О вещах бесконечных и конечных, Розанов Василий Васильевич, Год: 1910

Время на прочтение: 7 минут(ы)

В.В. Розанов

О вещах бесконечных и конечных
(По поводу несостоявшегося ‘отлучения от церкви’ писателей)

Смысл слова ‘церковь’ бесконечен и неисследим… Он туманен, и хорошо, что туманен. Вот, на днях, я вхожу в церковь, чтобы позвать принести к себе в дом чудотворный образ (на Воскресенском проспекте): только под конец я заметил, что в уголку ее идет маленькая вечеренка, с 10-12 молящимися, — а все огромное ее пространство пусто и почти не освещено, а ‘сторожа’ и разные ‘заведующие’ (между прочим, приемом ‘зовов’ иконы) сидят по лавочкам и мирно, в полуголос, между собою беседуют. Пока я неторопливо шел по темному пространству, — может быть, оттого, что я не видел многих предметов, — я стал усиленнее обонять и обратил внимание на то, что, впрочем, и всегда чувствовал: оживительный, особенный, ни на что в свете не похожий, необыкновенно приятный и благородный запах церкви, — не могу не сказать: ароматистость церкви.
Ведь, по рациональному, должно бы пахнуть потом людских масс, —сапогами, одеждою. Ну, воском свечей, деревянным маслом. Или ‘суммой’ этих запахов. Но ничего подобного нет, — и ‘запах церкви’ отнюдь не есть запах деревянного масла и свечей, не весьма приятный или безразличный. Он совсем другой, и источника его совершенно не понимаешь. Можно только заметить, почувствовать, что он несовместим ‘до фанатизма’ со всеми светскими, ‘мирскими’ запахами, — например, табачного дыма или женских духов. Раскольники, я думаю, оттого не переносят ‘табачного зелья’, что они слишком вошли, втянулись в ‘запах церкви’, по своему усердию, и оттого навсегда ‘запретили’ себе табак. Пустить в церковь струйку табачного дыма — значит нарушить всю ее гармонию, ‘погубить’ ее святость.
А почему? По какому ‘догмату’?
Все катехизисы об этом молчат.
Вполне ‘неисповедимо’…
И когда я шел по мраку церкви, то думал: ‘Боже, сколько здесь собрано народного и исторического… Прямо — безбрежность, и притом, неуловимая, неопределимая‘. Каждый-то русский человек ‘постоял в церкви’, а за свое бытие каждая церковь приняла в себя миллионы русских… ‘Какие ноженьки ни топтали твой пол’: святого и преступника, гения и безумца, но больше всего лучших русских людей — обыкновенных людей. Но, ведь, в человеческой фигуре, ‘вот как она дана Богом’, в каждом человеческом дыхании, — у каждого ‘своем’, есть что-то особенное, значительное, важное. Всякий человек есть маг, потому что всякий человек есть тайна и неисповедимость: и вот все они, все эти миллионы и живых, и давно умерших людей, оставили ‘что-то свое’. Здесь малое, неисследимое, незаметное, но что соединилось в огромное, властительное и чарующее.
И храм зачаровывает… Зачаровывает этим ‘духом’ своим (аромат), но не им одним… Зачаровывает тем, что в нем так много ‘наслежено’ (следы от сапог)… Что тут прошло ‘так много народа’…
С чем прошло? С какими думами? Перед преступлением? После преступления? Удержавшись от него? Не удержавшись от него? А еще больше и важнее — с заботой о завтрашнем дне, о рубле, копейке…
Боже, вся Русь ‘пронесена через храм Божий’. И не было ничего в ней, индивидуально ничего, что так или иначе не стукнулось бы о камень церковный. И все слилось в резонанс, — какой бесконечный…
Но где об этом хоть строка в катехизисе?
Молчание.
Церковь не была, не есть и никогда не будет ‘выправкою’. Она никогда не будет тем, что вот ‘все пуговицы застегнуты’. Как мне нравилось в этот день (вечер), что сторожа и ‘кто-то’, не замечая службы, не обращая внимания на службу, — разговаривали про себя и о своих делах. Вообще, при некотором особенном угле зрения, как начинают нравиться разные ‘небрежности’, ‘недоделки’, ‘неряшливости’, казалось бы, в ‘таком великом деле’: но, ведь, оттого оно и ‘велико’, что оно — народно, что церковь слита со всем народным: а если она ‘со всем‘ в нем слита, то не могла не отразить в себе и его, между прочим, ‘неряшливости’…
Три-четыре человека разговаривали в уголку… Почему это нравилось? А почему-то нравилось. Оттого, что они не боялись, оттого, что они не были ‘в форме‘ (в переносном смысле), оттого, в конце концов, что это — не департамент и не канцелярия, где уже все ‘при галстуке’…
Множество ‘недоделок’ церковных так и должны оставаться ‘недоделками’: устраните их все, — получится протестантская церковь, может быть, хорошая, но без запаха…
Нигде, кроме как в православной церкви, ни в костелах, ни в кирках я этого запаха не ощущал. Может быть, там есть свой, мною неуловленный. Но тот, о котором я говорю, есть вполне и исключительно ‘православный дух’. Он весь какой-то деликатный, добродетельный, ‘от благочестивой жизни’, от слез, что ли, от умиленья, — не знаю, но он родит все это.
Но я о ‘застегнутых пуговицах’… Миссионеры, как известно, суть светские люди, это суть чиновники при обер-прокуроре Синода, т.е. при светском лице. Естественно, они имеют светский взгляд, или несколько светский взгляд и на церковь. Мысль ‘отлучения от церкви’, их волнующая, представляется им ‘мерою строгости’, наподобие строгостей, употребляемых во всяком департаменте относительно ‘небрежно служащих’ или ‘неподобающе ведущих себя в казенном здании’. Бесконечность церкви — им неясна, неуловимость церкви — им невразумительна. От этого им не представляется ясным, что значит перерезать ‘пуповину’, соединяющую русского человека с его церковью: т.е. и как это ужасно, и как это, в конце концов, и невозможно.
Говоря терминами Аристотеля, — ‘церковь есть энтелехия народа’ (у Аристотеля: ‘душа есть энтелехия тела’), т.е. это есть скрытая, сокровенная будущая цель, которую вырабатывает народ за все время своего существования, — цель и вместе форма его, сущность его… Церковь вмещает в себе не одну ‘веру’, но и идеал жизни, т.е. форму ее, вид ее (энтелехия), вмещает его ‘как жить’, вмещает универсальное ‘как лучше’… Все это не статически, а динамически, т.е. подвижно в истории, нарастая век за веком… От этого и церковь ‘преобразовывалась’, ‘росла’, — даже и русская, не говоря о греческой, которая ‘сотворялась’… Народ был здесь и подчиненным, но и подчиняющим. Народ, цари, ‘правительство’, — да все, все… ‘Народное дело’, — не мужицкое, а народное. И опять-таки и народ, и цари в этом воздействии на церковь, как и на себя принимая ее воздействие, — слились неуловимо.
Неуловимо, — это главное! В ‘неуловимом’ — весь смысл!
Чтобы реализовать ‘отлучение от церкви’, — нужно бы для этого погасить весь дух отлучаемого… Переменить или уничтожить его привычки: весь его ‘образ человеческий’… Но это ни в чьей власти. А пока ‘образ православной жизни’ или ‘образ православного человека’ я ношу в себе, — никак я не могу ощутить себя ‘неправославным’… Нет такого самочувствия. А нет его, — и ничего нет. Что же ‘есть’? Форма отлучения, приказ по ведомству… Есть ‘состоявшееся решение’ той системы управления, о которой я слишком знаю по истории, что она временна и преходяща… Но ‘система управления’, полудуховная и полусветская, не есть еще ‘церковь’ в мистическом и народном смысле. Даже страшно сказать: ‘Церковь, это — управление‘, как один король сказал некогда: ‘Государство, это — я’. Нет: церковь, это — дух.
Вот от этой-то ‘духовности’, неуловимой, необозримой, — нельзя ‘отлучить’. И от нее никогда не ‘отлучится’ (не выйдет из связи с нею) настоящий русский человек с настоящим русским сознанием. Ибо это значило бы для него сейчас же перестать работать в России, думать о России, о чем-нибудь в ней заботиться. Позвольте, если кто-нибудь переболел всю русско-японскую войну, то как такого ‘отлучить от русской церкви’? Язык не поворачивается сказать.
Нельзя этого сделать, нельзя этого воспринять.
Смешивание ‘управления церковного’, — после Петра Великого полудуховного, полусветского, — с духом и сущностью и особенно святостью церкви (откуда и проистекает ее народный авторитет) указывает на понижение церковного самосознания у людей духовной власти… Не у всех, но у некоторых. ‘Мы обижены и обиду свою выражаем через отлучение‘. Такова, ведь, реальная и выразимая сторона дела. Отлучение является встречною обидою. Но это уже слишком современная обстановка и современная психология, для которой ‘не по руке’ это древнее оружие.
Кто может отлучить меня от отца и матери, уже умерших, от кровных родных, с которыми я каждый день сижу за столом, от домочадцев? Вот ближайшая ко мне часть народного тела. А, между тем, явно, что ‘отлученный от церкви’ есть ео ipso отлученный и от них, в церкви сущих, из церкви не ушедших. Нельзя этого сделать. Просто — нельзя. Иначе как вербально и формально. Здесь тонким образом расслаивается ‘управление церковное’ от ‘существенности церковной’: одно идет в одну сторону, но другое остается неподвижно. Конечно, я своим родным, своим умершим отцу и матери остаюсь ‘единым по духу’: и это есть тот невидимый и достаточный ‘ход’, которым я прохожу и в церковь, остаюсь в ней. Силы небесные, которые все в этом случае решают, — конечно, не расторгнут этой связи, не повелят отцу и матери отвернуться от сына, который желает с ними оставаться вместе.
Все фиктивно. Все нереально.
Действительное ‘отлучение’ есть вещь мистическая и страшная, есть похороны человека заживо… Человек, действительно, а не фиктивно ‘отлученный’ должен бы начать сходить с ума, постепенно и медленно сходить с ума… как лишенный всякого душевного света. Этого нет. С ‘отлучаемыми’ почему-то этого не случается. Почему? Да потому, что свет не ‘в окошко’ только идет. Светом полон свет. ‘Задыхания’ не происходит, умирания не совершается, потому что фиктивно отлученный находит чем дышать в каждом своем шаге, в каждом своем деле, во всякой своей заботе о России, во всякой своей работе для России. По-прежнему он чувствует себя ‘в церкви’, воистину он чувствует, что ‘ничего не переменилось’. Заболеет он, — и так же по-прежнему зажжет лампаду, придет настроение, — и прочтет прежнюю ‘Богородицу’. Для очень многих, занятых постоянно практическим делом, в этих крохах и выражалось все. Эти все крохи с ним и останутся. Прежде он не искал большого, и теперь не будет искать большого. Или еще, как говорит апостол: ‘Болит ли кто из вас, да призовет пресвитера церковного’. И призовет. И добрый русский батюшка непременно придет, и побеседует, и скажет слово утешения, не ‘пытая’ болящего, не муча его душевными муками. Мысль ‘отлучения’ вообще есть католическая, — и прежде таковою (у нас) бывала, и теперь таковою остается. ‘Что удавалось папам, — удастся и нам’, ‘если папы могли, — почему мы не можем’. Но католическая церковь есть церковь дисциплины и формы, прежде всего. Там все ‘пуговицы были застегнуты’, всегда, от века. Это — ее миссия, ее сила, ее дух. Русская церковь — бытовая церковь. Ее дух совсем иной: родней. По этому духу она ‘ни с кем паки не разлучается’, а ‘со всеми паки соединяется’. Еще будучи мальчиком, я поражался, и неоднократно, наблюдением: живет человек, — студент или в этом роде, например, вольнодумный чиновник, — в церковь не ходит и ‘в Бога не верует’, по определенным его словам. С ним живет старенькая-престаренькая мать, обхаживает его, готовит обед ему, заботится. При матери, правда, он грубых слов (о религии) не говорит, но мать все равно знает, что он в церкви никогда не бывает и ‘в Бога не верует’. И вот он не говорит при ней грубого, а она тоже никогда ему ничего не говорит об его неверии, никогда-то никогда за это его не упрекнет. Сама же постоянно ходит в церковь, ходит как только можно. Так живут годы. И она молча молится о сыне, какими словами, — ее тайна, но, верно, и о том, чтобы он ‘пришел в разум’. И живут ‘неверующий’ и ‘верующая’ всю жизнь вместе, без единой ссоры, распри, спора… Я не наблюдал дальше, но можно себе представить, что, когда пройдет ‘много лет’, сын наконец и похоронит никогда его не упрекнувшую мать, — и вот тут все ее молитвы, казавшиеся столько лет безуспешными, войдут в силу: сердце сына вдруг пошевелится другою жизнью, затеплится новым светом, и он сперва ‘маленько’ помолится, ‘когда-нибудь’ помолится. А седым человеком станет и совсем как она. Думается, что этот образ отношений есть коренной русский и что эта миниатюра ‘домашней жизни’ могла бы послужить и прообразом и руководством большой жизни церкви и ее отношений к ‘неверующим’. Духовные власти пусть вспомнят те слова из поучения Иоанна Златоуста, которые читаются в Светлую заутреню: о ‘приходящих поздно, о приходящих в 11-м часу‘…
Впервые опубликовано: Русское слово. 1910. 16 октября. No 238.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека