О задачах социалистов в борьбе с голодом в России, Плеханов Георгий Валентинович, Год: 1892

Время на прочтение: 74 минут(ы)

ИНСТИТУТ К. МАРКСА и Ф. ЭНГЕЛЬСА

Пролетарии всех стран, соединяйтесь!

БИБЛИОТЕКА НАУЧНОГО СОЦИАЛИЗМА ПОД ОБЩЕЙ РЕДАКЦИЕЙ Д. РЯЗАНОВА

Г. В. ПЛЕХАНОВ

СОЧИНЕНИЯ

ТОМ III

под редакцией

Д. РЯЗАНОВА

О задачах социалистов в борьбе с голодом в России
(Изд. ‘Библ. Совр. Соц.’, Женева, 1892 г.)
(Письма к молодым товарищам).

Письмо первое. Причины голода
‘ второе. Вероятные последствия голода
‘ третье. Наши задачи
О задачах социалистов в борьбе с голодом в России.

ПИСЬМО ПЕРВОЕ.
Причины голода.

La carestia russa non е solo il risultato di un cattivo raccolto, essa e una parte della immensa rivoluzione sociale che la Russia ha compiuto dopo la guerra di Crimea.

Фридрих Энгельс.
(La carestia in Russia,
‘Critica sociale’ 1 aprile 1892).

Дорогие товарищи!

Вам известно современное положение дел в нашей стране. Вы знаете, что почти половина европейской и часть азиатской России поражены ужасным бедствием, таким бедствием, подобного которому мы напрасно стали бы искать в новой истории западной Европы. Только в варварских деспотиях варварской Азии возможны те потрясающие явления, которые во множестве совершаются теперь в нашем отечестве. Голодный тиф, голодная смерть, самоубийство от голода, убийство близких людей с целью избавить их от невыносимых мучений, а в лучшем случае, полное экономическое разорение — вот что выпало теперь на долю и без того уже совсем не избалованных судьбою крестьян, бедных городских мещан и рабочих. При виде этого страшного положения чувство ответственности перед родиной пробуждается даже в таких сердцах, которые никогда еще не сочувствовали народному горю, сознание гражданских обязанностей закрадывается даже в такие головы, вся политическая мудрость которых исчерпывалась правилом: бога бойся, царя почитай. Тем энергичнее должны исполнять свою обязанность мы, социалисты, давно уже открывшие глаза на бедственное положение народа и объявившие решительную, беспощадную войну всем его эксплуататорам.
Теперь, при уходе за больными жертвами голода, ежедневно рискуют своею жизнью даже такие люди, на которых мы привыкли смотреть с некоторым пренебрежением, как на сторонников маленьких социальных (‘законных’) полуреформ, мирных деятелей, напрасно старающихся вычерпать чайной ложечкой глубокое безбрежное море народных страданий. Эти мирные — и, по правде сказать, очень нелогичные — люди бесстрашно исполняют свой долг, как они его понимают. Неужели мы останемся позади них? Неужели наша энергия и наше самоотвержение не удесятерятся в виду настоятельных требований переживаемого нами исторического момента? Если так, то надо наперед помириться с тою мыслью, что отныне русские социалисты-революционеры не будут иметь нравственного права называть себя самыми неустрашимыми, самыми деятельными защитниками народных интересов.
Но я уверен, товарищи, что так не будет, что так не может быть. Русская социалистическая партия останется достойной своего славного прошлого, и если теперь цивилизованный мир с сочувствием следит за самоотверженною деятельностью наших легальных ‘добровольцев’, то недалеко время, когда он с восторгом станет рукоплескать нелегальным добровольцам, ополчившимся на борьбу с общественными причинами голода в России.
Что голод вызван чисто общественными причинами, это ясно, как, день, в этом согласны между собою люди самых различных, даже прямо, противоположных направлений. Я привел в эпиграфе мнение знаменитого социалиста и революционера Энгельса, который говорит, что нынешнее бедствие есть часть ‘огромной социальной революции, пережитой Россией со времени Крымской войны’. Ниже мне придется ссылаться на ‘Московские Ведомости’, и вы увидите, что этот влиятельнейший орган наших реакционеров ищет причин голода в общем и несомненном расстройстве русского крестьянского хозяйства. Таким образом, с этой стороны серьезные споры невозможны. Разногласия начинаются лишь там, где заходит речь о помощи голодающим и об устранении причин, вызвавших кризис. В этом случае каждая партия смотрит на вопрос со своей особой точки зрения и потому естественно приходит к особому решению.
В глазах ‘охранителей’ мы, социалисты-революционеры, являемся, в лучшем случае, самыми легкомысленными фантазерами. Наши программы кажутся им совершенно нелепыми, наши стремления — совершенно неосуществимыми. А между тем, при менее пристрастном отношении к делу, они легко могли бы убедиться, что последователи современного научного социализма чужды всяких утопий и что каждый параграф в их программе, каждый шаг в их деятельности основывается на внимательном изучении действительности. В России, как и во всем цивилизованном мире, современные социалисты основываются на научном исследовании общественной жизни и только на научном исследовании. Они изучают ход исторического развития и, ничего не измышляя, ничего не прибавляя от себя, они берут его за исходную точку своих стремлений, которые, в свою очередь, представляют собою лишь сознательное выражение бессознательного, слепого исторического процесса.
В этом сила современных социалистов. Руководимые светом науки, строгой, беспристрастной науки, которая не щадит никаких, даже самых дорогих людям предрассудков и не боится никаких, даже, по-видимому, самых безотрадных выводов, они твердо идут вперед, презрительно смеясь над бесчисленными ошибками своих ослепленных противников и заранее зная, что им, и только им, достанется победа.
Внимательное, научное изучение общественных явлений требует много спокойствия и, если угодно, даже холодного бесстрастия. Но зато только оно может создать прочную основу для страстной деятельности самоотверженного политического борца, только оно способно предохранить его от разочарований, только оно может выработать таких революционеров, которые не упадут духом от частных неудач и не смутятся временными успехами врагов. Короче, только оно, только оно одно создает несокрушимых и непобедимых деятелей, революционеров и по логике и по чувству.
Вот почему даже теперь, в тяжелую годину народного бедствия, когда так трудно рассуждать спокойно и когда, наоборот, так легко отдаться первому впечатлению, даже теперь, говорю я, мы должны остаться верные духу современного научного исследования и ставить себе, в борьбе с голодом, лишь такие задачи, которые не заключают ничего несбыточного и ничего фантастического. Теперь, как и всегда, мы, подходя к вопросу, должны отказаться от всяких предвзятых мнений и рассматривать действительность, как она есть и какою она становится. Не логика должна служить у нас чувству, а, наоборот, чувство должно следовать указаниям логики. Только при этом условии оно не рискует попасть на ложную дорогу.
Я сказал, что стремления современных социалистов представляют собою лишь сознательное выражение бессознательного, слепого исторического процесса. Если это справедливо вообще, то должно быть справедливо и в нашем частном случае. Другими словами, стремления русских социалистов в борьбе с бедствием, поразившим русский народ, должны и могут быть лишь сознательным выражением бессознательного процесса, называемого историческим развитием России.
Само собою разумеется, что мы будем рассматривать этот процесс лишь с той его стороны, которая имеет отношение к интересующему нас вопросу. Так, например, нам нет никакой надобности касаться здесь истории русской литературы, или русской науки, или русской так называемой православной церкви. Нас интересует здесь экономическая сторона вопроса, и мы имеем право ограничиться ею. Итак, мы должны узнать, каковы были те экономические причины, историческое действие которых привело к нынешнему голоду в России. Определив эти причины, мы без труда увидим, какие средства необходимы для борьбы с бедствием.
Излишне прибавлять, что речь пойдет у нас только о главнейших, о коренных причинах голода. Второстепенные и третьестепенные частности, вполне уместные в специальном историческом трактате, только увеличили бы безо всякой нужды объем нашего исследования.
Нам придется начать издалека, а именно, нам нужно кинуть по крайней мере беглый взгляд на историческое отношение нашего государства к нашему народу, точнее, — к непривилегированной ‘податной’ части народа.
Вам известно, конечно, каково было это отношение.
С незапамятных времен все государственное здание покоилось у нас на худой, изможденной, но тем не менее чрезвычайно выносливой спине податного населения, т. е. преимущественно крестьянства. Государство издавна закрепостило крестьянина с весьма простой и понятной целью его эксплуатации. Вводя и усиливая крепостную зависимость крестьян по отношению к помещикам, государство лишь передавало ‘служилым людям’ свои владельческие права над землепашцами. Без сомнения, никакое государство не может существовать иначе, как на счет производителей, от которых оно получает — или отбирает — средства, необходимые для отправления своих многообразных функций. Но никогда и нигде государство не брало у производителей так много, как брало и берет оно в России. Это объясняется, конечно не личными свойствами ее правителей, а суровой экономической необходимостью.
Дело в том, что благодаря соседству с западной Европой русский крестьянин, экономическая отсталость которого могла бы сравниться разве с отсталостью азиатского крестьянина, вынужден был поддерживать сбоим трудом очень сложную и очень дорогостоящую государственную машину. Его расходы на поддержание этой машины были гораздо больше соответственных расходов азиатского крестьянина. Уже со времен Грозного русский земледелец стонет под тяжестью государства, которое разоряет его ‘пуще, чем турки и татары’. Смутное время было неудачной — и притом, при тогдашних обстоятельствах, заранее осужденной на неудачу — попыткой народа сбросить с своих плеч все сильнее и сильнее давившее на них государственное бремя. Реформа Петра Великого в особенности увеличила это бремя. Со времен Петра Россия представляла собой такую страну, в которой на фундаменте производительных сил, не превосходивших сил самых отсталых земледельческих стран Востока, покоилось государство, стоившее дороже западноевропейских государств, т. е. государств, сложившихся в гораздо более богатых странах. Поэтому уже со времен Петра русское государство было относительно самым дорогим, а русский крестьянин, безусловно, самым бедным крестьянином в мире.
Когда русский солдат, этот оторванный от сохи и одетый в мундир крестьянин, попал во время войны в Болгарию, он с величайшим удивлением увидел, что несчастный, замученный нехристями болгарин живет несравненно лучше него, ‘свободного’ земледельца православного государства. И это совершенно понятно: варварская Турция никогда не сумела бы так чисто обобрать крестьянина, как обирает его европеизированная русская бюрократия.
Что касается земледельцев западной Европы, то как ни кричат у нас, например, об ирландской бедности, несомненно, однако, что никогда ирландцы не в состоянии были бы вынести того, что выносят русские крестьяне. Сами охранители прекрасно сознают, что бедность нашего крестьянина есть нечто исключительное и совершенно беспримерное. Иногда такое сознание выражается у них в чрезвычайно наивной форме. В конце февраля нынешнего года в ‘Московских Ведомостях’ появилась интересная заметка под названием ‘Правда об русском народе’. В заметке шла речь о предисловии известной госпожи Новиковой к только что вышедшей тогда книге Гарри де-Уинда ‘Siberia as it is’ (‘Сибирь, какова она есть’). Высказанные госпожой Новиковой взгляды удостоились величайшего одобрения со стороны реакционной газеты. ‘Московские Ведомости’ с радостью приветствовали ‘этот голос, напоминающий англичанам то простое, но существенно важное обстоятельство, которое не вмещается в головах наших нигилизированных философов, а именно, что для оценки всего отклоняющегося от нормы нужно знать и помнить реальную норму данной страны или народа, а не делать сравнений условий качественно различных’. Но к чему же сводится указанное г-жой Новиковой ‘простое, но существенно важное обстоятельство’? Вот что сообщает об этом орган охранителей.
‘Россия, — говорит г-жа Новикова, — это страна стоицизма, укрепленного христианством. Это в конце концов не плохая школа для формирования характера, но школа суровая. Наша деревенская жизнь полна самоотвержения, тяжкого труда, лишений. В иных отношениях жизнь нашего крестьянина так сурова, что мы, люди высших классов, не способны были бы ее вынести. Как тесно и темно его жилище, как бедна его ежедневная пища! И, однако, люди, ведущие эту жизнь, в общем имеют вид крепкий, довольный. Они весело шутят и после долгого трудового дня, с зари до заката, возвращаются домой с плясками и песнями.
‘Понятие о комфорте здесь, слава Богу, мало развито. И потому у нас тюрьма, по-видимому, очень суровая, оказывается даже чересчур комфортабельною. Эта простота и суровость жизни легко может ввести в заблуждение иностранца при посещении им неурожайных местностей. Видя обстановку грубую, европеец, особенно не слыхавший о голоде, легко припишет ее нужде, тогда как она может быть такою же, как в год полного благосостояния’ (‘М. В.’ No 57).
Из этого высокопарно-лицемерного вздора видно, что, по признанию самих охранителей, государство оставляет крестьянину лишь ‘песни и пляски’ и что даже в годы ‘полного благосостояния’ этот несчастный живет при такой обстановке, которая может показаться европейцу результатом острого стихийного бедствия. Трудно найти лучшее свидетельство в пользу справедливости того, что я сказал о положении нашего земледельца!
Девятнадцатое февраля 1861 г., положивши конец помещичьей власти, сделало крестьян свободными только по имени. В действительности оно лишь перенесло в другое место центр тяжести крепостной зависимости бывших помещичьих крестьян: из крепостных по отношению к ‘барину’, к ‘пану’, они стали крепостными по отношению к казне. Под весьма благовидным предлогом обеспечения их быта ‘освобожденным’ крестьянам были навязаны земельные наделы, за которые взыскивается выкуп, значительно превосходящий их стоимость. Не заплатив этого выкупа, крестьянин не мог оставить свою землю. Он остался привязанным к ней, и как плохо приходилось ему подчас на привязи, показывает следующий характерный случай, имевший место в 1874 г. в Великолуцком уезде.
На крестьянах названного уезда накопилось тогда очень много недоимок. Правительство нашло нужным послать особую комиссию для исследования причин этого явления. Комиссия нашла, что ни в одной деревне у крестьян не хватало хлеба для собственного продовольствия, что крестьянские поля оставались почти без удобрения, потому, что количество скота у них постоянно уменьшалось, что крестьяне нередко платили с отведенной им негодной земли по 2 руб. с десятины, тогда как при вольном найме за нее нельзя было бы получить и 50 к. и т. п. ‘Под влиянием всех этих условий несколько деревень согласились не вносить в казну выкупных платежей, а другие самовольно уменьшили их на половину’. Разумеется, правительственная комиссия вознегодовала. Вот как описывал корреспондент ее объяснения с неблагодарными крестьянами.
‘Представьте себе, приезжает комиссия в одну деревню 2-го участка, не платившую выкупных платежей с начала шестидесятых годов. Сзывают крестьян. ‘Почему не платите?’ — Да не за что, земля дурная. — ‘Ах, братцы, — увещевает мировой посредник, — да ведь вы сами же согласились платить вместо 8 руб. 3, значит, земля стоит же 3-х рублей, отчего же вы их-то не вносите?’ — Нет, видим, теперь, что и трех рублей не стоит, не из чего их платить. Чиновник от министерства вспылил: ‘Ах вы такие-сякие, да как вы смеете это говорить. Вы думаете, это вам даром пройдет: нет, от вас землю отберут’. — А и бери себе ее на здоровье, коли тебе нужна, а нам ее не надо, равнодушно отвечают ему крестьяне. — ‘Не только землю отберут, продолжает чиновник, но вас самих в арестантские роты сошлют, вы должны будете там отработать все, что задолжали правительству: не дарить же оно вам станет’. — В арестантские роты? А и в арестантские роты нешто, по крайности там кормят и одевают, хоть с голоду не околеешь, пущай себе и в арестантские роты, а платить все же не из чего. — ‘Каковы варвары! — говорил мне чиновник, — даже свободой не дорожат…’ {‘Исторические очерки России со времени Крымской войны до заключении Берлинского договора’, т. II, вып. 2, Лейпциг, стр. 1879, 150—151.}.
Этот случай прекрасно характеризует ту лицемерную комедию, которую многие добрые, но наивные люди до сих пор называют освобождением русских крестьян с землею. Непомерно высокие платежи за землю, местами совершенно никуда негодную, или розги и арестантские роты — вот тот единственный выбор, который предоставило ‘свободному’ крестьянину будто бы народолюбивое правительство Александра Н. И вы только что видели, товарищи, что ‘освобожденный’ крестьянин иногда вынужден был выбирать именно розги и арестантские роты.
Но это еще не все. ‘Освободив крестьян с землею’, правительство поспешило увеличить налоги. В 1861 г. доходы государственного казначейства простирались до 411.584.000 руб., через десять лет они дошли уже до 508.187.600 руб., а по росписи на 1891 г. они уже превосходили внушительную цифру 900 миллионов рублей.
Абсолютная величина налогов, платимых каждым данным народом сама по себе, как известно, еще ровно ничего не показывает. Все дело в том, как относятся налоги к платежным силам населения, если эти силы не велики, то даже незначительные сами по себе налоги могут очень вредно отзываться на народном хозяйстве, и, наоборот, даже очень значительные сами по себе налоги могут быть взимаемы без вреда для хозяйства плательщиков, поставленных в благоприятные экономические условия. Со времен ‘освобождения’ экономическое положение русского крестьянина очень значительно изменилось к худшему. Отсюда следует, что налоги, взимаемые с каждой крестьянской ‘души’, стали бы относительно тяжелее даже в том случае, если бы абсолютная величина их осталась неизменной. Но так как на самом деле они росли с удивительным постоянством и с поразительной быстротой, то окончательный результат не мог подлежать сомнению: струна, натягиваемая все туже и туже, должна была, наконец, лопнуть, все более и более обираемый крестьянин должен был, наконец, придти в такое положение, когда уже ни кутузка, ни розги не могут выбить из него ни копейки. ‘Эластичность платежной силы народа имеет свои пределы’, — почтительнейше заметил однажды Грейг. Теперь эти пределы для многих местностей европейской России уже достигнуты.
Я сказал, что экономическое положение крестьян очень значительно изменилось к худшему со времени реформы 1861 года. Это известно всем и каждому. Но всмотримся внимательнее в ту связь, которую имеет это всем известное явление с нынешним голодом.
Припомните, товарищи, какие открытия сделала комиссия, отправленная правительством в 1874 году в Великолуцкий уезд для исследования причины накопления там недоимок: ни в одной деревне у крестьян не хватает хлеба для собственного продовольствия, количество крестьянского скота постоянно уменьшается, а вследствие этого крестьянские поля остаются почти без удобрения. Но каков же мог быть урожай на полях, остававшихся без удобрения? Ясно, что доходность земледелия должна была понижаться, а ее понижение, разоряя земледельцев, должно было, с своей стороны, причинять дальнейший упадок земледелия. Рано или поздно — и скорее рано, чем поздно — должно было наступить такое время, когда возделывать землю значило работать в убыток.
Обратите внимание на следующую таблицу, заимствованную г. Шараповым из земского сборника Новоузенского уезда и относящуюся ко всему среднему Поволжью:
1880 г. — неурожай.
1881, 1882, 1883 и 1884 гг. — урожай.
1885 г. — неурожай, саранча.
1886 г. — неурожай, почти голод.
1887 г. — травы хороши, рожь пропала, яровое ниже среднего.
1888 г. — то же, раздавали продовольствие.
1889 г. — травы плохи, рожь пропала, яровые ниже среднего.
1890 г. — урожай хлебов и трав плох.
1891 г. — полный неурожай всего.
Эта таблица показывает, что в Поволжских губерниях неурожай стал обычным явлением, а урожай представляет собою только счастливую случайность. Это, без преувеличения сказать, страшное положение. И оно не ограничивается Поволжьем. Вот, например, в Курской губ., по словам губернского земства, ‘почва до того истощилась, что уже не может давать сколько-нибудь хороших урожаев’. В таком же или почти в таком же положении находятся, как мы увидим ниже, крестьянские земли по всей России. Но раз почва ‘уже не может давать сколько-нибудь хороших урожаев’, — понятно, что неурожай становится совершенно естественным и неизбежным явлением.
Это не значит, конечно, что русская земля совсем отказывается кормить земледельца. Курское губернское земство утверждает, что ‘так как верхний слой земли сильно истощился, то только возделывание земли глубоко взрезывающим плугом в состоянии поднять урожай б губернии’. Но может ли в конец обедневший крестьянин обзавестись плугом и необходимым при нем рабочим скотом? Очевидно — нет. Чтобы дать ему возможность сделать это, надо поставить его в другие, более благоприятные условия.
Приятно ссылаться на людей, которых никто не заподозрит в пристрастии к нашим воззрениям. Поэтому я с удовольствием обращаюсь еще раз к ‘Московским Ведомостям’ (No 42), в которых я нахожу следующие слова одного из опытных сельских хозяев:
‘Нахожу неуместным распространяться здесь о результатах заведенных мною в полеводстве порядков, а ограничусь указанием на факт, в действительности которого имело случай убедиться земство через своих уполномоченных. В неурожайный в Смоленской губернии 1870 год я собрал на круг по 8 четвертей ржи с казенной десятины, когда мои соседи-крестьяне, не получившие даже посевных семян с озимого поля, покупали рожь на посев по 12 руб. за четверть. Овсяный клин в засушливое лето менее 10 четвертей с казенной десятины мне не давал, но были участки, где я собирал и больше’.
Благодаря лучшему возделыванию, помещичья земля давала прекрасные для Смоленской губ. урожаи даже в годы, ознаменовавшиеся неурожаем на истощенных крестьянских землях. Но могут ли наши крестьяне практиковать на своих наделах улучшенные приемы земледелия?
‘Это вопрос, на который способен ответить всякий, кто знаком с крестьянским земельным положением в России. Тут немыслимы ни весенний взмет пара, ни перепашка ржаного жнитва в августе. И то, и другое не может быть допущено деревней из-за нужды в пастбищах. Поневоле станешь держаться старых приемов в обработке земли и терпеть порождаемые ими неурожаи и бескормицу, которые, с ослаблением плодородия пахотных угодий, будут повторяться все чаще и чаще. Какого же ждать тут иного исхода, кроме упадка и полного расстройства предоставленных самим себе русских крестьянских хозяйств’. (‘М. В.’ No 42).
В последних словах сквозит уже намек на необходимость опеки над крестьянами. Мы еще увидим, к чему приводит крестьянина правительственная опека. Теперь же я прошу вас, товарищи, заметить, что и ‘охранители’ понимают всю невозможность сколько-нибудь успешного земледелия при тех общественных условиях, в которые поставлен русский земледелец. Отметив это многозначительное обстоятельство, возвратимся к нашему предмету.
Мне могут заметить, что неурожай 1891 г. коснулся не одних только крестьянских земель, что от него пострадали также и более или менее привилегированные землевладельцы. А, между тем, эти люди не могут пожаловаться на податный гнет. Следовательно, помимо этого гнета, существует какая-то другая причина бедствия, причина настолько сильная, что неурожай объясняется ею, по крайней мере, на землях частных владельцев.
В ответ на это возражение я замечу, прежде всего, что во многих местах неурожай был в прошлом году, как крестьяне выражаются, пестрый: хлеб уродился на полях хорошо удобренных и хорошо возделанных и не уродился на захудалых нивах крестьянской бедноты. Тут уж несомненно действие именно той причины, на которую указывал цитированный ‘Моск. Вед.’ сель-ский хозяин: отсутствие у крестьян всяких средств для сколько-нибудь удовлетворительной обработки полей. Но во многих случаях неурожай действительно распространился на все земли данной местности, без различия ‘званий и состояния’ их владельцев. Чтобы объяснить это явление, надо припомнить, в каком положении находилось наше частновладельческое земледелие со времени реформы 1861 года.
‘Поместное и частное землевладение, очень шаткое на Руси до Петра Великого, поддержанное крепостным правом в течение XVII столетия, потом временно и случайно усиленное пожалованиями императриц XVIII ст., с другой стороны, подрываемое порядком наследования и самовластными конфискациями и, наконец, расстроенное абсентеизмом крупных землевладельцев в царствование Александра и Николая, поместное владение, говорим мы, со времени освобождения крестьян, видимо склоняется к ликвидации, к распродаже недвижимых имуществ, к упразднению господских хозяйств и запашек. Землевладение, разумея под этим словом и право собственности, и право пользования, т. е. арендование, эксплуатацию земель, переходит от прежних помещиков дворянского происхождения к двум разрядам новых владельцев: а) промышленникам, торговцам, спекулянтам, скупающим или арендующим оптом большие имения, и б) к крестьянам, раскупающим или снимающим те же земли по мелким участкам. Об этом ходе поземельного нашего быта заявляется со всех краев России так единогласно и настойчиво, что мы признаем эту черту характеристикою современного нашего социально-аграрного положения’.
Эти строки написаны были князем Васильчиковым еще в семидесятых годах, но время, протекшее с тех пор, только усилило указанное здесь экономическое движение: дворянство, как землевладельческий класс, еще дальше отступило на задний план и еще больше бывших помещичьих земель очутилось в руках купечества и всякого рода ‘спекулянтов’, с одной стороны, и в руках крестьян — с другой. Что касается крестьян, то помещичьи земли переходили в их руки двумя путями: богатые крестьяне — наша сельская буржуазия — приобретали в собственность более или менее крупные участки, бедняки же, побуждаемые созданной актом 1861 г. ирландской теснотой, снижали на короткие сроки небольшие участки, при чем платили гг. помещикам чрезвычайно высокую ренту. Само собою понятно, что эти бедняки лишены были всякой экономической возможности завести на арендованных клочках сколько-нибудь улучшенное хозяйство. Они так же точно ‘ковыряли’ арендованную землю, как ‘ковыряли’ свои наделы. К этому надо прибавить, что во многих местах помещики, разлакомившись высокой рентой, не давали арендуемой крестьянами земле отдыхать под паром, и тем, разумеется, очень быстро ее истощали. Что же касается завладевших помещичьими землями ‘спекулянтов’ всех родов, видов и разновидностей, то они — в тех местах, где они вели собственное хозяйство, а не ограничивались раздачей своей земли в аренду деревенской бедноте — придерживались таких хищнических приемов эксплуатации своих имений, что о рациональном земледелии в них не могло быть и речи. Князь Васильчиков объясняет это невежеством нашей буржуазии. Но подобное объяснение недостаточно, как показывают следующие его же собственные слова: ‘Привыкнув в спекулятивных своих предприятиях к быстрым, краткосрочным оборотам, преследуя и в хозяйственном своем управлении торговую систему извлечения наибольшей не-посредственной прибыли из затраченного капитала, купцы и евреи, концесси-онеры и строители железных дорог отличаются всеми достоинствами отважных предпринимателей, но и всеми недостатками дурных хозяев’. Это уже ближе к истине. Но это еще не истина. Вопрос решается здесь указанием на привычку ‘спекулянтов’ к быстрым оборотам, к извлечению высокой прибыли из затраченного капитала. Не трудно ‘привыкнуть’ к хорошему барышу. Но ясно, что если ‘отважные предприниматели’ имели экономическую возможность придерживаться своей ‘привычки’, то, значит, были в общественной жизни такие условия, которые делали хищническую культуру более доходной, чем рациональное земледелие. Князь Васильчиков обходит молчанием эту сторону вопроса, а между тем от него-то и зависит его окончательное решение.
В последние тридцать лет русское правительство так усердно служило интересам торгово-промышленного капитала, что даже не очень ‘отважные’ предприниматели очень быстро наживались. Земледелие не могло приносить таких высоких доходов, как торговля или промышленность. Неудивительно поэтому, что ни у кого не было охоты затрачивать капитал на сельскохозяйственные улучшения. И не только ни у кого не было охоты делать это, но явилось противоположное стремление: высасывать всеми возможными средствами капитал из сельскохозяйственных предприятий и превращать его, так сказать, в жидкое состояние с тем, чтобы потом искать счастья в торговле или в промышленности. В этом и заключается вся тайна сельскохозяйственной практики ‘купцов и евреев, концессионеров и строителей железных дорог’.
Но, истощая землю, эти господа, разумеется, подрывали ее производительность. Неурожаи учащались в их имениях, как учащались они на землях раздавленного государством крестьянства. Постепенно приближался и, наконец, наступил день расчета. Ограбленная земля не в силах приносить доход своим ‘отважным’ владельцам, как разоренный крестьянин не в силах поддерживать разорившее его государство.
Таким образом мы видим, что и в имениях привилегированных владельцев неурожай причинен был тем же самым истощением почвы, благодаря которому голодают теперь десятки миллионов. Разница лишь в путях, приведших к неурожаю крестьян и ‘спекулянтов’. Спекулянты пришли к нему путем быстрого набивания кармана, крестьяне — путем постоянного, безостановочного оскудения.
Я не стану распространяться о таких, например, всем известных проявлениях хищничества, как истребление лесов, от которого пострадала вся Россия, т. е., следовательно, и люди совершенно в нем неповинные. Я обращу ваше внимание, товарищи, лишь на одно явление, проливающее новый свет на современное положение русского крестьянина.
Припомните, какое значение имеет для земледелия вывоз зерна из деревень на внутренние или иностранные рынки. Наука давно уже выяснила это. ‘Можно ли думать, — восклицал Либих, — что богатая, плодородная страна, ведущая деятельную торговлю, которая в течение десятилетий вывозит произведения ее почвы в виде скота и хлеба, останется плодородной даже в том случае, если торговля не возвращает ее почве, в виде удобрения, тех извлеченных из нее составных частей, которых не может возместить атмосфера! Не должна ли подобная страна придти в положение некогда богатой и плодородной Виргинии, в которой нельзя уже возделывать ни пшеницы, ни табаку?’ {‘Chemische Briefe’, Heidelberg 1884, 22-er Brief, S. 279.}.
Все искусство земледелия сводится, по замечанию того же Либиха, к восстановлению в почве равновесия, нарушаемого питанием растений. Но если это так, то не трудно понять, какое влияние могло иметь на русское земледелие развитие товарного производства, окончательно вытеснившего у нас в последние тридцать лет старое натуральное хозяйство. Чем более развивалась внутренняя и внешняя торговля, тем больше хлеба вывозилось из деревни. В то время, когда крестьянин жил при условиях натурального хозяйства, на гумне у каждого мало-мальски зажиточного хозяина часто можно было найти старый, необмолоченный хлеб, сохранившийся от урожаев прежних лет. Теперь о подобных запасах крестьяне вспоминают, как о чем-то совершенно баснословном. Теперь хлеб есть товар, не долго залеживающийся в деревне. И несомненно, что потребление людьми и домашними животными хлеба и других сельскохозяйственных произведений очень значительно сократилось на месте их производства, вследствие развития торговли, давшей возможность быстро превращать в деньги каждую копну сена, каждый четверок хлеба, а иногда и каждый горшок молока. Замечу мимоходом, что только благодаря этому обстоятельству и правительство могло выжимать из мужика гораздо больше, чем выжимало оно в ‘доброе старое время’ натурального хозяйства. Только благодаря чрезвычайно быстрому развитию товарного производства правительство могло, с грехом пополам, поддерживать свое грешное существование со времени севастопольского погрома. Но это же развитие вело за собою не менее быстрое истощение русской почвы. Рассуждая отвлеченно, можно сказать, что легко было пособить этому горю, так как стоило только восстановлять указанное Либихом химическое равновесие. Но в том-то и дело, что крестьяне, с каждым годом все более и более бедневшие, не имели необходимых для этого средств, а ‘спекулянты’ предпочитали, как уже сказано, другие, более выгодные для них, затраты капиталов. Печальное предсказание Либиха сбылось, наконец, в России, как сбудется оно во всякой другой стране, поставленной в такие же условия: русская почва стала, наконец, бесплодной.
Чтобы оживить ее истощенные силы, чтобы восстановить нарушенное химическое равновесие, надо поставить русское земледелие в новые общественные условия, а это будет возможно только тогда, когда изменятся экономические отношения России.

ПИСЬМО ВТОРОЕ.
Вероятные последствия голода.

O il n’y a rien, le roi perd ses droits.

Некоторые из наших ученых усвоили странную манеру отзываться на животрепещущий теперь вопрос о голоде. Они усердно и обстоятельно подсчитывают, как часто и как сильно голодал русский крестьянин в ‘прошлые века’ {‘Неурожаи прошлою века’ (публичная лекция П. В. Безобразова в пользу голодающих, прочитанная в аудитории Исторического музея 22-го Февраля). ‘Лектор начал свою лекцию с общей картины неурожаев прошлого века. Как в XVI и XVII в.в. насчитывали по 8 неурожаев в столетие, так и в XVIII веке было не менее 8 крупных недородов и голодовок’. (‘Русские Ведомости’, 1892, No 53). Подобными подсчитываниями занимается не один г. Безобразов.}. Такие ‘исследования’ дают богатейший фактический материал для успокоительных рассуждений на тему: ‘да он же привык!’ В самом деле, ‘в прошлые века’ русский ‘мужичек’ голодал часто и сильно, а вот помог же ему Господь дожить до нынешнего голода, стало быть, нечего отчаиваться: доживет и до… следующей голодовки. Это, бесспорно, очень отрадный вывод. Беда лишь в том, что он очень мало убедителен.
В ‘прошлые века’ крестьянин жил совсем не при тех экономических условиях, при которых он живет в настоящее время.
В ‘прошлые века’ он вел натуральное хозяйство, а теперь ведет хозяйство денежное.
В ‘прошлые века’, при натуральном хозяйстве, у него оставались такие запасы хлеба, которые сильно облегчали ему борьбу с бедствием, и которых не оказалось у него в 1891 году.
В ‘прошлые века’ русская почва была очень далека от того истощения, которое замечается в ней в настоящее время.
Да и сам крестьянин в ‘прошлые века’ был, несмотря на все сыпавшиеся на него невзгоды, еще очень далек от полной экономической беспомощности, составляющей его характеристическую особенность в наши дни.
Следовательно, пример ‘прошлых веков’ еще ровно ничего не доказывает по отношению к настоящему времени. В ‘прошлые века’ голодовки вели за собой одни последствия, теперь ведут совершенно другие.
Если уже обращаться к ‘прошлым векам’, то лучше всего сравнить положение французского крестьянина времен ‘старого порядка’ с нынешним положением русского ‘мужичка’.
‘Опустошения, вносимые в крестьянскую среду переходом от натурального хозяйства к хозяйству денежному, которое представляет собою необходимое условие возникновения внутреннего рынка для промышленного капитала, классически изображены Буагильбером и Вобаном на примере Франции времени Людовика XIV. Но то, что происходило там, оказывается совершенными пустяками по сравнению с тем, что происходит в России. Здесь, во-первых, пропорции указанного явления втрое или вчетверо больше, а, вовторых, изменение условий производства… совершается несравненно быстрее и решительнее. Французский крестьянин медленно вовлекался в сферу влияния мануфактуры, русский — сразу попадает в водоворот крупной промышленности. Если мануфактура била крестьян кремневым ружьем, то крупная промышленность вооружается против них — новейшим магазинным’ {Фридрих Энгельс, ‘La Carestia in Russia’.}.
Но разрушение старых экономических отношений России означает разложение той исторической почвы, на которой вырос и укрепился наш политический строй. И чем скорее совершается экономическая эволюция, тем быстрее близится время политического переворота.
Нанося последний удар старой экономии России, нынешнее бедствие является в то же время агонией царизма.
Что делает, что может сделать царизм в борьбе с голодом?
Вам известно, товарищи, что царское правительство старалось поддержать население пострадавших губерний выдачей ссуд на продовольствие и на обсеменение полей, а также и организацией ‘общественных работ’. Всем известно, как мало соответствуют размеры правительственной помощи размерам народной нужды. Но я не буду останавливаться на этом. Я предположу, что правительство дало бедствующему народу не только все то, что оно могло дать, но также и все то, что надо было дать ему при нынешних трудных обстоятельствах. Другими словами, я предположу, что с этой стороны, со стороны количественной оценки его помощи народу, нам совершенно нельзя упрекнуть в чем бы то ни было правительство его величества. Но в то же время я попрошу вас обратить внимание на качественную сторону дела.
Потрудитесь вдуматься в смысл следующих фактов.
В феврале текущего года газеты напечатали следующий циркуляр курского губернатора г. фон-Валя ко ‘вверенным’ ему земским начальникам:
‘Крестьянам Рождественской волости, Курского уезда, наиболее пострадавшим от неурожая, были предоставлены, с целью обеспечить необходимое пропитание их семейств, работы по распилке дров на Курско-Киевской железной дороге, с платою по одному рублю от сажени без колки, но со складом в кубы. Упомянутые крестьяне 14 декабря, в числе 58 человек, явились в слободу Ямскую. Курского уезда, на линию Курско-Киевской железной дороги и начали работы, но, проработав четыре дня, не захотели продолжать работ и ушли домой…
‘По произведенному дознанию оказалось, что упомянутые крестьяне в течение четырех дней распилили только 32 куба дров, работали неусердно, проводя большую часть времени в совещаниях о невыгодности работ, и ушли домой, признав плату в один рубль слишком низкою.
‘Между тем за ту же работу на дровяных дворах г. Курска уплачивается только 75 коп., а на той же железной дороге до сего времени вольным рабочим платилось 80 коп.
‘Принимая во внимание, что там, где идет вопрос о пропитании себя и своих семейств, рассуждение о выгодности или невыгодности работ представляется неуместным, а самовольное оставление работ, по лености и нерадению — преступным, что другие крестьяне на той же дороге пилят дрова по 80 коп. от кубической сажени, находя эту плату вполне достаточною, — я признал необходимым, в пример прочим, наказать ушедших с работ крестьян выдержанием их при полиции в г. Курске до десяти суток каждого на хлебе и воде, о чем и сделал надлежащее распоряжение, предписав полицеймейстеру высылать этих крестьян во время ареста каждый день под конвоем на оставленные ими работы по распилке дров на Курско-Киевской железной дороге в слободу Ямскую, с тем, чтобы эти работы они производили под строгим надзором местной полиции. Вместе с тем я распорядился, чтобы из получаемой платы за сию работу отделялась часть на содержание арестованных, с выдачею им хлеба по 3 или 3 1/2 фунта каждому в день, а остальная часть представлялась мне для отсылки местному земскому начальнику на нужды вдов и сирот тех обществ, к которым принадлежат упомянутые крестьяне. Независимо от того, мною предложена курской уездной земской управе, чтобы крестьянам, ушедшим с работ, и тем, которые не пожелают в будущем отправиться на работы, отнюдь не выдавались продовольственные ссуды.
‘Сообщая об изложенном земским начальникам пострадавших от неурожая уездов Курской губернии, прошу их объявить о настоящем случае ухода крестьян с работ и о всех сделанных мною по сему предмету распоряжениях на сельских сходах тех обществ, которым выдаются или предназначаются к выдаче продовольственные ссуды, предварив их, что если кто-либо из членов сих обществ не пожелает воспользоваться предоставляемою им работою для их личного и их семейств пропитания, — тот, во-первых, лишится права на получение продовольственной ссуды для себя и семьи, если бы даже в том крайне нуждался, а, вовторых, будет отправлен в Курск для ареста на общественные работы по моему распоряжению, как это сделано с крестьянами Рождественской волости, Курского уезда’.
Логического смысла в этом циркуляре, как видите, очень немного. ‘Принимая во внимание, что там, где идет вопрос о пропитании себя и своих семейств, рассуждение о выгодности или невыгодности работ представляется неуместный…’, — но для человека, живущего своим трудом, вопрос всегда и неизменно идет ‘о пропитании себя и своего семейства’. Что же, стало быть, человек, живущий своим трудом, совсем не имеет права рассуждать о выгодности или невыгодности работ, т. е., следовательно, и о возможности пропитания работой ‘себя и своего семейства’. Из слов г. фон-Валя следует, что — да. Относившиеся к этому предмету рассуждения курских пильщиков показались ему ‘преступными’. Ну, а граф Л. Толстой, занимавшийся когда-то пилкой дров с гигиенической целью, тот, очевидно, имел полное право рассуждать о выгодности или невыгодности такого занятия. Ведь для него вопрос шел совсем не ‘о пропитании себя и своего семейства’. Опять выходит, что — да. Но в таком случае, оказывается, что интересоваться высотой заработной платы имеют право только те люди, которые в ней совсем не нуждаются, и которым поэтому высота ее вовсе не интересна. Это очень странная теория! Сам г. курский губернатор едва ли решится отстаивать ее в ее чистом виде. Но дело в том, что в этих удивительных строках г. фон-Валь вовсе не думал высказывать какую бы то ни было теорию. Он написал вздор просто по невежеству и безграмотности, как написал его Александр III, заговоривший в известном рескрипте на имя наследника престола о ‘недороде хлебных произведений’ (т. е., стало быть, кренделей, булок, бубликов, сухарей, хлебных ковриг и т. п.). Логического смысла очень мало в доводах г. фон-Валя, но это не мешает его циркуляру иметь совершенно ясное и определенное общественное значение. Этот циркуляр показывает, что правительственная заботливость о голодающем обывателе лишает этого несчастного ‘всех прав состояния’ и превращает его в общественного раба, трудом и временем которого могут бесконтрольно распоряжаться все без исключения большие и малые помпадуры.
Г. фон-Валь далеко не являет собою чего-нибудь исключительного. Его нельзя назвать даже первым между равными. Он такой же, как и все. В чет уступает ему, например, нижегородский губернатор г. Баранов? В первом же гласном заседании нижегородской продовольственной комиссии он высказал следующую программу помощи голодающим: ‘В уездах и городах губернии существует у отдельных лиц и формирующихся негласных кружков наклонность (!) сбирать в пользу пострадавших от неурожая пожертвования и раздавать их нуждающимся самостоятельно (какой ужас!). Не говоря уже о том, что эта форма благотворительности не подвергается необходимому контролю (а почему вы знаете, что не подвергается?), надо иметь в виду, что она не может достигать своего назначения (?!). Вследствие этого, предполагается сделать распоряжение о том, чтобы никто в губернии без специального разрешения не имел права собирать пожертвования в пользу пострадавших от неурожая и раздавать полученные суммы помимо с этою целью в губернии организованных учреждений (одно из двух: если обыватели имели прежде это ‘право’, то вы, г. Баранов, не ‘имели права’ лишить их его, и для пользования им они не нуждались ни в каких ‘специальных разрешениях’, если же права этого у них прежде не было, то излишне было ‘делать распоряжения… чтобы никто не имел права’ и т. д. Все та же безграмотность, органически сросшаяся с нашими помпадурами). Вместе с тем признается необходимость воспретить (!) лицам, желающим получить продовольственную помощь, обращаться непосредственно в какие бы то ни было учреждения, заведующие сбором и распределением пособий пострадавшим от неурожая помимо своего ближайшего и непосредственного начальства’. Но это еще не все. Присяжный поверенный Садовский изъявил губернской земской управе от имени неизвестного лица желание взять на прокормление одну из пострадавших деревень. Выбор пал на деревню Адашево. Тогда ‘Н. М. Баранов — рассказывает журнал заседания комиссии от 1-го декабря 1891 г. — заявил, что он поручил местному земскому начальнику тщательно блюсти, чтобы прокормление крестьян сказанного селения на средства неизвестного жертвователя совершалось правильно и, не отличаясь в лучшую сторону от прокормления нуждающихся на казенную ссуду, в то же время не было и хуже его’.
‘Вестник Европы’ замечает, что взгляд нижегородской продовольственной комиссии можно резюмировать так: ‘вызывать частную благотворительность в эпоху общественного бедствия не следует, а когда она проявляется са-ма собою, ее нужно взять под надзор и подвергнуть строгой регламентации’. Это верно. Но, с другой стороны, надо быть справедливым даже по отношению к русской бюрократии. От нее (или от ‘правительства’, что все равно) требуют помощи, ждут благодетельных распоряжений. Она и помогает, она и распоряжается. При этом она, разумеется, не может изменить своей природы, да и не видит в этом ни малейшей надобности. Она действует и распоряжается так, как может действовать и распоряжаться бюрократия, унаследовавшая все привычки и все предания самого полицейского изо всех возможных полицейских государств. ‘Теперь, во время бедствия, — говорит г. Баранов, — земский начальник должен быть рукою Провидения, спасающего от беды’. Подобные притязания, разумеется, хватают через край. Но можно ли сказать, что они непонятны. Судьба страны издавна находится в бесконтрольном распоряжении правительства. Неудивительно, что его чиновники считают себя чуть не богами.
‘Когда наступает момент, в который уже не до теорий, ибо сама жизнь настоятельно требует действия, — как в прошлом и настоящем году, — государство, совершенно естественно, выпрямляется во весь свой исторический рост и начинает распоряжаться всем с такою же легкостью и силой, как при московских царях, как при Петре, Екатерине, Николае, как всегда, когда считало нужным распоряжаться’.
Так рассуждают ‘Московские Ведомости’ (No 37), и хотя свойственное им представление о распорядительности полицейского государства несколько своеобразно, несомненно, однако, что они метко определяют сущность дела. Полицейское государство ‘выпрямляется во весь свой исторический рост и начинает распоряжаться всем… как при московских царях, как при Петре, Екатерине, Николае, как всегда, когда считало нужным распоряжаться’. В переводе на обыкновенный язык это значит, что при тех отношениях к обывателям, которые с давних пор вошли в привычку у нашего правительства, всякая забота о народном благе понимается им в смысле самого бесцеремонного вмешательства в народную жизнь и деятельность. И чем больше ‘выпрямляется’ полицейское государство, тем бесцеремоннее, тем бестолковее и тем невыносимее становится его вмешательство.
В начале марта появилась в русских газетах следующая телеграмма:
‘Луганск, 6-го марта. Над расчисткой пути нашей дороги работало до 5,000 человек поденно-рабочих, большая часть которых явилась на работу при посредстве полиции. Плата доходила…’ и пр. Плата была не дурна, но не в том дело. Замечательно то, что полиция и здесь была ‘рукою Провидения, спасающего от беды’… не знаем в точности кого: рабочих или железно-дорожное начальство. Если бы дела пошли дальше в том же направлении, то скоро вся наша экономическая жизнь попала бы под полицейский надзор, и русские производители трудились бы не иначе как ‘при посредстве полиции’. Ожидать от полицейского ‘Провидения’ чего-нибудь, кроме превращения голодающих в бесправных рабов, было бы так же наивно, как надеяться, что на вербе вырастут груши.
Но если уже теперь, когда кризис, собственно говоря, только что начался, наше полицейское государство гораздо больше угнетает народ, чем поддерживает его в беде, гораздо больше ‘распоряжается’, вредит и путает, чем помогает, то каковы же блага, которые может оно обещать нам в будущем?
Повторяю, кризис только что начался. Если 1892 год еще не будет последним годом русского самодержавия, то это ни мало не улучшит безнадежного положения царского правительства. Нынешний голод, окончательно разорив крестьянскую массу, страшно понизит производительность русского земледелия и еще более увеличит его зависимость от всякого рода неблагоприятных случайностей. Неурожаи станут повторяться еще чаще, чем прежде, а мы видели, что и прежде они повторялись убийственно часто: в промежуток времени от 1880 до 1891 г. в обширной, богатейшей от природы местности на 4 урожая пришлось 7 неурожаев. Но эта местность вовсе не находилась в каком-нибудь исключительно плохом положении. Вся русская почва истощена до такой степени, что, при нынешних условиях земледелия, не может уже давать хороших урожаев. К сожалению, можно с уверенностью сказать, что только счастливая случайность спасла в 1891 году западную половину России от голода. Эта половина разорена не менее восточной. ‘Невеселые вести получаются… из уездов, — говорит корреспондент ‘Русских Ведомостей’ о Киевской губернии. У большинства крестьян хлеба не только на семена, но и на продовольствие, так же как и корма для скота, нет. Для кулаков настало самое благоприятное время: скот идет за бесценок в их руки. Это бросалось в глаза во время последней ярмарки. Скот продавали не крестьяне, а ‘барышники’ (1892, No 72). Ведь это уже голод. А будущее несет с собой еще более тяжелые невзгоды. Озимые плохи во всем юго-западном крае. Нельзя будет удивляться поэтому, если будущей осенью потребуется правительственная помощь населению этого края. Положение крестьян северо-западных губерний давно известно: они едва ли даже и знают, что значит не голодать. Все это ясно показывает, что мы находимся вот в каком положении: ‘спасать от беды’ русского крестьянина правительство может не иначе, как целиком взяв на себя его содержание и отдыхая от исполнения этой тяжелой обязанности лишь в редкие-редкие теперь урожайные годы. Но это явная экономическая невозможность. Как же будет правительство содержать тот самый народ, на счет которого оно существует? Чтобы помочь кому-нибудь, — например, доблестному дворянству или почтенному купечеству, — правительство должно предварительно обобрать народ. Ну, а когда с народа брать нечего, тогда и правительство решительно никому помочь не в состоянии: не только народу, но и самому себе. В течение целых столетий, с усердием, вполне достойным лучшей участи, правительство рубило ветку, на которой сидело. Теперь работа его пришла к концу, ветка подрублена, но вместе с нею должно пасть и правительство. O il n’y a rien, le roi perd ses droits {Там, где ничего нет, король теряет свои права.}.
Другого выбора нет и быть не может. Россия должна вырвать свою судьбу из рук обанкротившегося царизма или погибнуть от полного экономического истощения. Не утописты-мечтатели подсказывают ей ее политическую программу. Ее навязывает неумолимая сила экономической необходимости. И все обстоятельства, как нарочно, складываются так, что даже самые, тупые и неразвитые люди не могут не понять преимуществ этой программы.
Как я уже сказал, русское государство издавна было самым дорогим государством в мире. Самым дорогим, во-первых, в смысле отношения налогов к производительным силам страны, а, вовторых — в смысле безотносительной стоимости каждого отдельного отправления государственного тела. Я уже не говорю о ‘хищениях’, доставивших всемирную славу нашему чиновничеству. Я имею в виду лишь столь обычную у нас нелепую и часто совершенно непроизводительную трату казенных денег. Дорого и скверно — вот нелицеприятная характеристика, подходящая решительно ко всему, что делал и делает царизм для России {‘Военная смета, бывшая в 1858 году не свыше 89 милл. руб., — замечает автор уже цитированных мною ‘Исторических очерков России’, — в 1873 г. превосходила уже 175 милл., т. е. возросла в 17 лет на 97%, и за всем тем к началу войны 1877 года русская армия была вооружена хуже турецкой, почему и понесла от нее несколько поражений’. ‘Непроизводительность многих издержек по флоту, — продолжает тот же автор, — всего лучше видна из тою, что Флот этот остался без дела в единственную войну, какую вела Россия с 1855 г. с морскою державою. И что всего хуже: те суда, которые находились на театре войны, как знаменитые поповки, оказались негодными для службы, так что вместо специально построенных боевых судов пришлось нанять торговые и их приспособить для военно-морской службы. Если бы подобное расходование денег — а их израсходовано в 23 года (1855—1877) до 480 милл. рублей — имело место в частном предприятии, то, конечно, даже самые сонные акционеры низвергли бы дирекцию, но у нас морское ведомство продолжало благополучно существовать и делать издержки самого непроизводительного свойства’. Даже в ‘охранительной’ прессе не редко можно встретить очень недвусмысленные признания на счет обычного у нас нелепого образа действий администрации. Когда министром путей сообщения сделался г. Витте, ‘Московские Ведомости’, ‘с искреннею радостью’ приветствуя его назначение, так характеризовали положение дел во вверенной ему отрасли государственного хозяйства: ‘Грехи, накопившиеся в течение долгих лет в нашем железнодорожном ведомстве, отозвались жестоким образом на всей России в настоящую и без того тяжелую неурожайную годину. Нуждавшееся в пропитании население семнадцати губерний едва не осталось без хлеба вследствие того, что железные дороги не только не ускорили, но даже совершенно затормозили доставку ему хлеба из урожайных местностей Кавказа. Потребовалось отправление другого энергичного и ‘прямолинейного’ человека, полковника фон Вендриха, в качестве чрезвычайного уполномоченного, для немедленного исследования и быстрого устранения тех причин, которые грозили России неслыханным бедствием. Полковник фон Вендрих блестящим образом исполнил возложенную на него задачу… но мог достигнуть лишь ценою тяжких жертв, которых он потребовал от казенных и частных железных дорог и которые, разумеется, в конце концов чувствительно отзовутся на наших государственных Финансах’ (No 48). На кого же падает ответственность за грехи, накопившиеся в нашем железнодорожном ведомстве. ‘Московские Ведомости’ отвечают категорически: ‘…В данном случае главная часть вины падает… на бывшего министра путей сообщения, который, зная с июня месяца состояние нашего урожая и предвидя усиленное продвижение хлебных грузов с Кавказа в центральную Россию, счел возможным предаваться отдыху в июле и августе, а затем заниматься совершенно бесплодной борьбой с Министерством Финансов, вместо того, чтобы сосредоточить все свое внимание и всю свою энергию па усилении и развитии перевозочных средств наших южных дорог и на своевременном предотвращении того железнодорожного хаоса, который теперь приходится распутывать с такими неимоверными тяжкими жертвами’.
Что сказать о таком политическом порядке, при котором десятки миллионов людей рискуют умереть голодной смертью вследствие того, что предается несвоевременному отдыху министр, ответственный лишь ‘перед богом и государем’? Не следует ли сделать министров ответственными перед страною, существенно заинтересованной в их деятельности.}. А между тем он пользовался до сих пор самыми искренними симпатиями со стороны буржуазии, которая, казалось бы, должна была иметь сильную склонность к ‘дешевому правительству’. Чем объясняется эта странность?
Дело в том, что наше самодержавное правительство стоило дорого только народу, т. е. только трудящейся массе, которая и расплачивалась за жадность и неумелость бюрократии. Что же касается привилегированных слоев населения, — между которыми, в течение последних 30 лет, буржуазия занимала первое место, — то для них оно было чрезвычайно дешевым и чрезвычайно выгодным правительством. Оно не только не обременяло их налогами, но создавало для них самые постыдные иммунитеты. Так, например, оно запретило земствам облагать фабрики по степени доходности, предоставив брать налог лишь с фабричных зданий, соответственно их наемной цене. Рядом с иммунитетами шло открытое наполнение бездонных буржуазных карманов посредством всякого рода ‘субсидий’ и ‘гарантий’. Таким образом, все было к лучшему в самом лучшем из государств, все устраивалось к обоюдной выгоде правительства и буржуазии: предприниматели богатели, а царь не без основания видел в них надежнейшую опору своего трона.
Как видите, товарищи, эта политическая идиллия выросла на почве простого торгового расчета. Но торговый расчет, которым прекрасно объясняется ее происхождение, ни мало не обеспечивает ее долговечности. Нежность всероссийского купечества к царизму без следа исчезнет в тот день, когда оно увидит, что существующий теперь политический порядок, когда-то очень полезный и даже прямо необходимый для него, сделался источником его разорения.
Этот день уже недалек от нас. Известно, как тяжело отозвался голод на состоянии нашей промышленности. Фабрики сократили производство, многие из них вовсе остановились, банкротства быстро последовали одно за другим, среди предпринимателей раздались жалобы на огромные убытки. И на этот раз жалобы их не были притворны. Всецело уничтожив покупательную силу пострадавших от него земледельцев, неурожай, естественно, повел за собой недостаток внутреннего сбыта, а известно, что значит недостаток внутреннего сбыта для русского промышленника. Буржуазии пришлось дорого платиться за то бесстыдное расхищение народного достояния, которому она усердно предавалась в союзе с правительством и под его руководством. По глубоко вкоренившейся привычке она требует помощи от своего старого испытанного союзника, но чем тяжелее ее положение и чем серьезнее ее требования, тем сильнее будет и тем скорее придет ее неизбежное разочарование. Ее союзник сам находится, как мы уже видели, при последнем издыхании. И так как с голодного народа ему брать уже нечего, то ему поневоле придется протянуть руку к кошельку буржуазии. А подобное посягательство с его стороны сразу откроет буржуазии глаза на преимущества ‘правового порядка’. Тогда она заговорит о правах человека и гражданина, о народном благе, о свободе, о самоуправлении. ‘Человек нападает на несправедливость не потому, что сам он не хотел бы поступать несправедливо, а потому, что он боится, как бы с ним не поступили таким образом’, — говорит Фризимах у Платона. Наша буржуазия только рукоплескала правительству, когда оно, грабя народ, делилось с ней добычей. Она вовсе не боялась поступать ‘несправедливо’. Но когда самодержавная ‘несправедливостьстанет грозить ее собственным интересам, она немедленно окажется горячей сторонницей ‘справедливости’. Вы берете мои деньги, скажет она правительству. Я согласна, что это необходимо в настоящее трудное время. Но я желаю знать, куда идут они. Я требую отчета. И не такого отчета, какой вы давали стране до сих пор. Такой отчет не более как насмешка. Я хочу, чтобы вы не позволяли себе никаких других трат, кроме тех, которые будут одобрены и разрешены представителями народа, т. е. мною. Я хочу иметь ответственных министров. Я требую конституции.
Далее, чтобы спасти самое себя от неминуемого разорения, чтобы обеспечить своим изделиям сбыт внутри страны, буржуазия необходимо должна потребовать переделки тех общественных условий, при которых совершался до сих пор земледельческий труд в России и благодаря которым Россия стала страной голода. Она вынуждена будет подумать о земледельце, дать ему материальную возможность бороться с неблагоприятными физическими влияниями, возможность сеять хлеб, а не голод. Ей, в ее собственных интересах, придется добиваться серьезных экономических реформ. Разумеется, она будет смотреть на эти реформы со свойственной ей, буржуазной, точки зрения. Ей будет важно не благосостояние трудящейся массы, а увеличение суммы так называемого народного богатства, т. е. богатства присвоителей, а не производителей. В своей реформаторской деятельности она будет руководствоваться моралью притчи о талантах, или — что то же — правилом: если ты имеешь много, то тебе еще дадут, если же мало, то и это, очень малое, возьмут. Но несомненно, что ей придется заговорить о реформах, а, раз заговорив о них, она, по необходимости, станет в отрицательное отношение к существующему теперь политическому порядку.
Позвольте мне, товарищи, пояснить мою мысль примером, взятым из такой области, которая пользуется большим, чтобы не сказать исключительным, вниманием со стороны нашей более или менее ‘передовой’ литературы, и которая, несмотря на это, до сих пор остается темной для многих и многих защитников народных интересов. Я говорю о наших поземельных отношениях. Как отразится на них нынешний голод? Фридрих Энгельс, в статье, из которой я заимствовал эпиграф моего первого письма, говорит, что голод ‘ускорит разложение старой сельской общины, обогащение кулаков, превращение их в крупных землевладельцев и вообще переход земли из рук дворян и поселян в руки новой буржуазии’ (nelle mani della nuova borghesia). Я понимаю, товарищи, тяжело сознавать, что и нынешнее бедствие народа послужит на пользу буржуазии, которая, как мы видели, не мало в нем виновата. Но, во-первых, верные правилам научного исследования, мы решились объективно рассматривать современное состояние России и его вероятные последствия, не позволяя себе малодушно закрывать глаза на неприятные для нас явления, а, вовторых, положение нашего крестьянина было до такой степени печально при старом экономическом порядке, что его уже не может ухудшить новое торжество буржуазии. Напротив, ее новое торжество во многих отношениях даже улучшит его, так как оно прекратит, наконец, крепостную зависимость крестьянина от государства. Впрочем, об этом мы поговорим в третьем письме. Там мы увидим, в какое отношение мы должны будем стать к торжествующей буржуазии. Теперь же, чтобы не отклоняться от предмета, я прошу вас вдуматься в те политические последствия, которые повлечет за собою переход крестьянской земли ‘в руки новой буржуазии’.
Захватив эту землю в свои руки, буржуазия, конечно, будет возделывать ее гораздо лучше, чем возделывали старые владельцы: это будет и необходимо, и вполне возможно для нее. Необходимо — потому, что самое истощение почвы делает убыточной дальнейшую хищническую ее эксплуатацию, возможно — потому, что буржуазия обладает значительными денежными средствами {Как ни истощена теперь русская почва, но при улучшенных способах обработки она, разумеется, вполне способна давать совершенно удовлетворительные урожаи. О ней можно сказать тоже то, что говорит у г. Эртеля в ‘Смене’ ‘временный второй гильдии купец’ Прытков об имении гг. Мансуровых: ‘Видимость-то такая, что надо сдать по са-а-амой минимальной цене, а, между прочим, в руках она во всех смыслах достигнет преображения’.}. Таким образом подымется производительность русского земледельческого труда, и общая сумма национального богатства увеличится. Но вы знаете, что, привязав крестьянина к кусочку пашни, правительство брало у него, в виде податей, нередко гораздо больше того, что мог бы принести такой клочок даже при улучшенном возделывании. Отдавши государству все, что приносила ему земля, крестьянин должен был прибавлять к этому часть полученной на стороне заработной платы. Но положим, что так бывало только в исключительных случаях. Положим, что вообще дело ограничивалось тем, что в казну поступала вся та часть дохода с крестьянской земли, которая соответствует ренте и прибыли, между тем как земледельцу доставалась часть, соответствующая заработной плате (и притом, во всяком случае, — очень низкой плате). Пока земли оставались в руках крестьян, такой порядок вещей до поры до времени (т. е. до времени полного разорения крестьянского хозяйства) не был экономической невозможностью. Крестьянин громко стонал под тяжелым податным бременем, но он, соединяя в своем лице и работника, и предпринимателя, все-таки мог продолжать такое хозяйство, весь доход с которого ограничивался для него очень невысокой заработной платой. Но едва крестьянские земли перейдут в руки буржуа, т. е. капиталистов, подобный порядок окажется совершенно невозможным. Капиталист не может довольствоваться той частью дохода, которая соответствует заработной плате: эту часть он отдает своим работникам. Он должен получить известную прибыль, которую он, под страхом разорения, вынужден отстаивать от правительственных посягательств. Но этого мало. Капиталист-землевладелец не может удовольствоваться даже и тою частью приносимого землей дохода, которая соответствует заработной плате в соединении с прибылью и из которой у него в руках остается собственно только прибыль. Ведь прибыль данного уровня принесло бы и хозяйство на арендованной земле или какое-нибудь промышленное предприятие. А он не только предприниматель, он также и землевладелец. В качестве землевладельца он хочет получать поземельную ренту, и он никогда не уживется в мире с таким государством, которое станет брать у него, в виде налога, всю поземельную ренту. Буржуа-землевладелец далеко не такая удобная для государства и далеко не такая покладистая ‘платежная сила’, какою является ‘мужичек’. Если данный участок, приносящий, положим, 30 четвертей ржи, принадлежит ‘мужичку’, то на него можно навалить налог, соответствующий, скажем, 20 четвертям, а когда он перейдет во владение капиталиста, он не даст государству больше 5 или 6 четвертей. А если, несмотря на его переход в белые буржуазные руки, государство вздумало бы облагать его в такой же мере, в какой облагало в то время, когда он был в корявых и мозолистых руках крестьянина, — он сразу сделался бы отчаянным революционером. Указывая на лежащие рядом с ним и почти свободные от налогов участки более высокого, например, дворянского происхождения, он закричал бы о справедливости, о равенстве прав и обязанностей и даже о противлении злу насилием. Поэты говорят, что бывают такие обстоятельства, когда камни вопиют, если люди остаются немы. Современному политику, рассуждая о вероятном политическом настроении гг. предпринимателей, приходится прежде всего принимать во внимание образ мысли их движимой и недвижимой собственности.
Таким образом, одного перехода крестьянских земель в руки буржуазии было бы достаточно, чтобы поставить царское правительство в крайне неустойчивое и крайне опасное положение. Новые владельцы непременно пожелали бы свалить с доставшейся им земли большую часть лежавших на ней налогов. А чтобы сделать это, необходимо с верху до низу перестроить всю нашу податную систему. Если правительство не пожелает взяться за это, оно толкнет в ряды оппозиции всю сельскую буржуазию, нерасположение которой в особенности опасно для него, так как она имеет сильное влияние на все деревенское население. Если же правительство, во избежание подобного разлада, приступит к податной реформе, оно попадет из огня в полымя. Знакомые лишь с канцеляриями, царские чиновники решительно не в состоянии справиться с этой чрезвычайно трудной реформой, затрагивающей самые насущные интересы всей страны. Они наделают множество ошибок, и каждая из их ошибок сыграет роль предметного урока в деле политического обучения всей (и промышленной, и сельской) буржуазии, которая, как уже сказано, вообще может быть верна ‘престолу’ лишь до тех пор, пока ‘престол’ остерегается протягивать руку к ее сердцу, т. е. к ее кошельку, и избегает введения подоходного налога. Как только царизм, проявлявший до сих пор истинно отеческую заботливость об интересах ‘всероссийского купечества’, окажется не в состоянии играть роль насоса, который, выкачивая содержимое народного кармана, переливал его в карман буржуазии, эта последняя тотчас увидит, что ей не остается ничего другого, как с честью похоронить своего ‘обожаемого’ родителя. И она не замедлит исполнить эту священную обязанность. Правда, ей придется не только хоронить родителя, но предварительно содействовать переселению его в лучший мир. Но что же делать! В политике иногда неизбежны подобные маленькие неудобства… для ‘обожаемых’ родителей.
Но буржуазия не единственная у нас общественная сила, угрожающая самодержавию. Там, где есть буржуазия, есть и пролетариат. Пролетарий и ‘мужичек’, это настоящие политические антиподы. Историческая роль пролетариата настолько же революционна, насколько консервативна роль ‘мужичка’. На ‘мужичке’ целые тысячелетия непоколебимо держались восточные деспотии. Пролетариат в сравнительно очень короткое время расшатал все ‘основы’ западноевропейского общества. В России же его развитие и политические воспитание идет несравненно скорее, чем шло на Западе. В России пролетариат растет, мужает и крепнет буквально не по дням, а по часам, как сказочный богатырь. В какие-нибудь десять-двенадцать лет он изменился до неузнаваемости. Следя за русской общественной жизнью настоящего времени и наблюдая проявления умственных и политических стремлений русского пролетариата — той жажды знания, которая овладела им теперь, и той жаждой борьбы, которая нераздельна у него с жаждой знания, — испытываешь впечатление человека, который, встретив носящего хорошо известное имя здорового, полного сил юношу, со сложившимися уже убеждениями и с непоколебимой верой в будущее, удивленно спрашивает себя: да неужели это тот самый X., которого я знал ребенком, понятливым, бойким, но все-таки — ребенком. И заметьте, товарищи, что русский пролетариат особенно окреп и развился в царствование Александра III, т. е. в эпоху самой свирепой реакции и самого безотрадного застоя, в такую эпоху, когда ‘интеллигенция’ безнадежно опускала руки, теряя веру и в самое себя, и в свои ‘идеалы’. Если бы надо было привести пример такой страны, в которой общественное развитие быстро подвигается вперед, несмотря на все усилия всемогущих, повидимому, реакционеров, то Россия последнего десятилетия была бы лучшим и самым поразительным изо всех примеров этого рода. В этой стране, где был произнесен смертный приговор над образованием и надо всякими ‘завиральными’ идеями, и где сами сторонники этих идей начинали думать, что ничем нельзя остановить исполнение этого страшного приговора, в этой подавленной, умственно и материально обнищалой стране, незаметно и бесшумно, но неуклонно и неудержимо совершается молекулярная работа внутреннего обновления, и между тем как разочарованная ‘интеллигенция’ смеется над идеалами своих ‘людей старого поведения’ или увлекается странными фантазиями странного графа, рабочий класс учится, читает, знакомится с движением западного пролетариата, проникается непримиримой ненавистью к деспотизму, сознанием своей силы, своих интересов и своего достоинства и тем самым обращает в полнейшее ничто десятилетние усилия реакции. Россия девяностых годов оказывается гораздо более созревшей для революции, чем была Россия семидесятых годов в самый сильный разгар тогдашнего революционного движения.
Когда я пишу эти строки, когда я указываю на это явление, незаметное только для того, кто не хочет его заметить, мне неожиданно вспоминается сравнение, с помощью которого величайший из философов-идеалистов хотел изобразить ход развития ‘всемирного духа’. Я не помню подлинных выражений философа и не вижу надобности справляться в его книге. Я воспроизведу поэтический образ так, как он воскресает теперь в моей памяти.
Движение всемирного духа принимает в разные времена разные формы. Иногда он идет семимильными шагами, совершая множество самых блестящих завоеваний, и, ничем не довольный, он уже ныне отрицает те результаты, к которым пришел вчера. Таковы эпохи великих исторических событий, умственных и общественных переворотов. Иногда же движение всемирного духа становится медленнее, даже, повидимому, совсем прекращается, и нам кажется, что наступает печальное время застоя. Но это только повидимому, это только кажется. На самом деле всемирный дух лишь покидает поверхность исторической почвы и устремляется в глубину, скрывающую от наших глаз его работу. Он роется, как крот, прокладывая себе новые невидимые и неведомые нам подземные ходы. И только когда оканчивается эта кротовая работа, когда, благодаря ей, снова начинает колебаться историческая почва, когда опять наступает эпоха великих общественных потрясений, мы с удивлением видим, что всемирный дух ушел вперед на огромное расстояние, и что время мнимого застоя было временем плодотворнейшего развития. И тогда мы уясняем себе значение его подземной работы, тогда мы готовы восторженно воскликнуть словами Гамлета: ‘Крот, ты хорошо роешь!’.
Да, товарищи, наблюдая ход русского общественного развития, мы должны признать, что крот хорошо роет. Мы видим, что развитие капитализма принесло с собой не только окончательное разорение крестьянского хозяйства и не только истощение русской почвы. Оно подорвало основы самодержавия и вызвало к жизни те общественные классы, которым суждено быть его могильщиками. Один из этих новых на Руси общественных классов — и наиболее революционный из них: пролетариат — уже теперь, в лице своих лучших представителей, хорошо сознает свои политические задачи {См. речи, произнесенные рабочими на тайном собрании в Петербурге по поводу 1-го мая 1891 г. (Рабочая Библиотека, выпуск шестой).}. Другой — отсталый, буржуазия — должен будет сознать свои под страхом разорения. Это уже огромный шаг вперед, это надежное ручательство за лучшее будущее, это полное отрицание азиатского застоя, составлявшего когда-то отличительную черту России. Наши славянофилы и охранители всякого рода ужасно любили противопоставлять спокойную, консервативную Россию беспокойному, революционному Западу. Подобное противопоставление имело смысл лишь до тех пор, пока внутренние отношения России не уподобились внутренним отношениям Западной Европы. Теперь оно становится бессмысленным, потому что теперь старый экономический строй России рассыпается, как карточный домик, как гнилушка, истлевшая и обратившаяся в пыль. И теперь все мы, враги существующего порядка, чувствуем, наконец, твердую почву под ногами. Теперь пришло наше время.
Дорого обошлось России это коренное изменение ее экономического строя. В особенности тяжел для нее нынешний кризис. Но не мы ответственны за ее страдания. Не нами они были подготовлены, не нами вызваны. Их подготовили и вызвали те самые общественные отношения, которые мы стараемся уничтожить. Мы окажемся виноватыми перед своей страной только в том случае, если будем смотреть на ее бедствия, сложа руки, если не захотим или не сумеем так направить свою деятельность, чтобы самые бедствия послужили для России залогом будущего благосостояния.
Такая деятельность является теперь и нравственно обязательной и политически необходимой. И все ручается за ее успех. Нам стоит только захотеть, стоит только проявить ту настойчивость, ту энергию, ту страсть, без которых не делается ничего великого в истории, чтобы обеспечить себе победу.
Наши народники горько плачут о превращении русского крестьянина в пролетария. Их представления не идут дальше угрожающей пролетарию бедности. Но разве мало бедствовал крестьянин? Разве царизм не обещал нам увековечить то мнимое благосостояние ‘мужичка’, благодаря которому этот последний, по признанию самих реакционеров, даже в самые урожайные годы мог бы показаться европейцу полумертвым от голода нищим? О, нет, пора разогнать славянофильский туман, пора, давно пора понять, что развитие пролетариата обещало нам не увеличение народных страданий, — в этом отношении русскому народу дальше идти некуда, — а появление возможности успешной борьбы с ними.
Надо, однако, кончить это письмо. Подведем итог сказанному.
Если развитие капитализма и упадок крестьянского хозяйства давно уже все более и более и с разных сторон революционизировали русские общественные отношения, то нынешний голод сводит воедино все их разносторонние и многообразные влияния. Он представляет собою экономический пролог предстоящей нам политической революции.
Следовательно… но кажется излишне и прибавлять это — следовательно, правы люди, держащиеся революционного способа действий. Их революционные стремления являются лишь сознательным выражением бессознательного исторического процесса.

ПИСЬМО ТРЕТЬЕ.

Наши задачи.
‘Ohne klassenbewusste Arbeiter kein Sozialismus’.
(Из немецкого ‘Социал-демократа’ восьмидесятых годов).

Дорогие товарищи!

Уяснив себе современное положение дел в России, перейдем к определению тех задач, которые оно ставит перед нами, социалистами.
Мы видим, что России предстоит пережить революцию, и мы признали, что вполне правы люди, предпочитающие революционный способ действий. Мы видели также, что предстоящая нашей стране революция принадлежит к разряду так называемых политических революций, т. е. что непосредственным результатом ее будет изменение нашего политического строя, падение самодержавия. Спрашивается, — какую же собственно роль должны взять на себя социалисты в этой политической революции?
Ставя этот вопрос, я не имею в виду доказывать вам, что и ‘политические’ революции могут быть полезны делу социализма. Это азбучная истина, известная теперь всем и каждому. Правда, было время, когда русские социалисты сомневались в ней. Но это время прошло безвозвратно, и теперь никому из них не придет в голову оспаривать ее. Теперь все они понимают, как много пользы их делу принесет торжество политической свободы в России.
Но если это так, то кажется, что вопрос исчерпан до дна. Если торжество политической свободы будет полезно для нашего дела, то ясно, что надо добиваться политической свободы и отложить решение всех прочих спорных вопросов до того счастливого времени, когда судьба России будет вырвана из рук коронованного урядника, и мы получим возможность, не боясь ‘законного’ возмездия, спорить при полном свете дня, думать то, что хотим, и говорить то, что думаем. Согласие родит силу, а мы как бы нарочно стараемся плодить разногласия и притом плодить их по таким вопросам, которые не имеют теперь практического значения.
Часто приходится слышать такие речи в нашей революционной среде, и не менее часто сыплются упреки и нарекания по адресу социал-демократов, будто бы обнаруживающих особенное пристрастие к спорам о совершенно несущественных теперь вопросах. ‘Вы отстаиваете дело, которого, конечно, нельзя не признать очень хорошим делом,— говорят русским социал-демократам их противники. Но этого хорошего дела нельзя делать теперь, при существующих у нас политических условиях. Другими словами, ваше хорошее дело есть пока еще, к сожалению, совершенно невозможное дело. А между тем, ради этого, невозможного пока, дела вы поднимаете огромный шум и нескончаемые споры. Вы отталкиваете одних, запугиваете других, и в конце концов вредите и самим себе, и всей России. И это тем более жаль, что между вами есть, право же, не совсем бездельные люди’.
Впрочем, в самое последнее время русским социал-демократам приходилось слышать о себе ‘ другие более снисходительные отзывы. В моей статье ‘Всероссийское разорение’ некоторые увидели отказ от прежней социал-демократической программы и не то поворот, не то отступление в сторону ‘чистой политики’, политики свободной от примеси невозможного теперь ‘социализма’. И меня хвалили за это отступление, чуть не поздравляли с ним. Не скрою, что подобные похвалы и поздравления доставили бы мне больше удовольствия, если бы я мог считать их заслуженными. Вот почему я прошу людей, хваливших меня за названную статью, внимательно прочесть предлагаемое письмо. Если они и по прочтении его не возьмут назад своих похвал, то, значит, между нами действительно нет никаких разногласий, и наши прежние споры с некоторыми из ‘чистых политиков’ были плодом недоразумений. Мне и моим товарищам было бы очень приятно убедиться в этом.
Что же касается до сыплющихся на нас нападок, то я надеюсь, что дальнейшее изложение покажет, насколько они основательны и насколько маловажны те вопросы, которые в особенности интересуют теперь русских социал-демократов.
В статье ‘Всероссийское разорение’ я сказал, что ‘все те честные русские люди, которые, не принадлежа к миру дельцов, купцов и чиновников, не ищут своей пользы в бедствиях народа, должны немедленно начать агитацию в пользу созвания Земского Собора, долженствующего сыграть роль учредительного собрания, т. е. положить основы нового общественного порядка в России.
‘Разумеется, — прибавил я, — в деле подобной агитации непременно должны обнаруживаться партионные и фракционные различия, существующие в среде людей революционного или оппозиционного образа мыслей. Но эти различия ничему не помешают. Пусть каждая партия и каждая фракция делает дело, подсказываемое ей ее программой. Результатом разнородных усилий явится новый общественно-политический строй, который во всяком случае будет большим приобретением для всех партий, кроме достаточно уже опозорившейся партии кнута и палки’.
Какое же дело подсказывается социалистам их программой?
Заметьте, товарищи, что словом социализм очень много злоупотребляли в течение последних десятилетий. Какой реакционер, какой буржуа не говорил при случае, в особенности, чтобы одурачить своих избирателей, что он — тоже социалист и вполне сочувствует ‘правильному решению социального вопроса’. Ввиду этого я должен заметить, что я совершенно оставляю без внимания гг. ‘тожесоциалистов’ всех цветов и оттенков и буду говорить только о настоящих социалистах, т. е. о тех людях, которым слово социализм не слу-жит орудием в борьбе с социалистическим делом.
Что такое социалистическое движение?
Если бы такой вопрос задали социалисту тридцатых годов, — например, одному из последователей знаменитого Фурье, — он ответил бы приблизительно следующее: ‘Наш гениальный учитель открыл и изложил в своих сочинениях целый ряд истин, существования которых до сих пор не подозревало человечество. На основании этих открытий он подробно разработал план нового общественного устройства, которое одно только и может избавить людей от их бесчисленных нравственных и материальных бедствий. Современное социалистическое движение — истинное, достойное своего названия социалистическое движение — сводится к распространению идей нашего учителя и к их практическому осуществлению, т. е. к устройству придуманных им фаланстеров’.
Такой ответ был бы совершенно правилен в тридцатых годах. Социалистическое движение действительно сводилось тогда к распространению идей различных социалистических школ и к попыткам их практического осуществления. При этом само собою разумеется, что каждая школа считала истинным социализмом именно учение своего основателя.
Но теперь дело обстоит не так. Современному социалисту социалистическое движение представляется совсем не тем, чем представлялось оно социалисту тридцатых годов. Уже незадолго до революционного 1848 года между социалистами явились люди, смотревшие на социализм с совершенно новой точки зрения. С этой новой точки зрения главнейшей ошибкой социалистов прежнего времени было именно то обстоятельство, что ‘дальнейшая история всего мира сводилась для них к пропаганде и к практическому осуществлению их реформаторских планов’ {‘Манифест Коммунистической Партии’ Карла Маркса и Фридриха Энгельса, глава III.}. Социалисты нового образа мыслей видели в дальнейшей истории цивилизованного мира нечто другое и несравненно более обещающее.
Что же именно видели в ней социалисты нового образа мыслей? Прежде всего борьбу классов, борьбу эксплуатируемых с эксплуататорами, пролетариата с буржуазией. Затем, они видели в ней неизбежно предстоящее торжество пролетариата, падение нынешнего буржуазного общественного порядка, социалистическую организацию производства и соответствующую ей перемену во взаимных отношениях людей, т. е., между прочим, и уничтожение классов. Хорошо — лучше своих предшественников — понимая, что социалистическая революция означает полный переворот во всех общественных отношениях, социалисты нового направления совсем не занимались, однако, разработкой плана будущего общественного устройства. Они считали это бесполезной тратой времени, так как частности будущего строя определятся в свое время такими обстоятельствами, которых невозможно предвидеть, а общие его основания достаточно определяются научной критикой существующих общественных отношений, т. е. критикой, основанной не на симпатиях или антипатиях реформаторов, а на исследовании исторического хода развития нынешнего общественного порядка. Социалисты нового образа мыслей раз навсегда разорвали с утопиями и стали на точку зрения науки. Эту заслугу признали за ними даже их враги, которые стали называть новейший социализм научным социализмом. Последователи научного социализма являются теперь единственными социалистами, заслуживающими этого названия.
Если для последователей научного социализма вся дальнейшая история буржуазного общества сводится к борьбе пролетариата с буржуазией, то и все их практические задачи подсказываются им именно этой борьбой классов. Безусловно стоя на стороне пролетариата, новейшие социалисты всеми силами стараются облегчить и ускорить его победу. Но что же могут сделать они в этом смысле? Необходимым условием победы пролетариата является сознание им своего положения, своих отношений к эксплуататорам, своей исторической роли и своих социально-политических задач. Поэтому новейшие социалисты и считают своей главнейшей, чтобы не сказать единственной, обязанностью содействие росту этого сознания пролетариата, которое они кратко называют его классовым сознанием. Ростом классового сознания пролетариата измеряются для них все успехи социалистического движения. Все, что содействует этому росту, они считают полезным для своего дела, все, что замедляет его — вредным, все, что не оказывает на него ни того, ни другого влияния, безразличным, политически неинтересным.
Но можно различно содействовать росту классового сознания пролетариата. Можно содействовать посредственно, можно содействовать — непосредственно. Так, например, если я занимаюсь социалистической пропагандой в среде пролетариата и его организацией, если я, как член социалистической партии, способствую выделению пролетариата в особую политическую партию, противостоящую всем партиям эксплуататоров, я непосредственно содействую его росту классового сознания. Но положим, что я, гражданин данной свободной страны, с успехом отстаиваю интересы свободной торговли. Говоря вообще, свободная торговля действует разрушительно на буржуазные общественные отношения. ‘Она разлагает прежние национальности и доводит до крайности противоположность между пролетариатом и буржуазией. Словом, система свободной торговли ускоряет социальную революцию’ {Карл Маркс, ‘Речь о свободе торговли’, четвертый выпуск ‘Библиотеки Современного Социализма’, Женева, 1885, стр. 22.}. Поэтому и я, способствуя торжеству свободной торговли, до известной степени расшатываю существующий буржуазный порядок. А чем более будет расшатан буржуазный порядок, тем скорее будет расти классовое сознание пролетариата: неустойчивость общественных отношений естественно будет наводить его на мысль об их негодности. Но можно ли сказать, что, поскольку мои усилия ускоряют торжество свободной торговли, постольку я делаю то самое дело, которое делают современные социалисты? Нет. Социалистическая деятельность непосредственно способствует росту классового сознания пролетариата. Я же содействую ему лишь посредственно, так как росту классового сознания пролетариата способствует собственно не свобода торговли — цель моих усилий, — а та неустойчивость буржуазных общественных отношений, которая явится последствием свободной торговли, и которой я вовсе не имею в виду. Социалисты могут признать мою деятельность косвенно полезной для их партии, но у них не будет никаких оснований признать меня своим человеком.
Ну, а если я отстаиваю свободу торговли именно ради ее разрушительных последствий? Если я выступаю ее защитником единственно потому, что она ‘ускоряет социальную революцию’? Тогда я — социалист, и тогда другие социалисты не могут не признать меня своим товарищем. Не так ли?
Нет, опять не так. Каковы бы ни были последствия свободной торговли, отстаивать ее можно двумя совершенно различными путями: или 1) в борьбе за нее примкнуть к тем слоям буржуазии, которым торжество ее принесет прямые экономические выгоды, или 2) стараться сделать сторонником свободной торговли пролетариат, которому выгодны будут ее разрушительные последствия, и который может сильно способствовать ее торжеству своей поддержкой. Если вы избираете второй путь, то вы, разумеется, делаете социалистическое дело: ведь, чтобы пролетариат поддерживал желательную вам свободу торговли на том основании, что она ‘ускоряет социальную революцию’, вы должны прежде сделать его сознательным сторонником этой революции, т. е., иначе сказать, вы должны вести социалистическую пропаганду в его среде, должны непосредственно содействовать росту его классового сознания. В таком случае, удивительно будет одно: как это вы, социалист, пришли к мысли о необходимости социалистической пропаганды лишь посредством соображений о разрушительных последствиях свободной торговли? Ведь к этой мысли можно было подойти гораздо проще.
Но если вы предпочитаете первый путь, если вы боретесь за свободу торговли в рядах буржуазии, то фактически вы — буржуа, как бы вы ни рассуждали о последствиях вашей победы. Политическое значение каждого деятеля определяется действительным характером его политической деятельности, а не тем, что он думает о ней. Что делаете вы в рядах ваших буржуазных союзников? То же самое, что делают все они: вы боретесь за свободную торговлю. И только Вы знаете при этом, что свободная торговля ускоряет социальную революцию. Союзники ваши этого не знают. Но это безразлично. Ваши союзники с такою же энергией, как и вы, добиваются свободы торговли, следовательно, они толь же деятельно ускоряют социальную революцию. Это не мешает им, однако, оставаться чистокровными буржуа. Не мешает и вам фактически быть чистокровным буржуазным деятелем ваши размышления о разрушительных последствиях свободной торговли.
Развитие капитализма без всякого сомнения ускоряет социальную революцию. Следовательно, социальную революцию ускоряет каждый буржуа, деятельность которого способствует развитию капитализма. Но было бы очень странно, если бы кто-нибудь вздумал на этом основании причислять буржуазных дельцов к социалистам. Ускорять социальную революцию могут даже люди, деятельность которых прямо направлена на борьбу с социализмом. Некоторые немецкие социал-демократы думают, что известный исключительный закон против социалистов принес немалую пользу их партии. Если это мнение справедливо, то выходит, что, вводя исключительный закон, Бисмарк тем самым ускорял социальную революцию в Германии. Но кто же назовет социалистом человека, стремившегося нанести смертельный удар социал-демократической партии.
Повторяю, как бы ни рассуждали вы о последствиях вашей политической деятельности, социалистом можно признать вас только в том случае, когда она, ваша деятельность, непосредственно способствует росту классового сознания пролетариата. Если же она не оказывает такого, непосредственного влияния, то вы совсем не социалист, хотя бы более или менее отдаленные последствия вашей не социалистической деятельности и принесли потом большую или меньшую пользу делу социализма.
Само собою разумеется, товарищи, что, указывая важнейший и непосредственнейший признак социалистической деятельности, я не хочу этим сказать, что всякий, кто не хочет изменить красному знамени, непременно должен заниматься или сочинением социалистических книг, или их распространением и вообще пропагандой в среде пролетариата и его организацией. Отдельные лица, принадлежа к социалистической партий, могут заниматься и другими делами, ни на минуту не переставая быть социалистами. Положим, что социалистическая партия данной страны решила устроить тайные убежища для своих членов, навлекших на себя правительственные преследования. Она поручает это дело мне и некоторым другим товарищам. Мы охотно и ревностно исполняем ее поручение. Наша личная деятельность не направлена непосредственно на развитие классового сознания пролетариата. Но неужели, занимаясь ею, мы перестаем быть социалистами? Никто не скажет, что — да. Но почему же не скажет? Потому что, занимаясь своим делом, мы не только не перестали принадлежать к партии, непосредственно содействующей росту классового сознания пролетариата, но и взялись-то за это дело по ее поручению. Другой пример. Социалистическая партия данной страны решила, что скоро ей придется вступить в открытую борьбу с правительством. Успех борьбы много зависит, конечно, от того, как поведет себя в решительную минуту войско. И вот партия поручает известному числу своих членов заняться революционной пропагандой в войске. Солдат, конечно, можно рассматривать как пролетариев, одетых в военные мундиры. Следовательно, относительно лиц, выясняющих им цели социализма, интересующий нас вопрос не может и возникнуть. Но он вполне уместен относительно лиц, имеющих дело исключительно с офицерами. Перестают ли эти лица быть социалистами? Нисколько. Почему же нет? Опять-таки потому, что деятельность их определяется нуждами такой партии, которая непосредственно содействует росту классового сознания пролетариата. А если бы они не принадлежали к ней? Они тотчас же перестали бы быть социалистами, потому что тогда работа их сразу потеряла бы всякую связь с прямым и непосредственным социалистическим делом. Подобных примеров можно было бы привести очень много. Но мысль моя, надеюсь, достаточно ясна. Вся она выражается в эпиграфе этого письма: без рабочих, сознающих свои классовые интересы, нет социализма.
Ничего не может быть проще этой мысли. Я уверен, что многим из моих читателей она кажется аксиомой. Но она не всегда была аксиомой. Социалисты-утописты объявили бы ее совершенно ошибочной. И понятно — почему. Мысль эта представляет собою неизбежное логическое следствие понятия о социалистическом движении, как о классовой борьбе между пролетариатом и буржуазией. Социалисты-утописты чужды были этого понятия, они еще не доросли до него. Неудивительно, что и опирающиеся на него мысли показались бы им неосновательными, парадоксальными, чуть не безнравственными. А до какой степени социалисты-утописты чужды были понятия о классовой борьбе, покажет хотя бы следующее.
В конце сороковых годов в Германии существовало что-то вроде обозрения, называвшегося ‘Die gesellschaftliche Zustnde’. Во втором томе этого издания мы находим чрезвычайно замечательный взгляд на социалистическое движение во Франции, с одной стороны, и в Германии — с другой. Оказывается, что во Франции ‘социальным вопросом’ занимается почти исключительно пролетариат, а в Германии — ‘имущий класс’. По словам автора, этот класс, едва лишь за два года перед тем обративший внимание на социальный вопрос {Это было писано в 1847 г. }, в главном совершенно согласен с неимущим классом во Франции и не менее его увлекается социальным движением. ‘Не служит ли это, — спрашивает автор, — достаточным доказательством того, что ни один из общественных классов не может быть назван причиной наших многоразличных общественных бедствий’. Далее мы узнаем, что политические формы безразличны для людей, стремящихся к решению социального вопроса. Запад (die westlichen Lnder) обладает более или менее демократическими конституциями, а между тем бедности там не меньше, чем в восточных странах, где существует автократия. ‘Поэтому для нас все либерально-политические стремления даже более чем безразличны: они нам формально отвратительны’ {‘Die gesellschaftliche Zustnde’, 1847, В. II, S. 1—2.}.
Вы видите, товарищи, что человек, написавший приведенные строки, не только не сочувствовал классовой борьбе пролетариата с буржуазией, не только держался того мнения, что в Германии ‘имущий класс’ (т. е., собственно, по теперешней русской терминологии, интеллигенция) сыграет такую же историческую роль, какую играл во Франции пролетариат, но у вообще связывал со словами ‘общественный класс’ чрезвычайно смутное представление. Никто не может считать буржуазию причиной буржуазного общественного порядка. Буржуазия сама явилась как бессознательный плод того историческою процесса, который создал нынешний общественный порядок. Но раз заняв свое место в обществе и поняв свои классовые, интересы, она является сознательной защитницей нынешнего общественного порядка, и пролетариату надо будет преодолеть ее сопротивление, чтобы устранить этот порядок. Вот и все. Борьба пролетариата с буржуазией не выдумка социалистов известной школы и не какой-нибудь тактический прием, измышленный фанатиком-революционером, а такая же роковая историческая необходимость, какою была в свое время борьба буржуазии с феодальным дворянством. В настоящее время излишне даже говорить, что пример ‘имущего класса’ Германии доказывает как раз обратное тому, что хотел доказать немецкий социалист-утопист сороковых годов. Этот класс ровно ничего не сделал для решения ‘социального вопроса’, а если принадлежавшие к нему молодые люди того времени увлекались социализмом, то с их стороны это было, разумеется, очень хорошо, но это прекрасно объясняется тогдашним политическим состоянием Германии. После 1848 года немецкая ‘интеллигенция’ интересовалась социализмом разве только как грозным чудовищем, которое надо побороть во что бы то ни стало, хотя бы для этого пришлось поступиться самыми ‘непререкаемыми’ правами граждан. Теперь в Германии, как и во Франции, под социалистическим знаменем идет только рабочий, только ‘неимущий’ класс, против которого и измышляются поэтому ‘исключительные’ законы. Теперь рассуждения, подобные вышеприведенным, можно услышать только в России, где довольно часто даже революционеры толкуют о том, что мы не ‘Запад’ и проч. (при чем у нас Германия причисляется уже к западным странам, между тем как прежде немецкие утописты противопоставляли ее Западу). Западноевропейская жизнь ушла очень далеко вперед со времени сороковых годов, и чем дальше шла она, тем больше выяснялось роковое и революционное значение классовой борьбы как для социалистов, так даже и для их врагов, защитников нынешнего общественного порядка.
Прежде чем идти далее, сделаю еще одну оговорку. Если я утверждаю, что содействие росту классового сознания пролетариата есть единственное дело и прямая, священная обязанность социалистов, то это не значит, что современные социалисты стоят за пропаганду, только за пропаганду, и ни за что, кроме пропаганды. В широком смысле слова это, пожалуй, и так, но только в очень широком смысле. Когда на Парижском международном конгрессе 1889 г. социалисты решили добиваться восьмичасового дня, то они, разумеется, имели при этом в виду, что рабочие демонстрации в пользу их решения будут превосходным средством пропаганды их идей. Но ведь демонстрация есть в то же время и агитационное средство. Вообще не легко провести границу между агитацией и тем, что обыкновенно называется пропагандой. Агитация — это та же пропаганда, но пропаганда, имеющая место при особых условиях, именно, при условиях, заставляющих прислушиваться к словам пропагандиста даже таких людей, которые не обратили бы на них внимания в обычное время. Пропаганда — это агитация, совершающаяся при обыкновенном, будничном течении жизни данной страны. Агитация — это пропаганда, поводом для которой служат не совсем обыкновенные события, вызывающие некоторый подъем в общественном настроении. Социалисты были бы очень плохими политиками, если бы они не пользовались для своих целей такого рода выдающимися событиями.
Предположим, что агитация в пользу восьмичасового дня уже увенчалась успехом. Испуганная постоянно возрастающим напором рабочего движения, буржуазия уступила. Во всех цивилизованных странах закон ограничил рабочий день восемью часами. Это огромная победа социализма, но, спрашивается, неужели все те рабочие, усилия которых привели к победе, были социалистами? Наверное — нет. Между ними были, конечно, и социалисты, было много социалистов, которым принадлежала руководящая роль, которые шли впереди, увлекая за собою колеблющихся и нерешительных. Но ведь были же, стало быть, и колеблющиеся, и нерешительные? Отчего же они колебались, отчего они были нерешительны? Оттого ли, что они вообще нерешительны и склонны к колебаниям? Отчасти, может быть, и оттого, а отчасти, и уж наверное, еще и оттого, что они не вполне выяснили себе выгоды восьмичасового дня, и что, вообще, не усвоив социалистических идей, они еще не прониклись той жаждой борьбы за лучшее будущее, которая вызывается стройным, последовательным революционным миросозерцанием. Словом, эти люди еще не были социалистами. Но теперь посмотрите же — что вышло. Социалисты увлекли на борьбу за чрезвычайно полезное для социализма дело таких людей, которые еще не были социалистами. Другими словами, люди, еще не бывшие социалистами, уже работали на пользу социализма. И это сделала агитация! Благодаря ей социалисты могли употребить в дело не только те силы, которые принадлежат им в настоящее время, но также и те, которые будут принадлежать им лишь впоследствии. Произошло нечто вроде учета социалистического векселя, по которому заплатит история. И такой учет значительно приблизил торжество социализма.
Пропаганда, собственно так называемая, утратила бы всякое историческое значение, если бы она не сопровождалась агитацией. Пропаганда сообщает правильные взгляды десяткам, сотням, тысячам людей. Но люди, обладающие правильными взглядами, только тогда становятся историческими деятелями, когда они имеют прямое влияние на общественную жизнь. А влияние на общественную жизнь современных цивилизованных стран немыслимо без влияния на массу, т. е. без агитации (в варварских деспотиях дело обстоит иначе, там масса не имеет значения, но не о них мы говорим). Следовательно, агитация необходима для всякой партии, желающей иметь историческое значение. Секта может удовольствоваться пропагандой в узком смысле слова. Политическая партия — никогда.
Если бы надо было еще выяснять взаимное отношение агитации и пропаганды, я прибавил бы, что пропагандист дает много идей одному лицу или нескольким лицам, а агитатор дает только одну или только несколько идей, зато он дает их целой массе лиц, иногда чуть не целому населению данной мест-ности. Но история делается массой. Следовательно, агитация есть цель пропа-ганды: я веду пропаганду затем, чтобы иметь возможность перейти к агитации.
Вернемся, однако, к нашему примеру. Мы предположили, что социалистам удалось добиться законного восьмичасового дня. Подобное ограничение очень выгодно рабочему классу. Когда оно оказывается существующим фактом, в этом очень скоро убеждаются даже самые отсталые, самые непонятливые, самые неразвитые рабочие. И все они знают, что восьмичасовой день введен по почину социалистов. Поэтому все, даже самые отсталые, рабочие наглядно убеждаются в том, что осуществление, по крайней мере, некоторых социалистических требований выгодно для рабочего класса. А от такого сознания, во всяком случае, несравненно ближе до полного сочувствия социализму, чем от совершенного равнодушия к социалистической проповеди. Но пойдем дальше. Увеличивая досуг рабочего, восьмичасовой день тем самым дает ему возможность большого умственного развития, а, следовательно, и более легкого усвоения социалистических идей. Значит, и с этой стороны восьмичасовой день приближает неизбежную развязку, ‘ускоряет социальную революцию’.
Вы, конечно, знаете все это не хуже меня, и не для того говорю я о восьмичасовом дне, чтобы склонить вас на его сторону. Мой пример помогает мне выяснить не только взаимное отношение агитации и пропаганды, но и роль так называемых ближайших требований в социалистической программе. Восьмичасовой день есть именно одно из таких требований. На парижском конгрессе анархисты горячо восставали против него, уверяя, что его осуществление сделало бы рабочих менее восприимчивыми к революционной пропаганде. Вы видите, что это не так. Экономические реформы, подобные ограничению рабочего дня, хороши уже тем одним, что они приносят непосредственные выгоды рабочему, что они улучшают положение рабочего класса или, по меньшей мере, препятствуют тому ухудшению его, которое идет вместе за развитием капитализма. Чтобы стоять за такие реформы, достаточно обладать самым элементарным чувством человечности. Но социалисты стоят за них, кроме того, еще и потому, что осуществление каждой из них, содействуя росту классового сознания пролетариата, ускоряет торжество социализма. В этом и заключается то в высшей степени замечательное отношение экономических требований к идеальным стремлениям, которое составляет отличительную черту новейшего социализма.
Новейший социализм исходит, повидимому, из самых прозаических соображений: из соображений о состоянии производства и обмена в данном обществе. Он опирается на экономию. В ней ищет он разгадки всего исторического развития человечества. На этом основании несведущие или неискренние люди часто упрекают новейших социалистов в грубости помыслов, в грязном нравственном материализме. ‘Вы ничего не знаете, кроме интересов желудка’, говорят им их враги, тем более склонные забывать о желудочных интересах, что их собственные желудки ежедневно получают очень здоровую и очень вкусную пищу. Вы видите, товарищи, что враги социализма говорят ложь, злую и пошлую ложь! Если до сих пор все историческое движение человечества определялось ходом развития экономических отношений, если люди были слепыми орудиями еще более слепых экономических сил, если, благодаря этому обстоятельству, они пережили бесчисленное множество самых ужасных бедствий и пролили целые моря самой невинной крови, то виноваты ли в этом социалисты? Социалисты только указывают явление, которое причинено совсем не ими, а тем самым неумением людей стать господами своих экономических отношений, которое доходит до апогея в буржуазном обществе, и которое исчезнет лишь при социалистическом строе. Социалисты говорят ‘только об экономии’ единственно потому, что только в экономии современного общества видят они серьезное препятствие для духовного развития человечества. Идеальный момент, стремление содействовать росту сознания рабочего класса, — который будет спасителем всего страждущего человечества, — проходит, как видите, через всю программу социалистов. Каждое из их, повидимому, самых прозаических требований рассчитано на увеличение сознания пролетариата, и, конечно, не вина, а счастливейшая особенность, величайшая заслуга современного социализма заключается в том, что, содействуя развитию сознания рабочих, он в то же время содействует улучшению их материального положения, выплескивает хоть несколько капель из переполненной чаши их страданий.
Идеал хорошо откормленного рабочего скота — это идеал деспотов, а также идеал гуманнейших из буржуа, тех буржуа, которые искренне хотели бы доставить рабочему материальное довольство, не разбивая, однако, висящих на нем цепей капитала. У социалистов другой идеал! Они гордятся тем, что если они зовут рабочих на борьбу против экономического рабства, то эта же борьба и в то же самое время оказывается борьбою против умственного рабства, против невежества пролетариата. Вы помните, вероятно, товарищи, великие слова, великого писателя: ‘если бы бот в одной руке держал все знание, а в другой — движение к нему, и предоставил бы мне выбор, то я сказал бы: творец, возьми себе всеведение, а мне, смертному, оставь величайшее и благороднейшее из доступных мне наслаждений — познание истины, ее открытие’. — Подобно этому, если бы бог спросил современного социалиста, — желаешь ли ты, чтобы я немедленно, без всяких усилий со стороны страдающего человечества, даровал ему экономическое блаженство, то социалист ответил бы ему: творец, оставь блаженство себе, а страдающему и мыслящему человечеству, современному пролетариату, позволь освободиться собственными силами, дай ему возможность придти к доступному для него счастью путем борьбы, развивающей его ум и возвышающий его нравственность. Завоеванное такой борьбой, его счастье будет не только несравненно полнее: оно будет также гораздо прочнее. Всем обязанные тебе, люди навсегда останутся рабами, ‘Господь дал, и Господь взял’, смиренно будут твердить они, как твердил твой верный Иов, если ты, под влиянием нового каприза, вздумаешь взять назад свои милости. А когда они освободят себя сами, тогда, — не взыщи на резком слове, всевышний, — тогда придет конец твоей власти, потому что тогда и они будут, как ‘бози’.
Если бы современные буржуа, нападающие на будто бы грубую прозу социалистических стремлений, захотели быть последовательными, им пришлось бы объявить безнравственным самого Прометея. Прометей похитил огонь и дал его людям. Огонь! только огонь! Какая грубость! какая проза! Не ясно ли, что титан был совершенно чужд всяких идеальных стремлений? И не очевидно ли, что во всей этой истории единственным настоящим идеалистом был Зевс, жестоко покаравший Прометея за его поступок? Правда, Зевс свирепствовал только потому, что опасался за прочность своей власти: он предвидел, что употребление огня выведет людей на путь такого развития, которое положит конец их зависимости от неба. Но… но все-таки Зевс был идеалистом в истинном, буржуазном смысле слова.
Современный социализм делает как раз такое же дело, какое греки приписывали Прометею. Он дает людям то средство, с помощью которого они прекратят свою зависимость от слепых стихийных сил, подчинят эти силы власти разума и, таким образом, достигнут небывалого развития. Если это грубо и безнравственно, то надо признать, что вся нравственность заключается в упрочении рабства и в усилении невежества.
Мы знаем, товарищи, путь, ведущий социалистов к их великой цели. Он определяется немногими словами: содействие росту классового сознания пролетариата. Кто содействует росту этого сознания, тот социалист. Кто мешает ему, тот враг социализма. А кто занимается делом, не имеющим к нему непосредственного отношения, тот не имеет непосредственного отношения и к социализму. Помня это, мы без всякого труда решим наши специально-русские задачи.
Нам, русским социалистам, надо найти такой способ действий, держась которого, мы, вопервых, ни на минуту не переставали бы способствовать росту классового сознания пролетариата, т. е. быть социалистами, а вовторых, скорее победили бы царизм, — т. е., следовательно, — и голод, чем при вся-ком другом способе действий.
Вы согласитесь, товарищи, что если существует способ действий, соединяющий в себе эти два преимущества, то он безусловно обязателен для русских социалистов, и что всякий революционер, отрицающий его, тем самым показывает, что он или враждебен социализму, или равнодушен к нему, или еще не стал социалистом, или уже перестал быть им.
Но существует ли такой способ действий? Не только существует, но я с уверенностью говорю, что никакой другой способ не приведет так скоро к победе над абсолютизмом, как именно тот, который соединяет в себе, связывает в одно неразрывное целое борьбу за политическую свободу с содействием росту классового сознания пролетариата.
Представим себе такой случай. Русская буржуазии убедилась, что дальнейшее существование царизма не принесет ей ничего, кроме убытков. Сначала она более или менее робко поговаривает о конституции, а затем, по французской пословице: ‘аппетит приходит во время еды’, она все настоятельнее и настоятельнее предъявляет правительству свои требования, пока, наконец, ее недовольство не разрешается открытой борьбой и падением существующего правительства. Видя энергию буржуазии и ее твердую решимость добиться представительного правления, мы пристаем к ней и боремся в ее рядах вплоть до желанного дня победы. Когда наступает этот день, мы подводим итог своей деятельности и находим, что, хотя за все время нашего союза с буржуазией, мы не могли и думать о выяснении пролетариату враждебной противоположности его интересов с интересами эксплуататоров, но наше дело, дело социализма, все-таки очень много выиграло, благодаря принятой нами тактике. Мы завоевали политическую свободу, а она впервые дает нам возможность вести в широких размерах социалистическую пропаганду и агитацию. Следовательно, мы очень хорошо сделали, перестав на время быть социалистами. Наша временная измена социализму на деле оказывается самой большой услугой, которую мы только могли оказать ему. Я спрашиваю вас, товарищи, верно ли будет подобное рассуждение?
Оно будет верно только при одном условии: если, соединившись с буржуазией, мы действительно ускорили падение царизма. Если это так, то решительно нечего возразить против нашей временной тактики, и социалисты, осуждающие ее, сами не знают, о чем говорят, или до такой степени рабски следуют букве социалистического учения, что охотно приносят ей в жертву действительные успехи общественной жизни.
Ну, а если указанное условие отсутствует? Если принятая нами тактика не ускорила, а замедлила падение царизма? Тогда рушится все наше рассуждение, и мы выходим людьми, сделавшими огромную ошибку, которая не только отсрочила торжество политической свободы, но и отдалила нас от пролетариата, мы оказываемся социалистами, жестоко поплатившимися за измену социализму.
Есть ли какая-нибудь возможность наперед предвидеть — ускорит или замедлит падение самодержавия временный отказ русских социалистов от социализма, т. е. от содействия росту классового сознания пролетариата?
О, да, такая возможность есть, и надо быть слепым, чтобы не воспользоваться ею.
В области политической борьбы, как и в области экономического развития, передовые страны указывают путь отсталым. Что же мы видим в политической истории более развитых, чем Россия, западноевропейских стран? Можно ли найти в ней хотя один пример завоевания политической свободы силами одной буржуазии, без участия в этом завоевании сил рабочего класса? В ней нет и тени подобного примера. Всегда и везде, когда и где буржуазия вступала в борьбу со ‘старым порядком’, она опиралась на народ и более все-го, разумеется, на рабочий класс, как на более образованный и подвижной слой трудящегося населения. И только благодаря поддержке народа, буржуазия успевала в борьбе и разрушила невыгодный для нее ‘старый порядок’. При этом дело происходило обыкновенно так, что в то время, как народ боролся с оружием в руках и кровью своей платил за торжество свободы, буржуазия боролась посредством всякого рода ‘ходатайств’ и ‘представлений’. Ее роль была чисто пассивной, она содействовала поражению правительства больше всего тем, что парализовала его силы, окружив его почти непроницаемой стеной общего несочувствия и недовольства. Кто разрушил Бастилию? Кто сражался на баррикадах в июле 1830 и в феврале 1848 г.? Чье оружие поразило абсолютизм в Берлине? Кто сверг Меттерниха в Вене? Народ, народ, народ, т. е. бедный трудящийся класс, т. е. преимущественно рабочие. Во всех этих случаях буржуазия представлена была на бранном поле лишь теми своими слоями, которые или занимают самое жалкое место в ее среде, — например, мелкие торговцы и небогатые ремесленники, — или вообще очень мало влияют на общественную жизнь своего класса, — например, учащаяся молодежь и мелкобуржуазная революционная ‘богема’, тогдашняя революционная ‘интеллигенция’. Никакими софизмами нельзя вычеркнуть из истории тот факт, что решающая роль в борьбе западноевропейских стран за свое политическое освобождение принадлежало народу и только народу.
Если бы французской или немецкой ‘интеллигенции’ сороковых годов кто-нибудь посоветовал оставить всякую мысль о вовлечении народа в борьбу с правительством и ограничить свою революционную роль воздействием на различные слои буржуазною ‘общества’, интеллигенция встретила бы подобный совет по меньшей мере с негодующим удивлением. Она знала, что на ‘общество’ плоха надежда. Ведь потому революционная интеллигенция и стремилась к сближению с народом, что не встретила в ‘обществе’ достаточной поддержки своим революционным стремлениям.
Следовательно, если бы мы, русские социалисты-революционеры, решились, ‘оставив на время социализм’, сосредоточить все свои помыслы на политической свободе, то нам все-таки невозможно было бы, под страхом самого бесславного поражения, отказаться от вовлечения на рода в революционную борьбу с царским правительством. Это правительство падет только тогда, когда против его организованных сил встанут несравненно хуже организованные, но зато более могучие силы народа. И если бы мы удовольствовались сближением с одним ‘обществом’ или, по букве нашего примера, с одной либеральной буржуазией, то тем самым отсрочили бы торжество политической свобода.
Впрочем, нет, — отсрочить его было бы невозможно, история оказалась бы сильнее нашей нерасчетливости. Если бы мы, новые союзники буржуазии, бывшие социалисты, вздумали избегать революционного воздействия на народ, и если бы мы даже сумели избежать его, то наша союзница повела бы себя иначе. Революционный инстинкт (ведь мы предположили, что она склонилась к революционному способу действий) подсказал бы буржуазии, что ее сближение с народом есть необходимейшее условие победы. И она стала бы искать сближения с ним, стала бы стараться повлиять на него, стала бы содействовать развитию его политического сознания. Но, разумеется, она делала бы это лишь в известных пределах, с большой осторожностью, постоянно заботясь о том, чтобы политически сознательный пролетариат не дорос как-нибудь невзначай до классового самосознания, т. е. до сознания враждебной противоположности своих интересов с ее интересами. В глазах буржуазии пролетариат всегда остается очень опасным чудовищем, и когда обстоятельства заставляют ее просить у него помощи, она зорко следит за тем, чтобы не вовсе спала с его глаз закрывающая их повязка.
А из этого вытекает следующий, несомненный вывод. Если в период борьбы с самодержавием буржуазия будет единственной политической воспитательницей пролетариата, то он не достигнет той степени сознательности и того революционного настроения, какие свойственны были бы ему в том случае, если бы за его политическое воспитание взялись социалисты.
Другими словами: содействовать росту классового сознания пролетариата значит ковать оружие, наиболее опасное для существующего строя. Очень плохой совет дают нам люди, убеждающие нас ‘на время оставить социализм’. Не доктринерство, а самый зрелый расчет и самый верный революционный инстинкт заставляют нас твердо и неизменно держаться социализма.
Мы пришли к этому выводу, предположив, что мы последовали доброму совету и забыли на время о социализме. Посмотрим, не придем ли мы к тому же выводу посредством другого предположения?
Допустим, что совету ‘оставить на время социализм’ мы не последовали, но не пошли и в среду пролетариата. Мы решили, что с нас достаточно сил одной ‘интеллигенции’, что, разумно употребив эти силы, мы не только справимся с царизмом, не только завоюем политическую свободу, но в то же время сделаем ‘социальную революцию’. Куда приведет нас подобное предположение?
Я прошу вас заметить, товарищи, что случай, предположенный мною теперь, по существу, не отличается от первого, уже рассмотренного нами случая. Различие между ними — чисто количественное различие. В первом — речь шла о социалистической интеллигенции, действующей в союзе с буржуазией, во втором — она идет об одной социалистической интеллигенции. Следовательно, и выводы, вытекающие из рассмотрения каждого из этих случаев, не могут существенно отличаться один от другого.
Если для победы над царизмом недостаточно сил социалистической интеллигенции, действующей в союзе с буржуазией, то еще менее могут обеспечить такую победу силы одной интеллигенции. Вот что приходится сказать прежде всего.
Далее. Отказавшись от революционного сближения с пролетариатом, мы тем самым отказываемся содействовать росту его классового сознания, т. е. перестаем быть социалистами, т. е. противоречим себе, потому что ведь мы решили, что социалистами нам следует остаться.
Правда, мы не перестаем называть себя социалистами. Но ведь я уже сказал, что итого мало. Известно, что в частной жизни человек может считать и называть себя вовсе не тем, чем он является в действительности. То же и в политике, и здесь название, присвоенное себе той или другой партией, еще ровно ничего не доказывает и ровно ни за что не ручается. Если мы, члены данной партии, называем себя социалистами и даже вполне искренне сочувствуем социализму, то это еще не значит, что мы на самом деле социалисты. Социалистами на деле, а не на словах, нас можно признать только в том случае, если мы делаем социалистическое дело, т. е. способствуем росту классового сознания пролетариата.
К тому же и нельзя говорить о социалистической интеллигенции, как о партии. Социалистическая интеллигенция это — тот фермент, который, попав в благоприятную (т. е. рабочую) среду, может вызвать в ней брожение, которое приведет к возникновению социалистической партии. Но это и все. Если социалистические идеи не проникли далее интеллигенции, — социалистического движения еще нет. Социализм ‘интеллигенции’ это еще не социализм, это только передняя или, — если вам угодно выражаться более высоким слогом, — преддверие социализма. Смешно говорить о том, что социалистическая интеллигенция своими собственными силами сделает ‘социальную революцию’.
Значит, мы опять приходим к знакомому уже заключению: наша задача, задача русских социалистов, сводится к содействию роста классового созна-ния русского пролетариата.
И нам тем легче решить эту задачу, что, как я уже говорил во втором письме, русский пролетариат обнаруживает самые недвусмысленные признаки политического пробуждения. Политически он уже перерос буржуазию. Он раньше ее пришел к мысли о политической свободе.
Рабочий класс, в среду которого проникла мысль о политической свободе, это уже сознательный рабочий класс. Но пока он говорит только о политической свободе, его политическое сознание находится еще в неразвитом состоянии, оно еще не стало классовым его сознанием.
На эту высшую ступень политического развития рабочий класс поднимается только тогда, когда научается понимать свои особые классовые интересы, свое отношение к буржуазии, причины своего подчинения эксплуататорам.
Тогда политическая свобода перестает играть в его глазах роль панацеи, способной излечить общественный организм ото всех возможных болезней. Тогда он ставит перед собой задачу своего экономического освобождения, великую цель, ‘которой всякое политическое движение должно быть подчинено, как средство’ {См. написанный Марксом устав ‘Международного Товарищества Рабочих’.}.
Я знаю, товарищи, что есть люди, которым почти святотатственным кажется взгляд на политическую свободу, как на средство, служащее для той или иной экономической цели. ‘Нас оскорбляет мысль, что мы можем смотреть на свободу, лишь как на орудие для чего-то другого, — писал недавно Степняк, — как будто чувства и потребности свободных людей чужды нам, как будто за обязанностями к народу мы не понимаем обязанностей к самим себе, к человеческому достоинству’ {‘Чего нам нужно?’ Лондон, 1892, стр. 24.}.
Я очень уважаю Степняка и как человека, и как политического деятеля. Но, тем не менее, я должен сказать, что он ошибается, странно и жестоко ошибается.
Его слова о ‘наших обязанностях к народу’ показывают, что в приведенных строках он обращается к ‘интеллигенции’. Станем же и мы на точку зрения русского ‘интеллигента’ и посмотрим, насколько убедителен довод Степняка.
Молодой человек ‘из интеллигенции’ чрезвычайно сочувствует политической свободе. Но он еще слишком мало знает, он хочет учиться, и он учится. На вопрос — ‘зачем вы это делаете?’ — он отвечает: ‘затем, чтобы запастись умственными силами, необходимыми для служения свободе’. Что возразить на такой ответ? Скажете ли вы благородному юноше, что его взгляд на науку, как на средство, унизителен, что стремление к свободе заглушило в нем сознание обязанностей по отношению к науке, к ‘чистой’ науке, которая сама себе цель, которая считается с человеческими нуждами, страданиями и идеалами лишь как с интересными явлениями и которая знать не хочет ‘обязанностей’ по отношению к общественной жизни? Но так может говорить только сухой педант, только специалист, ‘односторонний’, как флюс. Великие мыслители, любившие науку любовью всесторонне развитых и богато одаренных людей, никогда не отличались подобной узкостью взгляда. Они знали, что между наукой и жизнью существует теснейшая, неразрывная, ни для одной из них ни мало не унизительная связь, и что чем более наука служит жизни, тем более жизнь обогащает науку. Они знали, что представление о ‘средстве’ и о ‘цели’ так же условны, как представления о ‘следствии’ и о ‘причине’. ‘Причина и следствие суть представления, имеющие значение, как таковые, лишь в применении к отдельному случаю, но раз только мы этот отдельный случай станем рассматривать в его общей связи с целым миром, то убеждаемся, что причина и следствие совпадают, что их противоположность исчезает при созерцании всемирного взаимодействия, в котором причина и следствие постоянно меняются местами, и то, что теперь или здесь — следствие, то там или тогда будет причиной, и наоборот’ {Фридрих Энгельс, ‘Развитие научного социализма’, стр. 16 (второй выпуск ‘Библиотеки Современного Социализма’).}.
Это обязан помнить всякий мыслящий человек, на чем бы ни остановился его взгляд в данную минуту: на природе, на науке, на общественной жизни, или на взаимном отношении жизни и науки, или, наконец, на соотношении различных сторон общественной жизни. Тот, в чьем уме разрывается неразрывная в действительности взаимная связь явлений, кто рассматривает их ‘одно независимо от другого, одно после другого’, кто накалывает их, как мертвых козявок, на булавки с неизменными надписями: ‘причина’, ‘следствие’, ‘цель’, ‘средство’ и т. д., и т. д., тот превращается в метафизика, и тому и природа, и общественная жизнь на каждом шагу подносят самые удивительные, самые непостижимые сюрпризы.
Специалист, воображающий, что оскорбляет науку, молодой человек, запасающийся знаниями с целью служения делу свободы, ошибается не больше ‘чистого политика’, специалиста политической свободы, который полагает, что унижают ее люди, стремящиеся сделать ее, политическую свободу, орудием полного всестороннего освобождения пролетариата. Каждый из таких специалистов грешит тем, что стремится сделать из своей богини бесплодную девственницу, посвятившую себя богу.
Но политическая свобода еще менее науки может остаться ‘Христовой невестой’. Она не может не служить житейским нуждам человечества. Кто имеет известные политические права, тот не пользуется ими только по неразумию. Покончив с самодержавием, русская буржуазия естественно будет пользоваться добытыми ею политическими правами всякий раз, когда найдет полезным пользоваться ими. И она будет пользоваться ими не только в том отрицательном смысле, который имеют обыкновенно в виду ‘чистые политики’. Она не только будет говорить и писать свободно, ‘не предвидя от сего никаких последствий’, ‘от редакции не зависящих’, она сделает свои политические права орудием своего экономического благосостояния. Она и заговорит-то о политических правах только тогда, когда поймет важность их как ‘средства’. А рабочие должны вести себя иначе? Они должны спокойно смотреть, как обделывают свои делишки гг. предприниматели, в руках которых сама свобода превращается в орудие эксплуатации? Или, может быть, рабочим тоже позволительно пользоваться своими правами? А если позволительно, то плохо ли делают люди, старающиеся научить их этому заранее? Ведь между ‘чистым политиком’ и социалистом разница только в том и заключается, что первый говорит пролетарию (когда находит нужным говорить с ним): ‘старайся разбить сковывающие тебя цепи рабства, старайся приобрести политические права’, а второй прибавляет: ‘и умей пользоваться ими, умей, опираясь на них, дать отпор буржуазии’. Вот и все. Где же тут обида политической свободе? И может ли от этого оскорбиться ее честь и помрачиться ее красота?
Степняк говорит также о ‘внеклассовом чувстве гражданской солидарности, которое существует во всех передовых странах в тем большей степени, чем они культурнее’ {Назв. брош., стр. 26.}. Признаюсь, мне не совсем понятны эти его слова. Но если он хочет сказать, что борьба пролетариата с буржуазией (или вообще классовая борьба) ослабевает по мере развития ‘культурности’, то он опять очень ошибается. Когда было сильнее классовое движение немецкого пролетариата: в 1890 г., во время последних выборов в рейхстаг, или тридцать лет тому назад? Я полагаю, что в 1890 г. Когда было сильнее классовое движение французского пролетариата: в 1830 г., во время июльской революции, или в 1871 году, во время Коммуны? Но классовое движение пролетариата — ведь это и есть классовая борьба его с эксплуататорами. Что же, стало быть, немцы и французы идут назад, их ‘культурность’ падает? Ничуть не бывало, она постепенно возвышается, постоянно растущая классовая борьба служит одним из ее проявлений.
Солидарность — великое дело, но не солидарность эксплуатируемых с эксплуататорами. Работник, чувствующий себя ‘солидарным’ с предпринимателем, — который обогащается путем эксплуатации его рабочей силы, — еще не человек. Он, вероятно, станет человеком, но пока он — живая вещь, говорящий инструмент. И чем более пробуждается в работнике чувство человеческого достоинства, тем более возмущает его эта роль живой вещи, нанимаемой хозяином во временное пользование, как нанимается дом, снимается участок земли. И чем более возмущает его эта роль, тем энергичнее ведет он борьбу за свое экономическое освобождение, т. е. классовую борьбу. И может ли не сочувствовать его борьбе кто-нибудь, кроме самих эксплуататоров или людей, ослепленных и убаюканных софизмами и жалкими словами, которые в изобилии расточаются эксплуататорами? Когда мы видим на улице двух людей, из которых один держит другого за горло, мы устремляйся на помощь к обиженному, мы стремимся разжать пальцы душителя, и никому из нас не приходит в голову обратиться к удушаемому с проповедью о чувстве общечеловеческой солидарности, стоящей ‘выше’ такой жалкой прозы как горло, стиснутое железными пальцами, и соединяющей в одну великую семью всех людей: и эллинов и иудеев, и обрезанных и необрезанных, и душимых и душителей, и эксплуататоров и эксплуатируемых. Самый простой такт подсказывает нам, что подобная проповедь неуместна, смешна, неприлична. Но ровно столько же неуместна, смешна и неприлична она и в том случае, когда произносится по поводу борьбы пролетариата с буржуазией.
Но довольно об этом. Я полагаю, что не нуждается в дальнейшем обосновании указанная мною задача социалистов: содействовать росту классового сознания пролетариата. Я надеюсь, что наши молодые, действующие в России, товарищи, никогда не упустят ее из виду и что никогда не смутят их ни те софизмы буржуазии, которые опираются на соображении о нравственности, ни те, которые опираются на политический расчет, только фальсифицированная политическая арифметика буржуазии может доказывать (но, как мы видели, не доказать), что невыгоден для дела свободы труд, направленный на пробуждение работника.
Когда в статье ‘Всероссийское разорение’ я писал, что все честные русские люди, т. е. все те, которые не продали царю своей совести и которые не хотят, по выражению поэта, в роковое время позорить гражданина сан, должны агитировать в пользу созвания Земского Собора, мысль об отказе от классовой борьбы была от меня дальше, чем когда бы то ни было. И если, как мне пишут из России, некоторые молодые товарищи с неприятным для них удивлением увидели в названной статье именно эту мысль, то мне остается только пожалеть, что предлагаемые письма не вышли раньше.
Мы, социал-демократы, — марксисты, так как нельзя быть социал-демократом, не будучи последователем Маркса. Марксисты ‘повсюду поддерживают всякое революционное движение против существующих общественных и политических отношений’. Но они никогда (даже ‘на время’) не отказываются от социализма. Их отношение к ‘политике’ достаточно ясно высказалось уже в ‘Манифесте Коммунистической Партии’, который написан, как известно, еще до революционных бурь 1848 г. ‘В Германии, — писали авторы ‘Манифеста’, — коммунистическая партия (социал-демократия того времени) идет рядом с буржуазией, поскольку эта последняя является революционной в борьбе своей против абсолютной монархии, против феодальной собственности и мелкого мещанства. Но ни на минуту не перестает она вырабатывать в умах рабочих сознание враждебной противоположности интересов буржуазии и пролетариата’. К этому следует прибавить, что лишь постольку и могли коммунисты поддерживать ‘всякое революционное движение’, поскольку их собственная деятельность в среде пролетариата собирала его силы вокруг их знамени. Не поддержанные пролетариатом, они и сами не могли бы никого поддерживать.
Подобно немецким коммунистам сороковых годов, мы будем поддерживать всякое революционное движение, направленное против существующего порядка. Но ни одно из них, какие бы размеры оно не приняло, не заставит нас спрятать свое собственное знамя. И лишь в той мере будем мы желательными и сильными союзниками других, более или менее революционных партий, в какой сумеем распространить среди русского пролетариата наши социал-демократические идеи.
Мы не только не хотим раствориться в какой-нибудь другой партии, но, напротив, думаем, что русские социал-демократы должны и очень легко могут собрать вокруг своего знамени все те слои русского населения, самое положение которых заставляет их колебаться между буржуазией и пролетариатом.
Так, например, демократические элементы ‘общества’, стремящиеся к политической свободе, невольно пойдут за социальной демократией, если только она явится, — а она обязана явиться, — самой смелой, самой решительной и самой требовательной сторонницей политической свободы. Если же тот или другой народолюбивый ‘интеллигент’ испугается экономических требований социал-демократов, та о нем жалеть нечего. Такой человек, очевидно, будет очень хорошо сознавать враждебную противоположность интересов буржуазии и пролетариата и… и сочувствовать буржуазии.
Крестьяне… Но тут я должен заметить, что крестьянство не класс, а сословие. В этом сословии есть теперь и богачи (‘тысячники’), и бедняки (деревенская ‘голь’, ‘кочевые народы’) и эксплуататоры, и их жертвы, словом, люди, принадлежащие к различным общественным классам. Разумеется, сельская буржуазия не станет сочувствовать социал-демократам, но сельский пролетариат всегда был и будет естественным союзником городского. Точно так же и бедные крестьяне (а таких большинство) непременно пойдут за социал-демократами, если только те не пожелают оттолкнуть их, что, конечно, невозможно.
Я знаю, что многих удивят эти слова. Поэтому я объяснюсь подробнее и сначала буду рассуждать в том предположении, что уже состоялось созвание Земского Собора.
Как уже сказано, буржуазия под страхом собственного разорения должна будет подумать об участи ‘меньшей братии’. Ее представители вынуждены будут заняться на Соборе крестьянским вопросом. Положим, что поднимается речь об уменьшении выкупных платежей. Что сделают социал-демократы? Непримиримые и неутомимые революционеры, они ведут беспрерывную агитацию, они громят одних, будят других, они обличают скаредность буржуазии, они ‘идут в народ’ и убеждают крестьян, что их обманывают, их грабят буржуазные депутаты, не решающиеся совсем отменить выкупные платежи. А к чему приведет такая агитация? Крестьянин скажет, что социал-демократы совершенно правы, и если он уже раньше не голосовал за их кандидата, он подаст за него голос в следующий раз. Впрочем, может случиться, что он и не станет дожидаться следующих выборов, может случиться, что народ, как говорили во время Великой Революции, очистит Земский Собор новым революционным взмахом своей руки. Но и в таком случае он будет действовать под руководством социал-демократов. — Или представим себе, что Собор рассуждает о подоходном налоге. Представители буржуазии видят, что необходимо облегчить давящее крестьянина податное бремя, социал-демократы опять бьют тревогу. Они требуют прогрессивного налога, от которого совершенно была бы избавлена небогатая часть населения. Что возразит бедный крестьянин против их требований? Помилуйте, какие тут возражения! Он скажет, что они совершенно разумны, и он перейдет на сторону социал-демократов, если не сделал этого раньше. — Положим, наконец, что на Соборе заговорили об увеличении крестьянских наделов. Буржуазные представители надеются все уладить незначительными прирезками. Но социал-демократы и тут не оставляют их в покое. Они добиваются полной экспроприации крупных землевладельцев и обращения земли в национальную собственность. Неужели крестьяне хоть одним словом осудят их поведение?
Вы видите, товарищи, какое страшное, какое могучее революционное оружие представляет собою классовая борьба в руках социал-демократов, т.-е, в руках единственной партии, ни мало не боящейся ее неизбежных последствий. Революционеры прежних времен лишь постольку и были революционерами, поскольку опирались на классовую борьбу. Но они не сознавали ее значения и часто, почерпая из нее всю свою силу, они осуждали ее в своей политической проповеди. Социал-демократы поняли значение классовой борьбы, и в этом их заслуга, в этом их сила, в этом ручательство за их победу.
Преувеличенные надежды всегда опасны. Социал-демократы не должны думать, что им легко будет предупредить предсказываемую Энгельсом экспроприацию крестьянства. Вернее всего, что это им не удастся. Но ответственность падет за это не на них, а последствия этого послужат опять-таки им на пользу. Социал-демократы не упустят случая предупредить крестьянина на счет грозящей ему опасности, и если опасность все-таки его настигнет, он поймет, что должен винить только самого себя: если бы он вовремя поддержал социал-демократов, дело приняло бы другой оборот: без земли оказались бы не бедные крестьяне, а гг. крупные землевладельцы. Впрочем, земля так мало приносила радостей бедным крестьянам, что многие из них расстанутся с ней без тени огорчения. И эти многие уже прямиком пойдут в политический лагерь революционного пролетариата. Выше мы выясняли себе вероятное политическое настроение экспроприаторов. Теперь легко понять вероятное настроение тех, которые будут экспроприированы.
Уже из приведенных примеров вы видите, товарищи, что ближайшие экономические требования социал-демократов имеют на первый взгляд очень странное свойство: они и определенны, и неопределенны в одно и то же время. Они гораздо менее определенны, чем требования, например, такого человека, который раз навсегда решил, что уничтожение выкупных платежей и увеличение крестьянских наделов избавит Россию от всех социальных бед и напастей. Социал-демократы не говорят ничего подобного. У них нет ни капли веры в мелкобуржуазные панацеи. Они не продают целебных пилюль, не прописывают единоспасающих рецептов. Они говорят народной массе: ‘бей твоих эксплуататоров по их длинным загребущим рукам и барм все, что сможешь взять в каждое данное время’. Это, конечно, неопределенно, потому что нельзя сказать наперед, что же именно сможет взять народ в такое-то именно время. Но, с другой стороны, это вполне определенно: не довольствоваться никакими уступками со стороны высших классов, всегда ставить перед народом максимум тех революционных требований, до которых он дорос в настоящее время, неустанно вести его вперед, вперед и вперед на завоевание неприятельской территории, не класть меча в ножны до тех пор, пока не будет она занята вся до последней пяди, — что может быть определеннее такой программы? Если она грешит чем-либо, то разве слишком большой определенностью. В ней нет ни широковещательных фраз, ни подслащенных недомолвок, предназначенных для примирения непримиримых, для установления братства между волками и овцами. Коротко, решительно и ясно указывается в ней не только окончательная цель — полное экономическое освобождение трудящихся, — но и ведущее к ней средство — непрерывная и непримиримая борьба классов. Партия, усвоившая эту программу, не потеряется ни при каких обстоятельствах: она всегда сумеет формулировать соответствующие данной минуте экономические требования, а главное, она никогда не даст массе успокоиться на этих требованиях, она научит ее ставить новые, все более и более широкие требования, она заразит ее духом борьбы, духом революции…
Мы предположили, что уже состоялось созвание Земского Собора. Посмотрим теперь, как нам добиваться его созвания.
Ведя социалистическую пропаганду в рабочих кружках, мы тем самым выясняем рабочим великое значение политической свободы. Всякий рабочий-социалист непременно будет горячим ее сторонником. И понятно, что все социалистические рабочие кружки так же охотно высказались бы за созвание Земского Собора, как и революционная ‘интеллигенция’. Но само по себе это еще не привело бы ни к чему. История делается не кружками, а массами. Рабочие-социалисты будут наилучшими руководителями революционной массы, самыми надежными офицерами и унтер-офицерами революционной армии. Но откуда возьмется такая армия? Ее не создашь кружковой пропагандой.
Вы знаете, товарищи, что это последнее замечание нам часто приходится слышать от своих противников. Оно является даже главным возражением против нашей программы. ‘Вы утверждаете, что для победы над правительством нужна сильная революционная армия, — говорят нам. Это справедливо. Но ваша пропаганда между рабочими такой армии не создаст. Пропаганда сама примет сколько-нибудь широкие размеры только при конституции. Поэтому в настоящее время она бесполезна’.
Такой довод замечателен в особенности тем, что люди, выдвигающие его против нас, не видят, в какое странное противоречие попадают они сами. Пока нет политической свободы, нельзя создать и революционной армии в рабочей среде, но пока нет такой армии, не будет и политической свободы. Это настоящий заколдованный круг, из которого, повидимому, только и есть один выход: в бездеятельность, в полное, безнадежное ‘разочарование’.
Однако, при некотором внимании, неразрешимое на первый взгляд противоречие очень легко разрешается. Что явилось раньше: курица или яйцо? Курица могла развиться только из яйца, а с другой стороны, яйцо было снесено курицей. До сих пор есть мудрецы, могущие разрешить это противоречие только ссылкой на Творца, создавшего кур в такой-то день творения. Но наука не довольствуется ссылками на Творца. Она апеллирует к учению о развитии, с помощью которого легко разрешаются теперь все мнимые противоречия, еще недавно смущавшие метафизиков, думавших, что нынешние животные виды явились в один прекрасный день совершенно готовыми, законченными и неизменными. Не то ли самое и в политике? Не разрешит ли и здесь учение о развитии всех тех противоречий, перед которыми в искреннем недоразумении останавливаются революционеры — метафизики?
Если бы в то время, когда мы занимаемся социалистической пропагандой между рабочими, Россия стояла на одном месте, то столь же неизменным оставалось бы и взаимное отношение общественных сил в нашей стране. Через десять, двадцать, тридцать лет самодержавие было бы так же сильно и прочно, как было оно при начале нашей пропаганды: то обстоятельство, что его ненавидело бы несколько тысяч ‘спропагандированных’ рабочих, уменьшило бы его прочность лишь на бесконечно малую величину, которая не имела бы ни малейшего практического значения. Но остаются ли неизменными общественные отношения России? Мы видели, что они очень быстро изменяются. Вместе с ними изменяется, стало быть, и взаимное отношение общественных сил. Самодержавие слабеет по мере того, как разлагается и разрушается взрастившая его историческая почва. Вместе с тем все более и более крепнут те силы, столкновение с которыми приведут ею к гибели. Это значит, что пока наша пропаганда вырабатывает революционеров, история создаст необходимую для их деятельности революционную среду, пока мы готовим руководителей революционной массы, офицеров и унтер-офицеров революционной армии, — сама эта армия создается неотвратимым ходом общественного развития. Но в таком случае можно ли говорить о бесплодности, о непроизводительное нашей деятельности? Не оказывается ли она, напротив, безусловно необходимой и единственно плодотворной с революционной точки зрения?
С другой стороны — ясно, что пока ‘спропагандированные’ нами личности не имеют прямого революционного влияния на массу, они являются ее руководителями только в возможности. Чтобы стать действительными ее руководителями, они должны влиять на нее в революционном смысле.
Тут-то и вступает в свои права агитация. Благодаря ей, устанавливается и укрепляется необходимая связь между ‘героями’ и ‘толпой’, между массой и ее вожаками. И чем натянутее становится положение дел, чем более шатается старое общественное здание, чем быстрее приближается революция, тем важнее становится агитация. Ей принадлежит главная роль в драме, называемой общественным переворотом.
Отсюда следует, что если русские социалисты хотят сыграть деятельную роль в предстоящей русской революции, они должны уметь быть агитаторами.
Это необходимо. Но это не легко. Дело агитатора заключается в том, чтобы в каждом данном случае пустить в обращение максимум революционных идей, доступных для массы. За всякую ошибку в ту или другую сторону агитатора ждет жестокое наказание. Если он преувеличивает революционное настроение массы, он в лучшем случае останется непонятым, а, может быть, его осмеют, даже изобьют.
Если же, наоборот, он по излишней осторожности выставит перед массой такие требования, которые она уже переросла в своем быстром революционном развитии, он попадет в нелепое положение агитатора-тормоза, агитатора, внушающего толпе ‘умеренность и аккуратность’. В уменьи избежать подобных крайностей заключается вся ловкость агитатора. Но если он обладает такою ловкостью, ему нечего бояться неудачи. Его дело идет как бы само собою. Вы можете, пожалуй, сказать, что он ничего не дает массе: он только сообщает вполне сознательное выражение уже готовому ее настроению, не совсем ясному для нее самой. Но в этом-то и заключается тайна его влияния, залог его дальнейших успехов. Видя в его словах лишь выражение своих собственных стремлений, масса охотно идет за ним. И если только не устранены причины ее революционного настроения, она даже сама толкает вперед агитатора. Освоившись с тем, что еще вчера пугало ее своей смелостью и новизною, она немедленно идет дальше, склоняясь к более смелым требованиям. И таким образом, воспитываемая своим собственным опытом, увлекаемая своим собственным движением, ободряемая своим собственным успехом, она постепенно, но зато непременно становится более и более революционной, пока не нанесет, наконец, одним решительным движением смертельного удара существующему порядку. А когда разлетится ветхое, подточенное и расшатанное историей здание этого порядка, перед ней откроются новые задачи, ей надо будет получше устроиться на новосельи, не попадаясь в сети политических эксплуататоров, льстецов и обманщиков. Тогда услуги и указания ее преданных друзей-агитаторов будут для нее не менее важны, чем прежде, в разгаре борьбы со старым порядком.
Ораторы родятся, гласит известная поговорка. Агитаторы тоже ‘родятся’, и никакая наука не заменит врожденного агитаторского таланта. Нельзя вести агитацию по данному шаблону. Но это не мешает вдумываться в ее значение и готовиться к ней всеми зависящими от нас способами в такое время, когда можно предвидеть, что скоро откроется широкое поле для агитационной деятельности.
Необходимым условием этой деятельности является сплочение уже готовых революционных сил. Кружковой пропагандой могут заниматься люди, ничем не связанные между собою, даже не подозревающие существования один другого. Конечно, отсутствие организации всегда отзывается и на пропаганде, но оно не делает ее невозможной. В эпохи же сильного общественного возбуждения, когда политическая атмосфера насыщена электричеством, и когда то здесь, то там, по самым различным, самым непредвиденным поводам происходят все более и более частые вспышки, свидетельствующие о приближении революционной бури, короче, когда надо агитировать или оставаться за флагом, — в такие эпохи только организованные революционные силы могут иметь серьезное влияние на ход событий. Отдельная личность становится тогда бессильной, революционное дело оказывается по плечу только единицам высшего порядка: революционным организациям.
Организация — это первый и неизбежный шаг. Как бы ни были незначительны готовые революционные силы современной России, они сразу удесятерятся, благодаря организации. Сосчитав свои силы и распределив их как следует, революционеры принимаются за дело. Во всех слоях населения они, посредством устной и печатной пропаганды, распространяют правильный взгляд на причины нынешнего голода. Там, где масса еще не созрела для понимания их проповеди, они дают ей, так сказать, предметные уроки. Они являются всюду, где она протестует, они протестуют вместе с нею, они уясняют ей смысл ее собственного движения и тем увеличивают ее революционную подготовку. Таким образом, стихийные движения массы постепенно сливаются с сознательным революционным движением, и мысль о необходимости созвания Земского Собора становится более и более популярной: русский народ более и более убеждается в том, что ему необходимо вырвать свою судьбу из рук царских чиновников
Это одна сторона дела. С другой стороны, надо, чтобы, восстав против существующего порядка, народ завоевал политические права для себя, а не политические привилегии для своих эксплуататоров. Надо, чтобы Земский Собор был всенародным собором, чтобы трудящаяся масса могла послать на него своих представителей, чтобы избирателями и избранными могли быть все совершеннолетние русские граждане. Всеобщее прямое избирательное право — вот первое и самое главное политическое требование русских социалистов. Не добившись его исполнения, они тем менее будут в состоянии добиться исполнения других своих требований, находящихся с ним в теснейшей связи: свободы слова, собраний, союзов, стачек и т. д. и т. д.
Агитаторы должны сделать массу сторонницей каждого из этих требований.
Но из какой среды будут выбраны представители народа на Соборе? Ведь всеобщее прямое избирательное право вовсе не ручается за то, что рабочие не выберут своих хозяев, бедные крестьяне — кулаков или помещиков, вообще, эксплуатируемые — эксплуататоров. Всеобщее избирательное право — это обоюдоострый меч, который легко может направить против нас правительство или буржуазия. Как отразить их удары?
Рабочий не станет голосовать за своего хозяина только тогда, когда он сознает враждебную противоположность, существующую между его экономическими интересами, с одной стороны, и интересами хозяина — с другой. Как только он сознает ее, он не захочет быть политическим орудием эксплуататора, он постарается дать политическое выражение своим экономическим нуждам, он подаст голос за социалиста.
Бедный крестьянин не станет голосовать за кулака, помещика или правительственного кандидата только тогда, когда социалистическая рабочая партия, — выставив известные экономические требования, вроде указанных выше для примера, — покажет ему, что существует тесная связь между его интересами и интересами революционного пролетариата.
Следовательно, мы опять приходим к тому, уже знакомому нам выводу, что наша политическая агитация принесет для нас плоды только в том случае, если она будет содействовать росту классового сознания русского пролетариата.
Классовое сознание пролетариата — это тот щит, от которого отлетят, как горох от стены, все стрелы враждебных нам партий.
Кончаю. Я откровенно изложил наши взгляды на задачи русских социалистов в борьбе с причинами голода в России и надеюсь, что теперь невозможны никакие недоразумения на их счет. Тех, которые согласятся с ними, я приветствую как товарищей, а тем, которые найдут их слишком ‘крайними’, я напомню, что мы социалисты, а в глазах социалистов умеренность вовсе не заслуга.
Мне скажут, пожалуй, что откровенное изложение наших взглядов несвоевременно, так как оно способно запугать либералов. На это я отвечу вот что: с нашей стороны нелепо было бы умышленно запугивать их, но если они испугаются нас как-нибудь невзначай, помимо нашей воли, то нам остается только пожалеть об их совершенно уж ‘несвоевременной’ пугливости. Во всяком случае, мы считаем самым вредным родом запугивания — запугивание социалистов призраком запуганного либерала. Вред, приносимый таким запугиванием, несравненно больше той пользы, которую могло бы принести убеждение гг. либералов в нашей умеренности и аккуратности.
P. S. Мне только что передали письмо, из которого я еще раз вижу, что статья ‘Всероссийское разорение’ была плохо истолкована русскими читателями.
‘Как вы думаете достичь поставленных себе задач, вроде сбора 300 миллионов рублей, которых не дает Вышнеградский? — спрашивает меня живущий в России читатель. — Или, что вы понимаете под восстановлением разоренного крестьянского хозяйства? На каких началах: мелкого землевладения или общины? Тогда — как согласить это с ‘Нашими Разногласиями’?
На первый из этих вопросов можно было бы ответить очень кратко: у Земского Собора непременно и во всяком случае будут все те средства, которые понадобятся для помощи голодающим, и которых нет, и не может быть, в распоряжении царского правительства. Но такой ответ подал бы повод к новым недоразумениям, поэтому я выскажусь подробнее.
Что означало бы созвание Земского Собора? То же самое, что означало созвание генеральных штатов в конце прошлого века во Франции: признание правительством своей несостоятельности, уступку, вырванную у него неотвратимым ходом исторических событий, пролог революции. Раз был бы созван Земский Собор, судьба России фактически тотчас же перешла бы из рук царя в руки нового, революционного правительства, а революционное правительство лишь постольку и было бы действительно революционным, лишь постольку и поднялось бы на высоту своей задачи, поскольку оно сумело бы преодолеть те препятствия, которые мешают царскому правительству предпринять что-нибудь полезное для голодного народа. Если собравшиеся на Собор представители не сумеют решить эту задачу, их снесет волна революционного движения, которая поставит the right men on the right place (настоящих людей на настоящее место) и которая создаст, наконец, правительство, способное побороться с обстоятельствами. Для правительства, которое будет заслуживать название революционного правительства, легко будет достать даже не такую безделицу, как 300 миллионов рублей (эту цифру я взял для примера и заранее оговорил, что она не соответствует действительным размерам народной нужды), а сумму несравненно большую. Ему достаточно будет правильно распорядиться казенными и удельными имениями и наложить руку на огромные богатства наших монастырей, чтобы справиться с бедою.
Второй вопрос: что понимаем мы под восстановлением в конец расстроенного крестьянского хозяйства? Восстановить крестьянское хозяйство значит, как я уже говорил выше, дать русскому земледельцу возможность сеять хлеб, а не голод. И это непременно надо сделать, и это непременно будет сделано, потому что иначе погибла бы Россия, а в ней слишком много жизненных сил, чтобы она могла теперь погибнуть: она спасет себя революцией. — ‘На каких началах’ состоится восстановление крестьянского хозяйства? Мы не беремся с уверенностью предсказывать это, хотя, вернее всего, что прав Энгельс, думающий, что крестьянские земли перейдут в руки новой буржуазии. Но не менее верно и то, что в разгаре революционного движения у крестьян может явиться желание придать делу другой оборот: обеспечить себе настоящую, а не на бумаге только фигурирующую поземельную собственность. И мы непременно будем поддерживать крестьян в таком их намерении. Мы постараемся повести их дальше, вплоть да экспроприации крупных землевладельцев. А что из этого выйдет? Выйдет могучее революционное движение, отстраниться от которого значило бы изменить принципам социализма. Ну, а если крестьяне, отняв земли у крупных землевладельцев, переделят их между общинами? ‘И в том не вижу я беды’. Но как согласить это с ‘Нашими Разногласиями’? Согласить очень легко, потому что на самом деле и соглашать-то решительно нечего.
Социалисты-утописты, в России, как и во всем свете, думали, что от них зависит заставить историю идти в ту или другую сторону. По вопросу об общине русские социалисты-утописты рассуждали так: община хорошее дело, ее надо поддержать, следовательно, мы ее поддержим. Могли быть и другие утописты, которые сказали бы: община тормозит наше общественное развитие, ее надо устранить, следовательно, мы устраним общину. Социал-демократы раз навсегда распростились с утопиями, они сказали себе и другим: ход общественного развития определяется не симпатиями той или другой группы людей к тому ли другому общественному учреждению, а соотношением общественных сил, от которого, в последнем счете, зависит самая прочность вышеуказанных симпатий. Не от нас зависит изменить ход экономической истории России. Но мы можем понять его и, сильные своим пониманием, явиться сознательными революционными деятелями. Народники плачут о том, что община разлагается. Они не видят того, что разложение общины создает новую общественную революционную силу, которая приведет нас и к политической свободе, и к социализму. Сила эта — пролетариат, с которым мы должны, прежде всего, сблизиться. Вот и все. И все это было сказано в ‘Наших Разногласиях’.
Но, высказывая все это, я не говорил, что если бы с крестьянской земли было свалено податное бремя и если бы увеличены были крестьянские наделы, то процвела бы община, о которую разбилось бы наше социал-демократическое движение. Говоря это, я показал бы, что я такой же утопист, как и мои противники. В ‘Наших Разногласиях’ я старательно указывал читателям на те факты, что община разлагается всего скорее именно там, где землею дорожат, т. е. там, где крестьянское хозяйство поставлено в сколько-нибудь благоприятные условия. Следовательно, я ни в каком случае не мог и не могу бояться восстановления крестьянского хозяйства, произойдет ли оно на началах личного или на началах общинного землевладения. Да и вообще, мы, социал-демократы, как это прекрасно сказал Либкнехт, никого и ничего не боимся. Есть люди, которые, не будучи в состоянии вдуматься в ход общественного развития, меланхолически твердят: ‘история идет невероятными путями’. Говоря это, они тем самым допускают, что их ‘программа’ может придти в противоречие с историей. Они изображают собою птичку, которая робко озирается по сторонам, ожидая, что вот-вот, неизвестно с какой стороны, кинется на нее кошка-история и съест ее вместе с ‘идеалами’, так что и от нее самой, и от ‘идеалов’ останутся только пух и перья. Социал-демократы нимало не боятся таких сюрпризов. Для них в ходе истории нет ничего невероятного. Их программа есть сознательное выражение бессознательного хода общественного развития. Они спокойно и уверенно смотрят в будущее. Они глубоко и вполне основательно убеждены, что как бы ни пошли события, а у них, у социал-демократов, всегда будет возможность плодотворной работы, и что всякое серьезное общественное движение непременно и неизбежно приближает их к их великой цели.
Повторяю, на каких бы началах ни произошло восстановление крестьянского хозяйства, оно ни в каком случае не поставит нас в затруднительное положение, и ни в каком случае интересы социальной демократии не пойдут в разрез с интересами трудящейся массы: ни в городе, ни в деревне.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека