Всякая хоть сколько-нибудь оригинальная мысль не только долго помнится, — но и не забывается никогда. От всякой новой мысли мы богатеем, развиваемся, — и каким-то вечным богатством. Но так скучно жить на свете, потому что ‘нового’ мало что попадается. Все и везде одни и те же ‘культурные приобретения’: как турниры в средние века. Скучно, однообразно и серо.
Такую ‘новую мысль’ о детском и вообще об ученическом чтении мне пришлось выслушать лет пять назад в речи преподавателя русского языка и словесности, произнесенной на праздновании 25-летнего юбилея женской гимназии г-жи Стоюниной. Речь шла вразрез с общими представлениями об этом чтении. Очень вдумчиво, очень мотивированно, наконец, очень заботливо (в тоне) преподаватель предостерегал от ‘увлечения’ чтением. Не от чтения, а от увлечения в нем: и в этом смысле предостерегал как родителей, так и заведующих библиотеками, и особенно ученическими маленькими библиотечками. Обычно они руководят чтением учеников, и, обычно же, подталкивают их в чтение, поощряют и, словом, стоя у ‘специальности’, гонятся обычным мотивом всякой специальности: ‘больше!’, ‘скорее!’.
‘Не торопитесь’, — останавливал их всех вдумчивый, хотя и молодой еще, преподаватель словесности.
Интересны были мотивы его.
‘Увлеченный’ чтением (именно увлеченным), ученик очень скоро теряет чувство реальности… Оно затуманивается… Мысль и интерес ученика, прикованные к прочитанному, — неделями, месяцами и, наконец, годами прикованные, — так сживаются с ‘прочитанным’, что весь реальный мир становится для него каким-то призрачным, малоценным, необязательным, наконец, даже неинтересным. Он теряет с этим миром реальную связь, координацию, согласованность с ним. Сильнейшие воздействия на такого ученика доходят до него как-то глухо. Между тем, в возрасте от 9 лет до 17-18 ученик не только ежедневно, но ежечасно находится среди воспитательных и обучающих усилий, направляемых на него и родителями, и школою: усилий обдуманных, организованных и которые если ‘разрушить’ или ‘притупить’, — то вообще уничтожается всякое ‘образование’ и ‘воспитание’. Уничтожится самая ‘школа’ и ‘родители’, в зерне, в существе, в духе, в идее.
Наконец, ученик теряет, так сказать, осязание, чуткость к окружающим людям и предметам… Или видит их в фантастических очертаниях, сквозь призму ‘прочитанного’. Сам он тоже не развивается нормально и натурально: душа его, натуральная, собственно глохнет. Естественно воспринимая все прочитанное пассивно (как же иначе?), он в собственных, врожденных дарах тупеет, но это скрадывается и от него, и от окружающих тем, что он носит в себе или, лучше сказать, носит вечно с собою массу привитых взглядов, точек зрения, наконец, сведений и знаний… Он кажется богатым, а на самом деле беден… Беден умениями. Беден реальными мотивами жизни. Беден реальными привязанностями… У него у самого и мало вкуса, и мало любви к кому-нибудь, к чему-нибудь. Но и это все скрадено от него привитыми и в сущности холодными, безжизненными суждениями и ‘почитаниями’, взятыми из книг.
Чтение, именно увлечение чтением сыграло огромную роль в судьбах образованного русского общества. Она была двояка. До сих пор эта роль была если не всегда, то слишком часто и ярко благотворна, но иногда она бывала вредна, и в особенности она в будущем может быть вредна. Все зависит от уровня школы и от уровня окружающей жизни. Само собою разумеется, что если школа дика и безобразна (увы, еще так недавно мы имели только такую!), то ‘увлечение чтением’, уводя мальчика из этой школы в мир хотя и фантастический, но всегда благородный, не низший, — спасает его душу. Так были ‘спасены души’ тысяч русских мальчиков в пору ужасной толстовско-деляновской гимназии: спасены единственно обильным чтением, ‘до самозабвения’. Затем, не цветет и русская семья… В семьях разваливающихся, неслаженных, в семьях праздных, живущих на недобросовестные средства, кутящих или флиртующих — чтение тоже было ‘единоспасительно’, почти как ‘святая католическая вера’ для ‘души грешника’. Все это понятно само собою. Все это обширно договорит в себе каждый читатель.
В семье Кабанихи (‘Гроза’ Островского), Скотининых, Кит-Китыча и т.п., и т.п., само собой разумеется, что для мальчика и девушки начать ‘много и жадно читать’ — значило спастись из омута. Да: но если позади и ниже стоит омут.
Но если школа здорова и нормальна, если семья также чиста и светла, то разрывать с ними связь и переходить все-таки в довольно случайное руководство книг опасно, во всяком случае — не нужно.
Не нужно просто потому, что это — не природа, разумея слово это в обширном смысле. ‘Природа’ — это не одна ботаника и зоология, не только стадо животных и лес. ‘Природа’ — для каждого своя, во всякое время — своя и особенная. Для детей ‘природа’ — это именно семья, и как продолжение и развитие семьи, как начальный шаг перехода от семьи к обществу — школа, училище, учителя и воспитатели. Всему этому мальчик и девочка должны отдавать не только пассивное повиновение, ‘послушание и внимание’ прежних лет и кондуитных тетрадочек: со всем этим дети и отроки должны находиться в живой, сочной связи, т.е. постоянно ярко осязать все это, слышать все это, видеть все это, думать над этим. Но условие этого — свежая впечатлительность, незатуманенность головы. Т.е. прежде всего — незатуманенность ее ‘чтением с увлечением‘. Последнее все-таки есть искусственный мир, мальчик читает о вещах, а не видит их, читает о предметах, явлениях, событиях, — не имея с ними никакой реальной связи, никакого к ним реального отношения. Он читает вымысел и о вымышленном: и это чтение растит в нем силы вымысла, фантазии, воображения, в то же время подавляя реальную восприимчивость, заглушая и засоряя способности видеть, осязать и особенно любить реальный мир, привязываться к реальному миру…
На гения, как Пушкин или Лермонтов, на великий талант Жуковского или гр. А. Толстого, — такое чтение произведет благотворное влияние. В автобиографии последнего поэта мы можем прочесть любопытные строки о таком ‘запойном чтении’. Но когда в деле воспитания мы говорим о ‘примере’, то всегда должны помнить, что это именно ‘пример’ и только ‘пример’, чаще всего противоположный правилу, общему закону. Пример — это единичность, один случай. Странна и даже дика была бы гимназия, приноровленная к тому, чтобы в первый класс ‘принимать все Жуковских’. Явно, что каждой гимназии суждено принимать в первый класс ‘обыкновенных мальчиков’, детей горожан, обывателей, духовенства, купечества, свободных профессий, которые приблизительно тем же самым будут заниматься и сами. Сын адвоката, вероятно, будет тоже адвокат: и странно было бы подготовлять из него, по рецепту Манилова, — ‘Фемистоклюса’, или по другим рецептам — мудреца, воздухоплавателя, поэта или общественного героя. Если есть дар ко всему этому, дар ко всем этим великим вещам и естественно сам великий дар, — то он прорвется через все условия, прорежется через всякую обстановку школы и семьи. Ну, и пусть прорывается, одолевая ее… Льву — и препоны львиные. А то у нас большею частью с силами и задатками ягненка рвутся к львиному положению, но как сил-то нет, силы — ягнячьи, то и охают и стонут на ‘препоны’… Нет, уж продерись через них, как лев… Продерись через обыкновенную школу. ‘Обыкновенная школа’, т.е. все школы всей России, оставя мысль ‘воспитывать Пушкина’, должны воспитывать обыкновенного хорошего человека, с упорядоченными нравственными, умственными и физическими привычками, с добрым и положительным отношением к реальному миру…
Первый шаг к этому — доброе и положительное отношение ребенка и отрока к его ‘природе’, к своей детской и ученической комнатке, к кругу семьи своей, родителей, братьев, сестер, к кругу товарищей своих, сверстников, к кругу наставников и наставниц. Вот его ‘природа’, которую он должен почувствовать, понять и привязаться к ней.
Но если от 10 до 16 лет он все ‘странствует по горам Кавказа’ (повести Чарской в ‘Задуш. Слове’), или с индейцами сдирает скальпы с ‘светлокожих’, или погружается с Жюль-Верном на дно океана, взлетает на луну и опускается в потухшие вулканы: то его ‘комнатка’, его родные, его уроки, все учителя и воспитательницы покажутся ему до того ‘неинтересными’… Раньше, чем что-нибудь в этих родных понять, он их мысленно отвергнет, начнет смотреть на них тем полувысокомерным, полунебрежным взглядом, к какому все в России слишком привыкли от героев 12-14 лет… Ну, какой папаша-адвокат сравнится с капитаном Немо… Мальчику никогда не придет на ум, что и сам-то Жюль-Верн, автор торопливо написанных книжек, был тоже ужасно скучен сравнительно с Немо и его судьбой… В разгоряченном воображении мальчика капитан Немо — герой, и притом живой герой, пусть даже мальчик и знает о вымысле, но через книгу он узнает столько о капитане Немо, так знает его интересную черту и гениальные замыслы, сколько он никогда не узнает о жизни и о душе своих сереньких ‘папы и мамы’, которые все трудятся то на кухне и в детской, то около письменного стола и на службе, и ни на какую ‘луну’ не взлетают… Мальчик никогда не поймет серьезно жизни своих родителей, он никогда не почувствует серьезно своей школы, наконец, и это главное, он сам не проживает серьезно своей жизни, увы, для тысяч мальчиков ‘обыкновенной’, будучи с детства отравлен гипнозом, в сущности ложным и вымышленным, гипнозом страшных преувеличений и ‘печатной’ идеализации, которой ничто реальное вообще не соответствует и ничто реальное не может же сравниться с ним. Из мальчика вырастет ‘бумажный герой’, сам бессильный что-нибудь сделать, даже сделать обыкновенное хорошее, например честно исполнить всякое дело: но с преувеличенной требовательностью ко всякому, с жестокой критикой людей, с высокомерным взглядом на все окружающее…
И… несчастный из несчастных. Что может быть столь жалкое, как ‘обыкновенный Иван’, махающий бумажными крыльями, которые его никак не поднимают к солнцу.
А ведь весь русский юношеский героизм таков…
Впервые опубликовано: Новое Время. 1910. 15 марта. No 12215.