъ онъ.
И эта мысль была неожиданна, остра горечью и еще тяжеле придавила сердце. Выходило будто уже такъ, что и онъ виноватъ и самъ-же обиженъ вмст съ еней. И неизвстно, кого теперь ненавидть и кому мстить. Все перепуталось, ничего не разберешь. Зло и обманъ кругомъ, и никакъ не спастись отъ нихъ бднымъ, слабымъ людямъ.
— Ну, ты не того… не убивайся, едосья! Ничего… Какъ нибудь… Ничего!..— тихо и растерянно забормоталъ онъ.
А самъ все кивалъ головой въ одну сторону, словно муху назойливую отгонялъ.
‘Не, сберегъ, старый дуракъ! Не сберегъ!.. Какъ теперь быть?..’
А когда онъ вспомнилъ, что не купилъ ни тарани, ни бабк на платье, вспомнилъ вс свои спокойныя хозяйственныя думы, съ которыми собирался и халъ въ городъ, — стало такъ невыносимо обидно и горько, что онъ бросилъ возжи и хлопнулъ себя по костлявымъ колнками. А потомъ поморгалъ глазами, пожевалъ дрожащими губами и заплакалъ, тихо и безпомощно, какъ забитый, одинокій ребенокъ, которому не у кого искать сочувствія и защиты.
Безрадостнымъ и темнымъ представлялось теперь будущее, и не изжить обиды до самой могилы. Уже страшно было думать о дом, гд бабка смотритъ на дорогу и ждетъ подарка, хотлось бросить и дочь, и лошадь, убжать въ лсъ на гору, забиться въ густой, темный кустарникъ и сидть тамъ, затаившись, далеко отъ людей съ ихъ гнусностью и подлыми обманами…
— Ну, будетъ! Нечего тутъ… ревть-то!..— вдругъ грубо прикрикнулъ онъ, разсердившись, и, качнувшись впередъ, такъ подстегнулъ лошадь, что она высоко подбросила задомъ, замотала головой и понесла.
Начинался дождь. Робко и неохотно шлепнулись и зарылись въ пыль первыя, тяжелыя капли. Но вдали он шумли уже побдно, бойко, и мутный туманъ наплывалъ изъ-подъ горы. Синли и расплывались лса и застывшія въ ожиданьи пыльныя купы садовъ, а столбы торчали безъ верхушекъ, какъ обгорлые пни. И скоро въ одно слились небо и земля, только клочекъ темной дороги бжалъ впереди, рождаясь и умирая въ синеватой мгл.
Косые, длинные прутья скли воздухъ и, сверкая, вонзались въ спины отца и дочери, какъ будто само прогнвавшееся небо грозно гнало ихъ прочь отъ города. А они покорно принимали на себя гнвъ и молчали, не пытаясь даже закрыться полостью. Все равно!..
Гд-то далеко въ туман топоталъ потерявшійся жеребенокъ и ржалъ тревожнымъ, дрожащимъ голосомъ.
Уже блыми косицами разлеталась пна съ лошади, въ послднемъ усильи натягивалась блестящая мокрая спина и пружинились ребра, раздувая крутые бока. Но Селезень въ разбухшей шапк, съ искривленнымъ, полосатымъ отъ слезъ и пыли лицомъ, все размахивалъ отчаянно кнутомъ и испуганно озирался назадъ.
Онъ убгалъ.
А городъ-хищникъ съ своими обманами гналъ за нимъ, не хотлъ упускать жертвы. Заглушая сиплый шорохъ дождя, ясно и отчетливо дышалъ въ спину заводъ и съ страшной силой выдавливалъ паръ изъ желзной груди.
И казалось, будто огромный свирпый зврь гнался снизу, чавкалъ жадной пастью, хриплъ и задыхался, какъ собака.