Время на прочтение: 10 минут(ы)
ИЗДАНИЕ 2-е (11—25 тысячи)
ГОСУДАРСТВЕННОЕ ИЗДАТЕЛЬСТВО
(‘Неделя’ 1878 г., No 52)
Как не понять крестьянина?
А свиньи ходят по земли —
В золотой век нашей журналистики каждый из лучших тогдашних журналов держался одного, строго продуманного и строго определенного направления. Сотрудники не противоречили друг другу, разноголосицы и диссонансов не было слышно. Это означало, что по всем затрагиваемым вопросам редакции имели определенные взгляды, с точки зрения которых и рассматривали представляемые им статьи. Теперь этой определенности во взглядах редакций как будто не видно, по крайней мере, такое впечатление производят те кошачьи концерты, которыми стали угощать своих читателей ‘Слово’ и ‘Отечественные Записки’. Так, например, в июльской и августовской книжках ‘Слова’ помещались статьи о ‘староверии’. Автор этих статей держался, очевидно, того взгляда, что характер русского народа и в истории, и в современной действительности представляет особенности, не встречаемые в истории и современном быте народов западноевропейских. Верен или нет этот взгляд, о том речь впереди, теперь мы заметим только, что, помещая названную статью, редакция тем самым заявляла свою солидарность с ним, и помещать статью г. Кулишера, представляющую если не прямое, то во всяком случае косвенное возражение автору ‘староверия’ (тем более, что г. Кулишер величает ‘круглыми невеждами’ всех, признающих ‘особенности’ русского народного характера) — допускать такую разноголосицу сотрудников мог только редактор, который с своей стороны ‘свободен’ от всяких мнений по спорному вопросу.
Если, отчаявшись найти что-либо цельное в толстых книжках ‘Слова’, читатель возьмется за ‘Отечественные Записки’, он придет в еще большее удивление. На страницах этого журнала помещались правдивые очерки г. Златовратского. Их было много, но читатель не забыл, вероятно, лучших из них: ‘Крестьяне-присяжные’, ‘Устои’ и, наконец, помещенный в ноябрьской книжке рассказ ‘Деревенский Авраам’. Все эти очерки убеждали читателя в том же, в чем убеждали его и научные исследования гг. К-на, Соколовского, Ефименко, покойного Щапова и отчасти г. Кавелина, т. е., что русский народ все привык делать ‘скопом’, что артельный, общинный дух, несмотря на многовековую борьбу с совершенно противоположными принципами, все еще ‘насквозь пронизывает’ русского мужика, что ‘мир всякого жалеет’, как говорили г-ну Трирогову крестьяне в Саратовской губернии, что особенности экономического строя, выразившиеся в существовании поземельной общины и промышленных артелей, обусловливают собою и особенности юридических понятий нашего крестьянина (по словам г-жи Ефименко, трудовое начало служит основою обычного деревенского права). Эта привычка к ‘скопу’, к артелям, выразившаяся в пословицах ‘на миру и смерть красна’, ‘мир — велик человек’ и т. д., создает тот довольно высокий уровень альтруистических чувств, который заставляет крестьянина гуманнее относиться к преступлениям, — там, где борьба с преступником не заостряется до того, что становится вопросом жизни и смерти. На обыкновенном — сознаемся, несколько туманном — языке это называется большою чуткостью непосредственного чувства в крестьянине.
Над этим-то непосредственным чувством, будто бы ‘скользким и неуловимым, как налим’, глумится г. Иванов в своем ‘объяснении недосказанного’. Ну, разве мы не правы, называя разноголосицу сотрудников ‘Слова’ и ‘Отечественных Записок’ кошачьим концертом? Здесь воочию совершается то, над чем мы, еще детьми, привыкли смеяться в баснях дедушки Крылова: ‘Рак пятится назад, а щука тянет в воду’.
Если бы из всего этого следовало только то, что взгляды на вопросы гг. редакторов упомянутых журналов ‘скользки и неуловимы, как налим’, хотя и не так соблазнительны, как ‘налимья уха’ (будем уж говорить образным языком г. Иванова), то мы не стали бы долго останавливать внимание читателей на этом факте, как ни Многознаменателен он в истории ‘бедной русской мысли’. Но все указанные противоречия затрагивают тот ‘проклятый вопрос’, который не дает спать многим добросовестным и искренно желающим добра народу людям интеллигенции: этот ‘проклятый’ вопрос выражается в двух, не менее ‘проклятых’ словах — что делать? Во времена блаженной памяти спора
о крепостном праве, эти слова означали следующее: 1) освобождать ли народ немедленно, и 2) если освобождать, то не пропьет ли освобожденный мужик с радости и самого себя, и свою вновь испеченную, но давно жданную свободу, а если да, если пропьет, то не лучше ли прежде освобождения заняться его просвещением?
Как известно, мнения разделились. Одни говорили — ‘прежде просветить, и потом уже освободить’, а другие возражали, что просвещение закованного в крепостные цепи мужика — занятие столь же производительное, как и толчение воды в ступе.
И вот мужика освободили, не давши ему отведать даже крошек, падавших со стола европейского просвещения (кормление мужика крошками просвещения предполагалось в будущем). Увидя, что освобожденный, — раньше принятия предохранительных капель просвещения, — мужик не только не спивается, но и закабаляет себя только в крайней нужде, пессимисты были вне себя от удивления, раздались зловещие предсказания относительно будущего, но и они, как читатель знает, не оправдались. Таким образом мнение, что просвещать мужика можно только после его освобождения, восторжествовало.
Но, уничтоживши крепостное право, можно ли сдать этот спор в архив истории нашей мысли, или он и теперь не лишился своего значения? Ведь
На место цепей крепостных
Люди придумали много иных.
И нельзя ли задаться тем же вопросом при освобождении крестьянина от этих иных цепей, от цепей экономических и других? Самое нехитрое умозаключение доказывает, что этот старинный спор ни на йоту не потерял своего значения и в наше время. И он ведется как в литературе, так и в частных кружках, — он только принял иные формы, сообразно с изменениями обстоятельств, в какие поставлен мужик. Одни говорят, что в характере нашего народа есть много прекрасных, много обещающих черт, что без всяких указаний науки он выработал такое отношение, положим, к земле, главному орудию производства в России, какое только теперь начинает ‘сниться нашим философам’, что он отстаивал излюбленную им форму землевладения чуть не целое тысячелетие и, слабый и уступчивый во многом, в вопросе о типе своего экономического устройства проявлял удивительную стойкость и упорство. Когда приходилось невтерпеж, он ‘ударялся в беги’, скрывался ‘за рубежом’, населял пустынные окраины, но и там он
Знал одной лишь думы власть.
Эта дума была — о его праве на землю, ‘куда топор, коса и соха ходит’, о праве свободного, общинно-автономного устройства.
Так было в истории.
Современные явления, вроде штунды, которая возникла положительно у нас на главах, вроде указанных у г. Ефименко толков о ‘черном переделе’, вроде возникающих время от времени слухов о переходе крестьян в казаки, вроде съемки земли целыми крестьянскими обществами на началах круговой поруки, которая при таком ее применении есть только самый справедливый вид взаимного страхования, все эти явления доказывают, что мачеха-история не вытравила у русского народа начал общественности, что и до сих пор каш крестьянин ‘один в поле не воин’, что и до сих пор его жуть съедает’, когда ему приходится действовать в одиночку. Эти качества характера гарантируют народу светлое будущее, только не искажайте этого характера, только устраняйте тормозы, стоящие на пути народа к этому будущему. Вот что говорит одна сторона, и, как мы уже сказали, к ней принадлежит некоторая часть сотрудников ‘Слова’ и ‘Отечественных Записок’, насколько можно понять это из их произведений.
Нет, возражает им другая часть сотрудников тех же органов и многие голоса из публики, наш народ, как малолетнего ребенка, нельзя оставить без помочей, в его характере много задатков, которые обусловливают собою существование современных экономических зол, мало освободить его от этих последних, нужно прежде просветить его, чтобы этим застраховать от их возвращения, нужно пустить в ход хорошую педагогическую систему для переработки народного характера, потому что, как говорит г. Иванов, ‘западноевропейских язв у русского так же много (или почти так же), как и в его подлиннике (до сих пор мы думали, что западноевропейский человек служил подлинником только высшим классам общества, да и то не во всех отношениях, по г-ну же Иванову, — и мужик наш заражен ‘европеизмом’ да вдобавок и неевропейские-то черты русского человека оказались с язвами’) (‘Отеч. Зап.’, ноябрь, стр. 245).
Читатель видит теперь, на что сводится спор, он понимает также, что ни о какой ‘наживе капиталов’, ни о каких ‘окладах’ нет речи ни у одного из спорящих сторон, так что если г. Иванов и сделал такой неожиданный вывод из возражений своих противников, то единственное объяснение этому мы видим в том, что почтенный беллетрист ‘погорячился’, вышел, как говорят герои Островского, из терпимости и… сделал ‘неправдышный’ вывод.
Вообще ‘неправдышных’, лишенных всякой логики, выводов немало у г. Иванова. Так, например, на стр. 246 он говорит следующее: ‘появилось какое-то слащавое, чтобы не сказать слюнявое, отношение к народу. В то время, когда интеллигенция, ее скорби, ее недуги и язвы разрабатывались довольно подробно и дельно, всякое деловое отношение к народу считалось неуместным’… Позвольте, г. Иванов! Кто и когда говорил против делового отношения к народу? Высказывались известные мнения, оспаривались скороспелые выводы на тему ‘ты мужик, так ты нечист’, но считать всякого, имеющего хорошее мнение о характере и тенденциях народа, лишенным ‘делового отношения’ к ‘ему, не значит ли это уподобляться лабазнику, который, намявши для своего сына учителя, никак не может понять, что с его ‘мальчонком’ можно обойтись ‘без бою’, и кроткое отношение к ребенку считает отсутствием ‘делового отношения’ к педагогике? Право, здесь такая же логика: ругаете вы мужика — прекрасно: в вас нет ‘идеализации’, вы любите свой народ и основательно изучаете его ‘недуги’. Но едва вы начинаете доказывать, что без высокого уровня социальных чувств народу нельзя было бы выработать таких справедливых земельных отношений, того обычного права, в основе которого лежит трудовое начало и по которому судятся и рядятся наши крестьяне, были бы не-мыслимы такие явления русской жизни, как раскол, едва осмелились сделать такое возражение, вас исключают из числа ‘критически мыслящих’ людей, вас обвиняют в поклонении ‘старому сапогу’. В такой полемике есть все, что угодно, но кет ‘делового отношения’ к возражениям противной стороны.
Кстати о старом сапоге. Нам помнится, что г. Гл. Успенский смотрел на это дело несколько иначе. Припомните его ‘Записки лентяя’, там деревенский дьячок рассказывает отставному солдату о том, как у них в селе поселился бегун. В непродолжительное время этот бегун расшевелил крестьянскую мысль и заставил ее мучиться над решением самых запутанных общественных отношений. Дьячка стали осаждать просьбами ‘сделать спор’, в споре все толковали о душе, о земле, о выкупных платежах. Как ни сбивчивы были аргументы, на которых строили крестьяне свои выводы, но факт тот, что темному старику-раскольнику удалось расшевелить народную мысль, дело до сих пор не всегда удающееся интеллигенции. Как вы думаете, читатель, неужели ‘а такие услуги способен ‘старью сапог’? Нам кажется, что для этого требуются скорее сказочные семиверстные сапоги-скороходы. Или не полагает ли г. Иванов, вместе с сельским дьячком, что бегуны ‘самая злющая ересь это’? Если так, тогда и разговор с ним будет другой (вряд ли кому придет в голову оспаривать мнения сельского дьячка), но едва ли г. Иванов не откажется от подобных единомышленников. А если откажется, то останется в противоречии с самим собой {Мы считаем возможным говорить о г. Иванове и Г. Успенском, как об одном лице, так как сам Г. Успенский раскрыл свой псевдоним в новом издании его очерков.}, и пока он не разъяснит этого противоречия, за ним будет числиться некоторая недоимка на счетах логики.
‘Стали восхваляться, говорит он далее (стр. 250), разные качества этого народа, независимо от условий, в которых им приходится развиваться…’ Это опять неверно. Если кто и делал подобные ошибки, то упрекать в этом всех своих противников г. Иванов не имеет права. Независимо от условий никто не рассматривал народных качеств, напротив, считая экономические отношения данного общества самым лучшим реагентом для узнания степени развития социальных чувств в этом обществе и видя, что общинное владение считается крестьянами за идеал {Мы говорим, главным образом, о великорусских крестьянах, хотя многие факты указывают, что этого идеала не чужды и малороссы.}, заключали из этого, что альтруистических чувств, привычки к общественности и ‘социализации труда’, — которыми только и держится всякое общество, — русскому народу не занимать стать у его западноевропейских соседей, у которых испарилось всякое воспоминание об общине.
Можете ли вы, г. Иванов, упрекнуть своих противников в том, что они обращали мало внимания на общинное владение, что они рассматривали народный характер независимо от существования общины? А ведь она есть также одно из условий, определяющих народный характер и воздействующих на него. Можно было говорить, что влияние этого условия преувеличено, но сказать, что народные качества рассматривались совершенно ‘независимо от условий и т. д.’, мог только очень зарапортовавшийся человек. Вам, г. Иванов, кажется, что разлагающему влиянию кулачества и плохого экономического положения (которое надо строго отличать от экономического строя) ‘в деревне нет даже тени чего-нибудь равносильного в смы-сле отпора’, а ваши противники думают, что этот отпор дается общинным владением землею, и насколько удачен этот отпор, вы можете видеть из факта, знакомого всякому, знающему житье-бытье нашего городского рабочего.
Дело в следующем. Известно, что промышленные рабочие в Петербурге, как и везде, разделяются на заводских и фабричных. Последние всегда живут артелями, между тем как первые селятся в одиночку. И как бы вы ни доказывали заводскому рабочему экономических преимуществ артельной жизни, он, может быть, и согласится с вами, но все-таки ответит вам роковым: ‘с нашим народом не уживешься’. А между тем фабричные, гораздо ниже заводских стоящие в умственном отношении, уживаются с своим народом. Какая же разница между этими ‘народами’?
Разница та, что заводские рабочие — преимущественно горожане, с малолетства воспитанные в привычках городского индивидуализма, а фабричные — крестьяне-общинники малоземельных центральных губерний. В общине заключается разгадка этой, непонятной на первый взгляд, разницы между двумя классами промышленных рабочих.
Вообще нужно сознаться, что ‘деревенский дневник’ г. Иванова-Успенского производит очень тяжелое впечатление. К счастью, за утешением ходить не далеко. Во-первых, нам известно, что г. Иванов только недавно перешел к изучению жизни крестьянской, до сих пор он изучал — и действительно изучил прекрасно — быт городских мещан и вообще городского пролетариата. Мы уже говорили, что этот последний отличается большим индивидуализмом, а г. Иванов не видит этой разницы и переносит на крестьянскую среду взгляды, которые были совершенно верны — и никем не оспаривались — по отношению к городу, но вызывают сильные нападки, когда он вздумал применить их к новому объекту его наблюдений — деревне. Второе утешение заключается в помещенных в той же книге ‘Отечественных Записок’, где напечатана последняя глава ‘дневника’, статьях гг. Златовратского и Трирогова (‘Деревенский Авраам’ и ‘Наши общины’).
Мы уже говорили, что выводы этих авторов противоречат выводам г. Иванова, теперь постараемся указать эти’ противоречия.
‘Значительное большинство крестьянского населения, — говорит г. Иванов (стр. 254), — все более и более теряет между собой мирскую связь, так как все более и более чувствует трудность своего личного положения’. ‘А у нас на разуме совсем другое’, возражает крестьянин Доронин {‘Отеч. Зап.’, ноябрь, ‘Наши общины’, стр. 135.}, мы думаем, как бы три общества в одно присогласить, побольше бы приволья, да поменьше на брата пришлось деньжонок пастухам платить’ {Интересно бы знать, что же такое ‘на разуме’ у крестьян, по мнению редакции ‘Отеч. Зап.’, которая поместила в одной книжке две статьи с диаметрально противоположными взглядами.}.
‘Дележ 200 рублей, — продолжает ныть далее г. Иванов, — взятых с кабатчика, показывает, до какой степени вымерла мысль о дружном общественном хозяйстве… У всякого много своих забот, всякому нужны свои два рубля, тогда как те же 200 р. дали бы миру около 200 же десятин земли и 10 дес. дровяного лесу… Каждый видит, что надежда только на себя и сообразно с этим живет изо дня в день’ (стр. 254).
Теперь слушайте, что говорят по этому поводу сами крестьяне: ‘Как же вы с быком оправляетесь?’, спрашивает г. Трирогов крестьян.
— Купили миром, по восьми гривен с души сошло, — отвечают крестьяне.
‘Деревня Кривопавловка, — рассказывает г. Трирогов, — привлекала внимание особенностью своего наружного вида. Оказалось, что, по словам старосты, отличительные ее общинные черты состояли лишь в том, что она снимает в аренду землю у землевладельца, и эту-то съемную землю делит между своими сочленами по их экономической силе, а их душевой надел обратила в залежи под пастьбу скота’ (стр. 139).
В статье г. Верзера {‘Евреи-арендаторы в Черниговской губ.’, — ‘Отеч. Зап.’, октябрь.} г. Иванов также найдет много примеров ‘дружного общественного хозяйства’, и это относится даже не к великоруссам, а к малороссиянам, у которых общинное владение землею развито гораздо менее, чем в местностях великорусских.
— А не было ли такого примера, — продолжает ‘пытать’ крестьян г. Трирогов, — чтобы мир понижал кого-нибудь, — мало ли какие люди бывают?
— Мир всякого жалеет (стр. 140)
Чем, кроме субъективных различий, можно объяснить такую разницу впечатлений, вынесенных двумя наблюдателями из одной и той же местности — Поволжья?
Еще два слова г. Иванову. Он сокрушается о том, что право на земельный отдел имеют только взрослые крестьяне и не имеют его старухи и подростки, вроде Федюшки-конокрада. Но не от крестьян идет то, что земельный надел связан с налогами, платить которые наверное ‘не измогли бы’ старухи и подростки, хотя за последними по смерти отца и остается иногда земельный надел, если только есть какой-нибудь намек на их экономическую правоспособность. Быть может, г. Иванову хотелось, чтобы мир взял на себя эти налоги? Но как бы строго ни был проведен трудовой принцип в земельные отношения крестьян, право на обеспечение лиц, неспособных к труду, да этого принципа вывести нельзя. Тут уже выступает на сцену другой, гораздо более нравственный, но и гораздо труднее достижимый принцип: ‘каждому по потребностям’. Никто и не говорит, что этим последним принципом руководятся наши крестьяне в своих взаимных отношениях, хотя там, где великорусс поставлен в более благоприятные экономические условия, он не отказывается и от него. В статье г. Флеровского ‘Организация труда на Урале’, помещенной в ‘Знании’, если не ошибаемся, за 1871 г., рассказывается об обычае уральских казаков производить лов рыбы в реке Урале сообща (‘дружное общественное хозяйство’) и затем делить улов на части, по числу участвующих, но при этом всегда отделяется некоторая часть тем, которые, по независящим, от них обстоятельствам, не могли участвовать в ловле своими трудами, старикам, больным и т. д. Здесь уже виден зародыш принципа ‘каждому по потребностям’.
Прочитали? Поделиться с друзьями: