Источник текста: ‘Русские ведомости’, 30 декабря 1909 г.
‘О Всеволоде Гаршине‘ г. Чуковского
Праздничное время располагает к легкому чтению. В поисках за таковым я набрел на статью г. Чуковского ‘О Всеволоде Гаршине’. Удивительно легкое чтение эта статья, легкое и забавное. Читаешь ее и как будто с некрутой и гладкой горы на салазках катишься, — без запинок, без задержек, скользя, летя и благополучно достигая конца. И, уже достигнув конца, оглядываешься: а что же прошло перед глазами? Можно ли припомнить? Сколько ни припоминаешь при езде на салазках, — видишь все одно и то же: снег, снег, снег. Как ни стараешься восстановить в памяти, что заключается в статье г. Чуковского, вспоминаешь только разговор о ‘рубриках’, ‘рубриках’ и ‘рубриках’. Катание на салазках и не требует осмотра окрестностей: оно само в себе заключает цель, удовольствие и отдых. Но в статье, трактующей об известном писателе, мы все-таки ожидаем видеть нечто, кроме скользящей поверхности. Есть ли это нечто у г. Чуковского?
Начнем с конца. ‘Мы все, историки русской литературы, — так кончает свою статью г. Чуковский, — слишком поверили в то, что за ‘тридцатыми’ годами идут ‘сороковые’ и что это почему-то важно, что писатели наши делятся на ‘западников’ и ‘славянофилов’ и еще и еще каких-то и что это тоже будто бы важно, что и Чехов, и Успенский, и Гаршин суть вехи какой-то эволюции и что эта эволюция почему-то нам важнее всего. Я же беру каждого писателя как единственную, всегда изумительную человеческую душу, как героя, стоявшего лицом к лицу со своей трагедией, и мне ценно не то, чем он похож на других, а то, чем он непохож ни на кого, я хочу ему удивляться, я хочу им жить, а как представитель каких-то годов он мне совершенно неинтересен’.
Пускай неинтересен. Пускай все ‘там’ ‘эти’ разговоры о какой-то ‘там’ эволюции — вздор. Покончим с эволюцией и не будем к ней возвращаться. Станем заниматься тем, что ‘удивляет’ г. Чуковского в Гаршине, какими свойствами гаршинской души критик ‘живет’, почему эта душа представляется ему ‘изумительной’, ‘непохожей ни на кого’, как эта непохожая ни на кого душа проявляется в творчестве. Ведь это-то и представляет главный интерес: как чрез посредство гаршинского творчества мы узнаем его непохожую ни на кого душу.
Конечно, критик познакомит нас с особенностями творчества, которые характеризуют Гаршина и если не ему только одному свойственны, то, во всяком случае, не смешивают его с целой серией писателей. И действительно, г. Чуковский сразу вводит нас in medias res. Гаршин ‘был в своем творчестве пунктуален и методичен как бухгалтер’, — говорит ‘изумляющийся’ ему критик. И для доказательства этой методичности и пунктуальности он разбивает цитируемые периоды на пункты, как статьи интендантского объявления о торгах, называя первый пункт а, второй — b, третий — с и т. д. Берет он, например, из одного произведения Гаршина соображение о причинах, побуждающих тех или других людей писать мемуары, и расчленяет цитируемое место таким образом:
a) ‘Иные, — говорит он (т. е. Гаршин), — пишут свои мемуары потому, что в них много интересного в историческом отношении,
b) другие потому, что им еще раз хочется пережить счастливые молодые годы,
c) третьи затем, чтобы покляузничать и поклеветать на давно умерших людей и оправдаться перед давно забытыми обвинениями’.
Но у него причина другая:
d) ‘Может быть, — говорит он, — если я изложу свои воспоминания на бумаге, я этим покончу все свои счеты с ними… Вот странная причина, заставляющая меня взяться за перо’.
‘Удивительна эта строгая систематичность в бурнейшей повести о ревности, убийстве и страсти’, — добавляет г. Чуковский. И, продолжая свои доказательства бухгалтерской пунктуальности и методичности Гаршина, критик приводит примеры описания растений, физиономий, ‘голосов души’. ‘Всмотритесь, например, как описывает Гаршин лицо человеческое, — разве видна такая методичность еще хоть у одного из художников, а тем более у безумца. Читайте от слова до слова:
a) ‘Личные кости развиты совершенно в ущерб черепу,
b) лоб узок и низок,
c) глаза без ресниц и бровей, едва прорезываются,
d) на огромном плоском лице сиротливо сидит крошечный круглый нос, хотя и задранный вверх, но не только не придающий лицу выражение высокомерия, — напротив, делающий его еще более жалким,
e) рот в противность носу огромен и представляет собою бесформенную щель, вокруг которой не сидит ни одного волоска’. ‘Подумайте только, — восклицает г. Чуковский, — аккуратно, сверху вниз, поочередно, по мелочам описана каждая часть лица: лоб, глаза, нос, рот, растительность на лице, без малейшей даже попытки дать общее впечатление, слить все эти мелочи воедино, — и что же это как не разграфление образа, как не разбивание его на отдельные рубрики’. Г. Чуковский не считает такое описание художественным: он ‘не может забыть, что для художников лицо — вовсе не сочетание такого-то носа и таких-то глаз’.
Прекратим пока выдержки из г. Чуковского. Нам уже ясно, что Гаршин систематичен и методичен как бухгалтер, да и не только это ясно, к сожалению, мы должны констатировать, что систематичность и методичность — плохие свойства для художника, ибо ‘для художников лицо — вовсе не сочетание такого-то носа и таких-то глаз’. Следовательно, если г. Чуковский все-таки ‘изумляется’ Гаршину и ‘живет им’, то, несомненно, в Гаршине он находит нечто, заставляющее его забыть бухгалтера и наслаждаться, несмотря на рубрики. Но прежде чем мы начнем искать это нечто, остановимся и попробуем уже без помощи г. Чуковского определить, один ли Гаршин виновен в преступном внесении систематичности и методичности в сферу художественности. Если у него были соучастники, это не снимает с него всей вины, конечно, но все-таки заставляет думать об увлечении, может быт, о вовлечении, и уменьшает ответственность. Счастливый метод расчленения художественных произведений на пункты, — метод, так удачно примененный г. Чуковским для изобличения настоящих свойств гаршинского творчества, поможет нам найти лиц, вовлекших Гаршина в невыгодную сделку с методичностью и систематичностью. И вот, роясь в своих воспоминаниях, я натыкаюсь на писателя, который еще во время гимназической жизни доставил мне столько неприятных дней и столько бессонных ночей, — на Горация. Если бы можно было доказать, что это — не художник, а бухгалтер, что у него рубрики, рубрики, то я был бы отомщен за свои гимназические страдания, за усилия памяти, сохранившей до сих пор в полной неприкосновенности считавшиеся поэтическими оды. Прикладывая масштаб г. Чуковского, я в первой же пришедшей на память оде к Меценату открываю несомненные свойства бухгалтера. Гораций перечисляет людей, находящих удовлетворение в различных обстоятельствах жизни, совсем так, как перечисляет людей, пишущих мемуары, Гаршин.
a) Sunt quos curriculo pulver olimpicum… [Есть такие, которых увлекает поднятие колесницей олимпийской пыли…]
b) Hunc si mobilium turba Quiritium… [Этого, если толпа ветреных квирийцев…]
c) Illum si proprio condidit hor reo… [Того, если в собственном амбаре собирает…]
Не удивительна ли такая строгая систематичность в восторженном стихотворении, адресованном другу, ‘защитнику и лучшему украшению’? Не приводит ли в изумление методическое перечисление удовольствий, которые наполняют жизнь разных людей, в тот момент, когда поэт полон дружественного стремления к благороднейшему Меценату?
А наш Пушкин? Кто из нас мог предполагать, что и он в своем творчестве ‘был пунктуален и методичен как бухгалтер’? А между тем возьмите его стансы:
a) Брожу ли я вдоль улиц шумных,
b) Вхожу ль во многолюдный храм,
c) Сижу ль меж юношей безумных…
d) Гляжу ль на дуб уединенный…
e) Младенца ль милого ласкаю…
Не удивительно ли, что среди дум о близкой смерти Пушкин не забыл перечислить все случаи, когда эти думы приходят ему в голову? Не удивительна ли такая методичность и строгая систематичность в грустнейшем стихотворении о грядущей смерти? Очевидно, Пушкин был методичен и систематичен, как бухгалтер. И в этом нас убеждает его манера описывать человеческие физиономии. Открываем, например, ‘Египетские ночи’ и смотрим на изображение импровизатора:
a) Бледный высокий лоб, осененный черными клоками волос,
b) черные сверкающие глаза,
c) орлиный нос и
d) густая борода, окружающая
e) впалые, желто-смуглые щеки.
Подпишите под этим изображением то замечание, которое делает г. Чуковский под описанием Гаршина: ‘Разве видана такая методичность еще хотя у одного из художников?’ ‘Подумайте только: аккуратно, сверху вниз, поочередно, по мелочам описана каждая черта лица’. И Пушкин, очевидно, не знал, что ‘для художников лицо — совсем не сочетание такого-то носа и таких-то глаз ‘. Впрочем, его извиняет то, что этого не знали и позднее его жившие Гончаров, Додэ, Достоевский, даже Достоевский. Прочтите описание лица Райского в ‘Обрыве’. Аккуратно, сверху вниз, ото лба до рта перечислены все черты и каждая описана вне зависимости от целого. Возьмите у Додэ в ‘Jack’ портрет д’Аржантова: такое же пунктуальное описание сверху вниз. Взгляните на изображение Печорина у Лермонтова, припомните, наконец, Рогожина в ‘Идиоте’, ‘в бурнейшей повести о ревности, убийстве и страсти’: ‘а) курчавый, почти черноволосый, b) с серыми, маленькими, но огненными глазами, с) нос его был широк и сплюснут, d) лицо скулистое, е) тонкие губы беспрерывно складывались в какую-то наглую, насмешливую и даже злую улыбку, f) но лоб его быль высок и хорошо сформирован и скрашивал неблагородно развитую нижнюю часть лица’.
Однако как их много господ бухгалтеров! Как они систематично и методично описывают! А ведь г. Чуковский хотел отметить ‘не то, чем писатель похож на других, а то, чем он непохож ни на кого’. И большую часть статьи потратил на доказательства его сходства со знаменитыми писателями древности и современности, Poссии и Запада. Это, может быть, очень лестно для Гаршина, но совсем не подходит к цели г. Чуковского, — демонстрировать творческую индивидуальность Гаршина. Итак, бухгалтер по методу, Гаршин с этой стороны не представляет интереса ни для нас, ни для г. Чуковского. Для нас — потому, что мы не видим его отличия от других писателей, для г. Чуковского (считающего, что бухгалтер — только Гаршин) — потому, что автор ‘Четырех дней’ не понимал художественности и расчленял понятия, которые истинные художники мыслят слитно. Какая же сторона его творчества интересна? Быть может, он в состоянии показать свою силу как лирик? Недаром он был безумец, недаром он так трагически покончил с жизнью. Увы! — г. Чуковский показывает, насколько фальшиво мнение о Гаршине как о сильном лирике. Напротив, у него ‘все формально и все безжизненно’, ‘все лирическое у него мертво и шаблонно до крайности’, у него ‘надсоновски-тривиальный пафос’.
Чему же ‘изумляется’ г. Чуковский в Гаршине? Как он может хотя бы временно ‘жить им’? Гаршин, — утверждает г. Чуковский, — от своего безумия бежал к точному описанию, ища в нем опоры и защиты. Пусть так, пусть эта трагедия личности ‘изумительна’, но, выразилась-то она, по всему, что сказал г. Чуковский, необыкновенно неинтересно, или в тривиальном, шаблонном, безжизненном пафосе или в бухгалтерских счетах. Следовательно, г. Чуковский просто-напросто развенчал Гаршина? Ему не нравится этот писатель? Ничуть не бывало.
‘Эпохе Гаршина, восьмидесятым годам, было не нужно его дарование. Его бездарность была им нужна. Никто не хотел тогда здоровья, ясности, спокойного приятия бытия, и потому никто не заметил, как много всего этого в творчестве Гаршина и как он этим силен, и как четки его видения, и как изящна его спокойная кисть’.
‘Никто не заметил, как изящна его спокойная кисть’. И вот пришел г. Чуковский и сказал: Гаршин все разбивает на рубрики, а ‘для художников человеческое лицо — совсем не сочетание такого-то носа и таких-то глаз’. Где же тут изящество? И кто его заметил?
* * *
‘Как представитель каких-то там годов, он мне совершенно не нужен’… Не нужен г. Чуковскому, а читателям? Читателям Гаршин нужен и интересен и сам по себе, и ‘как представитель’ конца ‘каких-то там годов’, как талант, по своему перерабатывавший впечатления современности и знакомивший с ними в своем творчестве… Но… но можно ли говорить о Гаршине, цитируя г. Чуковского? Узнали ли мы из его статьи, что такое творчество Гаршина, чем оно отличается от творчества других писателей? Нет. Узнали ли по крайней мере, что в Гаршине нравится самому г. Чуковскому? Нет. Можем ли сказать, что критик имел целью совсем развенчать художника? Нет. Что же мы узнали? Ничего. Г. Чуковский просто катал читателя на салазках, быстро, ровно, без запинок… Отличное праздничное занятие…