На этот раз — несколько практических наблюдений, и маленький практический совет.
В эти дни всюду идут экзамены. Для возраста от 9 до 22-24 лет, всех достаточных классов, эти дни, лучшие весенние дни, есть время усиленной работы, время отчета за работу, производившуюся в течение года. Кто знает, что такое ‘отчет’, знает и соединенные с ним чувства. Это — радость, удовольствие для того, кто отчет может дать, время невыразимого страха, метанья из стороны в сторону, ‘необъяснимого физиологическими причинами и объяснимого только из психических причин повышения температуры тела, иногда до двух градусов’, — как писали лет шесть назад о состоянии здоровья учеников в экзаменационную пору. И в самом деле, в частности, для учеников учебных заведений пора экзаменационного отчета, конечно, могла бы быть порою честного и сладкого удовлетворения, открытого на глазах у всех оправдания в том, что они делали и делали ли что-нибудь в течение года, но в печальной действительности мы видим, что для ‘избранных’ это есть время чисто внешнего и, следовательно, нисколько не насыщающего удовольствия от какой-то ‘удачи’, и для всех, решительно для всех, не исключая и ‘удачников’, минуты перед каждым порознь экзаменом есть время невыразимого смятения, ‘повышенной температуры’, истерических слез отчаяния у девочек и мрачной злобы у мальчиков.
Что за секреты, какая тут тайна? Почему ‘отчет’ не может быть дан? Почему ученики, эта все же наименее испорченная часть населения, напоминают каких-то банковских ‘дельцов’ накануне имеющей завтра начаться ревизии?
Факт тревоги и метания так внутренно известен в каждой семье, — хотя и непонятен в кончинах метания, — что это наконец сказалось всеобщею жалобою на экзамены, каким-то глухим подземным воем целой страны, который в конце концов не мог не послышаться и на верху, сперва в печати, в форме бродячих и, однако, настойчивых слухов, что экзамены, кажется, ‘отменяются’, а затем и в официальном мире, в виде отрицания печатных слухов и строгого подтверждения, что все ‘сохраняется по-прежнему и экзамены будут произведены по образцу предыдущих лет’. Так это повторилось, т.е. слухи и официальный на них ответ, и в нынешнем году.
‘Экзамены’… Но ведь это, действительно, только отчет, и кто же будет спорить против существа отчета? На этой точке зрения стоит министерство, и, конечно, оно право. Уничтожьте проверку занятий, и ученья просто не будет, потому что если взрослые для честного ведения всякого дела все же нуждаются в страхе проверки, тем паче нуждаются в нем дети, юноши, девушки. До сих пор министерство совершенно право, и не может оно, не отказавшись от себя, просто не отказавшись быть чем-нибудь действительным, отказаться от системы проверять время от времени работу ввереннего ему юношества. ‘Но проверка эта — фикция, это — нервная болезнь в течение месяца, обман, подделка, что все мы знаем из рассказов наших детей, даже знаем по собственному опыту, из своих недавних юношеских воспоминаний’, — отвечает общество. И оно еще более право, чем министерство. Право в утверждении факта, который видит, осязает его руками, предлагает каждому его взять и осязать, право в отвращении к этому факту, в негодовании на него: ибо он есть факт ‘подделанного отчета’, ‘подчищенных бухгалтерских книг’ для юношества 9-18 лет, для девушек тех же лет. Т.е. растление.
Но сперва утвердим факт. Конечно, нельзя идти и опрашивать родителей, собирать воспоминания. Есть, однако, факт, хорошо засвидетельствованный министерскими отчетами: это — хроника выкрадывания тем на испытание зрелости, выкрадывания с подделанными ключами, со снятием казенных печатей через искусное подрезание их и опять наклепванье, о чем очень еще недавно публиковалось в разных учебных округах. Выкрадывания стали так настойчивы, что министерство вынуждено было прибегнуть к следующей мере: темы посылаются в гимназии с таким расчетом почтового времени. чтобы в город, где будет произведен данный экзамен, они приходили накануне его. Время выкрадывания отнято, и выкрадывание стало невозможно. Но, значит, была уверенность, т.е. уже официально засвидетельствованная, что как только будет время — ученики украдут. Боже, ведь не каторжники же они! И есть положения, есть условия, где самый честный человек не удержится от кражи. Я припоминаю много лет назад слышанное восклицание одной прекрасной женщины, которому был удивлен: ‘Я бы украла…’. Не зная, о чем речь, я обернулся и переспросил: ‘Я говорю и утверждаю, что если бы моим детям нечего было есть и мне нечем было накормить их — я бы украла’. У ней было трое хорошеньких малюток, и я понял мать, конечно, далекий, чтобы осудить такое странное восклицание.
Самый суровый, самый честный человек иногда может обмануть, если вы его поставите в некоторые жизненные ‘тиски’, если он вдруг почувствует и увидит себя загнанным как лисица, как волк на ловле. Животный страх все преодолевает. ‘Аристид’ вдруг поступает, как Савин, ‘Катон’ обращается в простого мальчишку. Между детьми именно мечтательного возраста 14-18 лет есть эти ‘Катоны’, ‘Аристиды’, и видишь, с мученьем сердца видишь, как этот ‘Катон’, скашивая незаметно глаза, заглядывает в заштемпелеванный лист товарища, чтобы подсмотреть, как он поставил падеж тут-то, как сочетал в уравнение данные величины алгебраической задачи.
Производится экзамен ‘зрелости’. Под полотняными манжетами рубашек есть у многих ‘испытуемых’ вторые манжеты, из бумаги или какого-то твердого, не полотняного состава (продаются всюду в галантерейных лавках). Они совершенно повторяют первые манжеты и скрыты за ними, выдвигаются же из-под них осторожным движением пальца, и насколько нужно. Моментально могут быть спрятаны, и довольно глубоко, так что ученика нужно слишком обнажить, чтобы изловить в обмане. Да и кому охота — всякий понимает, в чем дело. На этих вторых манжетах (пусть экзамен из греческого языка, письменный) выписаны все optativus’ы, все imperativus’ы прошлых и будущих времен, особенно глаголов на ‘??’, все четыре фигуры условных предложений, — камень преткновения учеников. И, словом, мельчайшим шрифтом, но в полном объеме выписано все смутно-тяжелое в курсе, без чего он, наверное, не написал бы работы и с чем он, наверно, ее напишет. ‘Наверно’… Вот это сладкое слово, или напротив слово невыразимой горечи — и решает все…
Экзамен по мысли своей есть и мог бы быть в действительности не только временем мужественно-сладкого отчета, но и самой производительной в году работы. ‘Repetitio est mater studiorum’, т.е. ‘повторение есть мать всякого научения’ — это аксиома педагогики, не мудреная, но наиболее приложимая и точная, а потому и плодотворнейшая многих утонченных ‘проблем’ этой слабой пока и ногами, и головой науки. В экзаменационное время всякий ученик, решительно всякий, усиленно работает: доселе — прекрасно, он работает над целым курсом — это даже драгоценно. В самом деле, экзаменационная пора — единственный момент за все гимназическое время, когда ученик безраздельно сосредоточивается на одном предмете, ‘как бы забывая мир’, и, так сказать, озирает, схватывает его в целом, во всей последовательности фактов (история) или преемственности выводов (геометрия). Это — драгоценнейший фактор в системе образования, который выбросить и даже ослабить было бы педагогическим абсурдом. И родители, если бы они понимали, в чем лежит ‘секрет’ теперешних экзаменов, никогда и ни одного слова против мысли их не сказали бы, люби детей своих. Да мы уверены, они и не скажут, если разберут все ‘секреты’ дела, которые мы сейчас изложим.
В пору памятного управления министерством гр. Л. Толстого и время самых патетических о нем статей Каткова произошло маленькое педагогическое qui pro quo. Нужно заметить, что в то время изготовлен был, во всех деталях, и введенный позднее университетский устав 84-го года. Для университетов предположены были полугодовые ‘семестры’, т.е. студент, чтобы поддерживать в нем энергию и живость занятий, поставлен был под страх и беспокойство испытания через каждые полгода. Экзамен так близко, что невольно возьмешься за книжку, пойдешь в университет и прослушаешь лекцию. Трудно поверить, но это есть факт: тем самым министерством, которое это сообразило и проектировало для возраста людей 20-24 лет, было ‘соображено’ и приведено в исполнение следующее устройство экзаменов для гимназий, т.е. для возраста детей и юношей от 9 до 20 лет. За все восемь лет среднеучебного курса экзамен сдавался в три приема: в четвертом классе (возраст 14-16 лет) — за первые четыре года, в шестом классе (возраст 16-18 лет) — за два года, в восьмом классе (возраст 18-20 лет) — тоже за два года и ‘вообще за весь курс’.
И самое время экзаменов было сокращено таким образом, чтобы все устные экзамены, обычно следующие после письменных испытаний по древним языкам и математике, не занимали более двух недель. Т. е. на подготовку к каждому экзамену приходилось или два дня — это maximum, или, как это выпадало в половине случаев, один день.
Inde ira [Отсюда гнев (лат.)], inde — ‘повышенная температура’, inde взломанные замки и срезанные печати на казенных пакетах, где запечатаны ‘основные’ и ‘запасные’ темы.
Возьмем, как это 12 лет я испытывал, четвертый класс, и пусть предметом испытания будет география. Читатель да простит меня за подробности: без них, без арифметического счета страниц и часов, ничего нельзя понять, и пусть он преодолеет труд этого счета, ибо в нем кроется разъяснение судьбы тысяч юношей. Курс первого класса по географии — это географическая терминология, т. е. объяснение разных понятий и фактов географических, и перечень, с запоминанием на карте, важнейших географических точек. Помню, на второй год преподавания, обдумывая распределение материала, чтобы он разместился равномерно в году, я счел собственные имена в этом курсе: их было 600 (по учебнику Смирнова, что-то 20-е, помнится, издание). Число уроков в году — 60 (в случае, если праздники не воскресные не совпадают с уроками). Т.е. к уроку приходится около 10 новых, все равно как бы латинских, слов — равно трудных для произнесения и новых для запоминания, и запоминание 10 точек на карте (в классе предварительно указанных учителем и учеником у себя в атласе подчеркнутых), сверх этого — ‘словесность’, т.е. маленький рассказ или объяснение, однако, в страницу величины. Если принять во внимание, что к уроку латинского языка никакой опытный педагог не задаст в 1 классе более 10 слов, при 3-4 строчках перевода, то ясно, что урок географии минимум в 1 1/2 раза труднее латинского. Мы сказали, что 10 слов и 10 точек на карте — при 60 уроках, и так как более этих 20 запоминаний ученикам невозможно давать, то, стало быть, все 60 годовых уроков уходят на прохождение все вновь и вновь, без всякого повторения. И действительно, в первом классе за все 12 лет преподавания мне при всех усилиях ни разу не удалось устроить остановки и повторения. Число страниц учебника в первом классе — 60, во втором — 97, в третьем -130, в четвертом -160. Как, верно, помнят многие из моих читателей, во втором классе проходится Азия, Африка, Америка и Австралия, в третьем — государства и физическое устройство Европы, в четвертом — Россия. В третьем классе всегда мне удавалось повторение, во втором — не редко, в четвертом, т. е. за один четвертый курс, никогда почти, очень редко (блестящий состав учеников), в первом, я уже сказал, что никогда. Однажды, помнится, последний урок в курсе этого класса, перечень государств Южной Америки, я задал в женской гимназии к 16-му августа, т.е. к первому уроку следующего 2-го класса, и так как был очень строг к ученикам — помню, что они аккуратно его выучили.
Захворать учителю в году — это есть истинный ужас: все расстраивается, из-за 8-9 дней ‘инфлуенцы’ программа становится непроходима. Даже праздники, если это не обычное воскресенье, встречаются с отвращением, и всем известно, что учителя усиливаются наверстать праздники, так сказать, выколотить их ‘по существу’ из года, задавая если не двойные, то полуторные уроки к послепраздничному дню. Тут многие бедствуют: урок мой пропадает в таком-то классе за праздник, а назавтра после него нет в этом классе моего урока. Коллеги пользуются и задают большие уроки, но я, чей именно урок пропал, задать больше не могу: урок мой приходится через 2 дня после праздника, когда уже у учеников обычная страда, и они большого урока не берут, да и смышленый учитель, конечно, не предложит. Ученики, которые находятся за все время учения в особом полуплутоватом, полузаморенном состоянии, рады обычно всякому и всегда празднику, но в среде учителей, я свидетельствую, он встречается прямо с ненавистью.
Но это подробности, мы говорим об экзаменах. Все 4 учебника географии образуют том в 60+97+130+160=447 страниц, т.е. приблизительно равны объему одного тома (книги) выходящего теперь ‘Энциклопедического лексикона’ Брокгауза и Эфрона. И приблизительно такого же содержания, т. е. также компактно составленного, до последней степени сжато, фактично, с обилием номенклатуры и имен. Даже, собственно говоря, это все и только имена, с короткими возле них сообщениями, в неперепутывании которых, т. е. в неотнесении одних сообщений к другим именам, и заключается знание курса. ‘Мантуа, Пескиера, Верона и Леньяно образуют стратегический четырехугольник крепостей, защищающий Ломбардию с севера, Лоди, Кремона — последняя замечательна выделкой струн и скрипок… Неаполь, прозванный La superba: близ него знаменитая Собачья пещера, куда брошенная собака задыхается, тогда как человек входит в нее безопасно, что происходит от углекислоты, которая тяжелее воздуха’. Но, конечно, дико о пещере и собаках сказать при слове ‘Рим’, о стратегическом четырехугольнике при строчке: ‘Специя, Ливорно, Гаета, Чивитта-Веккия’: это — порты. Но ведь на 447 страниц дается два дня подготовки, повторялось изредка и кусочками! При номенклатурности всего изложения, каждый урок, в случае даже отличного его приготовления, через месяц-два забывался на 1/8, через 6 месяцев — на 1/5, через год, особенно после вакации — на 1/3, и к концу 4-го класса, т. е. через четыре, три и два года после выучки — твердо остается от него в памяти 1/16 часть, и все остальное свертывается в неопределенно-зыбкий туман, что, напр., Италия — это, конечно, глубоко отличная от Англии страна, что состав государств в Германии — очень сложен, а Швейцария состоит из кантонов, и проч. В подробностях же: ‘Рим’ — замечателен ‘сыром, известным под именем пармезан’, что на экзамене вызывает у ассистента смех, у учителя — краску стыда, у ученика — возможную двойку, при раздражении ассистента — непременно двойку.
Самое частое явление на экзамене, что, отвечая отлично ‘Мантую, Пескиеру, Леньяно’, ученик на вопрос: ‘Какая религия исповедуется в Италии?’ (коварный вопрос ассистента, если он опытен), отвечает- ‘лютеранская’, а на его смех поправляется: ‘Нет, протестантская’. В учебниках об этом два слова, и как на грех в двух терминах (опытный учитель непременно должен один вычеркнуть, для избежания катаклизмов): ‘лютеранскую и протестантскую религию исповедуют’ — и дальше был перечень государств и народов, ее исповедующих, притом все это было мелким шрифтом, и год назад. Если скажут, что ‘в Риме — папа’, то ученик не понимает, почему папа не может быть лютеранином, ибо курс истории для него еще не начинался в том классе. Но это подробность, и она отвлекает нас от одной точки, на которой мы хотели бы сосредоточить внимание читателей.
Совершенно ясно, что за каждый год курс географии так целостен в себе самом, так мало связан, или точнее, вовсе не связан с предыдущим и последующим, что экзамен мог бы быть произведен в конце каждого года и за один этот год. И пусть будет дано к экзамену 4 дня. Во-первых, ввиду не очень далекого экзамена уроки в году приготовлялись бы тщательнее, т.е. они приготовлялись бы и тогда, когда завтра, наверное, не будет спроса, ‘не может быть спроса’ по довольно верному расчету ученика (ученик спрашивается через 4—5 уроков — в 5-й или 6-й). Итак, вся годовая работа была бы честнее, ‘под острасткой’ и с очевидною бесплодностью обмана, опасностью лени, ‘все равно к экзамену нужно будет готовить’ — это так просто, когда экзамен близок, когда он, наверное, будет очень строг и внимателен. Но вот наступает время экзаменов, и дано, как я сказал, 4 дня. На восемь учебных предметов это всего займет один месяц и 2 дня, т.е. немного. А главное, посмотрите какая чудная, плодотворная работа: уже тут, наверное, его вызовут к столику -одного, перед незнакомым и, следовательно, немного страшным ассистентом, и будут спрашивать неизвестно о чем из всего курса, 97 страниц. На 4 дня — это почти по 25 страниц на день, которые он полупомнит, и даже чуть-чуть больше, чем полупомнит. Он берет книгу и ландкарту и вплотную, от утреннего чая и до ужина, учит. Трудно, ужасно трудно — т.е. потому, что погулять некогда, но так как приготовление вполне возможно, то оно и необыкновенно радостно (насыщающе). Помощи учителя не нужно вовсе, он и без нее во всем найдется, ибо это все уже пройденное, объясненное, и много-много несколько месяцев назад. Испытание за один год можно и следует произвести в четыре раза внимательнее, чем за четыре года: т.е. из данного курса спросить и много, и разнообразно, и долго. Ученика можно в самом деле ‘пытать’ на курсе (всего лучше без билетов, ‘по всей программе’). Итак, как теперь он силен, ему дана возможность быть сильным, то он и борется, а наконец — если не ленив и не окончательно неспособен — и побеждает учителя в его усилиях, ассистента в его хитрых вопросах. Это — настоящее торжество. Это — сознание силы. Это — действительно оправдание за год и ‘отчет’ без ‘подделок’ в ‘бухгалтерских книгах’. Но это просто — вот в чем беда, это всякий мог бы придумать — вот в чем несчастие. Не могла же знающая себе цену педагогика делать то, что всем понятно, и думать так, как всякий мог бы думать. И она повторила, но только уже на деле, мольеровского доктора, который на замечание, что, кажется, внутренности человеческого тела не так лежат, как он предполагает, дал знаменитый ответ: ‘Nous avons tout cela change’ [‘Мы все это изменили’ (фр.)]…
С великой напыщенностью была проведена реформа экзаменов в начале 70-х годов, с напыщенностью, мы говорим — судя по объяснениям новым правилам о них. Теперь, как объяснялось там, ученикам дается возможность обнять сознанием, т.е. в три приема экзаменов вместо восьми, гораздо большие и, следовательно, более цельные отделы проходимых наук, что же касается до экзаменов, то сговорено было, что они не могут быть трудны для учеников, ибо ученик и в середине года всегда все старое должен знать, а испытание ‘отнюдь не должно быть испытанием памяти’. При этом не вникнуто было в характере отдельных предметов, где, как например, в географии и истории, каждый год положительно также самостоятелен, как и четыре или два, а в других предметах, как алгебра или латинский язык, связаны решительно все классы гимназического уровня. И ни в каком случае не связаны эти классы с такою тщательною правильностью, что вот ‘четыре года’ — и закруглено, ‘два года’ — понять закруглено. Все это — фантазия, происхождение которой просто непостижимо. Но гораздо хуже потому что мучительнее, мучительно до крови, до ‘повышения температуры’ — фатальные слова: ‘испытание не должно быть отнюдь испытанием памяти’. И ведь какая спокойная фраза, какой спокойный стиль, почти цицероновскою прозой: а под этой фразой столько улеглось голов, сколько разбитых жизней, столько расстроенного здоровья у самих учителей, что и выразить, и передать, и понять — не испытав — нельзя. Да скажите, пожалуйста, если вам нужно переводить из Ливия, как это ‘не помня’ слов и значения окончаний вы переведете? или из физики: ‘расскажите закон Ома’ — и тоже можно рассказать ‘не помня’? О чем же ‘говорить’ на экзамене, как это разводить ‘не помня’, т.е. не требуя, чтоб ученик ‘помнил’ — какую-то философию, да и гимназический курс, в полном составе своем, есть номенклатура, и что значит ‘рассуждать’ о номенклатуре? Вот в билете, вынутом учеником стоит ‘Война за испанское наследство’: как же это спросить его о ней, ‘не делая испытания памяти’. Разве, умолчав об именах полководцев, битвах и точных годах, когда битвы произошли, ограничиться: ‘ну, что, трудна была война?’ — ‘трудна’, ‘из-за чего?’ — ‘из-за испанского наследства’, ‘у кого?’ — ‘у Франции против союзников’, ‘при каком короле (с робостью)?’ — ‘при Людовике XIV’, ‘и очень разорительна?’ — ‘Франция пришла в ужасное нищенство и стала на край гибели’, ‘хорошо, достаточно’. Приблизительно в таком виде представлялся экзамен организаторам его, или, точнее, вовсе ничего не представлялось, но цицероновская фраза, как бы из ‘Natura deorum’ [‘О природе богов’ (лат.)] — уже висела на кончике пера, и как было не написать ее, а написать — и не построить на ней выводов, в построив — произвести ‘уныние, мор и глад’ в юношестве целой страны, взломанные замки и срезанные печати. И в самом деле, посмотрите, что вышло:
Мальчик 9-11 лет знает, что экзамен будет через четыре года. В детском возрасте, кто помнит его у себя, четыре года — это бездна. В детстве вообще время представляется растянутее, чем в зрелом и особенно преклонном возрасте, когда годы получают какую-то бегучесть, начинают почти мелькать для воспоминания и ожидания. 11-летний мальчик с ужасным трудом, хотя и очень сладостно, представляет себе 16-летний возраст свой. Это — другая эпоха, другой мир, и уча, например, Соединенные Штаты Северной Америки, с ужасным множеством их городов, он никак не может представить себе, что в те золотые 16 лет его потребуют за это и в этом именно уроке к ответу, да и потребуют если, он тогда будет удивительно сильный, ‘совсем большой’ и ‘тогда это ничего не стоит’. Назавтра же его, наверное, не спросят, а города трудны, и главное — се ‘пенька’ или ‘сталь’, иногда ‘свиньи’ как в Чикаго: до того неинтересно. И вот софизмом возраста, далеким как бесконечность, т. е. для детского представления, экзаменом, и никакою нуждою сегодняшнего дня — он манится выучить урок в 2/3 его, ‘на всякий случай’, ‘если учитель спросит с парты поправить отвечающего’. Мелькают недели, месяцы, проходят годы: Соединенные Штаты совершенно рассеялись в тумане, почти сливающийся с Китаем, где-то колышущимся меж океанами, и только один город ‘Нью-Йорк’, да еще ‘Миссисипи, с притоком Миссури’ — торчат, как мачты затонувшего корабля, из этого тумана. Идет конец 4-го класса. И мальчик, который начинает чувствовать первые и самые бледные, ‘как бы трепетания пальцев’, утренние лучи любви, мальчик полугерой, помнящий Муция Сцеволу с его ‘civis romanus sum’, в один из чудно-весенних дней получает в руки том в 447 страниц как бы из Брокгауза, — с требованием, где бы его ни спросили из этого тома, напр., о Соединенных Штатах, три года назад так плохо выученных и ни разу не повторенных, он должен, отнюдь не перемешивая ни ‘свиней’, ни ‘стали’ ответить пунктуально те 4 страницы, какие есть о них!
Он ничего не помнит. Ему нужно выучивать это вновь, т. е. почти вновь, кроме Нью-Йорка, Миссисипи и Миссури. — А таких страниц 447, и он возьмет, перед директором, учителем и ассистентом, четыре билета с точным обозначением каких-то фатальных четырех мест из ‘Брокгауза’. Конечно, он идет к столу ‘ни жив, ни мертв’, и как время близится к экзаменам, т. е. еще с великого поста, он уже знает, что будет ‘ни жив, ни мертв’… Знает и, конечно, ничего не может сделать, не мог сделать ничего уже за весь четвертый класс, когда учителя рвали друг у друга время. Весь состав учеников, уже за год, за полтора начинает чувствовать, что там, в четвертом классе, должно совершиться что-то странное: или ‘всех провалят’, или ‘все обманем’. Провалить никак нельзя, это и учителя понимают: это значило бы пятый класс оставить пустым, без учеников, закрыть его вовсе. Факт, о котором самый вопрос никому не приходит на ум, и фатально у всех, т.е. у учеников и учителей эта дилемма, этот ‘педагогический тупичок’ (есть в Москве такие улицы, без выхода ‘в другую сторону’) разрешается в неестественный, унизительный до боли, до сравнения с загнанною лисой, прыжком через забор или в подворотню, который почему-то называется ‘экзаменом’.
Лет шесть назад я присутствовал на испытании зрелости по Закону Божию, это было в городе Е. Экзаменовал законоучитель С. Н. Г., директором был один из строжайших и лучших педагогов, каких я знал, г. З. Он нравился мне строгостью своею, исполнительностью, законностью, характера был скромного. Приблизительно среди экзамена он перегнулся ко мне и прошептал как бы удрученно: ‘До чего неприятная у С. Н. манера экзаменовать: он все сам говорит, мешает ученику дать сколько-нибудь целый рассказ или связное объяснение, и совершенно нельзя судить, знает что-нибудь ученик или не знает’. Я согласился. Законоучитель был так уважаем и так действительно почтенен, что нельзя было и думать сделать ему замечание или попросить изменить систему спрашивания. Да и не к чему было придраться: он просто был очень оживлен, горячо относился к предмету, умно и с одушевлением говорил, и конечно спрашивал, т.е. иногда, и почти сейчас же всегда перебивая ученика. Говорили собственно двое, учитель и ученик, и совершенно невозможно было распознать, каково именно знание ученика. Ну, что ж, манера, как манера, может быть, не очень удобная, но уж нужно примириться. В этот год была произведена одна из лучших, благотворнейших в министерство гр. Делянова мер: в некоторых классах, сверх четвертого, шестого и восьмого, и по некоторым предметам, но и не во всех классах и не по всем предметам были установлены уже годичные экзамены. Т.е. сделана была попытка, но не решительная, заменить многогодичные испытания. Между прочим, в этом году впервые был назначен экзамен во втором классе по Закону Божию, при том же законоучителе, и я был назначен ‘председателем испытательной комиссии’ (какие все термины, точно ‘magister sacri cubiculi’ [‘хранитель святых покоев’ (лат.)].). ‘Комиссия’ и состояла только из меня и законоучителя. Я должен был, держа перед собою список учеников, вызывать их и, так сказать, проектировать отметку, законоучитель, конечно, спрашивал. Каково же было мое изумление, когда, положив руки, законоучитель не промолвил ни одного слова, а ученики что называется ‘резали’, т.е. отвечали без запинки, полно и ясно. Экзамен был возможен, для него даны были возможные формы, возможные условия. Был дан день или два на подготовку, подготовлялась 1 книжка, с полуднем после предыдущего экзамена это выходило 1 1/2 или 2 1/2 дня, и все же, особенно не спав хоть одну ночь, можно было выучить. И ученики выучили.
Но в восьмом классе при обязанности ответить: 1) из катехизиса, 2) богослужения, 3) истории церкви, т.е. с текстами слово в слово из первого и ектеньями, ‘ирмосами’ и ‘кондаками’ из второго, при одном дне подготовки (нельзя более) и когда проходились: катехизис в третьем классе, т.е. 5 лет назад, и богослужение в четвертом, т.е. четыре года назад, — конечно, при полном молчании учителя ученик дал бы полное же молчание, а еще 2 ассистента и директор ‘констатировали бы’ факт, с донесением в ‘учебный округ’… Но этого сделать невозможно было, уж лучше пожар гимназии, мор в городе, но не этот особенный и исключительный в империи случай полного молчания. И вот в империи все, т.е. в каждой порознь гимназии, в критический момент ‘испытательная комиссия’ прыгает кто через забор, кто в подворотню, учитель — почтенный, седой, высокообразованный, в рясе — бежит рядком с учеником и так вплетает свои две ноги промеж его двух ног, что нельзя разобрать, которые ноги бегут и которые стоят, ‘решительно нельзя судить, хорошо ли знает и даже знает ли что-нибудь ученик’, как сказал мне в тот памятный день суровый наш директор.
Я тогда припомнил другого законоучителя, в другой гимназии, г. П., и догадался, что он также обманывал, но по другой, следующей системе. Напр., ученице (дело было в женской гимназии) попадается билет: ‘особенности богослужения на Страстной седмице’. Ученица начинает отвечать неровно и, может быть, только нервно, как законоучитель ужасно громко спрашивает: ‘В память каких событий из жизни Спасителя учреждены церковью эти дни?’. Несколько недоумевая, ученица отвечает: ‘В память крестной смерти и страданий Спасителя’. — ‘Расскажите же нам об этой крестной смерти и страданиях’. И вот ответ, т.е. билет и, собственно, весь курс, — подменен. История распятия Иисуса Христа так известна, а отличия богослужения довольно затруднительны. На ‘истории’ ученица, да и никто нигде не собьется, и, при шумном почти удовольствии учителя, она громко, отчетливо отчеканивает ответ. Т.е. она говорит громко, отчетливо, осмысленно минут 5-6, и ‘битва выиграна’, ‘честь спасена’. Теперь если она и запнется несколько на заключительном бегучем вопросе законоучителя или ассистента: ‘Ну, а что же читается в великий четверток’… учитель мягко ее поправит, все поймут, что она уже устала и что нельзя же ее держать у столика 1/2 часа…
Что при доказывании теорем на доске, по математике, ученик лишь наполовину ‘доказывает’, а остальную и руководящую, подсказывающую половину доказывает учитель, ‘знаток предмета и мастер преподавания’, — это всем по внешности известно и после сделанных объяснений должно стать для всех понятно в своем смысле. Я передам о том, что мне точно, потому что субъективно, известно еще об одном экзаменном секрете, к которому я прибегал после многолетнего обдумывания всего положения дела.
Пусть экзаменуется 20 учеников, из тома Брокгауза, — как было у меня 12 лет в 4-м классе. Если весь том спросить на экзамене, то нужно экзаменовать неделю и, очевидно, неделю нельзя экзаменовать: никто не согласится сидеть, да и никто не позволит этого. Следовательно, весь курс не будет ‘проговорен’ на экзамене, но за время четырех, положим, часов будет ‘проговорена’ его 1/18, приблизительно, часть. Теперь, я так и поступал: учеников 20, дается 23-24 билета, из которых каждый такого объема, что его нужно говорить 3-4 часа. Я ученикам давал программу и объяснил, что, конечно, никто у них не будет слушать всего билета, но его 1/18 часть, минут на 12-15 рассказа, страницы 3-4 учебника. Эти 3 страницы, т. е. в каждом билете, они и должны выучить, но хорошо, остальных же вовсе не учить. 3×23 образует 69 страниц текста, вместо 447, и они за день и ночь в силах приготовить его не дурно, за два дня — хорошо. В обмане этом, т. е. собственно в развитии его, дальнейшем утончении, мне помог товарищ-учитель, у которого программы писались как-то ужасно хитро и спутанно, и я, присутствуя у него на экзаменах, приписывал это его педагогической изобретательности. Он был старательный педагог, педагог-щеголь. Бывало, по географии: у него не сплошь в билете: ‘губернии центрального пространства’, а, наприм., 1/4 губерний этих и еще хлебопашество в Сибири или скотоводство в среднеазиатских владениях (последние две рубрики очень легкие, ‘литература’, страшны же всегда имена и показывание на немой карте). В добрую минуту он меня раз спрашивает: ‘Вы как, В. В., составляете программы?’. Я объясняю ему, объясняю мучительные места программы, как, наприм., системы искусственных водяных сообщений, на которых ученик всегда неизменно проваливается. ‘Я не так составляю’. Он был очень добр в эти минуты. ‘Отчего вы берете в каждый билет не сплошь из одного места учебника, но из нескольких, и так, чтобы билет начинался неизменно легкою частью курса, что-нибудь из ‘общих понятий’, а губернии и города — в конец?’. А что же ассистенты? — спросит читатель. А у ассистентов, во-первых, я буду ассистентом, и это почти вексельным способом обеспечивает их скромность. Но самое главное: ассистенты, кроме одного молчаливого по объясненной причине специалиста, вовсе не компетентны в курсе предмета и слушают лишь звон ответа, а вовсе не мысль его и не факты: так что, если, отвечая такое-то царствования, ученик черпает немножко из соседнего царствования, вперед или назад, но не из окончательно далекого, например, не мешает ‘Карла V’ с ‘Карлом XII’ (что случалось), — никогда его не поправляя, я был совершенно уверен, что и никто не поправит. А ученику возможность ошибки, т.е. право сделать одну грубую и ясную ошибку, нужно сохранять до последней секунды ответа, когда уже выставляется ему балл и директор говорит сухо ‘довольно’. Так все мы и грешили. Но вот в этой последней черте греха — и проблеск избавления.
Я сказал — никто не компетентен. Ни на минуту не сомневаюсь, что если бы взять всех окружных инспекторов, т.е. сейчас, с постели, без подготовления, и сказать им: ‘Потрудитесь рассказать Войну за испанское наследство’, то из них, кроме того, что она была в точности ‘за испанское наследство’ и при ‘Людовике XIV’, вероятно, немногие бы еще немногое сказали, и совершенно никто не дал бы ответа в той полноте и целости фактов, как обязан дать ученик VI-го класса и как обязаны проверить, но не могут проверить, ассистенты и директор. Т.е. билет, вот, напр., об испанском наследстве, есть собственно говоря некоторое высшее и тайное знание, коим обладают учитель и ученик, при неведении его ассистентами и довольно, вероятно, окружными инспекторами. Одного попечителя я знал, что входя на урок, он всегда и только становился у окна и смотрел на двор гимназии. Т.е. ему неловко было быть в классе, когда он не мог бы, конечно, вставить ни одного слова, которого не поправил бы ученик. Это свидетельствует, что приблизительно 3/5 программы — сверхобразовательны, т.е. не составляют никакой принадлежности ‘образованного и развитого человека’, какими, конечно, следует предполагать попечителей, окружных инспекторов и даже учителей гимназии. И следовательно, если эти 3/5 введены в программу гимназий, то вовсе не за содержание свое, ‘для округления сведений’, а исключительно и только за метод, как орудие упражнения способностей ученика и чтобы он ‘не избегался’. Значит, программы гимназий можно сокращать сколько угодно, по крайней мере до уровня сведений окружных инспекторов и учителей гимназии (не специалистов как одних, так и других: из окружных инспекторов ‘не по своему предмету’ ни один не решится спрашивать в старших классах, боясь, что ‘срежется’). Но если так, все и должно быть приспособлено к методу, к благотворности восприятия, к одухотворенности моментов усвоения. До сих пор и всегда этому препятствовал страх: ‘А что же факты, сведения, как же пройти программу, которую и сократить нельзя, ибо как в Пруссии, так и в Саксонии…’. Вероятно, в Пруссии и Саксонии не рассмотрено тоже, на что я здесь указываю и что вообще бывает утаена, а, во всяком случае, не для чего ученикам быть фактически обогащеннее окружных инспекторов, и, следовательно, 3/5 программы может быть сброшено. Остающиеся 2/5 могут уже быть разучиваемы до ниточки, до безупречной точности знания и даже до понимания.
При этом и экзамены, эта благотворнейшая и лучшая часть учебного года, может и должна быть широко развита. Экзамен должен быть ‘пытанием’, и не только знаний, но и развитости ученика. Лучше всего, конечно, — и это может быть сделано сейчас, ранее всякого преобразования программ — восстановить простоту и ежегодность их. Еще лучше было бы, т.е. легче для учеников, если бы со всею строгостью и формализмом, не в качестве ‘келейных и потому не серьезных репетиций’ были введены полугодичные экзамены: 16 семестров в гимназии — вот когда ученики стояли бы начеку, ‘ушки на макушке’, и не образовывались бы в сознании их те печальные и зыбкие туманности фактического знания, которые в критический момент вопроса, экзамена, ревизии так обильно губят их. Вообще удивительно, что преобразования в положении гимназий, до странности легкие, если их правильно понять, и так мучительно необходимые, откладываются год за годом, как некоторая сложная концепция, как в своем роде ‘зыбкая туманность’, где не усматривается краев и определенного содержания. Очевидно, все еще малоизвестны детали положения дел и от этого не видно, что именно следует сделать.
Впервые опубликовано: ‘Новое Время’. 1897. 29 апр. No 7603.