Я познакомился с Соловцовым в конце восьмидесятых годов, когда он только что начинал свою литературную карьеру. Он произвел на меня самое благоприятное впечатление. Это был человек высокого роста и сильного сложения с лицом шиллеровского типа. Увидя раз, нельзя было забыть этого нервного лица, с вечной и тревожной игрой ощущений. Соловцов был человеком общительным, веселым и остроумным, но наблюдательный глаз без труда мог заметить, что веселость эта чисто наружного свойства и маскирует собою нечто другое, прикрывает какое-то великое горе.
Через два или три месяца я был с ним ‘на ты’ и знал все подробности этого ‘горя’. С первого раза, оно произвело на меня почти комическое впечатление. Соловцов был одержим галлюцинациями, везде и всюду его преследовал образ, не существующий в действительности, образ… обезьяны.
Позже, когда я узнал о подробностях этой галлюцинации и видел опустошения, которые она производила как в нравственной, так и в физической жизни Соловцова, мое смешливое настроение сменилось страхом и жалостью.
Однажды мы сидели в его кабинете за послеобеденным кофе с сигарами в руках. Помню, что я был особенно благодушно настроен и приставал к Соловцову с расспросами, видит ли он и теперь своего непрошенного гостя?
— Конечно, — отвечал он, — обезьяна сидит за твоей спиной и выглядывает из за твоего плеча.
Я машинально оглянулся назад, но, разумеется, никакой обезьяны там не было. Тем не менее, я чувствовал себя очень скверно и тем сквернее, что Соловцов представлял собою в данный момент совершенно здорового психически человека. Глаза его смотрели вполне сознательно, лицо имело выражение спокойного мышления.
— Однако, я ничего не вижу, — неуверенно сказал я.
— Я знаю, что никто, кроме меня, этой обезьяны не видит, — отвечал Соловцов. — Между тем, я различаю каждый волосок на ее теле. Однажды я справился с зоологическим атласом и убедился, что она принадлежит к породе орангутангов. Она около двух с половиной аршин роста, покрыта рыжеватой, несколько свалявшейся шерстью, узкие глаза ее смотрят лукаво и осмысленно, особенно же неприятна мне постоянная улыбка ее большого, оскаленного рта.
— И часто является к тебе эта обезьяна? — продолжал я свои расспросы.
— Сначала раз в месяц, потом раза два в неделю и теперь почти каждый день. Она не стесняется ни большим обществом, ни обстановкой, ни светом. Я вижу ее в бальной зале, в театре, раза два я встречал ее даже в церкви. Я не особенный христианин, но присутствие этой нечисти, да еще и нечисти-то фантастической, во храме — всегда возмущало меня. Первый раз она явилась ко мне два года тому назад, в этом самом кабинете. Как теперь помню, поздним вечером, я оканчивал одну из своих повестей. Поставив последнюю точку, я взглянул перед собой и увидел ее. Я протер свои утомленные глаза и встряхнул головой, — видение не исчезало. Тогда я встал с места и бодро пошел к нему. Обезьяна пропала, но, когда я обернулся назад, она стояла, прижавшись к противоположной стене комнаты.
— Ты, однако, сознаешь, что это только галлюцинация, что никакой обезьяны здесь нет и быть не может, что это только призрак твоего воображения, которому ты дал излишнюю волю?
— Конечно, это галлюцинация, но это-то меня и мучит. Настоящую, реальную обезьяну я мог бы выгнать, продать, уничтожить, а присутствие этого отвратительного существа я терплю целых два года и, вероятно, буду терпеть всю жизнь. Два года с глаза на глаз с этим мерзким, насмешливым животным!.. Я делаюсь неснособным к труду… Меня начинает мучить бессонница… Я подумываю даже…
Соловцов замолчал. Лицо его выражало глубокую муку. Мне было невыразимо жаль его.
— Ты, вероятно, советовался с докторами?— спросил я, чтобы прервать тяготившее меня молчание.
— Много раз. Точно следовал их советам… Предпринимал даже, в прошлом году, путешествие.
— И что же?
Соловцов горько усмехнулся.
— Когда я вошел в вагон, — сказал он, — на скамейке сидела моя обезьяна. Мало того, на ней была одета дорожная сумка, она тоже собиралась путешествовать! Да, если Бог захочет наказать человека, он отнимет у него ум, — прибавил он.
Я стал уверять его, что расстройство нервной системы, выражающееся галлюцинациями, не есть еще потеря рассудка, старался развлечь его, но вечер закончился печально и уныло.
Через неделю после этого вечера я уехал из города, оставив Соловцова почти в безнадежном положении, здоровье его слабело, произведения носили на себе отпечаток душевного расстройства.
С тех пор прошло более пятнадцати месяцев. Весной 1889 года я поехал в Ментону, куда призывали меня хлопоты по наследству. В этом благодатном уголке меня ожидал сюрприз. В первый же день моего пребывания в Ментоне я встретился с Соловцовым.
Если бы он не окликнул меня при встрече, я ни за что не узнал бы его, так он переменился в эти полтора года. Веселый, здоровый, молодой, он ничем не напоминал прежнего ипохондрика и галлюцината. Он шел под руку с молодой и красивой женщиной, которая, однако, не понравилась мне с первого же взгляда. Было что-то неуловимо хищное и жесткое в бархатном взгляде ее глаз, что-то странное и ложное в детской улыбке ее коралловых губок.
Произошло взаимное представление. Молодая женщина оказалась женой Соловцова. Завязался оживленный разговор и, в конце концов, я попал к Соловцовым и просидел у них целый вечер, вместо того, чтобы быть у нотариуса.
Я никогда не видал Соловцова таким веселым и довольным, как в этот вечер. Он рассказывал мне историю своей любви, не мог нахвалиться своей женой, говорил про счастье, которое она дала ему, восхищался ее красотой и наивностью, словом, вел себя, как настоящий влюбленный. Потом он рассказал мне план своего нового романа, прочел несколько действительно блестящих глав из него и, наконец, со счастливой улыбкой сообщил мне, что призрак, ‘тот смешной призрак обезьяны’, со времени его женитьбы не является ему больше.
Мы засиделись далеко за полночь, и я уверился, что мой симпатичный друг нашел, наконец, свое счастье. Уезжая из Ментоны и прощаясь с Соловцовым, я ощущал, однако, какую-то странную тревогу за это лихорадочное счастье. Я несколько раз начинал искать причины моих опасений и всегда приходил к жесткой улыбке и фальшивому взгляду молодой жены Соловцова.
Прошло еще несколько лет. Житейский вихрь закружил меня, развеял старые воспоминания, заживил старинные раны и заставил забыть прежних друзей.
Прошлой осенью я ехал по какому-то делу через Петровский парк, ранним утром. Погода, после двухнедельного дождя, была теплая и ясная. Я велел кучеру ехать шагом и о чем-то крепко задумался, когда-же очнулся, мы почти выезжали из парка. На одной из скамеек, находящихся недалеко от ворот сада, я заметил старческую фигуру, показавшуюся мне знакомой. Странная поза, которую принял этот старик, заставила меня остановиться и выйти из экипажа. Старик сидел, широко расставив свои руки, как будто обнимая кого-то. Он лепетал бессвязные речи и, с видом глубокой нежности, делал гримасы, могущие выражать поцелуй.
— Что вы здесь делаете? — спросил я.
— Я с обезьянкой своей… с обезьянкой разговариваю, — отвечал он разбитым голосом и поднял на меня свои робкие глаза.
— Соловцов!
Я предположил, что имею дело с человеком, потерявшим рассудок. Ласками и убеждениями я заставил его сесть в экипаж и отвез его к себе.
По приезде домой я поколебался в убеждении, что Соловцов сумасшедший. Он рассказал мне события последних трех лет своей жизни так связно и просто, мотивировал свое настоящее положение так естественно, что я до сих пор не знаю, был ли он маньяком, или только человеком глубоко несчастным.
— Помните, вы встретили меня в Ментоне, — говорил он. — Я праздновал тогда свой медовый месяц. Моя жена была прежде актрисой и до замужества носила фамилию Мерцаловой. Этой фамилией полны скандалезные хроники многих провинциальных городов. В 18 лет она перебывала в десятках мужских рук, и все эти руки оставили на ней свои грязные следы. К сожалению, я узнал об этом слишком поздно. Я пережил много тяжелых минут, но никогда не напоминал ей ее прошлого. Первые полгода своей супружеской жизни я прожил, однако, спокойно и счастливо. Потом, мало-помалу, стали проявляться ее грязные инстинкты, ее пошлые убеждения и позорные привычки. Еще в Ментоне поднялись слухи, неудобные для моей супружеской чести. Тщетно я уговаривал ее, мать моего будущего ребенка, пощадить свою репутацию, напрасно я окружал ее всей добротой, на какую только был способен, ее неотразимо тянуло к себе болото, в котором она выросла. Чувство горячей любви к ней заменялось во мне чувством презрения и отвращения. Она возвращалась домой с своих оргий пьяная и утомленная, но я не имел права расстаться с нею, потому что ждал от нее ребенка. Это время, наконец, наступило.
Ненавидя меня, она перенесла свою ненависть и на ребенка. Однажды, возвратившись домой, я увидел, что она била его, восьмимесячную крошку! Я не буду говорить вам, что я с ней сделал. К моему отвращению присоединился ужас. Тело малютки было покрыто синяками. Ребенок умер, когда у него начали прорезываться зубки. Я захворал и, когда пришел в сознание, то узнал, что моя жена уехала с лакеем из гостиницы, в которой мы жили… Вот тогда-то я и понял, что…
Соловцов остановился.
— Что же вы поняли?
— Что муки и ужасы, которые причиняла мне когда-то эта фантастическая, омерзительная обезьяна, ничто в сравнении с муками, которые может доставить — венец создания — человек, женщина, почти ребенок.
— С тех пор, — продолжал Соловцов, — вы, может быть, не поверите мне? — я всей душою, безумно полюбил мой фантастический призрак, — мою обезьяну, но она не являлась ко мне. И только недавно… месяц тому назад… она пришла ко мне… пришла разделить мое одиночество. Если бы вы знали, как я был рад ей! Я отдал ей всю любовь и всю ласку, которые накопились в моем сердце. Когда она со мной, мне становится легче. Я знаю, что у меня есть друг, безмолвный и беспомощный, но который зато не принесет мне и огорчений, который не разорвет в клочки моего сердца.
Соловцов замолчал.
— Да, — сказал он потом, — к такой нежной деликатности никогда не была способна моя жена. Когда мне грустно, обезьяна не смеется и даже, — прибавил он шепотом, — я заметил однажды на ее глазах… слезы!